Аврум Шарнопольский
Жизни обратный отсчет
Воспоминания
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Редактор Анатолий Анимица
Иллюстратор обложки Анатолий Анимица
© Аврум Шарнопольский, 2024
Второе издание книги воспоминаний Аврума Шарнопольского. Печатается по тексту издания 2021 года, с небольшими исправлениями и дополнениями.
Иллюстрация на обложке — «Обратный отсчет», цифровая живопись с частичным использованием нейросети Kandinsky 2.1, автор — Анатолий Анимица
ISBN 978-5-0062-5339-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
«Воспоминания — это одежды, которые от времени не изнашиваются»
Уоллес Стивенс
Предисловие
Люди, живущие на этой планете, порой не задумываются над тем, что живут рядом с историей, являясь либо ее безмолвными созерцателями, ее комментаторами, или же теми, кто ее делает, может быть, сами того не осознавая. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы с большой долей объективности отнести себя к той или иной категории людей. Мои детские годы пришлись на период войны с фашистской Германией. Этот период оставил в моей памяти самые яркие воспоминания. Существует огромное количество мемуарной литературы, освещающей это время. Казалось бы, что еще можно сказать о войне. Оставили свои воспоминания рядовые и военоначальники, политические деятели, директора предприятий, работавших на фронт, ленинградцы, пережившие блокаду, партизаны, узники концлагерей и гетто. Кто только не писал. Историки не случайно отмечают, что военные воспоминания — это наша память, наше достояние, пласт истории, который еще не изучен; наше прошлое и наше будущее. Не познав прошлого, мы не сможем избежать ошибок в будущем. Некоторые из этих воспоминаний, хотя и носят личный характер, содержат важные сведения, которые, подчас, ставят под вопрос официальные версии, связанные с войной. Нашумевший в последние годы своими исследованиями писатель Суворов приводит, в связи с этим, такой пример.
По официальной версии известно, что, когда разразилась война, художник Ираклий Тоидзе в порыве благородного возмущения нарисовал плакат, ставший всемирно известным графическим символом войны: «Родину-мать, зовущую в бой». В некоторых воспоминаниях написано, что этот плакат появился не в первые дни войны, а в первые часы. Например, на улицах Ярославля плакат появился к вечеру 22-го июня, в Саратове — во второй половине дня; в Куйбышеве 22-го июня этот плакат клеили на вагонах воинских эшелонов, которыми была забита железнодорожная станция. В Новосибирске и Хабаровске плакат появился 23-го июня. Что ж из этого? Но если предположить, что самолеты, которые тогда летали со множеством промежуточных посадок, загрузили плакатами 22-го июня и за ночь долетели до Хабаровска, то возникает вопрос, когда эти плакаты печатали. 22 -го июня? Допустим. Когда же, в таком случае, Тоидзе рисовал его. Как ни крути, пишет Суворов, они должны были быть напечатаны до 22-го июня. Откуда же Тоидзе знал о германском нападении, если сам Сталин нападения не ожидал? Загадка истории? В другом воспоминании шла речь о том, что в пакетах с грифом секретности, поступивших в 1940-м году (!), содержались эти самые плакаты Тоидзе «Родина-мать зовет». Вырисовывается следующая картина: заготовили плакаты заранее достаточным тиражом и в секретных пакетах разослали в соответствующие учреждения. Для чего? Суворов делает вывод: готовились к наступательной освободительной войне в Европе, однако Гитлер 22-го июня 1941
г. нанес упреждающий удар. Плакат Тоидзе получился универсальным. Родина мать зовет. А куда, не известно. Поэтому плакат в 1941-м подошел и к оборонной войне. Можно по-разному относиться к выводам, которые делает Суворов. Однако, существование таких воспоминаний — упорный факт. Существуют и другие документы, позволяющие по — иному посмотреть на историю войны с фашистской Германией. Но наиболее проникновенными и волнующими, на мой взгляд, являются воспоминания людей, чье детство выпало на годы войны. Недавно наша организация издала сборник воспоминаний «Опаленное детство». Читая некоторые из детских воспоминаний о том времени, и размышляя над тем, что побудило авторов этих публикаций, в ряде случаев, не обладающих литературным даром, взяться за перо, я понял, что ими движет не тщеславие и не стремление любым способом оставить «след в жизни». Этих людей переполняют чувства пережитого и невысказанного. Ими движет желание оставить для потомков еще одно свидетельство о неимоверных трудностях и страданиях, выпавших на их долю, и на долю десятков тысяч их современников. Такие свидетельства не должны быть забыты. Люди должны чтить память тех, кто страдал и погиб в годы Холокоста, ибо ничем, кроме памяти, их жизнь, их историю не продлить. Чем ценны эти воспоминания? Прежде всего, это ценный исторический материал, в котором сплетаются личные переживания с характеристиками событий военного времени, осмысленными в соответствие с индивидуальностью автора.
Я долго не решался сесть за написание этой книги, хотя моя память и хранит многое из того, что оставило неизгладимый след в моей душе. Подтолкнули меня к этому моя дочь и внуки, которым я в разное время рассказывал о тех или иных эпизодах моего военного детства.
— Даже, если Ты не захочешь издать ее, — говорили они, — пиши для нас и для тех, кто продолжит наш род.
Итак, писать. Как писать, чтобы было интересно и познавательно? Будет ли написанное мною воспринято? Наверное, это зависит от того, что я ощущаю, как «свое я», и способен ли я разделять понятия История и история моей семьи. Есть еще одна проблема. Многие из тех, кто будут читать эту книгу, это люди другого поколения. Они такие же, как и мы, родившиеся 70—90 лет тому назад, в физиологическом смысле. Но они совсем другие по ментальности. Круг их интересов сузился. Они предпочитают не брать в руки книги, а рыскать в Интернете в поисках сенсаций и гламура, благо Интернет позволяет все. Появилось то, чего не было во время нашей молодости, — наркотики и насилие, безразличие и пренебрежение уроками истории. Происходит мутация человека, и, к сожалению, многие этого не замечают. Мы, возможно, были наивными и романтичными, но мы верили в справедливость, верили в себя и в своих друзей, верили в способность общества противостоять злу. Мы гордились нашей историей и нашей национальной культурой. И это, несмотря на все трудности, помогало нам жить и выживать. Современная же молодежь зачастую находится в социальном и бытовом конфликте между собой. Отсутствуют идеалы и лидеры, которым можно было бы подражать, а примеры, которые преподает им жизнь, разочарованность в политиках, государственных структурах и в обществе, в еще большей степени развращают их, и они теряют веру в силу правды и в справедливость. Многие не понимают происходящего и не видят опасности в том, как разрушителен вирус
равнодушия к ненормальностям нашей жизни. Пока что наш народ объединяет опасность, исходящая извне, — отсутствие мира между нами и нашими соседями. Эта опасность усиливает мотивацию молодежи служить в армии, и является мощным стимулом к развитию современных военных технологий. Увы, нами движет инстинкт самосохранения. Но я не могу себе представить, что могло бы произойти с нашим раздробленным по религиозным, политическим и общинным признакам обществом, исчезни эта внешняя опасность. Казалось бы, многовековая история еврейского народа должна была бы нас многому научить. Внутренние раздоры в прошлом уже приводили к трагическим последствиям. Об этом следует помнить. Здравый смысл подсказывает, сохраниться как общность, мы можем не столько верой в бога или в сильную личность, сколько осознанием того, что, лишь усвоив уроки истории, и не в последнюю очередь историю Холокоста, мы можем создать общество адекватных людей, способных построить новый Израиль. Мир Холокоста существует и сейчас; достаточно послушать бредовые высказывания Иранского президента Ахмединиджада. Сегодня Холокост — это уже не только еврейская проблема. Современный Холокост, выраженный через геноцид, расизм и неофашизм, может коснуться любого народа. И остановить эти опасные проявления можно лишь, изучив Холокост и причины, породившие его.
Мне представляется, что наряду с изучением в школах всемирной истории и истории еврейского народа, популяризация и чтение мемуарной литературы, повествующей о Холокосте, литературы, из которой складывается пока что неполная мозаичная картина того ужасного времени, также будут способствовать этой цели. Хотелось бы надеяться, что и мои воспоминания станут маленькой частицей этого мозаичного полотна. Когда я начинал писать эту книгу, мыслилось, что воспоминания коснуться только детских военных лет. Жизнь, однако, распорядилась по-другому. Сейчас уже ясно, что воспоминаниями будет охвачен период 1941—2011 год.
Часть 1. Военное лихолетье
Глава 1. Война
В это утро я проснулся с боем больших настенных часов, висевших над диваном. Часы и особенно диван, недавно купленные родителями, являлись предметом особой гордости мамы, привыкшей жить в спартанской обстановке многодетной еврейской семьи, где не то что мебель, детская одежда чаще всего не покупалась, а переходила от старших к младшим, соответствующим образом перелицованная и обновленная. Оттого-то, а еще и потому, что с малых лет знала цену заработанным деньгам, радовалась каждой новой покупке, придававшей ей уверенность в дне завтрашнем.
Диван и впрямь был хорош. Красного дерева, обтянутый кожей, не дерматином, не заменителем, а настоящей, мягкой, в цвет дерева тонкой кожей, источавшей какой-то особый аромат; с высокой спинкой, которую венчали продолговатое овальное зеркало, обрамленное резным орнаментом в виде виноградной лозы, и две полочки по бокам, на которых выстроились по ранжиру безучастные ко всему белые фарфоровые слоники. Только однажды мне довелось увидеть, что и забытые всеми слоники могут напомнить, сами того не желая, о своем существовании. Я любил этот диван, любил сидеть на нем, ощущая упругость его пружин и округлость боковых валиков, служивших подушками, считал его своим и не разрешал меньшему брату играться и прыгать на нем. Исключение делалось только для трехлетней сестрички, от которой мы все были без ума, и которая, как и я, предпочитала диван любому стулу и креслу. Она в своем вышитом украинским национальным орнаментом платьице органически вписывалась в этот диван, как бы становясь его неотъемлемой частью. В послеполуденное время, когда и брата, и сестричку укладывали в свои кровати спать, я становился единоличным обладателем этого дивана, раскладывал на нем свои книги и рисунки, читал или рисовал. Именно этим и занимался я в тот на всю жизнь запомнившийся день, когда какая-то неведомая могучая сила внезапным рывком выдернула из — под меня диван, и я в мгновение очутился на деревянном полу, странным образом ходившем ходуном, как палуба попавшего в шторм корабля. Возле меня метались, словно ожившие, слоники, безуспешно пытаясь сохранить равновесие на своих, ранее казавшихся мне крепкими, ногах.
Надо мной раскачивался оранжевый абажур с кисточками; слышался звон разбивающейся посуды и треньканье оконных стекол; из-под земли доносился мощный гул, а с улицы — лай собак и мычание коров. Наш добротный каменный дом содрогался от ударов рокочущей стихии. Это было мое первое знакомство с землетрясением, волна которого пронеслась по ряду европейских стран и докатилась до нашего местечка на Винничине.
Под стать дивану были и часы, огромные старинные неизвестно каким образом попавшие к нам. Они властвовали в нашем доме, их маятник шагал взад-вперед, как часовой на посту, их бой был слышен везде, даже в павильоне, где работал мой отец — единственный местечковый фотограф, мастерство которого поражало воображение даже видавших виды столичных гостей, временами навещавших
нашу семью. Приятель отца — писатель Аронский, писавший на русском и живший в Киеве, говаривал, рассматривая очередной шедевр отца:
— Знаешь, Иоси, у тебя талант выглядывает из каждого твоего снимка. Посмотри-ка на это фото. Ведь это настоящее произведение искусства. Какой ракурс, какая экспрессия! Я по-настоящему завидую тебе. Мои стихи — они что. Через время их никто не станет читать, а меня, скорее всего, забудут. Твои же снимки будут хранить вечно. Их будут передавать из поколения в поколение как исторический документ, в котором запечатлены не только конкретные люди, но и конкретные события — радостные и грустные, иногда торжественные, иногда обыденные. Жаль, конечно, что сейчас не принято, как это было в прошлом, указывать на фотографиях фамилию человека, сделавших их. Но и без этого они все равно останутся твоими работами, твоим детищем. В будущем наверняка появятся новые возможности, новая аппаратура, новые технологии. Исчезнут такие вот громоздкие деревянные аппараты с мехами и кассеты со стеклянными пластинками. Фотографам не придется действовать таким примитивным образом. Но я уверен в одном — какой бы аппаратурой не пользовались, главным всегда останется мастерство и художественный вкус фотографа, которыми природа тебя, дорогой мой, не обделила.
Отец был начисто лишен честолюбия, но слова приятеля были ему приятны, тем более, что он действительно не был ремесленником, для которого фотографирование лишь способ зарабатывания денег. Он в первую очередь был художником, чье творческое начало, — неважно делал ли он пейзажный снимок, портрет или фото на память, — позволяло ему выразить в них самого себя.
Надо было видеть, как, перед тем, как сделать снимок, всматривался он в лицо человека, словно пытаясь найти в нем то единственное, принадлежащее только ему, что определяло характер этого человека и делало его узнаваемым не только внешне. И он находил это единственное и выделял его легким поворотом или наклоном головы, взглядом, устремленным в какую-то точку пространства или прищуром глаз, улыбкой, едва заметной, прячущейся в морщинках, или, наоборот — широкой и щедрой. Отца никто не учил рисовать, но его карандашные рисунки, акварели и немногочисленные полотна, написанные маслом, выдавали в нем мастера. Его местечковый друг Леонид Сойфертис, ставший впоследствии известным карикатуристом, сотрудничавший с редакциями столичных газет и журналов и отличавшийся своеобразной манерой рисования, предрекал в свое время отцу известность художника. Судьба, однако, распорядилась иначе, и он стал простым фотографом, хотя страсть к рисованию у него осталась надолго. Время от времени брался он за карандаш или кисть и тогда появлялись рисунки и полотна, которые он нигде не выставлял и не развешивал на стенах нашего дома. Единственным исключением были задники в его павильоне, которые он с завидным постоянством менял время от времени, отчего какое-то время в павильоне сохранялся характерный запах грунта и красок. Отец любил также раскрашивать фотопортреты. Делал это он мастерски, создавая в пору отсутствия цветного фото новый жанр портретного искусства. Павильон отца был сделан по его эскизам и рисункам. Это было светлое и просторное помещение со стеклянной ячеистой крышей, выполненной из очищенных от эмульсии пластинок размером 18х24. Эта крыша доставляла отцу немало хлопот: в дождливую погоду, как не
герметизировали стекла, вода просачивалась сквозь щели и тогда в ход шли все ведра, тазы и кастрюли, весело вбиравшие в себя дождевые капли; зимой нужно было очищать крышу от снега, и тогда отец проявлял чудеса эквилибристики, балансируя, словно канатоходец, на узкой доске, перемещавшейся по плоской и не очень надежной крыше. Павильон был уставлен разного рода софитами на штативах, экзотическими креслами, стульями и этажерками, использовавшимися как реквизит.
Были там и игрушки, и педальный детский автомобиль, подаренный мне как-то на день рождения. В первое время этот автомобиль вызывал среди моих сверстников всеобщий ажиотаж. Во время выездов по центральной улице местечка они гурьбой бежали за ним, оглашая окрестности криками, разобраться в которых человеку постороннему было непросто. Так ими выражалось и восхищение автомобилем, и советы водителю, и просьбы прокатится на нем. Автомобиль был прекрасен: бежевого цвета с хромированными бампером и фарами; оснащенный клаксоном, багажником и открывающимися дверцами, он производил впечатление всамделашнего настоящего лимузина. Со временем, когда интерес к нему поубавился, он был перемещен в павильон отца, который часто фотографировал детей, гордо восседавших в нем с баранкой в руке. Впрочем, истинной причиной перемещения автомобиля в павильон стала не потеря заинтересованности в нем дворовых ребят и не желание отца использовать автомобиль в качестве реквизита. Скорее — наоборот. Видя, какими глазами мальчишки смотрят на этот автомобиль, отец, сам никогда никому не завидовавший, посчитал неэтичным давать повод детям завидовать материальному благополучию других. Отец с детских лет усвоил простую истину: зависть — греховное чувство, способное довести человека до исступления, а то и до преступления, хотя по сути тот, кто завидует достатку и положению, завидует не человеку, а результатам его труда, воспринимает чей-то успех, как подтверждение собственной ущербности. Отец говорил: не следует сравнивать себя с богатыми, талантливыми и удачливыми, а лишь с теми, кому живется хуже, кто обделен достоинствами и от того, возможно, радуется жизни во всех ее проявлениях.
В павильон можно было попасть как из квартиры, так и с улицы, точнее со двора. К павильону примыкала фотолаборатория — святая святых, где отец проявлял, печатал, ретушировал, изготавливал проявитель и фиксаж, взвешивая на крохотных лабораторных весах составляющие их компоненты. Он не пользовался резиновыми перчатками, отчего кончики его пальцев всегда были коричневыми. Из всех видов технологических операций, проделывавшихся в лаборатории, мне больше всего нравилось таинство печатания фотоснимков, когда при тусклом свете красного фонаря на фотобумаге, переворачиваемой пинцетом в ванночке с проявителем, словно по волшебству появлялось изображение, вначале блеклое, слабое, а затем сочное и контрастное. В эти минуты отец казался мне магом, точно выбирающим момент, когда снимок должен быть извлечен из проявителя и помещен в ванночку с фиксажем.
Отпечатанные снимки отец мокрыми наклеивал на те же стеклянные фотопластинки, очищенные от эмульсии, а когда их не хватало, то и на зеркало, стоящее в павильоне. Пластинки с наклеенными на них снимками обычно ставились поближе к теплу, чтобы ускорить процесс сушки, и они — снимки, будто
радуясь тому, что уже могут послужить людям, ниспадали на пол с характерным щелкающим звуком. Часто в лаборатории отец работал вместе с матерью, которую научил некоторым премудростям фотографирования и обработки фотоматериалов, что очень пригодилось впоследствии уже в годы войны, когда, оставшись после ухода отца в армию одна с тремя детьми, зарабатывала на хлеб фотографированием. Благо был фотоаппарат — единственная вещь, не считая одежды, взятая с собой по настоянию матери в эвакуацию. Считалось, что война продлится недолго, и что уже через несколько недель можно будет вернуться домой, в привычную для себя обстановку, к привычному делу.
Иногда отца приглашали в близлежащие села. Летом за ним присылали телегу, зимой — розвальни. И телега, и сани устилались соломой, а зимой поверх соломы овчиной. В большинстве случаев отец брал меня с собой, и меня до сих пор волнуют запахи соломы, овчины, конского навоза и лошадиного пота. Лежа на соломе, отец рассказывал мне о своем детстве, о старшем брате, которого боготворил, считая его талантливейшим человеком, умевшим все: рисовать, играть на скрипке, плотничать, класть печи. Неизвестно, как сложилась его жизнь в Америке, куда занесла его и все его многочисленное семейство судьба в смутные времена первой мировой войны. Рассказывал отец о своей службе в царской армии, о ранении, которое он получил под Бродами, о своих товарищах, с которыми ставил любительские спектакли в местечке с красивым названием Китайгород, где родились, росли и полюбили друг друга мои родители. Слово Китайгород, которое отец произносил, делая ударение на втором слоге, часто фигурировало в разговорах между родителями. Мне лишь однажды посчастливилось побывать там, и оно запечатлелось в памяти как утопающее в зелени огромных деревьев — лип и акаций, залитое ярким солнечным светом местечко, больше похожее на декорации для пасторального спектакля.
Обычно, поднявшись и умывшись на скорую руку, я бежал в павильон, чтобы удостовериться в том, что красная лампочка над дверью в фотолабораторию горит, и, стало быть, отец дома, и занят делом, и только затем перемещался на кухню, где всегда можно было перехватить что-либо вкусненькое прежде, чем умчаться на улицу на встречу с приятелями, такими же непоседами и выдумщиками, как я, изобретавшими разного рода игры и забавы. У нас, ребят, действовали неписанные правила, позволявшие участвовать в играх всем, кто того желал. Однако обязательным условием было добровольное исполнение отрицательных ролей (а без этого не обходилась ни одна игра) и корректное отношение к проигравшей стороне. Отрицательными персонажами наших игр в предвоенные годы были испанские и немецкие фашисты, шпионы, а также японские самураи. Нападение фашистов на Советский Союз проигрывалось нами задолго до того, как эта война стала реальностью. Очень популярными были игры сезонные, повторявшиеся многократно. Зимой мы играли в полярников: папанинцев или челюскинцев, строили из снега и льда жилище и теплоход, разыгрывали действо, походившее своим сюжетом на известные события не столь далекого прошлого. Весной, когда талые воды образовывали ручьи, стекавшие в распухшую ото льда реку Собь, начинались гонки выструганных из дерева и оснащенных мачтами с парусами игрушечных кораблей, как правило, заканчивавшиеся гриппом или ангиной, а также взбучкой родителей. К концу лета, когда созревали тыквы, мы тайком
таскали их с огородов, извлекали из них сердцевину, проделывали отверстия, имитирующие глаза, нос и рот, устанавливали внутри зажженную свечу и с наступлением темноты, водрузив тыквы на палки, устраивали шествия, пугая одиноких прохожих. Иногда устанавливали светящуюся тыквенную голову на подоконники опрометчиво оставленных открытыми окон. Особым успехом у нас пользовались разного рода розыгрыши, например, такой: на тротуар (в нашем местечке это был деревянный настил) на видное место клался кошелек с привязанным к нему тонким шнурком, который присыпался песком. Второй конец шнурка находился в руках у одного из нас, прятавшегося в кустах за забором. Там же находились и остальные в ожидании, что приманка клюнет. Как правило, это срабатывало. Прохожий, заметив лежащий на тротуаре кошелек, наклонялся, чтобы подобрать его, и в момент, когда его пальцы почти касались кошелька, тот на глазах изумленного и не успевшего еще обрадоваться находке человека, ускользал за забор. И только тогда, когда из-за кустов раздавались крики и смех, до обалдевшего прохожего «доходило», что он стал очередной жертвой ребячьей проделки. Смеясь и чертыхаясь, прохожий спешно уходил, чтобы уступить это место очередному любителю поживиться случайной находкой. Осенью, когда через все местечко к сахарному заводу сплошной вереницей тянулись подводы, верхом груженные свеклой, мы устраивали состязания в ловкости и сноровке. Нужно было исхитриться и незаметно для возницы снять с движущейся подводы свеклу специально изготовленным для этой цели крюком, похожим на кочергу с заостренным концом. Побеждал, естественно, тот, которому удавалось стащить наибольшее количество корнеплодов. Азарт, с которым мы это проделывали, не без опасения схлопотать батогом, может быть сравним разве что с азартом грибника или рыболова, для которых важен сам «процесс», а не его последствия. В сущности, промысел свеклы был нелеп, так как домой нести эту «добычу» было бессмысленно и опасно. Нам постоянно доставалось и за грязную обувь и одежду, и за воровские наклонности, которые родители усматривали в нашем, как нам казалось, безобидном деле. Вместе с тем, никакие увещевания и наказания не могли отвадить нас от этого занятия, в которое мы постоянно вносили новые элементы состязательности.
Сегодня, в это жаркое июньское воскресенье, меня ожидало нечто большее, нежели игра с приятелями. Еще накануне мама обещала взять меня на реку к запруде, где такое прозаическое занятие, как стирка белья, становилось своеобразным ритуалом, еженедельно устраиваемым местечковыми женщинами в летний период времени. Стирка была и поводом, чтобы пообщаться, посудачить о том, о сем, обменяться новостями, а главное почувствовать себя раскрепощенными, сняв, пусть на время, груз домашних забот, насладиться ласковым солнцем, шумом ниспадающей зеркально чистой воды, почувствовать тепло плоских каменных плит у запруды и, не стесняясь, оголить ноги выше колен, заткнув за подол сарафан. Для нас, мальчишек, чье самостоятельное купание в реке было строжайше запрещено, стирка белья предоставляла прекраснейшую возможность общения с рекой, воды которой брали нас в свои ласковые объятия, освежали и успокаивали, принимали наши игры, потакая нам в шалостях и озорстве. Они позволяли нам погружаться на глубину, открывая свой удивительный подводный мир и, словно беспокоясь нашим длительным пребыванием там без воздуха, требовательно выталкивали на
поверхность, где, напевая на ухо незатейливую мелодию, убаюкивали так, как может убаюкивать только любящая мать. Я любил подставлять себя упругим струям водопада, ощущая его мощь и величие, а затем, обессилев от единоборства с ним, оставлял его наедине с собой, играющим своими мускулами. Сам же бросался ничком на мягкую, пахнущую свежестью густую прибрежную траву, словно надеясь вобрать в себя живительную силу земли и энергию солнца, необходимые мне для новой схватки с водопадом.
_. На кухне мама заканчивала готовить завтрак. На столе уже высилась горка свежеиспеченных лепешек, на сковороде выжаривались гусиные шкварки, столь любимые мною, рдел, словно устыдившись своей красоты, только что вымытый редис, зеленый лук источал аромат грядок.
— Мам. Так мы идем на реку? — обратился я к маме, перемывавшей клубнику.
— Да, позавтракаем и пойдем. Ты пока приготовь ведра для белья — они стоят в углу коридора. Вынеси их во двор и поставь у корыта с бельем. Белье не трогай. Хорошо, Абрашенька? А я тем временем позову папу и детей к завтраку.
Я очень боялся, что после завтрака за нами увяжется брат и тогда — прости-прощай река, поскольку с ним из-за непредсказуемости его поведения на реке мама не пойдет, а отвадить его от этой затеи, и это доказал опыт прошлого, невозможно. Он все равно будет бежать за нами, рыдая и канюча, будет падать на землю, катаясь в пыли, вызывая жалость и сочувствие у проходящих мимо людей. К счастью, у него в этот день были свои планы, и мы с мамой после завтрака, нагрузившись бельем, двинулись к реке. Запруда встретила нас влажным дыханием реки, рокотом водосброса, плеском стирающегося белья и гомоном переговаривающихся между собой женщин. Мокрые с ног до головы, с прилипшей к телу одеждой, откровенно вырисовывающей их фигуры, они своими движениями походили на дровосеков. Без видимых усилий вскидывали они за спину тугие жгуты намыленного белья и с силой ударяли ими о каменные плиты, едва покрытые водой. Закончив махать, они складывали белье в ведра с тем, чтобы после короткого отдыха, сопровождаемого возобновлением прерванного разговора, вновь вернуться к ведрам, развернуть похожие на паруса простыни и плавными волнообразными движениями прополоскать их в проточной воде. К нам подошла увидевшая нас мама Лелика Бонецкого — тетя Аня.
— Здравствуй, Гителе, — обратилась она к маме, улыбаясь и шутливо встряхивая на нее капли с мокрых рук.
— Ой! — вскрикнула мама, защищаясь от брызг. Здравствуй, Анечка.
— А я тебя с Абрашей увидела, когда вы еще только подходили к реке.
— Ты что, уже соскучилась по мне? — спросила мама, улыбаясь и опуская ведра на землю. По-моему, на прошлой неделе мы виделись.
— Верно. Но я тебе всегда рада, ты знаешь. А потом у нас всегда есть, о чем поговорить, и, кстати, пока ты еще не начала стирать, хотела обсудить с тобой кое- что.
— Что-нибудь серьезное? — поинтересовалась мама. Абраша нам не помешает?
— Да нет, напротив, ему это будет даже интересно, тем более, что разговор пойдет о нем и о Лелике.
— Что они уже натворили? — забеспокоилась мама, зная, что мы с ним в последнее время при ее появлении заговорщески замолкали.
— Ничего не случилось, я надеюсь, — усмехнулась тетя Аня.
— Послушай Гителе. Ты знаешь, что этим летом мы всей семьей решили поехать в Одессу на море. Нас пригласили приятели Бори — тоже врачи. У них в Одессе свой дом и дача на берегу моря, которую они отдают в наше распоряжение на целый месяц.
Дядя Боря — отец Лелика, работал зубным врачам, и не было, наверное, в местечке человека, не испытавшего на себе действие его бормашины, приводившейся в движение ножной педалью.
— Как ты относишься к тому, чтобы Абраша поехал с нами. Они с Леликом неразлучные друзья, и часа не могут прожить друг без друга. Лелик и слышать не хочет о поездке. А причина — в нем, в этом мальчике, которому море тоже не помешает. Ты-то сам как думаешь, Абраша?
Я не ответил и вопросительно посмотрел на маму. В августе, мы уже который год подряд ездим в Киев, где живет наша многочисленная родня, как со стороны мамы, так и со стороны отца. Мы гостим там поочередно то у одних, то у других. Этот год не должен был быть исключением, и родители уже сообщили в Киев о готовящейся поездке. Я очень любил бывать в Киеве. За последние годы у меня там появились друзья, которые тайком от родителей возили меня по незнакомым мне местам. Со своими двоюродными сестрами мы с братом посещали Днепр, зоопарк, кинотеатр и другие достопримечательности; тетя Люба — жена маминого брата, иногда отпрашивала меня у родителей к себе в киоск на Сенном базаре, где она торговала пивом и другими горячительными напитками на разлив. Сам по себе киоск был мне неинтересен, возле него постоянно толпились какие-то неопрятно одетые громко говорящие люди. Но тетю Любу на рынке все знали, и продавцы других магазинов и киосков забирали меня к себе, а уже там можно было найти для себя немало интересного. Тетя Бася, мамина сестра, худая энергичная маленькая женщина, работавшая на кондитерской фабрике, однажды показала мне эту фабрику, поразившую меня своими огромными медными котлами, в которых варилось повидло, непрерывно движущимся конвейером, доставлявшим конфеты в отделение упаковки и, наконец, само отделение упаковки, где работали сплошь женщины, заворачивавшие конфеты в яркие обертки и наперебой угощавшие ими меня. Все это было исключительно интересно. Но Одесса, море, которое я никогда не видел, — все это, ранее казавшееся очень далеким и сказочным, могло обрести реальность, согласись родители отпустить меня.
Я вновь посмотрел на маму, перевел взгляд на тетю Аню. От меня ждали ответа, хотя ответ напрашивался сам собой. Я почувствовал себя взрослым, от которого требуется однозначно выразить свое отношение к очень серьезному делу. Мне хотелось крикнуть: Хочу в Одессу! Но что-то удерживало меня от этого. Заметив мою нерешительность, тетя Аня сказала:
Мы с твоей мамой все обсудим без тебя. Беги к Лелику, он — вон под той ивой. Лелик лежал на густой сочной траве, еще не успевшей выгореть, подставив свое тело лучам солнца. Казалось, он дремал, но он лишь прикрыл глаза, защищая их от солнца. Я быстро разделся и осторожно, чтобы не поскользнуться на глинистом спуске, сошел в воду, спугнув лягушек, гревшихся на берегу. Поплескавшись вдоволь в теплой воде на мелководье (плавать я тогда еще не умел), вышел на берег и плюхнулся рядом с Леликом, который, заметив мое появления, лениво произнес:
— А, это ты.
— Салют, камарадос! — приветствовал я его по-испански так, как это делали республиканцы в Испании несколько лет тому назад. Это приветствие было очень популярным, и мы, мальчишки, им часто пользовались.
— Как вода? — спросил Лелик, позевывая.
— Ты что, еще не купался? — удивился я. — Ты ведь здесь давно.
— А откуда ты знаешь?
— Так твоя мама уже почти все перестирала; мы видели ее и разговаривали с ней.
— О чем? — поинтересовался Лелик.
— А то ты не знаешь — упрекнул я его.
— Откуда мне знать, я же там не был.
— «Откуда мне знать» — передразнил я его. — Сам заварил кашу, а теперь делает вид, будто не знает, о чем речь. О поездке в Одессу, конечно!
— А! — оживился Лелик, вскакивая на ноги. Ну, так что, едем вместе?
— Какой ты быстрый, — охладил я его пыл. Мама сама без папы не решится отпустить меня с Вами.
— Но ты-то сам как — хочешь?
— Спрашиваешь! Здорово! — воскликнул Лелик. Просто здорово! Мы с тобой там научимся плавать. Папа сказал мне, что на море легче научиться, море само тебя держит на воде.
— Как это? — удивился я.
— Очень просто. Вода в море соленая, — начал объяснять мне Лелик и вдруг умолк, словно вспомнив что-то. Да! В Одессе есть порт и туда приплывают большие корабли. Надо сказать, что Лелик в разговоре часто перескакивал с одной темы на другую. Иногда трудно было понять ход его мыслей, когда, не закончив одну фразу, он начинал другую без всякой связи с предыдущей. Лелик был очень похож на своего отца. Смуглый, черноглазый, словоохотливый, он, как и его отец, в ходе разговора смотрел не на собеседника, а куда-то в сторону.
— Папа обещал мне, — продолжал Лелик, — покатать нас на корабле. Его друг в Одессе — капитан большого корабля. Он покажет нам весь корабль, все его помещения, капитанский мостик, трюм и машинное отделение. Дядя Витя обещал в письме, что научит меня управлять кораблем. Я буду рулить, и командовать: полный вперед! Полный назад! Стоп машина! И матросы будут выполнять все мои команды, понял? — хвастался Лелик. Я был сражен его эрудицией и знанием морских команд и терминов.
— А что, — поинтересовался я, — на корабле есть руль, как на автомобиле?
— а как же! — с жаром ответил Лелик. Руль — это главное, что есть в руках капитана, им он и управляет кораблем.
— А как? — не унимался я.
— В автомобиле руль управляет колесами. — Я это знал точно, поскольку свой педальный автомобиль изучил досконально.
— На корабле колес нет, так чем же он управляет? Лелик задумался, видимо не зная, как ответить.
— Раз на корабле есть руль, значит, он чем-то управляет, — резонно рассудил мой друг. Я не хотел препираться и потому спросил его:
— А дядя Витя, он капитан военного корабля?
— Нет, он не военный, но в Одессе можно увидеть и военные корабли и даже подлодку. А еще мне сказал папа, что в Одесский порт заходят и иностранные корабли. Я никогда не видел кораблей, военных тем более, и потому, когда Лелик умолк, я нарисовал в своем воображении Одессу, корабли; живо представил себя стоящим рядом с дядей Витей, зорко всматривающимся в морскую даль и отдающим команды матросам. Лелик молчал, тоже думая о чем-то своем, а я продолжал рисовать одну картину за другой, видя себя то на подводной лодке, то на мачте корабля, то плывущим в море навстречу волне. Занятый своими мыслями, я не заметил подошедшую к нам вечно улыбающуюся тетю Аню. Я уже решил, было, что она обрадует нас долгожданным известием о моей поездке, но она просто взяла Лелика за руку и увела его с собой, ничего мне, не сказав на прощание.
— Солнце было в зените, когда мама закончила стирку, а я успел еще несколько раз окунуться в воду, прежде, чем, собрав выстиранное белье, мы медленно поднялись на запруду по дороге домой. Необычную картину застали мы на улицах местечка: обычно пустынные в эту пору дня, они были заполнены группировавшимися в кучки людьми, что-то озабоченно обсуждавшими; их лица были серьезны и сумрачны, на них словно налегла какая-то тень. Разговаривали они между собой тихо, без обычной жестикуляции; удивляло отсутствие на улицах детей. Это было странно, и мама, почуяв неладное, заспешила домой, не замечая тяжести ведер с бельем.
Дома, уже в прихожей были слышны мужские взволнованные голоса, доносившиеся из столовой. В этот день мы не ждали гостей, и потому их присутствие в обеденное время могло означать, что произошло что-то из ряда вон выходящее. Уже потом вечером, мама признавалась отцу, что еще на улице у нее возникли дурные предчувствия, которые не оставляли ее на всем протяжении пути. Ей вспомнился 37 -ой год. Тогда тоже на улицах можно было увидеть группки людей, обсуждавшие шепотом страшные новости об арестах в местечке. В том году арестовали и отца. Моя детская память запечатлела на всю жизнь тот поздний дождливый вечер, когда трое в штатском, произвели в квартире обыск и увели с собой растерянного отца, который так и не нашел, что сказать маме, стоявшей у стены с каменным лицом, с которого, казалось, сошла кровь. Беременная, она крепко прижимала меня к своему упругому животу, больно вцепившись в мои худые плечи, словно опасаясь, что у нее отберут и меня. В тот вечер я не видел ее плачущей, плакала она, когда увозили отца и еще двух арестантов из нашего местечка в Винницкую тюрьму. Не знаю, каким образом мама узнала день и время их отправления. Арестованные сидели в кузове грузовика, спиной к кабине низко опустив головы с надвинутыми на лоб кепками; их колени упирались в колени милиционеров, вооруженных винтовками. Лиц арестованных не было видно, но отца мы узнали, и сердце мое защемило — таким согбенным я не видел его никогда ни до, ни после ареста. Был и радостный день возвращения, которого мы ждали и в который верили, несмотря на то, что мало кто из наших друзей верил в такую возможность. Оттуда, — говорили они, — не возвращаются. Отец не любил рассказывать, о том, что тогда произошло. Лишь спустя много лет я узнал, что арестовали его по навету; в ходе следствия пытались склонить его к даче ложных показаний на известных людей, бывших в 20-х годах в отряде самообороны, организованном с целью защиты населения Китайгорода от многочисленных банд,
грабивших и убивавших еврейские семьи. У отца было военное прошлое: в первую мировую войну он солдатом воевал с немцами, был ранен, удостоился Георгиевского креста, что для еврея было большой редкостью. Его военный опыт и помог ему создать отряд самообороны. Оружие в то время можно купить дешево; он обучил пару десятков парней владению винтовками и пистолетами, организовал патрульную службу, и когда ничего не подозревающие бандиты делали попытки войти в местечко, они натыкались на хорошо организованную оборону. Позднее арсенал отряда самообороны пополнился еще и пулеметом, что укрепило уверенность бойцов в их силе.
В тюрьме отца запугивали, били по пяткам бутылками, но он не сломался. Ему и его друзьям, ставшим впоследствии партийными деятелями высокого ранга, инкриминировали т.н. контрреволюционную деятельность, проявившуюся будто бы в вооруженном сопротивлении отрядам Красной Армии. Возможно оттого, что обвинение было бездоказательным, а еще и потому, что за отца заступились его могущественные друзья, спустя три месяца после ареста он был освобожден. В день его возвращения в нашем доме, как и сейчас, собрались люди, близко знавшие нас, а отец — худой с впалыми щеками, небритый скупо отвечал на их вопросы, стараясь обойти щекотливые темы, о неразглашении которых с него была взята подписка перед освобождением. Еще долго не мог отец отойти от пережитого, он бросил курить и отдал мне свой портсигар из карельской березы, который я приспособил для хранения первой в своей жизни коллекции — кадров кинопленки из известных в те времена кинофильмов, которые присылала из Киева моя двоюродная сестра, работавшая киномехаником. Некоторые из моих друзей коллекционировали марки, конфетные обертки, гербарии, но такой коллекции, как у меня, не было ни у кого, чем я немало гордился.
Когда мы с мамой зашли в столовую, голоса на миг смолкли. Я растерялся, увидев так много людей, едва разместившихся у нас. Из них я знал лишь дядю Борю — отца Лелика, портного, шившего мне в свое время костюм, в котором я был запечатлен на фотографии, сохранившейся до настоящего времени и учителя музыки, обучавшего меня игре на скрипке. Было еще несколько не знакомых мне людей: клубный работник, директор канато-вязального кооператива, коренастый медлительный мужчина с бычьей шеей и провизор, распространявшего вокруг себя специфические аптечные запахи. Мама с вымученной улыбкой поздоровалась со всеми, и хотела — было уйти на кухню, чтобы приготовить чай для гостей, но отец остановил ее.
— Что случилось? — поинтересовалась мама, оглядывая всех.
— Война, мадам, — ответил кто-то глухим голосом, и мама схватилась за спинку стула, чтоб не упасть.
— Не стоит волноваться, Гителе, — поспешил ее успокоить дядя Боря. Я думаю, что это ненадолго. Скорее всего, это какая — то провокация, о которой предупреждал Сталин.
— Какая провокация! — возмутился директор кооператива, и от его голоса закачалась люстра. Молотов сегодня по радио ясно сказал — война; война, вероломно начатая немцами. А ты, Борис, твердишь о какой-то провокации.
— Все равно, не унимался дядя Боря, — если это даже война, то не пройдет и двух недель, как она будет закончена. У нас самая сильная армия мира; и немцы не
могут это не учитывать. Кроме того, сложно вести войну одновременно и с Англией, и с нами. По-видимому, они хотят предупредить возможный союз СССР и Англии. Гитлер совершил самую крупную в своей политике ошибку, за которую он дорого заплатит. А немцев мы всегда били! — патетически закончил он.
— Кто это «мы»? — язвительно спросил провизор. Уж не ты ли Борис? Так насколько я знаю, ты в своих руках, кроме поганых щипцов, которыми калечишь нас, никакого оружия не держал.
— Ну почему же «калечишь» и почему «щипцы поганые», обиделся дядя Боря. Вот зуб твой, который я удалил на прошлой неделе, он действительно был поганый. А то, что немцев мы всегда били — это исторический факт. Поверьте — они скоро поймут, в какое дерьмо влипли. Что такое дерьмо, я не знал, но живо представил себе огромную лужу дымящейся смолы, в которой застревают сапоги немецких солдат.
— Я одного не понимаю, — вступил в разговор учитель музыки — мы ведь заключили с ними совсем недавно пакт о ненападении, действует торговое соглашение. Я на днях был в Липовцах и видел, как на запад идут один за другим эшелоны с углем и еще с чем-то.
— Вот это-то и удивительно, — поднялся провизор. Война не может быть внезапной, и подготовка к ней не может оставаться незамеченной. Наша разведка не зря ест свой хлеб, — я надеюсь. Если бы немцы готовились к войне, товарищ Сталин знал бы об этом.
— Но ведь Молотов ясно сказал, что немцы внезапно, вне-зап-но! напали, — зарокотал директор кооператива, не вынимая изо рта незажженную папиросу Казбек. Это может лишь означать, что им удалось сбить с толку и нашу разведку. Разве это исключено?
— Да, — вмешался отец, — товарищу Молотову, конечно, видней, но я твердо знаю, что прозевать начало войны может лишь тот, кто близорук и не замечает того, что делается у него под носом, либо тот, кто не хочет это замечать.
— Как ты можешь такое говорить, Иоси, — перешел на шепот дядя Боря и впервые посмотрел прямо в лицо отца. Ты вообще-то понимаешь, что ты говоришь! Если бы я не знал тебя, подумал бы …, замялся он.
— Но ты ведь меня знаешь, — усмехнулся отец. Ладно. Не нам и не сейчас давать оценку действиям нашего правительства. Давайте думать о том, что сейчас делать нам в этой ситуации, от границы нас отделяет не такое уж большое расстояние.
— Иосиф, ты думаешь, они дойдут до наших мест? — спросил один из сидевших до этого молча мужчин.
— Ну вы как дети малые, — возбудился отец. Гитлер занял за короткое время Польшу, Австрию и Чехословакию, воюет с Англией, вооружен до зубов самым современным оружием; промышленность Германии поставлена на военные рельсы; немцы хорошо подготовлены к войне и воевать умеют — это я вам говорю, исходя из собственного опыта. Исключать возможность того, что они дойдут и до нас, я не могу.
— А я не верю в это, — продолжал упорствовать дядя Боря. — Мы им скоро обломаем рога. Красная Армия хорошо подготовлена к войне, мы сильнее немцев.
— Хорошо, — сильно картавя, произнес кто-то. — Хорошо. Положим, они дойдут до нас, предположим, что через день — два станет ясно, что они таки да дойдут до Ильинцев. Что делать? Оставаться или уезжать?
— Уезжать! — вновь прорычал директор кооператива. Чего раздумывать, уезжать немедленно. От немцев нам ничего хорошего ожидать не приходится.
— Что ты такое говоришь, — заволновался провизор, — как это уезжать! Куда уезжать? Оставить дом, бебехи, свое дело, ехать в неизвестность, начинать все сначала? Он помолчал немного, вытер лоб платком и продолжал. — Даже если это, не дай бог, случится и они займут Ильинцы, что нам может угрожать? Мы ничего плохого им не сделали; провизоры, фотографы и зубные врачи им тоже нужны. О портных и сапожниках я уже не говорю, — они нужны любой власти. Кроме того, — он оглядел присутствующих и поднял вверх большой палец, словно призывая бога в свидетели, — немцы — культурная и образованная нация; в Германии и при Гитлере евреи живут. Что же нам волноваться, не думаю, что они способны причинить нам зло.
— Короче, — отец поднялся со стула, — ты предлагаешь не трогаться с места. Так? Ты уверен, что это единственно правильное решение?
— А ты предлагаешь что-то другое, — повернулся к отцу дядя Боря, — я лично согласен с ним, кивнул он на провизора. Мне нечего бояться — я врач, а врачи нужны всем. Зубы болят даже у фашистов. С немцами я не воевал, как некоторые, так что, если дело дойдет до принятия решения, а это станет ясным, я думаю, дней через десять — пятнадцать, я, видимо, останусь. Войну переждем здесь, в своем доме.
Все замолчали, обдумывая услышанное. Отец, продолжавший стоять, опустил голову и невесело сказал:
— А я, признаться, не знаю, что делать. Нелегко решиться на отъезд, а оставаться? … Кто знает, что с нами будет.
— Вы как хотите, — сверкнул глазами директор кооператива, — я здесь ни за что не останусь. Сегодня же начну собираться и советую это сделать всем вам, пока не поздно, пока еще есть возможность уехать. Вот когда все хлынут на вокзал, тогда отъезд может превратиться в серьезную проблему.
— Он поднялся, закурил свою папиросу и, попрощавшись кивком головы, вышел. Вслед за ним потянулись и остальные. Я стоял огорошенный всем увиденным и услышанным; война еще никогда так близко не дышала мне в лицо. Об Одессе надо было забыть.
Глава 2. Эвакуация
Скоро, очень скоро, в считанные дни, война опалит нас бомбежками, пожарами и обстрелами, закружит в своем смертельном хороводе, норовя повергнуть и перемолоть в своих жерновах. А пока… Пока родители в смятении решают не простой вопрос — что делать. Им нельзя ошибиться в выборе решения, ибо цена ошибки — человеческие жизни, — их собственные и жизни их детей. Однако в эти первые дни войны никто еще не знает, да и не может знать, истинную цену такой ошибки; не знает и не может знать, какая страшная судьба уготована тем, кто останется в оккупированном немцами местечке, не знает и не может знать, какие страдания выпадут и на долю тех, кто решится на эвакуацию. Кто даст дельный совет, к кому обратиться? Но в делах такого рода нет авторитетов, рекомендациям которых можно было бы довериться. Никогда еще жизнь не ставила родителей в столь трудное положение, когда разноголосица во мнениях окружающих, боязнь неизвестности, нехватка нужной и достоверной информации о положении дел, растерянность властей и их безразличие к судьбе еврейского населения, тех самых властей, которым это население привыкло доверяться во всем, — все это вынуждало родителей в мучительном поиске выхода из создавшегося положения полагаться исключительно на свою интуицию. И пока родители пребывают в состоянии крайней обеспокоенности, пока взвешивают все ЗА и ПРОТИВ, мы, дети, предоставленные самим себе, впервые осознаем, что такое свобода, ощущаем неуемную радость оттого, что можем безоглядно делать, все, что угодно. Пока еще для нас война — это некая игра, возможности которой захватывают дух.
Витька кривой, потерявший глаз в драке с босяками из Замостья, прибежал ко мне взъерошенный и прокричал хриплым голосом:
— Айда до церкви, там уже уси наши хлопци.
— А чого я там не бачив, — в тон ему сказал я.
— Тю! Так церкву — ж видчинылы. Я навить до горы лазыв.
— А що, можно? -недоверчиво спросил я, застегивая сандалии.
— Побожись.
— Кажу — ж тоби, шо вже був там. Давай швыдше! Витька махнул рукой и исчез, оставив после себя следы на свежевымытом полу.
Церковь, единственная, не считая сахарного завода, достопримечательность местечка, была окружена ореолом таинственности. Рассказывали о смерти от неизвестной болезни тех, кто в свое время сбрасывал со звонницы колокола и рушил иконы. Взрослые пугали нас, детей, легендами о привидениях, якобы обитающих в ней; находились свидетели, слышавшие в церкви какие-то странные звуки, похожие то ли на вздохи, то ли на стоны и видели в сумерках амвона фигуру священника — отца Федора, убитого анархистами за отказ снять с себя золотом вышитую ризу, видимо понравившуюся анархисту. Отца Федора в местечке уважали. Он был образованным и добрым человеком, помогавшим евреям в трудные для них времена. Церковь почти всегда была заперта. Исключение составляли случаи, когда ее использовали в качестве зернохранилища. Тогда церковные ворота открывались, и в нее можно было проскользнуть незамеченным.
Но меня пугало это сумеречное помещение, это пустующее пространство с его затхлостью, паутиной и гулким эхом; я ни разу не предпринимал попытки войти в него, хотя оно манило, обещая приоткрыть свои тайны. Я забежал за Леликом, и мы вместе помчались к церкви. Ее ворота действительно были распахнуты настежь, изнутри раздавались звонкие детские голоса. Нас поманил рукой Витька, стоявший у двери, приоткрывавшей вход на винтовую лестницу, и мы гуськом, гулко стуча обувью по ребристым металлическим ступенькам, взобрались на колокольню, откуда открывался вид на местечко и его окрестности. На такой высоте было страшновато, но захватывающе. Дома казались игрушечными, узкая лента Соби, блестя на солнце, петляла, распрямлялась и исчезала в лесных зарослях, конца и края, которым, казалось, не было конца. Обозрев окрестности местечка, мы спустились вниз в подвальное помещение. У Витьки оказались спички, которыми он высвечивал путь. Неожиданно перед нами оказалась тяжелая металлическая дверь, открыть которую удалось лишь совместными усилиями. В ход снова пошли спички, тусклый свет которых выхватил стоящие у стены деревянные сундуки, оббитые медью. Открыть один из них не составило большого труда. В лицо нам пахнуло плесенью. Я брезгливо попятился назад, Витька же, перегнувшись чуть не вдвое, стал копаться в его внутренностях и, вот удача, извлек из сундука какой-то сверток, перетянутый бечевой и свечи, одну из которых мы тотчас же зажгли. Развязав бечеву и развернув сверток, Витька истошно закричал: Гроши! Но бумаги, которые Витька ошибочно принял за деньги, оказались какими-то бланками; были в свертке и гербовые марки царской России. Обманутый в своих лучших надеждах, Витька зашвырнул сверток в угол кладовой, и марки, словно конфетти, вспорхнули и укрыли собой каменные плиты пола. Остальные сундуки оказались пустыми. Мы поднялись наверх, и вышли из церкви. Я был разочарован — никаких тайн и привидений, о которых ходила молва, никаких интересных находок. В последующие дни мы продолжили поиски потайных подземных ходов и помещений, однако, не обнаружив ничего существенного, потеряли к этим занятиям интерес. Вскоре на колокольне был оборудован наблюдательный пункт, где поочередно дежурили какие -то люди с биноклями, вход в церковь преграждал дежурный с противогазом через плечо. Лелик поинтересовался у отца, с какой целью в церкви организовано дежурство, на что получил ответ — церковь стала стратегическим объектом. Что это такое, мы не знали, но предположили, что на колокольне, скорее всего, установят пулемет, как в одном из фильмов о борьбе с колчаковцами. Шли дни. Началась мобилизация и отправка на железнодорожную станцию призванных в армию людей. Отец тоже был вызван в военкомат. Но из-за ранений, полученных им в первой мировой войне, от призыва был освобожден. Явившийся по повестке на призывный пункт со своим неизменным саквояжем отец Лелика, был по каким-то причинам отпущен с предупреждением о необходимости срочно сдать купленный им год назад ламповый радиоприемник, единственный в Ильинцах. У отца стало значительно меньше работы, и он подолгу гулял с нами в церковном саду и мастерил для нас разные игрушки. В саду росли фруктовые деревья, грецкий орех, бузина. Отец срезал ровный гладкий полый прутик бузины, делал с одного конца косой срез, а по длине прута круглые отверстия, раскатывал пруток в своих крепких ладонях. Затем аккуратно снимал как чулок тонкую и податливую кожицу коры;
обрабатывал оголившуюся часть прута, делая в нем необходимые надрезы, а затем вновь одевал на прут «чулочек» коры. В результате получалась свирель, из которой отец извлекал незатейливые мелодии. Показав, таким образом, возможности свирели, отец отдавал ее мне или брату. Дома отец усаживался под черной тарелкой репродуктора, и чем больше он слушал сообщения информбюро, тем больше лицо его мрачнело; обычно после этого он уходил к своим друзьям, где вновь и вновь обсуждалась невеселая тема войны.
Местечко готовилось к бомбежкам. Райсовет распорядился привести в порядок погреба, укрепить их и сделать в них запасы воды и продовольствия. Я помог маме заклеить окна полосками газетной бумаги. В доме была сделана перестановка мебели: кровати, стоявшие у окон, были перемещены к внутренним стенам. Уехал председатель кооператива с семьей, его дочь забежала к нам перед отъездом попрощаться и подарила мне набор цветных карандашей в картонной коробке. К отъезду готовилось еще несколько семей, однако большая часть еврейского населения, обремененная детьми, стариками, инвалидами и больными, не решалась на радикальные перемены в своей жизни. Мама, всецело полагавшаяся на отца, страдала, видя его метания и нерешительность, все чаще я заставал ее плачущей украдкой. От отца, видимо, тоже не могло укрыться настроение мамы и он, как мог, успокаивал ее, хотя у него самого на душе скребли кошки. Решение отец принял после того, как через местечко потянулись беженцы на подводах, груженных нехитрым скарбом, и стада ревущих коров, сопровождаемых конными и пешими пастухами. В один из таких дней у нашего дома остановилась повозка, и шесть усталых женщин, ехавших на ней, попросили у родителей разрешения напоить лошадей. Мама пригласила женщин в дом, нагрела воду, заставила их обмыться и усадила за стол, накормив собранным на скорую руку обедом, оказавшимся первой нормальной горячей пищей за последние несколько дней их странствий. Они рассказали о своих мытарствах. Их, артисток Львовской филармонии, образовавших капеллу бандуристок, война застала на винничине, где они гастролировали, разъезжая на выделенном для них автобусе по городам, местечкам и селам. В первые же дни войны автобус у них был отнят, и ценой невероятных усилий под расписку им посчастливилось получить повозку и лошадей. Все их попытки вернуться во Львов к своим семьям не увенчались успехом — немцы уже заняли Львов, и фронт стремительно продвигался на восток. В Виннице от них отмахнулись и сейчас они шли вместе с беженцами, не зная куда, не имея еды и теплой одежды. Прежде, чем покинуть наш дом, они достали из футляров бандуры и многоголосый строй их голосов — сильных и чистых заполнил наш дом. Они пели украинские песни, пели в полголоса, на их лицах блуждали улыбки, словно не было утомительной дороги и грустных мыслей. Только тогда, когда зазвучала песня «Думы мои, думы мои, лыхо мени з вамы», на их лица легла тревога и печаль, передавшаяся и мне. Казалось бы, что мог я, мальчик, не знавший забот и тревог, опекаемый родителями, отгороженный от житейских проблем, чувствовать, глядя на этих несчастных женщин, оторванных от своих семей. Я возвращался в своих мыслях к их нелегкой судьбе, а их музыка еще долго-долго преследовала меня, не позволяя забыть этот неповторимый день.
Вслед за беженцами через местечко потянулись отступающие войска. Казалось, все местечко высыпало на обочину дороги, по которой проходили солдаты в
запыленных и выгоревших гимнастерках, кто с оружием, а кто и без. Проехали санитарные машины с огромными красными крестами на боках, несколько орудий на конной тяге и какие-то необычной формы машины, похожие на автобусы без окон и с козырьками над кабинами водителей. Одна из таких колонн остановилась на площади у техникума, полностью заполнив ее и прилегающие к ней улицы. Жители местечка, доселе безмолвно наблюдавшие за прохождением колонны, бросились к своим домам, с тем, чтобы сразу вернуться кто с ведром воды, кто с кастрюлей супа, кто с куском курицы. Солдаты ели молча и торопливо, словно боясь, что не успеют закончить до того, как прозвучит команда «подъем!». Женщины жалостливо смотрели на оголодавших небритых и усталых парней и мужиков, то у одной, то у другой группы солдат, сидевших на земле, завязывались разговоры, и они, охотно отвечавшие на житейские вопросы, замолкали, как только речь заходила о немцах и нашем отступлении. Видимо они — эти солдаты, познавшие горечь поражения в первых схватках с немцами, превосходившими их в вооружении, напористости и боевом духе, сами для себя не могли найти объяснение тому, что случилось. Не могли поверить в то, что это они — солдаты самой сильной и непобедимой армии мира, воспитанные на уверенности в том, что, в случае войны, будут бить врага на чужой территории, сейчас отступают, якобы выравнивая фронт, и уступая фашистам уже не пяди, а километры, десятки километров своей территории. Им было стыдно перед людьми, которых они оставляли на произвол судьбы, не имея возможности ни защитить, ни увести с собой. Они понимали, что эти люди ждут от них слова утешения и надежды, уверения в том, что скоро вернутся, что им, этим людям, нечего опасаться, ибо с гражданским населением не воюют. Но они были не вправе говорить эти слова, не только потому, что это было бы неправдой, но еще и потому, что сами не знали, как сложатся их собственные судьбы и судьбы близких им людей, также оставшихся на западе.
Нам, мальчикам, было не до этих разговоров, смысл и значение которых мы не понимали. Нас интересовала военная техника — орудия, винтовки, стрелковые пулеметы и странные машины, виденные нами разве что в кинофильмах. Здесь же они были рядом, их можно было потрогать; никто не мешал нам взбираться на лафеты орудий и заглядывать в стволы, подниматься на подножки и даже в кабинки автомашин. Мы разглядывали ружья, с которыми солдаты не расставались даже во время еды, станковые пулеметы на военных повозках необычно строгих форм с ящиками вместо сидений. Заметив, что несколько мужчин, в том числе и мой отец, сгруппировались вокруг командира с тремя кубами в петлицах и в фуражке с красным околышком, я приблизился к ним. Мужчины — местечковые жители, слушали командира, согласно кивая головами. Один из них спросил:
— Так что же это все-таки получается. Вы отступаете, а за вами еще остались войска, или не сегодня-завтра здесь окажутся немцы? Поймите, товарищ командир, нам это важно знать. Никто, ни райком, ни райсовет, не говорит нам: оставайтесь или уезжайте.
А може воны сами не знають, що робыты, — перебил говорившего другой — высокий в полотняной белой рубахе на выпуск, подпоясанный тонким ремешком.
Може воны сами не мають ниякакых указивок. Що, не може буты? Очень даже може буты.
— Возможно, — согласился первый и повернулся к командиру.
— Так что скажете, товарищ
— Что я могу сказать, — вздохнул командир и достал папиросу.
— Мы не отступаем, а выравниваем фронт. Во всяком случае, нам так объясняют. Что касается того, остались ли там, на западе наши войска, — остались. Они прикрывают наш отход. Захватят немцы ваш город или нет, я не знаю. Советовать вам что-либо не могу — не уполномочен, так что обращайтесь за советом в местные органы власти. Кстати, у вас здесь есть военкомат? Здесь, что, не прошла мобилизация? Голос командира посуровел, и он обвел взглядом стоящих перед ним мужчин.
Я вижу среди вас еще не старых людей, способных держать оружие.
«Военкомат у нас есть, и мобилизация прошла», — сказал отец, стоявший до этого молча
— А те, кого вы видите перед собой, они либо не призваны по разным причинам, либо вечером будут отправлены на сборный пункт. Но я хочу вас все же спросить, — продолжал отец, глядя командиру в лицо. Хочу спросить, не как у военного, а как у человека, разбирающегося в текущем моменте. Вот если бы вы были на моем месте, и если бы здесь находилась ваша семья, чтобы вы сделали — остались? Только откровенно. Скажу вам, — у меня жена и трое детей — младшей три годика. Я для себя, правда, все решил, но хочу получить подтверждение правильности своего решения. Еще одно, учтите я — еврей, и большинство людей, находящихся здесь на площади, тоже евреи. Слышал, что немцы у себя евреев не очень жалуют.
Да, — сказал командир, — и, помолчав немного, продолжил.
Мне не нужно быть на вашем месте, мне и на своем «хорошо». Вы еще не знаете, что немцы делают с семьями командиров- коммунистов. Моя семья, — он глубоко затянулся папиросой, — не знаю, что с ней. Скорее всего, ей не удалось эвакуироваться, но, если бы я был с ними, сделал бы все, чтобы они уехали. Вот вам мой ответ, вы ведь это хотели услышать.
Да, спасибо, — коротко бросил отец и взял меня за руку, собираясь уходить.
Постойте, — остановил его командир и, обращаясь к остальным, сказал по- военному тоном приказа:
Вы свободны. Можете идти.
Отец удивленно посмотрел на командира, который, выждав пока уйдут остальные, вполголоса произнес то ли спрашивая, то ли утверждая:
— Судя по вашей выправке, вы служили в армии, и, может быть, даже воевали.
— Да, — подтвердил отец, — в 14-ом с немцами, а потом с бандитами.
— А почему сейчас не в армии?
Отец вместо ответа расстегнул ворот рубашки, обнажив шрам на ключице, след от ранения.
Понятно, — сказал командир, и, положив свою ладонь мне на голову, продолжал:
— Если можете, уезжайте и немедленно, иначе будет поздно. На железной дороге творится что-то невообразимое, могут возникнуть трудности. Вы мне симпатичны и я хочу помочь вам. Я напишу записку начальнику станции Липовец. Вы ведь только оттуда можете уехать? Надеюсь, она вам поможет.
Он расстегнул свой планшет, достал блокнот, быстро написал что-то и протянул бумагу отцу.
И еще вот что. Скажите тем, кто намерен здесь остаться, и кто может держать оружие в руках. Их спасение в отрядах партизан. Есть указание организовывать такие отряды и базы в лесах. Не знаю, кто у вас этим занимается и занимается ли вообще. Пусть обратятся в райком партии. Вам, надеюсь, не нужно объяснять, что говорить об этом можно лишь с теми, кому вы доверяете. Я, к сожалению, в райкоме никого не застал, где они и чем занимаются …. Ждать их не могу. Через несколько минут покинем Ильинцы.
Он потрепал мои волосы и сказал, улыбаясь:
— У меня пацан, такой же, как ты, — Сережка. Ну, желаю здравствовать!
Он поднес руку к козырьку и, круто повернувшись, пошел назад на площадь. Мы заспешили домой.
В этот же вечер начались приготовления к отъезду. Отец достал из кладовой чемоданы, с которыми мы по — обыкновению ездили в Киев, а мама, засев за швейную машинку, к ночи сшила из плотного материала несколько баулов. Весь следующий день родители упаковывали чемоданы и баулы; нам же, пытавшимся тайком засунуть в баулы какие-то свои игрушки и книги, было категорически запрещено приближаться к ним. Родители и без того постоянно препирались между собой по поводу того, что именно следует брать с собой; отец яростно отбрасывал в сторону какие-то вещи, повторяя, как заведенный, что через две — три недели, самое позднее через месяц, война закончится, и мы вернемся в свой дом.
Назавтра ближе к полудню к дому подкатил не своем фаэтоне балагур и весельчак Меир. Он легко, словно играя, уложил и связал наш багаж, элегантно помог маме устроиться на заднем сидении вместе с сестрой и братом. Отец последний раз обошел дом и, убедившись, что все ставни и двери закрыты, присоединился к нам. Мы уезжали из Ильинец, не подозревая, что уезжаем навсегда, что дом наш, как и другие дома, оставленные, как казалось, на несколько недель, будет разграблен местными жителями еще до прихода немцев, а затем разрушен прямым попаданием в него бомбы, о чем узнал отец в 45 — м, навестив местечко после демобилизации. …… На железнодорожном вокзале было душно и грязно, хотя людей почти не было. Мама предложила расположиться в привокзальном сквере на лавочках под тенью деревьев. Отец, ушедший разыскивать начальника вокзала, вернулся не скоро и сообщил, что ждать придется долго, поскольку поезд ожидается поздно вечером. Нам очень повезет, если он придет вообще и если остановится, чтобы заправить паровоз водой. Начальник станции обещал в этом случае посадить нас в вагон, где будут места, и эти места еще предстоит найти за то время, пока паровоз будет заправляться.
А если не будет мест, — забеспокоилась мама, — или будут, но в разных купе или, не дай бог, в разных вагонах.
Купе, — передразнил ее отец. — Мы должны уехать любой ценой, даже если придется сесть на крышу вагона, даже если нужно будет стоять или сидеть на руках друг у друга! Хорошо, хорошо, — примирительно произнесла мама, — все будет хорошо. А сейчас давайте перекусим, — дети уже проголодались.
После еды папа, я и брат отправились бродить по станции. Было любопытно увидеть вблизи железнодорожные стрелки, увенчанные фонарями, водоразборные колонки для заправки паровозов водой с длинными брезентовыми рукавами, похожими на хобот слона, семафоры, решительно протянувшие над рельсами свои
руки, словно преграждая путь поездам, сваленные на обочине колеи похожие на огромные катушки, колесные вагонные пары и сложенные штабелями деревянные шпалы, пахнущие мазутом. Отец рассказал нам, как работает семафор, как и для чего переставляют стрелки и как заправляют паровоз. Брат поинтересовался, для чего паровозу вода, и отец популярно объяснил, как в паровозном котле вода превращается в пар, который толкает поршень, а тот, в свою очередь, вращает колеса. Начало смеркаться, и мы возвратились в сквер. На руках у мамы тихо посапывала сестричка, да и сама мама время от времени клевала носом — сказывалось напряжение последних дней. Глядя на них, мне и самому захотелось спать. Отец составил несколько баулов вместе, и мы с братом улеглись на это импровизированное ложе. Было тихо, станция казалась вымершей, лишь издалека доносилось мычание коров и лай собак. Когда я проснулся, было уже темно, и луна просвечивала через листья деревьев, образуя на земле причудливый орнамент. В голове промелькнула мысль — а вдруг поезд уже прошел, пока мы спали. От этой мысли у меня перехватило дыхание, и я окончательно пришел в себя. Отлегло, когда бодрствовавший отец, увидев, что я поднимаюсь, подошел ко мне и шепотом сказал:
— Спи, спи, сынок, поезда пока нет, а когда придет нам всем будет не до сна.
Вновь уснуть я уже не смог, просто лежал на спине с открытыми глазами, глядел на звездное небо и думал о предстоящей поездке. Звезды излучали яркий свет и мерцали, поддакивая моим мыслям. Послышался отдаленный рокот, похожий на раскаты грома.
— Ты слышишь, Иоси, — встревожилась мама, — нужно будить детей и перебираться на вокзал, пока нас не застал здесь дождь.
— Какой дождь, — возразил отец. Что ты говоришь, посмотри на небо — ни одной тучки.
— Да, — согласилась мама, вскинув голову, — а что же это гремело.
Отец не ответил, вслушиваясь в ночь. Вновь прогрохотало, на этот раз сильнее и значительно ближе. Почти тотчас послышался нарастающий гул моторов.
— Господи, — вскрикнула мама, — да это — ж самолеты!
И как бы в подтверждение этого тишину прорезал нарастающий вой падающей бомбы.
— Ложись! — Истошно закричал отец и рухнул на баулы, прикрывая собой меня с братом. Раздался оглушительный взрыв. Подо мной будто разверзлась земля, и я почувствовал, что проваливаюсь в бездну вместе с отцом, братом и баулами. Ощущение падения продолжалось какое-то время; заложило уши. Испуг прошел, когда все кончилось, когда я увидел себя и брата, по-прежнему лежащими на баулах, а отца, обнимающего плачущую маму и сестренку. Я видел, как плечи мамы содрогаются от рыданий, вторящую ей сестру и отца, говорившего что то успокаивающе. Все это выглядело как в немом кино: без звука. В ушах звенело, во рту ощущалась горечь, и когда я сглотнул ее, услышал женский плач и шум удаляющихся самолетов. Я со страхом посмотрел на небо, еще несколько минут тому назад тихое и доброе, ставшее в одно мгновение враждебным и опасным. Бомба упала, по-видимому, за пределами железнодорожной станции, погруженной во мрак, не причинив ей вреда. Нигде ничего не горело, лишь в воздухе ощущался
привкус оседавшей пыли. На наше счастье немцы ограничились одной бомбой, приберегая остальной боекомплект для более достойной цели.
Поезд пришел под утро. Не помню, как садились, кто помогал перетаскивать и грузить в вагон вещи; память сохранила пугающий полумрак теплушки, запах свежевыструганных досок доставшегося нам деревянного настила и раскачивавшегося при движении поезда подвешенного к потолку вагона фонаря «Летучая мышь». При тусклом свете этого фонаря, название которого никак не вязалось с моим представлением о летучих мышах, с которыми был знаком не понаслышке, отец застелил настил одеялом, извлеченным из баула, и мы, как были в одежде, устроились на ночлег. Лежать на настиле было жестко, но усталость взяла верх. Спать долго, однако, не удалось — вновь началась бомбежка и машинист поезда, маневрируя, чтобы избежать прямого попадания, то резко тормозил, то ускорял ход. Взрывы слышались со всех сторон; в вагон через маленькие окна и щели проникали яркие сполохи и тугие порывы воздушной волны. В вагоне, естественно, никто не спал, но разговаривали шепотом, как будто громкая речь могла выдать наше местонахождение. Паники не было, лишь, когда бомбы ложились близко, слышались иногда женские приглушенные вскрики. Кто-то попытался, было, приоткрыть двери вагона, чтобы посмотреть, что происходит, но на него зашикали. Единоборство машиниста с бомбившими нас самолетами продолжалось недолго, однако, казалось, прошла целая вечность прежде, чем поезд пошел ровно, набирая скорость, словно стараясь поскорее покинуть то место, где еще несколько минут тому назад дыбилась земля, а камни и комья земли, вырванные взрывами, стучали о стены и крышу вагона. Некоторое время ехали молча. Начало светать, и кто-то открыл дверь. В широко открытый дверной проем, вспыхнувший ярким экраном, на котором проступило неправдоподобно голубое небо и поля, уходящие за горизонт, ворвалась утренняя прохлада и запах трав. Одна картина сменялась другой: поля сменялись перелесками, деревни — тянущимися вдоль железной дороги огородными участками, окаймленными тянущимися к солнцу подсолнухами и кукурузой.
— Кажется, пронесло, — послышался густой бас, и высокий плечистый мужчина с накинутым на плечи пиджаком появился в створе двери.
Надолго ли, — с сомнением произнес другой мужчина, подходя к плечистому. Оба сели на пол у края двери, свесив ноги.
— Ты думаешь, они вернутся, Николай? — Вновь пробасил первый.
— Конечно, вернутся, Виталий Васильевич, — пополнят боезапас и вернутся, чтобы накрыть нас. Немцы не из тех, кто просто так отступается.
— Нужны мы им, — повернулся к Николаю Виталий Васильевич и я увидел профиль его лица — крутой лоб, мясистый нос и полные губы, контрастировавшие с маленьким подбородком, — это же не военный эшелон, хотя, конечно, на нем это не написано. Думаю, что бомбили немцы не столько нас, сколько железную дорогу, и, поскольку мы продолжаем двигаться, цели своей они не достигли …. пока, во всяком случае.
— Коля, прекрати курить! — Раздался чей — то женский голос, — ветер относит дым вглубь вагона, дышать нечем. Николай послушно загасил папиросу о торец двери, выбросил окурок, поднялся и, подойдя к нашему настилу, наклонился, пытаясь разглядеть нас.
— Так вот из-за кого мы столько времени стояли в Липовцах, — сказал он полушутя полусерьезно. Ну-ну! Кто же вы, наши новые попутчики, не пора ли вам представиться?
Отец приподнялся, опираясь на локти, и посмотрел на Николая.
— Ну что ж. Он встал, застегнул пояс и, подойдя к Николаю, протянул ему руку. Давайте знакомиться. Меня зовут Иосиф Ионович, это моя жена — Гитл и дети — Абрам, Фима и Евочка.
— Ого! — воскликнул Виталий Васильевич, подходя к отцу и протягивая ему руку, — Сплошь библейские имена — Ева, Авраам и Иосиф. Что же вы, Иосиф, — пожевал он губами, — в жены себе не Марию, а Гитл взяли? Был бы почти полный комплект. Кстати, что это за имя такое — Гитл? Никогда не слышал ничего подобного.
— Обычное еврейское имя, — возразил отец, — а вы, собственно, кто будете?
— А мы будем, — вновь забасил Виталий Васильевич, причмокивая, — как и вы, — эвакуированные, а еще вчера — работники института сахарной промышленности. Я — Главный инженер, Николай — инженер-механик, здесь же наши семьи и семьи еще нескольких сотрудников, ушедших воевать. Из мужчин, не считая детей, четверо: вы, мы с Николаем и его отец Иван Николаевич; все остальные — женщины и дети. Так что на нас теперь забота о них.
— Куда мы едем, Виталий Васильевич? — Поинтересовался отец, присаживаясь на край нар, и жестом пригласил своих собеседников присоединиться к нему.
— Куда мы едем? — Переадресовал Виталий Васильевич вопрос отца Николаю.
— Вопрос не в том, куда мы едем, а как быстро движется наш состав, — заметил Николай. Хорошо бы без остановок подальше от бомбежек, как в той песне «Наш паровоз вперед лети». А еще надо бы помолиться, чтобы мост через Днепр, который вот-вот должен показаться, был цел, и мы без помех оказались бы на левобережье. А там уже не страшно.
— И все же, куда мы едем, — повторил свой вопрос отец, — неужели вам не говорили, куда вас эвакуируют?
— А вам, не все ли равно. У вас что, есть выбор?
— Нет, выбора у меня нет, просто хочется иметь определенность. Не хотелось бы удаляться от родных мест. Мы ведь не рассчитывали уезжать надолго.
— Ну это уж, как судьба распорядится, точнее — как мы будем противостоять немцам, — включился в разговор Виталий Васильевич. Днепр — наша естественная защита; не пустим их за Днепр, — война скоро кончится.
— Не думаю, — возразил Николай и снова достал папиросу. Вряд ли Днепр станет препятствием. Если они без труда преодолели Южный Буг и Днестр и их самолеты беспрепятственно бомбят, что мы уже познали на себе, Днепр их не остановит. Подозреваю, что нам придется бежать далеко-далеко за пределы Украины.
— Ты пессимист, Николай, — со значением сказал Виталий Васильевич, — я так не думаю. По крайней мере, не хочется так думать.
— Послушайте, вы, мыслители, — раздался женский голос, — подумали бы лучше, как нам умыться и извините оправиться, — время вставать.
— А что мы можем придумать, — вздохнул Николай, — ведро уже задействовано в качестве ночного горшка, немного воды для питья — в чайнике; на первой же остановке достанем еще одну емкость для воды. А пока нужно ждать, если кому-то
невмоготу — мы отвернемся. К сожалению, в товарных вагонах туалеты не предусмотрены.
— Извините, — вступила в разговор мама, поздоровавшись. — Скажите, как быть с горячей пищей. Мы, взрослые, конечно, обойдемся, но детям нужен чай, хотя бы.
— Почему «хотя бы», — поддержала маму еще одна женщина, — детям нужен будет нормальный обед, нам он тоже не помешает, но в первую очередь горячая вода — обмыться, постирать кое-что, опять же чай. Так что на первой же станции нужно будет запастись кипятком, а в буфете едой, желательно горячей. Вы мужчины договоритесь между собой, кто, чего делать будет, — кто ведра искать, кто кипяток таскать, кто в буфете еду покупать. И еще, нужна лестница, чтобы можно было, не задирая платье и не обдирая колени, в вагон подниматься.
Через некоторое время, после того, как женщины разбудив детей, привели себя и их в порядок, свободное пространство в вагоне начало заполняться людьми, знавшими друг друга, видимо, много лет. Кто-то предложил накормить детей. В мгновение на наш настил поверх одеяла вместо скатерти легли полотенца, а на них — бутерброды, лук, крутые яйца, соленые огурцы и куски вареной курицы — традиционный дорожный набор, не меняющийся с годами. Дети расселись в кружок и с аппетитом набросились на еду.
— Дома бы они так не ели, — заметила одна из женщин, намазывая на хлеб масло.
— Мои так точно, — согласилась мама, — их, чтобы уговорить съесть кусок хлеба с маслом, знаете, сколько сил и времени нужно!
— Все дети одинаковые, — сказала полная женщина в цветастой шали, накинутой на оголенные плечи, — мои тоже не лучше, только я боюсь, что отныне с этим проблем не будет.
— Что вы имеете в виду? — спросила мама, доставая из баула банку с вареньем.
— Войну, конечно, — ответила женщина, поправляя шаль. — В войну едой не перебирают. Вот когда, не то, что масла, — хлеба не будет хватать, съедят все, что ни дай; помните, как в 31-м.
— Что вы хотите — в 31-м был голод, — вздохнула мама. Я тогда Абрашу родила. Иосиф, бедный, недоедал, все старался мне отдать, боялся, что у меня молоко пропадет. Он работал, как вол, ездил по деревням, фотографировал, менял одежду на продукты, похудел, стал страшный, больно было на него глядеть. А я, стыдно сказать, пухла, как на дрожжах. Но зато, слава богу, выкормила его, чтоб он был здоров. А ведь многие не выжили тогда. В нашем местечке каждую неделю кого- нибудь хоронили.
— Да, и у нас в Виннице мерли, как мухи. Особенно тяжело было видеть голодных детей, роющихся на свалках, — вступила в разговор молодая женщина с ребенком на руках, — видеть их огромные не по-детски печальные глаза на исхудавших лицах. Я не помню, чтобы они играли в какие-то игры. Воровали — да. Но играть! …Мне было тогда пятнадцать, я ходила в школу, но убей бог, не могу вспомнить себя смеющейся. Вы представляете, как это ужасно!
— Вы что хотите сказать, что и сейчас наших детей ожидает нечто подобное? — усмехнулась мама. В такое просто поверить невозможно. Не дай бог! Слушайте, женщины, давайте поговорим, о чем — ни будь другом. И так голова идет кругом. Не знаешь, куда тебя везут, что с тобой будет, когда можно будет вернуться домой.
Мы с собой зимней одежды не взяли; а я сейчас думаю — вдруг придется где-то перезимовать.
— Ничего, переживем и это время, — успокаивающе произнесла женщина, как бы обращаясь к ребенку. Я одна, без мужа, и то думаю — все обойдется, а вы едете всей семьей — устроитесь. Уверена — это не надолго.
— Дай то бог, — вздохнула мама.
Накормив детей, женщины принялись готовить еду для взрослых. Мужчины тем временем вели свой мужской разговор о войне, о политике, о вероломстве немцев, разговаривали вполголоса, сидя в створе двери. Поезд шел быстро, мелькали телеграфные столбы и деревья; иногда мерный стук вагонных колес на стыках рельс менял свой ритм и это означало, что поезд проследовал через разъезд или небольшую станцию. Поднялось солнце и тени, отбрасываемые вагонами, стали короче, на земле стала заметно выделяться тень от паровозного дыма; ее очертания постоянно менялись, образуя причудливые картины.
Неожиданно поезд стал замедлять ход и вдруг резко остановился, будто наткнувшись на какое-то препятствие. От толчка вагонная дверь поехала по направляющим, едва не задев Николая, сидевшего с края. Запахло гарью. Отец высунулся из вагона, пытаясь рассмотреть, что произошло. Я тоже подошел к двери. Поезд остановился у края пшеничного поля, простиравшегося до горизонта. На насыпь спрыгнули отец и Николай, из других вагонов тоже высыпали люди, часть которых направилась в сторону паровоза. Мама, заметив, что я стою у двери, наполовину высунувшись наружу, забеспокоилась и потребовала, чтобы я отошел вглубь вагона. Через некоторое время вернулся отец и Николай, они сообщили, что путь разрушен взрывом бомбы, что уже работает ремонтная бригада и что на восстановление пути потребуется не менее часа. Можно оставить вагон, погулять и оправиться поблизости. Один за другим вагон стали покидать женщины и дети. Некоторые из них, боясь отстать от поезда, не отходили далеко от вагона и не отпускали от себя детей, другие, напротив, прогуливались вдоль эшелона, некоторые даже рассыпались по пшеничному полю. Несмотря на протесты мамы, отец увлек всех нас, сбежав с насыпи в сторону поля. Мама нарвала в обилии росшие здесь одуванчики, сплела и одела на голову Евочки веночек. Фима все порывался оторваться от нас, но отец крепко держал его за руку. Мы удалились от насыпи на приличное расстояние, куда не доставал запах гари. Воздух был прозрачен и свеж, пригревало солнце, слышалось стрекотание кузнечиков. Мы нашли небольшой овражек, поросший зеленой травой, и с удовольствием расположились прямо на земле, показавшейся мне после жесткого настила мягкой, как перина. Еще месяц тому назад трудно было бы представить маму, лежащей в своем дорожном костюме на припыленной траве рядом с детьми, которым никогда раньше не разрешалось садиться на землю. Лежали молча, лишь Евочка изредка что-то спрашивала маму, да Фима — непоседа рыскал поблизости. Первой встрепенулась мама.
— Иоси, — встревожено сказала она, — а кто-либо остался в вагоне, там же все наши вещи и документы. Давай–ка, возвращаться, к тому же мы отошли далеко от поезда, как бы не отстать. Отец что-то проворчал про себя и неохотно поднялся, стряхнув травинки. Отловив Фиму, мы заспешили к поезду и сделали это вовремя: продолжительный прерывистый гудок паровоза требовательно позвал пассажиров.
Еще через несколько минут, медленно пройдя восстановленный участок, вдоль которого стояли ремонтники, поезд начал набирать скорость. Вновь замелькали столбы и деревья; обитатели вагона уселись или улеглись на настилах, а мы с отцом остались у вагонной двери. Паровоз задымил гуще, и я ощутил на своем лице хлесткие уколы частиц несгоревшего угля. Мы поднялись и перешли вглубь вагона. Стучали колеса на стыках рельс, выводя свою незатейливую мелодию, чей ритм время от времени менялся; эта мелодия убаюкивала, клоня ко сну. Проехали полустанок с развороченными рельсами, на которых тлели обугленные шпалы, воронки от авиабомб и лежащие на боку паровоз и вагоны. Эта картина, впервые увиденная, потрясла мое детское воображение, и хотя впоследствии на нашем пути было немало разрушенных бомбами зданий, вагонов и паровозов, привыкнуть к зрелищам такого рода я так и не смог. Не прошло и получаса со времени нашей первой вынужденной стоянки, как скрежет тормозов, лязг буферов и испуганные крики известили об очередной экстренной остановке эшелона. Послышался гул приближающихся самолетов и короткие прерывистые гудки паровоза.
— Всем из вагона, в поле! — Скомандовал Николай.
Все бросились к двери, поднялась паника, раздались крики и плач детей. Мужчины, первыми спрыгнувшими на насыпь, принялись ловить сыпавшихся из вагона женщин и детей и направлять их в поле, в густое и высокое пшеничное поле. Когда началась суматоха, я потерял из виду родителей, брата и сестру; мне показалось, что они продолжают пребывать на нашем настиле, однако, не обнаружив их, начал осматривать другие места в вагоне, но там, кроме престарелого Иван Николаевича, никого не было.
— Дедушка, а вы, почему здесь остались? — Крикнул я ему.
— А меня попросту забыли, — грустно усмехнулся Иван Николаевич и добавил:
— да и не в том я возрасте, чтобы сигать, как заяц. Трудно мне поспевать за молодыми.
А вот ты, почему не побег как все? И тебя забыли? Ну, народ! Давай, парень, беги — там, в поле не так страшно, по крайности видно, когда и куда прятаться. Давай, давай, поспешай!
Я было рванулся к двери, но остановился, пораженный представившейся мне картиной: мужчины, женщины и дети, спотыкаясь и падая, бежали во всю прыть прочь от эшелона в спасительное поле. Некоторые из них прикрывали голову руками, как будто это могло защитить их от опасности, исходящей от низко летящих самолетов с черными крестами на крыльях и фюзеляже. Они летели так низко, что видны были летчики в кабинах самолетов; лиц не было видно — их закрывали огромные черные очки и шлемы. За гулом самолетов не был слышен стрекот пулеметов, но я явственно видел, как пули поднимают фонтанчики земли; я еще подивился тому, как ровно, будто под линейку, ложатся пули на обочине дороги вдоль железнодорожной колеи. Самолеты, улетев, вскоре развернулись и вновь прошли бреющим полетом над эшелоном, расстреливая вагоны. Я, словно загипнотизированный, наблюдал за их полетом; страха не было, было лишь любопытство и ощущение того, что все это происходит не в жизни, а на экране кинотеатра. Может быть оттого то летчики, которых можно было рассмотреть детально, не казались мне страшилищами, как о них говорили. Они были обыкновенными людьми такими же, как и мы, на них были такие же шлемы, как и
у наших летчиков, и это открытие ошеломило меня. Я вновь и вновь смотрел на самолеты и удивлялся тому, как они не врежутся в землю — их колеса едва не касались чахлых кустов у обочины грунтовой дороги. В какой-то момент, когда встреча с землей казалась неизбежной, самолеты взмывали вверх, увлекая за собой натужный гул моторов. Странно, но они не бомбили нас, а лишь утюжили и утюжили, как будто хотели расплющить эшелон; им доставляло видимое удовольствие демонстрировать свою мощь и безнаказанность. В очередной раз, когда самолеты улетели, чтобы сделать разворот, я увидел отца, бегущего к нашему вагону. Еще на бегу, увидев меня стоящим у двери вагона, он крикнул: — Прыгай скорее, не бойся! Но мне было страшно прыгать на насыпь с такой-то высоты, и я, подождав, пока отец приблизится, прыгнул в его руки и мы вместе побежали в поле.
Самолеты улетели так же внезапно, как и появились, и народ начал не без опаски подтягиваться к железнодорожному полотну. В наш вагон вернулись все, некоторые грязные, в ссадинах, как бы не в себе, но целые и невредимые. Уже потом оказалось, что в других вагонах есть легко раненные, которым была оказана необходимая помощь. Поезд пошел, но еще долго в нашем вагоне обсуждали налет немецких самолетов. Главным героем дня стал Иван Николаевич, пребывание которого в вагоне во время обстрела оказалось для всех полной неожиданностью; он демонстрировал всем пулевые отверстия в крыше вагона и на настиле. Часть отверстий пришлась над облюбованным им местом. Судьба оказалась благосклонной к нему, — ни одна из пуль не задела его и это обстоятельство привело его возбужденное состояние: обычно неразговорчивый, он затараторил, отпуская в адрес возвратившихся язвительные замечания по поводу их поведения и внешнего вида. Судьба благоволила и к нам: больше в этот и последующие несколько дней нас не обстреливали и не бомбили, мы благополучно миновали Днепр, на какой-то из железнодорожных станций удалось купить еду и обмыться у водоразборной колонки, пока меняли паровоз. Николай достал где-то съемную металлическую лесенку, которую закрепляли на остановках за полозья двери. Иногда на разъездах и станциях наш эшелон подолгу простаивал, пропуская, военные или санитарные поезда, что очень беспокоило взрослых, опасавшихся новых налетов и бомбежек. И хотя немецкие самолеты нас больше не беспокоили, война напоминала о себе разрушениями и пожарами, встречавшимися на нашем пути, перронами, заполненными беженцами, сидящими на чемоданах и баулах в ожидании поездов и сводками информбюро, звучавшими из огромных репродукторов, установленных крышах вокзалов.
Миновав Киев, Харьков и Курск, наша семья выгрузилась в один из вечеров на большой железнодорожной станции Усмань, что под Воронежем. Этому предшествовал тяжелый разговор между отцом и Виталий Васильевичем, которому отец поведал о своем желании уже в ближайший день — два пристать к какому-то берегу с тем, чтобы там переждать время.
— Не делай глупости, Иосиф, — наступал он на отца. Не торопись оставлять этот вагон, счастливый, в определенной мере, если здесь уместно использовать это слово. Поверь мне, — немцы докатятся и до этих мест, и по мере их приближения, — а оно может быть быстротечным, — выбраться отсюда будет ох как непросто. Совсем непросто, — повторил он, — может быть даже невозможно. Удивительно, что
ты со своим житейским опытом этого не понимаешь. Едем вместе, вместе будем и устраиваться на Урале. Ты там бывал когда-либо?
Нет? Какие там места! Горы, леса, — великолепие! А реки, рыбалка! Закончится война, захочешь — вернешься, если не понравится Урал. А пока переждешь тяжелые времена вдали от бомбежек.
— О чем ты говоришь! — Возмущался отец. Какой Урал! Зачем ехать в такую даль, мы и так уже почти до Воронежа добрались. Ты представляешь, какое расстояние разделяет Воронеж и Винницу. Немцев в Воронеж не пустят. Видел, сколько за эти дни военных поездов прошло в сторону фронта, какая сила. Не сегодня–завтра их остановят, а уж как остановят, так и гнать начнут. Конечно, на Урале будет спокойней, но стоит подождать здесь — отсюда возвращаться ближе и проще. Я понимаю, что вам выбирать не приходится — для вас уже определено будущее место работы и проживания, но мы — то ни с чем не связаны. А потом, ты представляешь, сколько пройдет времени, прежде, чем доберетесь до Урала. У меня уже сегодня все тело болит от лежания на досках; а эта грязь, а еда всухомятку! А каково женщинам и детям! Я не могу не думать о них.
Вот именно, — согласился Виталий Васильевич, — о них ты и должен думать в первую очередь. Ты, наверное, не представляешь, какую ответственность берешь на себя, решив остаться здесь в непосредственной близости от фронта? Ты рискуешь не только своей жизнью, но и жизнью близких тебе людей.
Отец замолчал, обдумывая сказанное. Его лицо ничего не выражало, но по тому, как ходили желваки на его скулах, и как поминутно пальцами левой руки теребил лоб, как бы перебирая морщины, было видно, что решение дается ему нелегко. Последнюю точку в этом разговоре поставил Николай, который, обращаясь к Виталию Васильевичу, сказал с иронией в голосе:
— Что его убеждать — он ведь у нас самый мудрый и опытный. Не хочет ехать с нами, не надо. Жизнь покажет, чьи действия окажутся наиболее продуманными. Вот Виталий Васильевич, еще несколько дней тому рассуждавший также, — ведь изменил свою точку зрения: бомбежки и обстрелы оказались более убедительными аргументами, чем философствования. Не обижайтесь на меня Виталий Васильевич. Видимо, вы, Иосиф Ионович, не до конца прониклись осознанием серьезности положения, хотя слушаете сводки с фронтов и представляете, с какой скоростью фашисты продвигаются вглубь нашей территории. Воронеж, если еще не стал, то вот-вот станет прифронтовой зоной, и вам не избежать повторной эвакуации, решись вы остаться здесь.
Доводы Виталий Васильевича и Николая были убедительными, однако отец уже принял решение и, словно сжигая за собой все мосты, решительно и коротко бросил:
— Все! Остаемся.
Попрощавшись с нашими попутчиками и пожелав им благополучно добраться до Урала, мы оставили вагон, ставшим на время вторым домом и, не найдя пристанища, переночевали в каком-то вагоне, где тоже имелись настилы. Наутро отец раздобыл телегу, и мы отправились в поселок, больше походивший на большую деревню. Отец предпочел железнодорожной станции поселок, резонно полагая, что бомбежкам, если они будут, в первую очередь подвергнется железная дорога. В Усмани мы пробыли менее двух месяцев — сбылись прогнозы Виталий
Васильевича: угроза захвата Воронежа стала реальной. Усмань запомнился мне большими огородами, спускающимися к реке с одноименным названием, приторно сладким запахом солода, использовавшимся для приготовления пива и кваса, деревянными избами с земляными полами, в одной из которых мы нашли временный приют, и вкусом патоки, которой угощала нас наша сердобольная хозяйка — моложавая вечно улыбающаяся женщина, мать двоих детей. Несмотря на причиненные ей неудобства, она что называется из кожи лезла, чтобы как-то угодить нам, «угодить» — в самом хорошем смысле этого слова: она угощала нас овощами, только что сорванными с грядки, парным молоком и пахучим свежо выпеченным в большой сводчатой печи хлебом. Ее приводил в восторг акцент — типично еврейский акцент, с которым говорили родители.
— Как чудно вы разговариваете, — смеялась она, прикрывая рот подолом своего цветастого сарафана. Услышав идише, на котором иногда мама обращалась к отцу, — она изумленно спросила:
— Вы что ли немцы?
А, узнав, что мы — евреи и разговариваем на своем родном языке, сказала, что впервые видит евреев — «явреев», как говорила она.
— Какие же вы явреи, — недоумевала она, — да вы такие же люди, как и мы, и дети ваши, что мои. Вот разве что говорите немного чудно, так и у нас есть такие, что слова переиначивают, особливо, когда выпьют.
Ее сын — мой сверстник, мастерил необычное транспортное средство: «танк» на полозьях, оснащенный парусом. Уже был готов остов, насаженный на санные полозья, и этот остов обшивался им досками. Коля, — так звали его, — охотно принял мою помощь, и мы с ним рыскали по поселку, выискивая «плохо лежащие» доски, которые тут же шли в ход на обшивку остова.
Вот как река станет, — делился он своими планами, — поставим наш танк на лед и пойдем под парусом, знаешь аж куда! И он называл мне места, которые мы обязательно должны были достичь. Когда нам что-то мешало мастерить, мы по просьбе его матери убирали огород, — вытаскивали из грядок морковь, срывали головки подсолнухов и укладывали их на пологую крышу сарая. Из стеблей подсолнуха сооружались вигвамы, где проводили время за разговорами о школе — близился сентябрь. Мне не удалось стать ни свидетелем, ни участником задуманного ледового похода; не дождалась меня и Усманьская средняя школа — бомбежка Воронежа, о которой с тревогой говорили жители поселка, вынудила родителей снова собраться в дорогу, на этот раз, как оказалось, дальнюю — в Узбекистан.
Глава 3. Кермине
Те, кто в наши дни совершает поездку в комфортабельном фирменном поезде из центральной России в Узбекистан, знает, насколько она утомительна, хотя длится не более двух дней. Наша же поездка осенью 41 — го из Усмани до станции Каган, что возле Бухары, в эшелоне, сплошь составленном из теплушек — товарных вагонов, совершенно не приспособленных для перевозки людей, длилась больше месяца. Человек привыкает ко всему; привыкли мы и к такому вагону, ставшему, в сущности, своеобразной коммунальной квартирой, где у каждой семьи был свой угол, точнее — место на настиле, не огороженное ничем от других таких же ме
