Хочу, чтобы она растаяла и впиталась в меня, как масло в тост. Хочу вобрать ее и прожить всю оставшуюся жизнь с нею под кожей.
вот после тридцати начинаются всякие странности. Сперва — просто сбой, минутное колебание. Сколько вам лет? Ну, как же, мне… — уверенно начинаете вы и вдруг останавливаетесь. Вы собирались ответить, что тридцать три, но ведь это неправда. Вам тридцать пять. И тут вас одолевает беспокойство, вам кажется, что это начало конца.
это так безрассудно и так прекрасно, и к тому же иначе я бы непременно впал в совершенно неуместное хихиканье. Кому какая разница, что мне девяносто три? Пусть я старая развалина, но, если меня берут, а моя нечистая совесть им не помеха, почему бы мне, черт возьми, не сбежать с цирком?
Чарли не соврал копу. Почему я не дома? Мой дом здесь.
Боже правый. Теперь я не просто безработный и бездомный. Теперь у меня на руках беременная женщина, осиротевшая собака, слон и одиннадцать лошадей.
— У него парогнойная шлюзокрения.
— Что-что?
— Парогнойная шлюзокрения, — повторяет Дядюшка Эл.
— Вы хотите сказать, параноидная шизофрения?
— Увы и ах, мистер Янковский.
— А? — тут же поднимаю глаза я. Розмари уже сидит рядом со мной, а я настолько потерял голову, что и не заметил.
— Они сбились со счета, чья сегодня очередь.
— И что, они выяснили чья? Сколько им нужно времени, чтобы приехать?
Розмари умолкает. Она сжимает губы и берет меня за руку. Так обычно поступают, готовясь сообщить дурные известия, и меня заранее начинает трясти.
— У них не получится приехать, — говорит она. — Сегодня очередь вашего сына Саймона. Когда я ему позвонила, он вспомнил, но у него на сегодня уже другие планы. По остальным номерам никто не отвечает.
— Другие планы? — хриплю я.
— Да, сэр. Он очень сокрушался, но перестроиться уже не сможет.
Мое лицо искажается, и, прежде чем я успеваю хоть что-то с собой поделать, я уже распускаю нюни как младенец.
Настолько привык, что со мной обращаются как со скотом — ругают, усмиряют, загоняют в хлев, держат в узде, что уж и не знаю, как себя вести, когда во мне видят человека.
Иди сюда, Бобо! — тянется Пит к шимпанзе.
Но шимпанзе волосатыми руками и ногами крепко держится за меня.
— Давай-ка, — подхватываю я, пытаясь разжать его пальцы, — я вернусь.
Бобо не шевелится.
— Ну давай же, — снова прошу я.
Безрезультатно.
— Ладно. Давай еще разочек обнимемся — и ты пойдешь, — говорю я, прижимаясь лицом к его темной шерсти.
Шимпанзе расплывается в улыбке и целует меня в щеку, после чего слезает, вкладывает ладошку в руку Пита и ковыляет прочь на кривых ногах.
Мое лицо. Я отодвигаю овсянку и достаю карманное зеркальце. Должен был бы уже привыкнуть, но отчего-то все еще ожидаю увидеть там себя. Но вижу аппалачскую яблочную куклу, сморщенную и в пятнах, вижу отвисший подбородок, мешки под глазами и длинные вислые уши. Из пятнистого черепа нелепо торчат несколько пучков седых волос.
Я пытаюсь пригладить волосы рукой и буквально застываю, увидев, как моя постаревшая рука касается моей постаревшей головы. Приблизившись к зеркалу, широко распахиваю глаза и вглядываюсь внутрь, за одряхлевшую плоть.
Но ничего не выходит. Даже глядя прямо в помутневшие голубые глаза, я больше себя не узнаю. Когда же я перестал быть самим собой?
Небо, небо — лишь оно не меняется.