не обесчещен, не несчастен, не сделал никакого преступления; но я сделал хуже: я убил свои чувства, свой ум, свою молодость. Я опутан грязной сетью, из которой не могу выпутаться и к которой не могу привыкнуть. Я беспрестанно падаю, падаю; чувствую свое падение — и не могу остановиться.
— Петрушка! Петрушка! — кричит, точно испужался чего. Я вернулся. Смотрю, он белый, вот как полотно, стоит, на меня смотрит. — Звать, — говорю, — изволили, сударь? Молчит. — Что, — говорю, — вам угодно? Молчит. — Ах, да! давай еще играть, — говорит. Хорошо. Выиграл он партию. — Что, — говорит, — хорошо я научился играть? — Да, — я говорю. — То-то. Поди, — говорит, — теперь узнай, что карета?
Скучный, худой, желтый стал. Приедет, бывало, абсинту сейчас рюмочку велит подать, канапе закусит да портвейном запьет; ну, и повеселей как будто. Приезжает раз перед обедом, на масленице дело было, и стал с каким-то гусаром играть.
деревни ехали, думали: будем как при покойнике барине, царство небесное, по князьям, по графам да по генералам ездить; думали: возьмем себе какую из графинь кралю, с приданым, да и заживем по-дворянски; а выходит на поверку, что мы только по трахтирам бегаем — совсем плохо!
— Петр, — говорит, — давай на все. А сам чуть не плачет. Я говорю: — Что, сударь, играть! — Ну, давай, пожалуйста. И сам кий мне подает. Я взял кий да шары на бильярд так шваркнул, что на пол полетели: известно, нельзя не пофорсить; говорю: — Давай, сударь!