В начале Бог был Боги (Элоим) – множественное число. Одни называют Его множественным величия, другие – множественным полноты. Полагают, что это отголосок былого многобожия или предвестие учения, родившегося в Никее и провозглашающего, что Бог един в трех лицах. Элоим требует глагола в единственном числе. Первый стих Библии говорит буквально следующее: «В начале Боги создал небо и землю». Несмотря на некоторую неопределенность множественного числа, Элоим конкретен. Он именуется Богом Иеговой, и о Нем можно прочитать, что Он гулял по саду на свежем воздухе и, как сказано в английском изводе, in the cool of the day [480]. У Него человеческие черты.
Кольридж замечает, что все люди рождаются либо платониками, либо аристотеликами. Первые интуитивно чувствуют, что идеи реальны, вторые – что идеи суть обобщения; для одних язык – не что иное, как система произвольных символов; для других – это карта Вселенной.
Честертон, выступая в защиту аллегории, начинает с того, что отрицает способность языка в полной мере выражать реальность: «Человек знает, что в душе у него больше волнующих, смутных и безымянных оттенков, чем красок в осеннем лесу… И при этом он полагает, что все многообразие этих тонов и полутонов, во всех их переливах и сочетаниях может быть точно выражено произвольным сцеплением рыков и визгов.
Для всех нас аллегория является эстетической ошибкой. (Поначалу я хотел написать «является не чем иным, как ошибкой эстетики», но потом заметил, что сама эта фраза содержит аллегорию.)
Она учит оценивать любую теорию по ее практическим следствиям.
Первичную субстанцию всего, что мы называем миром, составляет опыт, учил Джеймс; опыт предшествует разделению на субъект и объект, познающего и познаваемое, дух и материю. Это занятное решение проблемы бытия, конечно же, ближе к идеализму, чем к материализму, – к божеству Беркли, чем к атомам Лукреция.
Его не раз тянуло к самоубийству; не раз, как все юноши на свете, он повторял про себя гамлетовский монолог. В этих потемках его спасла вера. «Первым актом моей свободной воли, – писал он, – стала вера в свободу воли». Так он освободился от мрачной веры своих отцов – кальвинизма.
Он писал ясным слогом, которого ждут от хорошо образованного человека, и не изобретал неповоротливых диалектов в духе Спинозы, Канта или средневековой схоластики.
Вскоре Хулио Кортасар увидел свой «Захваченный дом» напечатанным с двумя карандашными рисунками Норы Борхес.
В последующих вещах Кортасар брался за нее не так прямо и поэтому более результативно.