Большим детям сказки
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Большим детям сказки

Оқу

Евгений Иванович Замятин

Большим детям сказки

ИВАНЫ


   А еще была такая деревня Иваниха, все мужики Иваны, а только прозвища разные: Самоглот Иван (во сне себе ухо сжевал), Оголтень Иван, Носопыр Иван, Соленые Уши Иван, Белены Объелся Иван, Переплюй Иван, — и не перечесть, а только Переплюй — самый главный ихний. Которые скородят, сеют, а Иваны — брюхами кверху да в небо плюют: кто переплюнет.

   — Эх вы, Иваны! Пшеницу бы сеяли!

   А Иваны только сквозь зубы: цырк.

   — Вот на новых землях, слыхать, действительно поше-ница: первый сорт, в огурец зерно. Это — пошеница, да...

   И опять: кто кого переплюнет.

   Лежали этак — лежали, и привалило Иванам счастье невесть откуда. Топот по дороге, пыль столбом — конный по Иванихе, объявление привез: которые Иваны на новые земли желают — пожалуйте.

   Осенили себя Иваны крестным знамением, изо всей мочи — за хвост конному, и понесло, только рябь в глазах: церковь — поле, поле — церковь.

   Спустил конный: ни жилья, ничего, на сто верст кругом — плешь, и только по самой по середке крапивища стоит, да какая: будылка в обхват, на верхушку глянь — шапка свалится, а стрекнет — волдыри в полтинник. Колупнули Иваны землю: черная — вар сапожный, жирная — масло коровье.

   Ну, братцы, скидавай котомы: самая она и есть — первый сорт.

   В кружок сели, краюху пожевали с солью. Испить бы — да и за дело. Туда-сюда: нету воды. Делать нечего, надо колодец рыть.

   Взялись, это. Земля — праховая, легкая, знай комья летят. А Переплюй нет-нет да и остановится, глаза прижмурит.

   — Ой, братцы, должно быть, и вода же тут: сладчищая, не то что у нас...

   А тут как раз об камень железо — дрынь! Каменина здоровый. Вывернули — ключ забил. Черпанули в корцы, попили: холодная, чистая, а вода как вода.

   Переплюй только сквозь зубы — цырк:

   — Этакой-то в Иванихе сколько хошь. Глубже бери: тут первый сорт должна быть, а не то что...

   Рыли-рыли, до темной ночи рыли: все то же. Под крапи-вищей ночь проворочались, с утра опять рыть. А уж глубь, жуть в колодце, черви какие-то пошли, поганые, голые, розовые, мордастые. Роют-пороют, пристанут Иваны, призадумаются. А Переплюй сверху — еле-еле слыхать:

   — Глубже, братцы, бери! Самую еще малость нажать! И дошли тут до какого-то сузему: крепкий — скрябка не берет, и вода мешает — воды порядочно, все такая же, как в Иванихе. Лом взяли: тукнут, а оттуда гук идет, как из бочки, пещера, что ли. Тукнули, это, еще посильней: как загудит все — да вниз, и вода вниз, и щебень, и комья, и инструмент весь, глаза запрашило, оглохли, еле на прилипочке каком-то сами удержались.

   Протерли глаза Иваны, глянули под ноги... С нами крест­ная сила! Дыра — а в дыре небо синее. Вверх глянули: далеко, чуть светится небо синее. С нами крестная сила: проколупали землю насквозь!

   Сробели, шапки в охапку да наверх драла: Самоглот — Оголтню на плечи, Оголтень — Носопыру, Носопыр — на Соленые Уши, Соленые Уши — на Белены Объелся, так и выбрались.

   Выбрались — первым делом Переплюю бока намяли. Манатки в котомы да назад в Иваниху: без воды, без инструмента куда же теперь? Только и утехи, что по щепоти новой земли в Иваниху притащили.

   Соседям показывают, а соседи не верят:

   — Бреши, бреши больше; кабы такая земля где была, так неужто бы назад вернулись?

   А про это, как насквозь проколупали, никак и рассказать нельзя: засмеют. Так брехунами Иваны и прослыли, и по сю пору никто не верит, будто на новых землях были. А ведь были же.


1920

ХРЯПАЛО

  

   Тряхнуло — посыпались сверху звезды, как спелые груши. Опустел небесный свод, стал как осеннее желтое поле: только ветер над желтой щетиной гудит неуютно, и на краю, на дальней дороге, медленно ползут два черных человека-козявки. Так ползли в пустом небе солнце и месяц, черные, как бархатные ризы на службе в Великий Пяток: черные, чтоб светлее сияло Воскресение.

   Тут-то и попер по земле Хряпало. Ступни медвежачьи, култыхается, то на правую ногу, то на левую. Мертвая голова вепря — белая, зажмуренная, лысая: только сзади прямые патлы, как у странника, до плеч. И на брюхе — лицо, вроде человечьего, с зажмуренными глазами, а самое где пуп у людей — разинается пасть.

   В поле под озимое орал дед Кочетыг. Штаны пестрядинные, рубаха посконная, волосы веревочкой подвязаны, чтобы в глаза не лезли. Глянет в небо дед: жуть. А пахать все равно надо. Такое уж дело.

   И сзади Хряпало наперся на деда: глаза у Хряпалы только так, для порядку, а разожмурить не может, по чем ни по-падя прет.

   — Ты кто такой? — деду говорит; где пуп у людей — разинул Хряпало пасть — брюхом говорит. — Ты чего на моей дороге? — другую пасть раззявил, вепрячью, — хряп: одни дедовы лапти наружи.

   Еле-еле слыхать, будто из-под земли, дедов голос:

   — А хлеб как же? Хлеба не будет...

   А Хряпало — брюхом:

   — А мне наплевать... — только и видели деда.

   На просеке девчушка Оленка цветы собирала — первые колокольцы весенние. Мелькают босые ноги, белые между колокольцев, и сама, как золотой колоколец, заливается: про свекровь-матушку, про лиха мужа, — за сердце берет.

   Споткнулся Хряпало на Оленку:

   — Ты чего на дороге? — хряп: одни пятки босые забились белые.

   Из глуби только и успела крикнуть Оленка:

   — А песня...

   — А мне наплевать, — пробрюхал Хряпало и последнее заглотил — белые пятки.

   Где ни пройдет Хряпало — пусто, и только сзади него останется — помет сугробами.

   Так бы и перевелась людь на земле, да нашелся тут человек, офеня, и фамилия у него какая-то обыкновенная, не то Петров, не то Сидоров, и ничего особенного, а просто сметливый, ярославский.

   Приметил офеня: не оборачивается Хряпало, все прямо прет, невозможно ему оборачиваться.

   И с ухмылочкой ярославской поплелся офеня тихонько за Хряпалой. Не больно оно сладко, конечно: не продохнуть по колена в сугробах этих самых, да зато — верное дело.

   За ярославским офеней и другие смекнули: глядь, уж за Хряпалой — чисто крестный ход, гужом идут. Разве только дураки какие, вовсе петые, не спопашились за спину Хряпа-лову от Хряпалы спрятаться.

   Петых дураков Хряпало живо докончил и без пропитания околел, конечно. А ярославский народ зажил припеваючи и Господа Бога благодарил: жирная земля стала, плодородная от помета, урожай будет хороший.


1920

АРАПЫ

  

   На острове на Буяне — речка. На этом берегу — наши, краснокожие, а на том — ихние живут, арапы.

   Нынче утром арапа ихнего в речке поймали. Ну так хорош, так хорош: весь — филейный. Супу наварили, отбивных нажарили — да с лучком, с горчицей, с малосольным нежинским... Напитались: послал Господь!

   И только было вздремнуть легли — воп, визг: нашего уволокли арапы треклятые. Туда-сюда, а уж они его освежевали и на углях шашлык стряпают.

   Наши им — через речку:

   — Ах, людоеды! Ах, арапы вы этакие! Вы это что ж это, а?

   — А что? — говорят.

   — Да на вас что — креста, что ли, нету? Нашего, краснокожего, лопаете. И не совестно?

   — А вы из нашего — отбивных не наделали? Энто чьи кости-то лежат?

   — Ну что за безмозглые! Да-к ведь мы вашего арапа ели, а вы — нашего, краснокожего. Нешто это возможно? Вот, дай-ка, вас черти-то на том свете поджарят!

   А ихние, арапы, — глазищи белые вылупили, ухмыляются да знай себе — уписывают. Ну до чего бесстыжий народ: одно слово — арапы. И уродятся же на свет этакие!

1920

ХАЛДЕЙ


   Сидел Халдей с логорифмами, тридцать лет и три года логарифмировал, на тридцать четвертый придумал трубу диковинную: видать через трубу все небо близехонько, ну будто вот через улицу. Все настоящо видно, какие там у них жители на звездах, и какие вывески, и какие извозчики. Оказалось — все, как у нас: довольно скучно. Махнул рукой Халдей: эх... — и загорился.

   А уж слух пробежал про трубу Халдееву, народ валом валит — на звезды поглядеть: какие там у них жители. Ну прямо додору нет до трубы, в очередь стали, в затылок.

   И дошел черед до веселой девицы Катюшки: веселая, а глаза — васильки, синие. Околдовала глазами Халдея, пал Халдей на белые травы, и нет ему слаще на свете Катюшки-ных губ.

   Катюшка и говорит Халдею:

   — А небо-то нынче какое. На небо-то глянь!

   — Да чего там, видал я: и глядеть нечего.

   — Нет, ты погляди.

   Хи-итрая: подвела Халдея к трубе не с того конца, не с смотрячего, а с другого, ну, где стекла-то маленькие.

   Глянул Халдей: бог знает где небо — далеко. Месяц маленький, с ноготок: золотой паук золотую паутину плетет и себе под нос мурлычет, как кот. А небо — темный луг весенний, и дрожат на лугу купальские огненные цветы, лазоревые, алые, жаркие: протянуть руку — и несметный купаль­ский клад — твой.

   И еще вспомнилось Халдею — когда маленький был: в Чистый Четверг на том берегу — от стояния народ идет, и несут домой четверговые свечки.

   Сразу — тридцать три года и логарифмы с плеч долой. Набежали на глаза слезы, поклонился Халдей в ноги девице веселой:

   — Ну, Катюшка, век не забуду: научила глядеть.


1920

ЦЕРКОВЬ БОЖИЯ


   Порешил Иван церковь Богу поставить. Да такую — чтоб небу жарко, чертям тошно стало, чтоб на весь мир про Иванову церковь слава пошла.

   Ну, известно: церковь ставить — не избу рубить, денег надо порядочно. Пошел промышлять денег на церковь Божию.

   А уж дело было к вечеру. Засел Иван в логу под мостом. Час, другой — затопали копыта, катит тройка по мосту: купец проезжий.

   Как высвистнет Иван Змей Горынычем — лошади на дыбы, кучер — бряк оземь, купец в тарантасе от страху — как лист осиновый.

   Упокоил кучера — к купцу приступил Иван:

   — Деньги давай.

   Купец — ну клясться-божиться: какие деньги?

   — Да ведь на церковь, дурак: церковь хочу построить. Давай.

   Купец клянется-божится: "сам построю". А-а, сам? Ну-ка?

   Развел Иван костер под кустом, осенил себя крестным знамением — и стал купцу лучинкою пятки поджаривать. Не стерпел купец, открыл деньги: в правом сапоге — сто тыщ да в левом еще сто.

   Бухнул Иван поклон земной:

   — Слава тебе, Господи! Теперича будет церковь.

   И костер землей закидал. А купец охнул, ноги к животу подвел — и кончился. Ну что поделаешь: Бога для ведь.

   Закопал Иван обоих, за упокой души помянул, а сам в город: каменщиков нанимать, столяров, богомазов, золотильщиков. И на том самом месте, где купец с кучером закопаны, вывел Иван церковь — выше Ивана Великого. Кресты в облаках, маковки синие с звездами, колокола малиновые: всем церквам церковь.

   Кликнул Иван клич: готова церковь Божия, все пожалуйте. Собралось народу видимо-невидимо. Сам архиерей в золотой карете приехал, а попов — сорок, а дьяконов — сорок сороков. И только, это, службу начали — глядь, архиерей пальцем Ивану вот так вот.

   — Отчего, — говорит, — у тебя тут дух нехороший? Поди старушкам скажи: не у себя, мол, они на лежанке, а в церкви Божией.

   Пошел Иван, старушкам сказал, вышли старушки; нет: опять пахнет! Архиерей попам мигнул: заладили все сорок попов; что такое? — не помогает. Архиерей — дьяконам: замахали дьякона в сорок сороков кадил: еще пуще дух нехороший, не продохнуть, и уж явственно: не старушками — мертвой человечиной пахнет, ну просто стоять невмочь. И из церкви народ — дьякона тишком, а попы задом: один архиерей на орлеце посреди церкви да Иван перед ним — ни жив ни мертв.

   Поглядел архиерей на Ивана — насквозь, до самого дна — и ни слова не сказал, вышел.

   И остался Иван сам-один в своей церкви: все ушли, не стерпели мертвого духа.


1920

БЯКА И КАКА


   В печурке у мужика — пух утиный сушился. И завелись в пуху Бяка да Кака. Вроде черных тараканов, а только побольше, рук две, ног две, а язык один — дли-инный: пока маленькие были, сами себя языком, вместо свивальника, пеленали.

   Хорошенькие такие, богомольные — мужик на ночь — Троеручице поклоны бьет, а Бяка да Кака сзади — спине мужиковой. Днем из избы сор носили; по престольным празд­никам, в новых красных рубашечках, мужика поздравляли. И до масленицы было — как нельзя лучше.

   На масленице — принес браги мужик: такая брага — все вверх дном. Рожи, харчи, нечистики; ухваты — по горшкам, черепки; изба — трыкнула и самоходом пошла — куда глаза глядят. А мужик — без задних ног и на брюхе — огарок догорает, потрескивает: вот-вот мужикова рубаха займется.

   Бяка да Кака со всех ног кинулись: огарок тушить.

   — Да пусти ты: я потушу.

   — Нет ты пусти: я...

   — Я мужика больше люблю; а ты — так себе, я зна-аю!

   — Нет я больше. А ты Бяка!

   — Я — Бяка? А ты — Кака! Что, ага?

   Да в ус, да в рыло — и клубком по полу. Катались-катались, а от огарка — рубаха, от рубахи — мужик, от мужика — изба. И с мужиком, с избой вместе — Бяка и Кака: от всего — одна сажа.


1920

ЧЕТВЕРГ

  

   Жили в лесу два брата: большенький и меньшенький. Большенький — неграмотный был, а меньшенький — книгочей. И близко Пасхи заспорили между себя. Большенький говорит:

   — Светлое Воскресенье, разговляться надо.

   А меньшенький в календарь поглядел.

   — Четверг еще, — говорит.

   Большенький ничего малый, а только нравный очень, за-воротень, слова поперек не молви. Осерчал большенький — с топором полез:

   — Так не станешь разговляться? Четверг, говоришь?

   — Не стану. Четверг.

   — Четверг, такой-сякой? — зарубил меньшенького большенький топором — и под лавку.

   Вытопил печку, разговелся большенький чем Бог послал, под святыми сел — доволен. А за теплой печкой — вдруг сверчок:

   — Чтверг-чтверг. Чтверг-чтверг.

   Осерчал большенький, под печку полез — за сверчком. Лазил-лазил, вылез в сопухе весь, страшный, черный: изловил сверчка и топором зарубил. Упарился, окошко открыл, сел под святыми, доволен: ну, теперь кончено.

   А под окошком — откуда ни возьмись — воробьи:

   — Четверг, четверг, четверг!

   Осерчал большенький еще пуще, погнал с топором за воробьями. Уж он гонялся-гонялся, какие улетели, каких порубил воробьев.

   Ну, слава Богу: зарубил слово проклятое: четверг. Инда топор затупился.

   Стал топор точить, — а топор об камень:

   — Четверг. Четверг. Четверг.

   Ну, уж коли и топор про четверг — дело дрянь. Топор обземь, в кусты забился, так до Светлого Воскресенья большенький и пролежал.

   В Светлое Воскресенье — меньшенький брат воскрес, конечно. Из-под лавки вылез — да и говорит старшему:

   — Будет, вставай. Вздумал, дурак: слово зарубить. Ну уж ладно: давай похристосуемся.


1917

ОГНЕННОЕ А


   Которые мальчики очень умные — тем книжки дарят. Мальчик Вовочка был очень умный — и подарили ему книжку: про марсиан.

   Лег Вовочка спать — куда там спать: ушки — горят, щечки — горят. Марсиане-то ведь, оказывается, давным-давно знаки подают нам на землю, а мы-то! Всякой ерундой занимаемся: историей Иловайского. Нет, так больше нельзя.

   На сеновале — Вовочка и трое второклассников, самых верных. Иловайского — в угол. Четыре головы — над бумажкой: чертят карандашом, шу-шу, шу-шу, ушки горят, щечки горят...

   За ужином большие читали газету: про хлеб, забастовки — и спорят, и спорят — обо всякой ерунде.

   — Ты, Вовка, чего ухмыляешься?

   — Да уж больно вы чудные: марсиане нам знаки подают, а вы — про всякую ерунду.

   — А ну тебя с марсианами... — про свое опять. Глупые большие!

   Заснули наконец. Вовочка — как мышь: сапоги, брюки, куртку. Зуб на зуб не попадает, в окошко прыг! — и на пустой монастырский выгон за лесным складом купца Заголяшкина.

   Четверо второклассников, самых верных, натаскали дров купца Заголяшкина. Сложили из дров букву А — и заполыхало на выгоне огненное А для марсиан, колоссальное огненное А: в пять сажен длиной.

   — Трубу!.. Трубу наводи скорее!

   Навел мальчик Вовочка подзорную трубу, трясется труба.

   — Сейчас... кажется... Нет еще... Сейчас-сейчас...

   Но на Марсе — по-прежнему. Марсиане занимались своим делом и не видели огненного А мальчика Вовочки. Ну, стало быть, завтра увидят.

   Уж завтра — обязательно.

   — Ты чего нынче, Вовочка, чисто именинник?

   — Такой нынче день. Особенный.

   А какой — не сказал: все одно, не поймут глупые большие, что именно нынче начнется новая, междупланетная, эпоха истории Иловайского: уж нынче марсиане — обязательно...

   И вот — великая ночь. Красно-огненное А, четыре багровых тени великих второклассников. И уж наведена и дрожит труба...

   Но заголяшкинский сторож Семен — в эту ночь не был пьян. И только за трубу — Семен сзади:

   — Ах-х вы, канальи! Дрова-а переводить зря? Держи-держи-держи! Стой-стой!

   Трое самых верных — через забор. Мальчика Вовочку заголяшкинский сторож изловил и, заголивши, высек.

   А с утра великих второклассников глупые большие засадили за историю Иловайского: до экзамена один день.


1918

ПЕРВАЯ СКАЗКА ПРО ФИТУ

  

   Завелся Фита самопроизвольно в подполье полицей­ского правления. Сложены были в подполье старые исполненные дела, и слышит Ульян Петрович, околоточный, — все кто-то скребется, потукивает. Открыл Ульян Петрович: пыль — не прочихаешься, и выходит серенький, в пыли, Фита. Пола — преимущественно мужского, красная сургучная печать за нумером на веревочке болтается. Капельный, как младенец, а вида почтенного, лысенький и с брюшком, чисто надворный советник, и лицо — не лицо, а так — Фита, одним словом.

   Очень Фита понравился околоточному Ульяну Петровичу: усыновил его околоточный и тут же в уголку, в канцелярии, поселил — и произрастал Фита в уголку. Понатаскал из подполья старых рапортов, отношений за нумером, в рамочках в уголку своем развесил, свечку зажег — и молится степенно, только печать эта болтается.

   Раз Ульян Петрович приходит — отец-то названый, — а Фита, глядь, к чернильнице припал и сосет.

   — Эй, Фитька, ты чего же это, стервец, делаешь?

   — А чернила, — говорит, — пью. Тоже чего-нибудь мне надо.

   — Ну ладно, пей, чернила-то казенные.

   Так и питался Фита чернилами.

   И до того дошло — смешно даже сказать: посусолит перо во рту — и пишет, изо рта у Фиты — чернила самые настоящие, как во всем полицейском правлении. И все это Фита разные рапорты, отношения, предписания строчит и в углу у себя развешивает.

   — Ну, Фита, — околоточный говорит, отец-то названый, — быть тебе, Фита, губернатором.

   Так, по предсказанному Ульян Петровичем, и вышло: в одночасье стал Фита губернатором.

   А год был тяжелый — ну какой там, этот самый: и холера, и голод.

   Прикатил Фита в губернию на курьерских, жителей собрал немедля — и ну разносить:

   — Эт-то что у вас такое? Холера, голод? И — я вас! Чего смотрели, чего делали?

   Жители очесываются:

   — Да-к мы что ж, мы ничего. Доктора вот — холерку излечивали маленько. Опять же к скопским за хлебом спосылать...

   — Я вам — доктора! Я вам — скопских!

   Посусолил Фита перо:

   "Предписание N 666. Сего числа, вступив надлежаще в управление, голод в губернии мною строжайше отменяется. Сим строжайше предписывается жителям немедля быть сытыми. Фита".

   "Предписание N 667. Сего числа предписано мною незамедлительно прекращение холеры. Ввиду вышеизложенного сим увольняются сии, кои самовольно именуют себя докторами. Незаконно объявляющие себя больными холерой подлежат законному телесному наказанию. Фита".

   Прочитали предписания в церквах, расклеили по всем по заборам. Жители отслужили благодарственный молебен и в тот же день воздвигли Фите монумент на базарной площади. Фита похаживал степенный, лысенький, с брюшком, печатью этой самой поматывал да знай себе пофыркивал: так индюк важно ходит и чиркает крыльями по пыли.

   Прошел день и другой. На третий — глядь, холерный заявился в самую Фитину канцелярию: стоит там и корчится — ведь вот, не понимает народ своей пользы. Велел ему Фита всыпать законное телесное наказание. А холерный вышел — и противоправительственно помер.

   И пошли, и пошли мереть — с холеры и с голоду, и уж городовых не хватало для усмирения преступников.

   Почесались жители и миром решили: докторов вернуть и за скопским хлебом послать. А Фиту из канцелярии вытащили и учить стали — по-мужицки, народ необразованный, темный.

   И рассказывают, кончился Фита так же не по-настоящему, как и начался: не кричал и ничего, а только все меньше и меньше, и таял, как надувной американский черт. И осталось только чернильное пятно да эта самая его сургучная печать за нумером.

   Поглядели жители: антихристова печать. В тряпочку завернули, чтобы руками не трогать, и закопали у ограды кладбищенской.


1917