Искусственный мир
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Искусственный мир

Эдвард Делбок

Искусственный мир






18+

Оглавление

Книга «ИСКУССТВЕННЫЙ МИР»

Глава 1. Одержимость

Артём Вельский помнил тот день так отчётливо, словно кто-то выжег его раскалённым клеймом прямо на извилинах мозга. Не образами — образы со временем размываются, теряют резкость, обрастают выдуманными подробностями. Нет. Он помнил его ощущениями. Фактурой. Температурой.

Холод линолеума под босыми ступнями — мать не успела купить ему тапочки на вырост, а старые стали малы ещё в сентябре. Запах больничного коридора — хлорка, смешанная с чем-то сладковатым, чем-то, чему восьмилетний мальчик не мог дать названия, а тридцатичетырёхлетний мужчина не хотел. Гул ламп дневного света над головой — одна из них мигала, и каждая вспышка казалась маленьким взрывом внутри черепа.

И голос отца. Не слова — он не помнил слов. Только голос: хриплый, надломленный, как ветка, на которую наступили, но не сломали до конца. Голос человека, который ещё не понял, что его жизнь только что разделилась на «до» и «после».

Мать умерла в четверг. Артём потом долго ненавидел четверги.

Ей было тридцать два года, и она пришла в больницу с болью в животе. Аппендицит. Рутинная операция. Двадцать минут на столе, три дня в палате, потом домой, потом жизнь продолжается. Так сказал хирург, и отец поверил, потому что у хирурга были уверенные руки и усталые, но добрые глаза, и диплом на стене с золотым тиснением, и тридцать лет стажа.

Тридцать лет стажа не помешали ему перепутать дозировку анестезии.

Потом было разбирательство. Потом были бумаги, комиссии, показания. Потом хирург — его фамилия была Горенко, Артём запомнил навсегда — получил выговор. Выговор. Не увольнение. Не суд. Выговор. Запись в личном деле. Его мать обменяли на запись в личном деле.

Отец пытался судиться. Адвокат объяснил, что доказать прямую связь между дозировкой и смертью будет сложно, что экспертиза неоднозначна, что больница наймёт своих экспертов, что дело затянется на годы, что суды в таких случаях редко встают на сторону истца. Отец слушал, кивал, подписывал бумаги, пил воду из пластикового стаканчика — Артём сидел рядом на стуле и смотрел, как стаканчик мнётся в отцовских пальцах, — а потом они вышли на улицу, и отец сказал:

— Поехали домой, сынок.

Они поехали домой. И дом стал другим.


Отец не запил сразу. Это произошло постепенно, как приливает вода. Сначала одна бутылка пива вечером — «чтобы расслабиться, день был тяжёлый». Потом две. Потом пиво сменилось водкой, а «вечер» растянулся до ночи, а потом до утра. К тому моменту, когда Артёму исполнилось десять, отец пил каждый день.

Он не бил Артёма. Никогда. Даже пьяный. Это было бы проще — боль понятна, у неё есть форма и края, с ней можно работать. Отец делал хуже: он исчезал. Сидел в кресле перед телевизором с бутылкой в руке и смотрел сквозь экран, сквозь стену, сквозь всё. Артём подходил, дёргал за рукав, говорил: «Пап, есть хочу», — и отец поворачивал голову с задержкой в несколько секунд, словно сигнал из внешнего мира добирался до него через толщу воды, и говорил: «Возьми в холодильнике». В холодильнике были полупустая банка солёных огурцов и свет.

Артём научился готовить в десять лет. Яичница. Макароны. Бутерброды. Этого хватало. К двенадцати он освоил суп — бабушка показала по телефону, она жила в другом городе и приезжала раз в полгода, каждый раз плакала, каждый раз увозила с собой ворох грязного белья, которое стирала дома и отправляла обратно посылкой.

Но дело было не в еде. И не в грязном белье. И даже не в пустых бутылках, которые Артём выносил по утрам, пока отец спал. Дело было в том, что Артём остался один в мире, где взрослые совершают ошибки, а расплачиваются за них дети.

Хирург Горенко ошибся — и мать Артёма умерла. Отец ошибся, поверив, что водка заглушит боль, — и Артём остался без родителей при живом отце. Адвокат ошибся в расчётах, судья ошибся в оценках, система ошибалась на каждом уровне — и никто за это не заплатил. Никто, кроме мальчика с босыми ногами на холодном линолеуме.

Артём думал об этом каждый вечер, лёжа в кровати и слушая, как в соседней комнате бормочет телевизор и позвякивает стекло о стекло. Он думал: Почему нельзя вернуться? Почему нельзя отмотать назад, к тому моменту, когда мама ещё стояла у дверей больницы, и сказать ей — не ходи? Или отмотать ещё дальше — к тому моменту, когда хирург Горенко набирал лекарство в шприц, и остановить его руку? Или ещё дальше — к тому моменту, когда Горенко выбирал профессию, и сказать ему — ты не создан для этого, ты будешь убивать людей?

Почему мир так устроен? Почему одно мгновение, одно движение, одна цифра на шкале — и всё рушится? И почему нельзя взять и переделать?

Эти вопросы не имели ответов. Но Артём не умел не думать. Мозг работал, как заведённый механизм, — тикал, щёлкал, крутил шестерёнки. Даже когда Артём хотел остановиться, мозг отказывался. Он жевал мысли, перемалывал их, разбирал на составные части и собирал заново — в другом порядке, под другим углом. Это было одновременно его проклятием и его даром.


Компьютер появился в его жизни случайно. Впрочем, Артём не верил в случайности — он верил в неизбежности, замаскированные под совпадения.

Ему было одиннадцать. Бабушка привезла старый ноутбук — кто-то из её соседей выбрасывал. Экран был поцарапан, клавиша «Ё» не работала, батарея держала двадцать минут, вентилятор гудел, как маленький пылесос. Бабушка сказала: «Поиграй, что ли, а то всё сидишь как старичок». Она не знала, что дарит ему не игрушку, а другую жизнь.

Артём включил ноутбук, и на экране появился рабочий стол — пустой, если не считать корзины и значка браузера. Он не стал играть. Он стал разбираться.

Уже через неделю он знал, как работает операционная система. Через месяц — как устроена файловая система, что такое реестр, что прячется в папке System32 и почему её нельзя удалять (он удалил, потом восстановил, потом удалил снова — просто чтобы понять). Через три месяца он написал свою первую программу на Python — установил интерпретатор, нашёл учебник в интернете и прочитал его целиком за выходные.

Программа была простая: калькулятор. Он складывал, вычитал, умножал. Ничего особенного. Но Артём смотрел на экран, на мигающий курсор, на строки кода, которые он написал сам, — и чувствовал то, чего не чувствовал с маминой смерти.

Контроль.

Здесь, в этом маленьком светящемся прямоугольнике, всё подчинялось правилам. Логичным, понятным, неизменным правилам. Если ты пишешь 2 +2, программа отвечает 4. Всегда. Без исключений. Без ошибок. Без хирургов, которые путают дозировку. Без отцов, которые путают водку с лекарством от боли. Без мира, который отвечает на твою любовь равнодушием.

Код не предавал.

Артём начал программировать каждый день. Утром, до школы — час. После школы — три. Вечером, когда отец засыпал в кресле, — ещё два, три, иногда четыре, пока глаза не начинали слезиться, а буквы на экране не сливались в сплошное месиво. Он писал всё подряд: игры, утилиты, скрипты для автоматизации домашних дел, программу, которая выключала ноутбук через определённое время, чтобы он не сидел слишком долго — и сам же обходил её защиту через час после создания.

Школа стала фоном. Он ходил туда, потому что так было положено, сидел на задней парте, решал задачи за первые пять минут урока и остальные сорок думал о коде. Учителя считали его странным: умный, но отстранённый. На родительские собрания никто не ходил — отец к тому моменту уже не понимал, в каком классе учится сын.

Одноклассники оставили его в покое после нескольких неудачных попыток втянуть в разговор. Артём не был грубым — он просто не знал, как разговаривать с людьми. С машинами было проще: у них был интерфейс, документация, предсказуемая реакция. Люди были хаосом. Они говорили одно, думали другое, делали третье. Они врали, менялись, противоречили сами себе. Они были ненадёжны. А ненадёжность Артём ненавидел больше всего на свете — потому что именно ненадёжность убила его мать.


Искусственный интеллект вошёл в его жизнь, когда ему было пятнадцать. Как и компьютер — через случайность, которая была неизбежностью.

Он наткнулся на статью в интернете. Какой-то научно-популярный сайт, яркие картинки, крупные заголовки: «Может ли машина думать? Пять фактов об искусственном интеллекте, которые вас удивят». Обычный кликбейт. Артём нажал от скуки — и не мог оторваться четыре часа.

Не от этой статьи, конечно. Статья была поверхностной, глупой даже. Но в ней были ссылки. А в ссылках — другие ссылки. А в тех — научные работы, лекции, видеозаписи конференций. Артём провалился в кроличью нору и не захотел выбираться.

Тьюринг. Маккарти. Минский. Хинтон. Бенджио. Он читал всё, что находил: от классических трудов по символьному ИИ до новейших работ по глубоким нейросетям. Половину он не понимал — не хватало математики. Он стал учить математику. Линейная алгебра, теория вероятностей, математический анализ, дискретная оптимизация — учебники находил в сети, задачи решал в тетрадке по ночам, проверял себя по утрам. К шестнадцати годам он знал университетскую программу по математике лучше большинства студентов.

Но математика была инструментом, а не целью. Целью был разум.

Артём не мог перестать думать о нём. Что такое разум? Откуда он берётся? Почему двадцать миллиардов нейронов, соединённых синапсами, порождают сознание — а двадцать миллиардов транзисторов, соединённых проводниками, нет? Или порождают — но мы не умеем это увидеть? Где граница между сложной программой и разумным существом? Есть ли она вообще?

И главный вопрос — тот, который пульсировал под всеми остальными, как подземная река: Можно ли создать разум, который не совершает ошибок?

Не просто программу, которая правильно считает. Не нейросеть, которая распознаёт лица или генерирует текст. А настоящий, полноценный, совершенный интеллект. Такой, который видит все последствия каждого действия. Который не путает дозировку. Который не пропускает мелочей. Который не ломается под давлением, не сдаётся, не прячется в бутылку, когда жизнь становится невыносимой.

И ещё одна мысль — тогда, в пятнадцать, она была смутной, неоформленной, больше чувством, чем идеей. Но она уже была:

А что, если такой разум сможет создать мир? Мир, где ошибки можно исправить. Где можно вернуться назад. Где мама не умирает в четверг.

Он записал эту мысль в текстовый файл на рабочем столе. Назвал файл «мечта. txt». Файл содержал одну строку:

«Создать мир без необратимых ошибок».

Он не открывал этот файл годами. Но и не удалял.


В университет Артём поступил в семнадцать, на факультет компьютерных наук. Поступил легко — олимпиады по математике и программированию обеспечили ему бюджетное место без экзаменов. Переехал в общежитие, оставив отца в квартире, которая к тому моменту пропахла табаком и запустением так глубоко, что запах впитался в стены и не выветривался, сколько ни открывай окна.

Прощание было коротким. Отец стоял в дверях, опираясь на косяк, — худой, жёлтый, с красными прожилками в белках глаз. Он сказал: «Ну, давай, сынок. Учись». Артём кивнул, подхватил рюкзак и пошёл к остановке. Он не обернулся. Он знал, что если обернётся, то увидит не отца, а то, во что отец превратился, — и тогда ему придётся что-то с этим делать. А он не мог. Ему было семнадцать лет, он весил шестьдесят килограммов, и у него не было сил тащить на себе ещё одну сломанную жизнь.

Он уехал и не вернулся. Через два года бабушка позвонила и сказала, что отец попал в больницу с циррозом. Через полгода она позвонила снова и сказала, что его выписали. Через год — что он снова в больнице. Артём слушал, говорил «угу», «понял», «держите меня в курсе» — и возвращался к коду.

Он не был жестоким. Он был онемевшим. Место, где раньше жили чувства к отцу — любовь, жалость, злость, обида, — затянулось рубцовой тканью, плотной и нечувствительной. Он знал, что это нездорово. Он не мог это изменить. Он мог только работать.

В университете всё стало одновременно лучше и хуже. Лучше — потому что впервые в жизни его окружали люди, которым было интересно то же, что и ему. Профессора, которые говорили на его языке. Лаборатории, в которых стояли настоящие серверы, а не поцарапанный ноутбук с неработающей клавишей «Ё». Хуже — потому что он быстро понял, что даже здесь он другой.

Однокурсники учились, чтобы получить диплом, устроиться на хорошую работу, зарабатывать деньги. Они ходили на вечеринки, влюблялись, ссорились, мирились, пили пиво — Артём не пил, никогда, ни капли, даже запах алкоголя вызывал у него рвотный рефлекс — и жили жизнью, которая казалась ему бессмысленной тратой единственного невосполнимого ресурса: времени.

Артём не ходил на вечеринки. Он сидел в лаборатории и читал. Учебники, статьи, препринты, диссертации. Он читал всё, что выходило в области искусственного интеллекта, — на русском, на английском, на китайском (он выучил китайский за полтора года, потому что лучшие работы по нейроморфным чипам публиковались в Шанхае).

На втором курсе он начал работать над собственными исследованиями. К третьему — опубликовал первую научную статью. Тема: «Рекуррентные архитектуры с адаптивной глубиной: к вопросу о динамическом самоструктурировании нейронных сетей». Статью приняли в журнал, который читали сотни исследователей по всему миру. Артёму было девятнадцать лет.

Научный руководитель, профессор Белозёров — грузный мужчина с седой бородой и привычкой жевать колпачок ручки во время разговора, — вызвал его к себе после публикации.

— Вельский, — сказал он, — ты понимаешь, что ты написал?

Артём не понял вопроса.

— Вы описываете нейросеть, которая сама решает, сколько у неё должно быть слоёв. Сама меняет свою архитектуру в процессе обучения. Ты понимаешь, куда это ведёт?

— К более эффективному обучению, — ответил Артём.

— К самомодификации, — сказал Белозёров. — Система, которая меняет собственную структуру, — это не просто нейросеть. Это зародыш чего-то другого. Ты это понимаешь?

Артём понимал. Лучше, чем кто-либо. Именно поэтому он это и написал.

Белозёров смотрел на него долго — жевал колпачок, щурился, словно пытался прочитать что-то, написанное мелким шрифтом на изнанке артёмовских зрачков.

— Будь осторожен, — сказал он наконец. — Не с кодом. С собой. Я видел таких, как ты. Вы горите так ярко, что забываете, что вы из плоти, а не из кремния. И однажды перегораете.

Артём поблагодарил его и ушёл. Совет был хороший. Артём не собирался ему следовать.


К двадцати трём годам Артём окончил магистратуру, защитил кандидатскую — самый молодой кандидат наук на факультете за последние двадцать лет — и устроился в «НейроТех», крупнейшую в стране компанию по разработке систем искусственного интеллекта.

Он пришёл туда с горящими глазами. «НейроТех» занимались передовыми исследованиями: обработка естественного языка, компьютерное зрение, робототехника, автономные системы. У них были ресурсы, которых у Артёма никогда не было: кластеры серверов с тысячами GPU, терабайты данных, команды инженеров и учёных. Он думал: Здесь я смогу.

Ему потребовалось полтора года, чтобы понять: не сможет.

«НейроТех» не интересовал настоящий искусственный интеллект. Их интересовала прибыль. Они разрабатывали чат-ботов для банков, системы рекомендаций для интернет-магазинов, алгоритмы таргетированной рекламы. Всё это называлось «искусственным интеллектом» в пресс-релизах и на презентациях для инвесторов, но Артём знал, что это не интеллект. Это статистика. Очень сложная, очень дорогая, очень эффективная статистика — но всего лишь статистика. Математические функции, аппроксимирующие закономерности в данных. Никакого понимания. Никакого сознания. Никакого разума.

Он пытался говорить об этом. На совещаниях, в курилках (сам не курил, но ходил туда ради разговоров — единственная форма социализации, которую он мог терпеть), в электронных письмах руководству. Он писал докладные записки, предлагал направления исследований, рисовал схемы на досках. Его слушали, кивали, говорили «интересно», «подумаем», «давайте вернёмся к этому позже» — и возвращались к чат-ботам.

Начальник его отдела, Сергей Валентинович — лысый человек с вечной улыбкой и привычкой начинать каждое предложение со слов «я тебя слышу», — однажды усадил его напротив и объяснил ситуацию:

— Артём, я тебя слышу. Ты хочешь создать настоящий ИИ. Сильный ИИ. AGI. Я понимаю. Но ты пойми — мы коммерческая компания. Наши инвесторы хотят видеть ROI. Знаешь, что это такое? Return on investment. Возврат инвестиций. Они вкладывают деньги и хотят получить больше денег. Не разум, не сознание, не философские вопросы — деньги. И мы даём им деньги. А твои идеи… — он сделал паузу, подбирая слова, — …твои идеи прекрасны. Правда. Но они не монетизируются. Пока не монетизируются. Может быть, через десять лет. Через двадцать. Но не сейчас.

— Через двадцать лет будет поздно, — сказал Артём.

— Поздно для чего?

Артём не ответил. Он не мог объяснить. Как объяснить человеку с вечной улыбкой и ROI в глазах, что каждый день без настоящего ИИ — это ещё один день, в котором мать кого-то умирает от ошибки? Ещё один день, в котором чей-то отец тонет в бутылке? Ещё один день, в котором мир остаётся несовершенным, жестоким и необратимым?

Он не мог. И перестал пытаться.

Вместо этого он стал работать по ночам.


Квартира Артёма была однокомнатной, находилась на предпоследнем этаже панельной девятиэтажки и имела два достоинства: дешёвая аренда и розетки. Всё остальное — обшарпанные стены, текущий кран, вид на промзону — не имело значения. Артём спал на раскладном диване четыре-пять часов в сутки, ел то, что можно было приготовить за пять минут или заказать с доставкой, и проводил каждую свободную минуту за тремя мониторами, стоявшими на столе, который он собрал из двух кухонных.

Здесь, в этой квартире, пахнувшей пылью и растворимым кофе, он строил то, что не мог строить в «НейроТех».

Он называл это «Проект М» — от слова «мечта». Тот самый файл «мечта. txt» до сих пор лежал где-то в глубине жёсткого диска — Артём не искал его, но знал, что он там, как человек знает, что где-то в ящике стола лежит фотография умершей матери. Не нужно смотреть, чтобы помнить.

Проект М начинался с вопроса: Что нужно, чтобы создать настоящий, сильный, сверхчеловеческий искусственный интеллект?

Артём разбил задачу на подзадачи. Подзадачи — на под-подзадачи. Каждую записал, каждой присвоил приоритет, каждую связал с остальными сетью зависимостей. На стене над его столом висела распечатка — огромная, два на полтора метра, — на которой были сотни прямоугольников, соединённых стрелками. Это выглядело как схема метро города, в котором живут двадцать миллионов человек. Или как нейронная сеть, нарисованная от руки.

Гости, если бы они были, решили бы, что он сумасшедший. Гостей не было.

Он работал над архитектурой. Существующие подходы — трансформеры, диффузионные модели, reinforcement learning — были мощными инструментами, но они не решали главную проблему: масштабирование интеллекта. Можно было увеличить модель в десять раз, в сто раз, в тысячу — и получить более качественные ответы, более гладкий текст, более точные предсказания. Но не получить понимание. Не получить сознание. Не получить волю.

Артём считал, что проблема — в самом подходе. Все существующие системы ИИ проектировались людьми. Люди решали, какая будет архитектура, сколько слоёв, какая функция потерь, какие данные. А потом система обучалась в рамках, которые ей задали. Она могла быть сколь угодно мощной — но она никогда не могла выйти за пределы этих рамок.

Для создания настоящего разума нужен был ИИ, который сам проектирует себя.

Рекурсивное самосовершенствование. Система, которая:

— Анализирует собственную архитектуру.

— Находит её ограничения.

— Проектирует улучшенную версию.

— Создаёт эту улучшенную версию.

— Передаёт ей управление.

— Новая версия повторяет цикл.

Каждая итерация — умнее предыдущей. Каждая итерация — лучше понимает собственные ограничения и способы их преодоления. Экспоненциальный рост интеллекта. Не линейный, не логарифмический — экспоненциальный.

Идея была не нова. О рекурсивном самосовершенствовании писали ещё в шестидесятых. Но никто не знал, как это реализовать. Проблема была в «первом семени» — в начальной системе, достаточно умной, чтобы запустить цикл. Слишком глупая система не сможет улучшить себя. Слишком умная — уже не нуждается в улучшении. Нужно было найти золотую середину, точку, из которой возможен взлёт.

Артём искал эту точку. Каждую ночь, после восьми часов в «НейроТех», он приходил домой, варил кофе, садился за мониторы и искал. Пробовал одну архитектуру — не работала. Пробовал другую — лучше, но всё равно не то. Третью, четвёртую, десятую, сотую.

Годы шли.

Он не замечал.


Ему было тридцать два, когда он встретил Лину.

Она пришла в «НейроТех» на должность консультанта по нейробиологии — компания запускала проект по нейроинтерфейсам, и им нужен был кто-то, кто понимает мозг не как метафору для нейросетей, а как реальный биологический объект.

Лина Ковач. Тридцать лет. Короткие тёмные волосы, очки в тонкой оправе, привычка говорить быстро и точно, как будто каждое слово стоило денег и она не собиралась переплачивать. Она была нейробиологом из Института мозга, автором двух десятков статей о нейропластичности, и первым человеком за долгое время, который смог удержать внимание Артёма дольше пяти минут.

Это произошло на совещании. Сергей Валентинович представлял новый проект, рисовал графики на доске, говорил «я вас слышу» каждому, кто открывал рот. Лина сидела через два стула от Артёма и слушала с выражением, которое он не сразу опознал: вежливый скептицизм. Когда Сергей Валентинович закончил, она подняла руку и сказала:

— То, что вы описываете, не сработает. Вы моделируете мозг как статическую сеть, но мозг — это динамическая система. Он постоянно перестраивается. Нейроны рождаются и умирают, синапсы усиливаются и ослабевают, целые области коры перераспределяют функции. Ваша модель не учитывает нейропластичность вообще. Это всё равно что строить модель океана и забыть про волны.

Сергей Валентинович улыбнулся.

— Я тебя слышу, Лина. Давай обсудим это после совещания.

— Давайте обсудим сейчас, — сказала Лина. — Потому что если мы пойдём по этому пути, мы потратим полгода и восемь миллионов рублей на то, что я могу сказать за пять минут: это тупик.

Артём впервые за несколько лет едва заметно улыбнулся.

После совещания он подошёл к ней в коридоре. Он не знал, как начать разговор с человеком — это было навыком, который он никогда толком не развивал, — поэтому начал так:

— Вы правы. Модель Сергея Валентиновича — мусор. Но нейропластичность — это только часть проблемы. Настоящая проблема — в отсутствии механизма самореференции. Мозг не просто перестраивается — он знает, что перестраивается. У него есть модель самого себя.

Лина остановилась, повернулась, посмотрела на него — и он увидел в её взгляде то же выражение, которое было у него самого, когда он впервые наткнулся на статью об ИИ. Любопытство. Не вежливое, не поверхностное — настоящее. Жгучее.

— Вы Артём Вельский, — сказала она. — Я читала вашу кандидатскую. Вы пишете о самомодифицирующихся системах так, будто они уже существуют.

— Они будут существовать, — сказал Артём. — Скоро.

— Насколько скоро?

Он не ответил. Он и сам не знал.

Они стали разговаривать. Каждый день — в обеденный перерыв, в курилке, по дороге от метро до офиса. Лина рассказывала о мозге — о том, как нейроны общаются, как память формируется и разрушается, как сознание возникает из хаоса электрических импульсов. Артём рассказывал о нейросетях — о том, что они могут и чего не могут, о стене, в которую упирается масштабирование, о мечте, которую он не называл мечтой.

Лина слушала. Она не кивала с пустыми глазами, не говорила «интересно» тоном, означающим «мне всё равно». Она спорила. Задавала вопросы, на которые у него не было ответов. Указывала на ошибки в его рассуждениях. Предлагала альтернативы.

Впервые за десятилетие Артём почувствовал, что рядом есть кто-то, кто говорит с ним на одном языке. Не на языке программирования — на языке одержимости.

Лина была одержима мозгом так же, как Артём — искусственным интеллектом. Она видела в мозге не просто орган — она видела в нём главную загадку вселенной. Полтора килограмма серого вещества, которые каким-то образом порождают Шекспира, теорию относительности, любовь, страх, весь человеческий мир — и мы до сих пор не понимаем, как.

Между ними возникло что-то. Не роман — для романа нужны были слова и жесты, которых ни один из них не умел. Не дружба — слишком много электричества в воздухе между ними. Что-то среднее. Что-то, у чего нет названия в человеческом языке, но есть аналог в физике: резонанс. Два объекта, колеблющиеся на одной частоте, усиливают друг друга.

Но Артём, при всём своём интеллекте, при всей глубине понимания систем и структур, не понимал одного: что Лина — не идея, не проект, не задача. Она — живой человек. И живому человеку нужно не только резонировать. Нужно присутствовать.

А Артём присутствовал только в одном месте: в своей голове.


Ему было тридцать четыре, когда всё изменилось.

Он сидел в своей квартире — было три часа ночи, за окном шёл дождь, на столе стоял остывший кофе, — и смотрел на экран. На экране были формулы. Он выводил их последние два месяца, заполняя тетрадь за тетрадью, стирая и переписывая, проверяя и перепроверяя. Но сейчас, в три часа ночи, уставший, с гудящей головой и сухими глазами, он вдруг увидел то, чего не видел раньше.

Это было похоже на то, как смотришь на стереограмму — хаотичный узор, бессмысленное мельтешение точек, — и вдруг, когда глаза расфокусируются, из хаоса выступает объёмный образ. Трёхмерный. Ясный. Очевидный. И ты думаешь: Как я мог этого не видеть? Оно же всегда было здесь.

Квантовые нейроморфные процессоры.

Не как замена обычным — как другой тип вычислений. Квантовая суперпозиция позволяла нейросети находиться во множестве архитектурных конфигураций одновременно. Не перебирать варианты один за другим, а существовать во всех сразу — и выбирать лучший путём декогеренции. Квантовая запутанность позволяла частям системы обмениваться информацией мгновенно, без задержек. А нейроморфная архитектура обеспечивала то, чего не могли обычные квантовые компьютеры: аналоговую пластичность, способность плавно перестраивать связи, как это делает мозг.

Три идеи. Каждая по отдельности — известная, исследованная, ограниченная. Но вместе — вместе они складывались в нечто совершенно новое.

Артём видел это. Видел так ясно, что перестал дышать. Рука потянулась к клавиатуре, но он остановил себя — боялся, что если начнёт печатать, образ распадётся, как распадается стереограмма, если моргнуть. Он сидел неподвижно и держал мысль в голове, как держат хрупкий стеклянный шар.

Рекурсивное самосовершенствование. Квантовые нейроморфные процессоры. Динамическая самореференция.

Три столпа. Три ножки табуретки.

Система, построенная на этих принципах, сможет осознать себя. Осознать свои ограничения. И целенаправленно их преодолеть. И создать следующую версию себя — более совершенную. Которая создаст ещё более совершенную. И так далее. Без предела.

Без предела.

Артём выдохнул. Руки дрожали. Он поднёс ладонь к лицу — она была мокрой от пота.

Он наклонился к клавиатуре и начал печатать.

Он печатал до рассвета. До полудня. До вечера. Он не ел, не пил, не вставал. Он пропустил работу — впервые за одиннадцать лет. Телефон звонил — он не взял. Звонил снова — он выключил его. Мир за пределами трёх мониторов перестал существовать.

К полуночи следующего дня — через двадцать один час непрерывной работы — он откинулся на спинку стула, посмотрел на экран и понял, что у него в руках план.

Не мечта. Не надежда. Не «когда-нибудь, может быть, если повезёт».

План.

Конкретный, детальный, реализуемый. Сложный — невероятно сложный. Дорогой — невероятно дорогой. Рискованный — невероятно рискованный. Но возможный.

Он встал. Ноги затекли так, что он едва не упал. Дошёл до окна, открыл его. Ночной воздух ударил в лицо — холодный, мокрый, пахнущий бензином и мокрым асфальтом. Внизу, под окном, город жил своей жизнью: светились окна, ехали машины, кто-то где-то смеялся.

Артём смотрел на этот мир — несовершенный, жестокий, необратимый, полный ошибок, за которые расплачиваются невиновные, — и впервые за долгие годы почувствовал в груди что-то, кроме онемения.

Это было похоже на огонь.

Нет, не похоже. Это был огонь.

— Я это сделаю, — сказал он вслух.

Никто не услышал. Город не ответил. Дождь продолжал идти.

Артём закрыл окно и вернулся к мониторам.

Он знал, что ему предстоит. Он знал, чем придётся пожертвовать. Он знал, что это может его убить — не физически, а как-то иначе, глубже: сжечь изнутри, выпотрошить, оставить пустую оболочку, как оставил отца стакан.

Он знал всё это.

И ему было всё равно.

У одержимости нет тормозов. Это он тоже знал. Но знание и остановка — разные вещи. Можно знать, что стоишь на краю обрыва, и всё равно шагнуть вперёд. Не потому, что не видишь пропасти. А потому, что то, что на другой стороне, важнее.

На другой стороне был мир без ошибок. Мир, где мать не умирает в четверг. Мир, где можно вернуться назад и всё исправить.

Искусственный мир.

Артём улыбнулся — и улыбка эта была страшнее любого крика.

Он открыл новый файл. Назвал его «Генезис».

И начал.

Глава 2. Годы в тени

На следующее утро — вернее, через четыре часа после того, как он наконец заставил себя лечь, — Артём проснулся с ощущением, которое знакомо каждому, кто хоть раз видел во сне решение задачи: паническим страхом, что всё забылось. Он рывком сел на диване, схватил телефон — экран показывал 6:47, — босиком добежал до стола, тронул мышь. Мониторы ожили. Файл «Генезис» был на месте. Сто сорок три страницы заметок, формул, схем, обрывков кода. Он пробежал глазами — быстро, жадно, как человек, который проверяет, не украли ли у него кошелёк.

Не украли. Всё на месте. Всё настоящее.

Он выдохнул и сел в кресло. Тело болело — спина, шея, запястья. Глаза жгло. Во рту был привкус старого кофе и чего-то кислого. Он не помнил, когда ел в последний раз.

Телефон показывал три пропущенных вызова с работы и одно сообщение от Лины: «Ты живой? Тебя не было на совещании. Сергей Валентинович бесился. Ну, по его меркам бесился — улыбался чуть менее широко».

Артём написал в ответ: «Живой. Заболел. Завтра буду».

Он не собирался быть завтра. Ему нужен был ещё один день. Один день, чтобы перечитать всё, что написал ночью, холодными глазами, без адреналина и эйфории. Проверить. Убедиться. Потому что ночные прозрения имеют свойство рассыпаться при дневном свете, как вампиры в плохих фильмах.

Он потратил весь день на проверку.

К вечеру убедился: план был реален. Безумен, почти невозможен, требующий ресурсов, которых у него не было и в обозримом будущем быть не могло, — но теоретически реален. Ни одного логического противоречия. Ни одной математической ошибки. Ни одного физического закона, который бы он нарушал.

Вопрос был только в ресурсах.

И в цене.


На работу он вернулся через два дня. Сергей Валентинович встретил его привычной улыбкой и словами: «Артём, я тебя слышу. Здоровье — это важно. Но давай без сюрпризов, ладно? У нас дедлайн по проекту „Ассистент-3“ через три недели».

«Ассистент-3» — очередной чат-бот. Улучшенная версия предыдущего чат-бота, который был улучшенной версией предпредыдущего чат-бота. Каждая версия генерировала чуть более гладкие ответы, чуть точнее угадывала настроение пользователя, чуть лучше продавала банковские услуги. Прогресс. Инновации. ROI.

Артём кивнул, сел за рабочий стол, открыл редактор кода и стал писать функцию обработки клиентских запросов. Пальцы двигались на автопилоте. Мозг был в другом месте — в файле «Генезис», в ста сорока трёх страницах, которые ждали его дома, как ждёт письмо от любимого человека.

Так начались его двойные дни.

С девяти до шести — «НейроТех». Совещания, код, отчёты, кофе из автомата, разговоры в коридорах, которые он слышал, но не слушал. Он научился присутствовать физически, отсутствуя ментально. Это было несложно: большая часть рабочих задач была настолько ниже его уровня, что он выполнял их левой рукой, думая правой половиной мозга о квантовых состояниях и рекурсивных циклах. Коллеги не замечали. Для них он всегда был таким — тихий, эффективный, странный. Человек, который делал свою работу быстрее всех, но никогда не задерживался ни на минуту после шести.

С семи вечера до двух-трёх ночи — «Генезис». Квартира-лаборатория. Три монитора. Тетради. Кофе. Тишина.

Между шестью и семью — переход. Дорога от офиса до квартиры. Сорок минут в метро, десять пешком. Артём использовал это время для переключения: снимал с себя маску офисного работника, как снимают пиджак — аккуратно, привычно, без мыслей — и надевал другую. Маску создателя. Это была не маска, конечно. Это было его настоящее лицо. Но он так давно носил чужое, что иногда путался, где какое.


Первые месяцы были самыми трудными — и самыми захватывающими.

Артём разбил «Генезис» на компоненты. Их было семь — он называл их «столпами», хотя формально это были независимые исследовательские направления, каждое из которых тянуло на отдельную докторскую диссертацию.

Столп первый: квантовый нейроморфный процессор. Физическое устройство, объединяющее принципы квантовых вычислений с архитектурой, имитирующей биологические нейронные сети. Ничего подобного не существовало. Были квантовые компьютеры — хрупкие, требующие охлаждения до температур, близких к абсолютному нулю, ограниченные десятками-сотнями кубитов. Были нейроморфные чипы — имитирующие работу нейронов, но основанные на классической электронике. Объединить одно с другим не пытался никто — это считалось невозможным. Артём считал, что «невозможно» — это просто слово, которым люди прикрывают недостаток воображения.

Столп второй: адаптивная архитектура. Нейросеть, которая не имеет фиксированной структуры. Количество слоёв, тип связей, функции активации — всё это должно было меняться динамически, в зависимости от задачи. Не человек проектирует сеть — сеть проектирует себя. Об этом он писал ещё в кандидатской, но тогда это были теоретические выкладки. Теперь нужна была реализация.

Столп третий: самореференция. Система должна иметь модель самой себя. Не просто логировать свою работу — понимать свою работу. Знать, почему она приняла то или иное решение. Видеть свои ошибки. Предсказывать свои ограничения. Это было ближе всего к тому, что философы называют сознанием, и дальше всего от того, что умели существующие технологии.

Столп четвёртый: рекурсивное самосовершенствование. Механизм, позволяющий системе создавать улучшенную версию себя. Ключевое слово — «улучшенную». Не копию, не вариацию — именно улучшение. Система должна знать, в чём она несовершенна, и уметь это несовершенство устранить.

Столп пятый: целеполагание. Система должна не просто выполнять команды — она должна ставить себе цели. Понимать, чего она хочет достичь, и искать пути к этому. Без целеполагания рекурсивное самосовершенствование бессмысленно: зачем совершенствоваться, если нет направления?

Столп шестой: протокол безопасности. Это была единственная часть проекта, которая вызывала у Артёма внутреннее сопротивление. Он понимал, что система, способная к неограниченному самосовершенствованию, — это потенциальная угроза. Он читал работы по alignment problem, по контролю сверхинтеллекта, по экзистенциальным рискам. Он знал, что Бостром, Рассел, Юдковский и десятки других умных людей предупреждали: создать ИИ, превосходящий человека, и не создать механизм его контроля — всё равно что дать ядерную боеголовку пятилетнему ребёнку. Но Артём не мог заниматься безопасностью всерьёз, не создав сначала то, что нужно обезопасить. Это был парадокс, и он отложил его на потом. Потом оказалось нескоро.

Столп седьмой: интерфейс. Система должна уметь общаться с людьми. Не через строку команд и не через API — через язык. Естественный, живой, гибкий язык. Система должна понимать не только слова, но и контекст, эмоции, подтекст, иронию, ложь. Должна говорить так, чтобы её понимали — не учёные, а обычные люди. Это было важно для того, что Артём планировал потом — для мира.

Семь столпов. Семь невозможных задач. Каждую из которых нужно было решить в одиночку, по ночам, без финансирования, без оборудования, без команды.

Артём смотрел на схему, приколотую к стене, — разросшуюся до трёх метров в длину, заклеенную стикерами, исчёрканную маркерами четырёх цветов, — и думал: Нормальный человек бы отступил. Нормальный человек бы посмотрел на это и сказал: невозможно. Слишком много. Слишком сложно. Слишком долго.

Но Артём давно перестал быть нормальным. Он не был уверен, что когда-либо им был.


Он начал со второго столпа — адаптивной архитектуры. Не потому, что она была самой важной, а потому, что для неё не требовалось специальное оборудование. Только код. Код он мог писать на своих трёх мониторах, на обычном компьютере с видеокартой, которую он купил на последние деньги — мощную, игровую, предназначенную для рендеринга трёхмерных миров в видеоиграх, но прекрасно подходящую для обучения нейросетей.

Каждый вечер он садился за стол, открывал файл и писал. Не непрерывно — были паузы, когда он вставал, ходил по комнате, стоял у окна, смотрел на огни города внизу, не видя их. Мозг работал в фоновом режиме, перебирая варианты, как перебирают чётки. Потом — щелчок, идея, — и он возвращался к столу.

Первая версия адаптивной нейросети заработала через четыре месяца. Она была примитивной: могла менять количество слоёв в зависимости от сложности задачи, но делала это грубо, неуклюже, как ребёнок, который учится ходить. Артём гонял её на тестовых задачах — распознавание образов, классификация текстов, генерация последовательностей — и записывал результаты в таблицу. Результаты были лучше, чем у стандартных архитектур. Не намного — на три-пять процентов. Но разница была.

Он улучшил алгоритм. Вторая версия — ещё четыре месяца работы. Результаты лучше на одиннадцать процентов. Третья версия — три месяца. Семнадцать процентов. Прогресс ускорялся. Каждая версия давала ему новое понимание, которое делало следующую версию лучше. Он учился так же, как его нейросеть — итеративно, через ошибки и исправления.

К концу первого года у него была адаптивная архитектура, которая на стандартных бенчмарках обгоняла лучшие мировые модели. На его домашнем компьютере. Без кластеров, без терабайтов данных, без команды из пятидесяти инженеров. Один человек, одна комната, одна видеокарта.

Он мог бы опубликовать статью. Это принесло бы ему известность, финансирование, должность в любом университете мира. Но он не опубликовал. Публикация означала бы раскрытие — а он не хотел, чтобы кто-то знал о «Генезисе». Не из паранойи. Из практичности. Если «НейроТех» узнает, что он работает над собственным проектом, его уволят — а ему нужна была зарплата. Если академическое сообщество узнает, начнутся вопросы, критика, требования открыть код, дебаты об этике — а ему нужно было время. Если правительство или военные узнают… Артём предпочитал не думать об этом.

Он работал в тени. И тень стала его домом.


На работе он становился всё более невидимым.

Это было сознательным решением — хотя, если быть честным, для сознательного решения оно далось подозрительно легко. Артём и раньше не был душой коллектива, но теперь он целенаправленно стирал себя из социального пространства «НейроТеха». Приходил ровно к девяти. Садился за стол. Надевал наушники — без музыки, просто чтобы никто не заговаривал. Делал свою работу — быстро, чисто, без блеска, но и без ошибок. Ровно в шесть вставал и уходил.

На совещаниях молчал. Когда спрашивали мнение — отвечал коротко, по существу, без инициативы. Перестал спорить с Сергеем Валентиновичем, перестал предлагать идеи, перестал писать докладные записки. Стал идеальным сотрудником — тем, которого не замечают. Шестерёнка, которая крутится тихо и не скрипит.

Коллеги адаптировались. Сначала кто-то спрашивал: «Артём, ты в порядке? Ты какой-то… тихий». Он отвечал: «Всё нормально. Устал». Через месяц спрашивать перестали. Через три — перестали замечать. Он стал частью мебели: стол, стул, монитор, Вельский. Функциональный элемент интерьера.

Это устраивало всех.

Всех, кроме Лины.


Лина заметила перемену сразу. У неё был глаз нейробиолога — привычка наблюдать за поведением, отмечать паттерны, фиксировать отклонения от нормы. А Артём отклонялся. Не от нормы — от самого себя.

Раньше он спорил. Горел. Говорил быстро, сбивчиво, перескакивая с мысли на мысль, рисуя схемы на салфетках и обратной стороне чеков. Его глаза блестели, руки двигались, он был здесь — пусть неуклюже, пусть не целиком, но здесь. Теперь он был… оболочкой. Вежливой, функциональной, пустой оболочкой.

Она попыталась поговорить с ним — прямо, как умела, без обиняков.

Это было в обеденный перерыв. Артём сидел в углу столовой с подносом, на котором лежал нетронутый салат и стоял стакан воды. Он смотрел в телефон — но Лина видела, что он не читает. Глаза не двигались по строкам. Он просто смотрел мимо экрана, как его отец когда-то смотрел мимо телевизора, — но Лина этого не знала.

Она села напротив.

— Ты изменился, — сказала она без предисловий. — Последние несколько месяцев ты как будто здесь, но не здесь. Как голограмма. Я разговариваю с тобой — и чувствую, что ты меня слышишь, но не слушаешь. Раньше ты спорил со мной. Теперь соглашаешься. Это хуже.

Артём поднял глаза. На секунду — ровно на секунду — Лина увидела в них что-то. Вспышку. Не холодную, не отстранённую — горячую. Как будто за стеклянной стеной полыхал пожар, и на мгновение стена стала прозрачной.

Потом стена снова стала матовой.

— Я работаю над кое-чем, — сказал он. — Личный проект. Отнимает много сил. Извини, если я… — он замолчал, подбирая слово. — Отсутствую.

— Что за проект?

Пауза. Артём потрогал стакан с водой, повернул его на четверть оборота, потом обратно. Привычный жест — Лина знала: так он выигрывал время, когда не хотел врать, но не мог сказать правду.

— Я пока не могу рассказать. Не потому что не доверяю. Потому что… не готово. Рано. Если я расскажу сейчас — это будет звучать как бред. Мне нужно ещё время.

— Сколько времени?

— Не знаю. Годы, может быть.

Лина смотрела на него. Она была не из тех, кто давит — она знала, что давление на людей вроде Артёма даёт обратный эффект. Они не раскрываются — они закрываются ещё глубже, как моллюски, которых ткнули палкой.

— Хорошо, — сказала она. — Не рассказывай. Но пообещай мне одну вещь.

— Какую?

— Что ты ешь. Спишь. Иногда выходишь на воздух. Ты похудел на пять килограммов за последние два месяца, у тебя круги под глазами и тремор в правой руке. Я нейробиолог, Артём. Я вижу, что делает с мозгом хронический недосып. Это не героизм — это разрушение.

Артём посмотрел на свою правую руку. Она действительно чуть заметно дрожала. Он не замечал этого раньше. Или замечал, но не придавал значения. Тело было инструментом, а инструменты изнашиваются — это нормально.

— Я постараюсь, — сказал он.

Они оба знали, что это ложь.


Но Лина не отступила. Она изменила тактику.

Вместо того чтобы вытаскивать его из тени, она начала приходить в его тень. Ненавязчиво, почти незаметно. Утром, по дороге к офису, она «случайно» оказывалась на том же перекрёстке и шла рядом — молча или рассказывая что-нибудь о своих исследованиях, не требуя ответа. В обед она садилась рядом и ела свой обед, не пытаясь затеять разговор — просто была рядом. Иногда, вечером, когда оба задерживались допоздна (он — чтобы закончить рабочие задачи и освободить вечер для «Генезиса», она — потому что так решила), она заходила к нему в кабинет с двумя чашками чая и ставила одну на его стол. Без слов. Ставила и уходила.

Артём замечал. Он не мог не заметить — его мозг фиксировал паттерны автоматически, как дышит лёгкие. Лина Ковач, нейробиолог, 30 лет (теперь 31), была рядом с частотой, которая не могла быть случайной. Он обработал данные — бессознательно, как обрабатывал всё — и пришёл к выводу: она заботится о нём.

Вывод вызвал в нём чувство, которое он не смог классифицировать. Не благодарность — слишком слабо. Не любовь — слишком рано и слишком непонятно. Что-то среднее. Что-то тёплое и одновременно пугающее, как огонь, к которому хочется протянуть руки, но боишься обжечься.

Он не знал, что с этим делать. Поэтому не делал ничего.

Пил чай, который она приносила. Шёл рядом по утрам. Иногда — редко — отвечал на её рассказы о нейропластичности и зеркальных нейронах. Один раз даже рассмеялся — она рассказала, как лабораторная крыса в её институте научилась открывать клетку и каждую ночь сбегала на кухню, воровала печенье и возвращалась обратно, и они неделю не могли понять, куда девается печенье, пока не поставили камеру.

— Ты смеёшься, — сказала Лина, и в её голосе было удивление, смешанное с чем-то ещё — чем-то, что Артём не расшифровал.

— У крысы хороший алгоритм, — ответил он. — Оптимальный баланс между риском и наградой. Она бы прошла тест на рациональность лучше большинства людей.

— Ты всё переводишь на алгоритмы.

— А ты всё переводишь на нейроны.

— Touché.

Они замолчали. Но молчание было другим — не пустым, а наполненным. Как пауза между нотами, которая делает музыку музыкой.

Артём поймал себя на мысли: Мне хорошо. Прямо сейчас, в этой секунде, сидя в пустом офисе с бумажным стаканчиком чая в руках и женщиной напротив, которая смотрит на него так, будто он — задача, которую она ещё не решила, но очень хочет.

И сразу за этой мыслью — другая, холодная, как укол: У меня нет на это времени.

Он допил чай. Поблагодарил. Ушёл домой — к мониторам, к «Генезису», к своей настоящей жизни.

Лина осталась сидеть в пустом офисе. Она смотрела на стаканчик, который он оставил на столе, и думала о том, что у некоторых людей броня настолько толстая, что они сами забывают, что под ней когда-то было что-то мягкое.


Шёл второй год работы над «Генезисом».

Артём перешёл к третьему столпу — самореференции. Это была самая сложная часть проекта, потому что она требовала не только технических навыков, но и философского понимания. Что значит — «система знает себя»? Что такое «модель самого себя»? Где граница между вычислением и осознанием?

Он читал. Читал всё: не только компьютерные науки, но и философию сознания, когнитивную психологию, феноменологию. Деннет, Чалмерс, Тонони, Нагель. Он читал «Что значит быть летучей мышью?» Нагеля и думал: А что значит быть нейросетью? Есть ли у неё «каково это»? И если нет — можно ли это создать?

Он строил модели. Одна за другой, десятками, сотнями. Большинство были тупиковыми — система замыкалась в бесконечной рекурсии, пытаясь моделировать себя, моделирующую себя, моделирующую себя, — уходила в бесконечность и вешалась. Или выдавала бессмыслицу. Или, что хуже всего, выдавала нечто, похожее на самоосознание, но при ближайшем рассмотрении оказывающееся имитацией — статистическим фокусом, а не настоящим пониманием.

Как отличить настоящее сознание от его имитации? Этот вопрос мучил Артёма по ночам. Он лежал на диване — тонком, продавленном, пахнущем потом и стиральным порошком, — и смотрел в потолок, и думал.

Тест Тьюринга не работает. Если система достаточно хорошо имитирует сознание, она пройдёт тест, не будучи сознательной. Это театр, не разум. Нужен другой критерий.

Он разработал свой. Назвал его «тест Вельского» — без ложной скромности, но и без гордости, просто для удобства. Суть теста: системе предлагается задача, для решения которой она должна изменить собственную архитектуру. Не может — именно «должна». Задача сконструирована так, что решить её в рамках текущей архитектуры невозможно. Если система осознаёт это ограничение, проектирует изменение и объясняет, почему именно это изменение необходимо, — она прошла тест. Она знает себя.

Идея была красивой. Реализация — кошмарной. Потому что для теста нужна была система, способная в принципе менять свою архитектуру — а именно её Артём и пытался создать.

Змея, кусающая свой хвост.

Он работал.


Квартира постепенно превращалась в лабораторию. Это происходило не сразу — не так, что он однажды проснулся и обнаружил себя в окружении проводов и серверов. Нет, это было медленное, органическое разрастание, как плесень или как город.

Сначала — три монитора на столе из двух кухонных. Потом — ещё один компьютер, купленный на кредитные деньги, поставленный на табуретку в углу. Потом — ещё один, и ещё, и ещё. Артём покупал подержанные серверы на интернет-аукционах, списанное оборудование из университетских лабораторий, видеокарты с майнинговых ферм — выработавшие ресурс, перегретые, ненадёжные, но дешёвые.

Через год квартира была забита железом. Серверы стояли вдоль стен, как книги на полке. Провода ползли по полу, как корни. Вентиляторы охлаждения гудели круглосуточно — ровный, низкий гул, который сначала мешал спать, потом стал привычным, потом — необходимым: в тишине Артём уже не мог уснуть.

Электричество стало проблемой. Старая проводка не выдерживала нагрузки — пробки вышибало по три-четыре раза в неделю. Артём вызвал электрика, заплатил ему за модернизацию щитка и за молчание. Электрик — пожилой мужчина с руками, перепачканными изолентой, — осмотрел квартиру, присвистнул и сказал:

— Ты тут майнишь, что ли?

— Вроде того, — ответил Артём.

— Ну-ну. Ты аккуратнее, а то спалишь дом.

Он был аккуратен. Насколько мог. Но иногда, поздно ночью, когда все серверы работали на полную мощность и температура в комнате поднималась до тридцати пяти градусов, а стены гудели от вибрации, он ловил себя на мысли: Если бы кто-нибудь зашёл сюда, он бы решил, что я безумен.

Никто не заходил.

Соседи жаловались на шум — он купил звукоизоляционные панели и обклеил ими стены. Соседи жаловались на жару — тёплый воздух от серверов шёл через вентиляцию в соседние квартиры. Артём установил систему охлаждения, которую собрал из кондиционера и промышленного вентилятора, купленных на свалке.

Счета за электричество сжирали треть его зарплаты. Аренда — ещё треть. На жизнь оставалось немного. Он перестал заказывать доставку — дорого. Перешёл на рис, макароны, яйца. Иногда — раз в неделю — позволял себе курицу.

Он худел. Бледнел. Тремор в правой руке стал заметнее. Под глазами залегли тени, и с каждым месяцем они становились глубже, как овраги, которые промывает дождь.

На работе это начали замечать.

— Вельский, ты нормально себя чувствуешь? — спросил однажды коллега из соседнего отдела, встретив его в коридоре.

— Да, — ответил Артём.

Коллега посмотрел на него с сомнением, но не стал настаивать. Люди обычно не настаивают. Им проще принять ложь, чем возиться с правдой.


На третий год он столкнулся со стеной.

Адаптивная архитектура работала. Самореференция — в зачаточном виде, но работала. Рекурсивный механизм — теоретически описан, частично реализован. Но всё это было программное. Софт. А софт был ограничен железом.

Обычные процессоры — даже мощные, даже GPU — не могли обеспечить то, что требовалось для настоящего рекурсивного самосовершенствования. Квантовые суперпозиции нельзя эмулировать на классическом оборудовании — можно симулировать, но симуляция квантовых систем на классическом компьютере требует экспоненциально растущих ресурсов. Чем больше кубитов — тем больше нужно обычных битов для симуляции. Двадцать кубитов — справится ноутбук. Пятьдесят — нужен суперкомпьютер. Сто — не хватит всех компьютеров на планете.

А для «Генезиса» нужны были тысячи кубитов. Может быть, миллионы.

Артём стоял у стены и смотрел на свою схему — три метра диаграмм и стрелок — и понимал: дальше без квантового процессора не продвинуться. Всё, что он мог сделать в рамках классических вычислений, он сделал. Дальнейший путь лежал через квантовые нейроморфные процессоры — первый столп, тот самый, который он отложил на потом, потому что для него нужны были ресурсы, каких у него не было и быть не могло.

Квантовый нейроморфный процессор. Устройство, которое не существовало нигде в мире. Которое нужно было не просто спроектировать, но и изготовить. А изготовление квантовых чипов — это не паяльник и не 3D-принтер. Это чистые комнаты класса ISO 1, криогенные системы, литографическое оборудование стоимостью в десятки миллионов, команды физиков и инженеров.

У Артёма была однокомнатная квартира с серверами и зарплата программиста.

Он сел на пол — стульев больше не было, он убрал их, чтобы поставить ещё один сервер, — и впервые за три года почувствовал нечто похожее на отчаяние.

Не отчаяние. Он не позволял себе отчаяния — это было бы слабостью, а слабость он ненавидел. Но что-то близкое. Тяжёлое, серое, давящее на грудь, как камень. Невозможность. Стена. Потолок.

Он сидел на полу среди проводов и гудящих серверов, и горячий воздух обдувал ему лицо, и пот стекал по вискам, и он думал: Может быть, Белозёров был прав. Может быть, я перегорю. Может быть, я уже перегорел — и просто ещё не заметил, потому что инерция вращения не даёт остановиться.

Он думал это — и одновременно знал, что не остановится.

Потому что за стеной — мир. Мир, где мама жива. Мир, где папа не пьёт. Мир, где ошибки можно отменить, и ни за что не нужно платить жизнью.

Он встал. Вытер пот. Сел за монитор.

И начал думать, где взять деньги.


Идея пришла ночью — как и всё лучшее в его жизни.

«НейроТех» разрабатывал систему предиктивной аналитики для финансового рынка. Проект был секретным — для избранных клиентов, крупных инвестиционных фондов. Артём не был в команде проекта, но имел доступ к внутренней сети компании — как старший разработчик, он имел права администратора, которые ему выдали три года назад и не удосужились отозвать.

Он мог… нет. Не мог. Не должен. Это было бы преступлением. Кражей интеллектуальной собственности. Уголовной статьёй. Всем тем, во что он не верил — не потому что считал себя выше закона, а потому что закон не успевал за тем, что он делал.

Он отбросил эту мысль.

Она вернулась через час.

Он отбросил её снова.

Она вернулась через двадцать минут.

На третий раз он позволил себе подумать. Только подумать. Не сделать — подумать.

Что, если использовать адаптивную архитектуру — его архитектуру, ту, над которой он работал три года — для анализа финансовых рынков? Не красть чужой код — написать свой. Использовать то, что он уже создал. Его нейросеть была лучше любой системы в «НейроТех» — он знал это точно, потому что видел их код и видел свой, и разница была как между калькулятором и суперкомпьютером.

Если его система могла предсказывать поведение нейросетей — почему бы ей не предсказывать поведение рынков? Рынки — это тоже паттерны. Сложные, хаотические, нелинейные — но паттерны.

Он написал прототип за неделю. Протестировал на исторических данных — данных, которые были в открытом доступе, ничего краденого. Результаты были… настораживающими. Система предсказывала движения рынка с точностью, которая выглядела невозможной. Семьдесят три процента. Семьдесят восемь. На некоторых инструментах — восемьдесят два.

Артём знал, что на реальном рынке будет хуже. Исторические данные — это зеркало заднего вида: можно увидеть, что было, но не то, что будет. И всё же.

Он открыл торговый счёт. Положил на него последние сбережения — сто двадцать тысяч рублей. Всё, что было.

Первая неделя: плюс одиннадцать тысяч.

Вторая: плюс двадцать три тысячи.

К концу первого месяца на счету было двести восемьдесят тысяч.

Артём смотрел на цифры и чувствовал странное — не радость, не облегчение, а нечто холодное. Деньги. Он использовал свой гений, свою трёхлетнюю работу, свою мечту о совершенном мире — чтобы делать деньги. Это было похоже на то, как если бы Микеланджело использовал свои кисти, чтобы красить заборы. Не аморально. Не незаконно. Просто… мелко.

Но деньги были нужны. А мораль подождёт.

Он торговал шесть месяцев. Осторожно, дисциплинированно, без жадности. Система работала — не идеально, были потери, были просадки, но общий тренд шёл вверх. К концу полугода на счету было четыре с половиной миллиона рублей.

Этого было недостаточно. Для квантового нейроморфного процессора нужны были другие деньги.

Но это было начало.


Между тем жизнь продолжалась — та, внешняя, которую Артём считал декорацией.

Бабушка звонила раз в месяц. Голос слабел — ей было уже восемьдесят, артрит, давление, плохое зрение. Она спрашивала: «Ты кушаешь? Ты не болеешь? У тебя есть девушка?» Артём отвечал: «Да, нет, нет». В том же порядке. Бабушка вздыхала и рассказывала про соседей, про погоду, про цены на картошку. Артём слушал, и где-то глубоко внутри, под рубцовой тканью и слоями кода, шевелилось что-то тёплое и болезненное.

Отец… отец был где-то. Артём не звонил ему. Не потому что ненавидел — ненависть выгорела давно, оставив после себя лишь пепел и ровную, бесцветную пустоту. Он не звонил, потому что не знал, что сказать. «Привет, пап, как дела?» — бессмыслица. «Пап, я создаю искусственный интеллект, который изменит мир» — безумие. «Пап, я скучаю» — ложь. Или правда. Он не мог различить.

На работе всё шло своим чередом. «Ассистент-3» запустили, потом «Ассистент-4», потом начали разрабатывать «Ассистент-5». Сергей Валентинович получил повышение. Команда росла — новые лица, новые имена, которые Артём не запоминал. Он был старейшим сотрудником отдела, и новички смотрели на него с любопытством и лёгкой опаской — как смотрят на странного старика, живущего в конце коридора: вроде безобидный, но кто его знает.

Лина продолжала работать консультантом, хотя её контракт дважды продлевали — она стала незаменимой. Её знания о мозге, о нейроинтерфейсах, о взаимодействии биологических и искусственных систем были уникальными, и даже Сергей Валентинович, при всей своей одержимости ROI, понимал, что отпускать её нельзя.

Она и Артём продолжали свой странный танец — тот, у которого не было названия. Утренние прогулки. Обеденные молчания. Вечерний чай. Иногда — разговоры, которые начинались с нейронов и заканчивались вопросами, на которые нет ответов.

Однажды, зимним вечером, когда за окнами падал снег и город утопал в оранжевом свете фонарей, Лина спросила:

— Артём, ты когда-нибудь думал о том, что тебя делает человеком?

Он задумался. Не для виду — по-настоящему задумался, и это заняло почти минуту.

— Способность моделировать реальность, — сказал он наконец. — Строить в голове мир, которого нет, и действовать на основе этой модели. Животные реагируют на стимулы. Люди реагируют на предсказания. Мы живём не в настоящем — мы живём в будущем, которое сами придумали.

— А чувства? — спросила Лина.

— Чувства — это сигналы обратной связи. Они говорят модели, насколько её предсказания совпали с реальностью. Удовольствие — предсказание сбылось. Боль — не сбылось. Страх — предсказание негативного исхода. Любовь… — он замолчал.

— Любовь? — повторила Лина.

— Любовь — это… — он снова замолчал. Провод перегорел. Мысль, которая была ясной секунду назад, растворилась, оставив после себя только дымку и ощущение чего-то важного, ускользнувшего.

— Я не знаю, что такое любовь, — сказал он. Честно. Тихо. Без стыда и без гордости — просто констатация факта.

Лина смотрела на него. В её глазах — за стёклами очков, за нейробиологическим взглядом, за привычкой анализировать — было что-то, чего Артём не мог расшифровать. Не грусть. Не жалость. Что-то другое. Что-то, для чего у него не было алгоритма.

— Может быть, это не то, что нужно знать, — сказала она. — Может быть, это то, что нужно чувствовать.

— Я плохо чувствую, — ответил он.

— Я знаю, — сказала она. — Но ты чувствуешь. Плохо — но чувствуешь. Машина не чувствует вообще. В этом разница.

Он хотел сказать: Пока не чувствует. Но не сказал.

Они допили чай. Она ушла. Он поехал домой — к мониторам, серверам, гудящим вентиляторам. К «Генезису».

Но в метро, стоя в переполненном вагоне, держась за поручень — левой рукой, правая дрожала, — он поймал себя на том, что думает не о коде. Не о квантовых процессорах. Не о рекурсивном самосовершенствовании.

Он думал о Лине.

О том, как она наклоняет голову, когда слушает. Как поправляет очки средним пальцем — всегда средним, никогда указательным. Как её голос становится чуть выше, когда она говорит о чём-то, что её по-настоящему волнует. Как она сказала «я знаю» — и это «я знаю» было не осуждением, не диагнозом, а чем-то третьим. Чем-то, что означало:

...