него и сейчас, в эту ночь, в полку, разумеется, был образцовый порядок. Все, кому было положено спать, спали, все, кому было положено дежурить, дежурили в полной боевой готовности.
В первый день, когда мы занимали свои позиции в Сталинграде, от моих окопов до берега было тысяча сто метров, а когда меня ранило, по прямой оставалось четыреста. Значит, за восемьдесят два дня, что я там был, немцы прошли всего семьсот метров. Даже по десяти метров в день не проходили. Наверное, дождевой червяк, если будет ползти все время, с утра до вечера, может проползти за день десять метров.
Сегодня немца одного взяли, обмороженного. Когда через пролом из подвала вылезал, кистями оперся; и вдруг на обмороженной руке пальцы сломались, как фарфоровые… Не видел бы сам – не поверил.
Еще утром на военном аэродроме, где они садились и где кругом, по всему громадному снежному полю, прогревая перед взлетом моторы, гудели наши пикирующие бомбардировщики, она задохнулась от радости. И это чувство не оставляло ее сегодня целый день: и по дороге с аэродрома в штаб армии, и теперь, когда они ехали. Оно все росло, и усиливалось, и превращалось в какую-то счастливую глухоту; ей даже не хотелось слушать то, что ей объясняют, хотелось только своими глазами наглядеться на все это, поскорей, досыта, как голодной.
Ты можешь считать себя бесконечно малой величиной. Но чувствовать себя ею ты не можешь, потому что, как ни будь ты мал и как ни будь мир велик, все равно все, что связывает тебя с миром, начинается и кончается в тебе самом. Умрешь – мир проживет и без тебя, но пока жив, вас только двое: ты и он. И ты – это ты, а он – это все остальное, все, что не ты.
Шли, обнявшись, по городу, и заходили в дежурный магазин на углу, и стояли в маленькой очереди, и ждали, пока нам нарежут ветчины. И опять шли по улице, обнявшись, и не представляли себе, что ничего этого больше не будет, а вместо всего этого будет война…