Олег Лукошин
Адам Протопласт
Роман-эссе
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Олег Лукошин, 2025
Избранный появился внезапно. Избранного называют Адамом Протопластом. Избранный поглощает человеческие души, чтобы выплавить из них единую субстанцию жизни. Избранный одержит победу.
ISBN 978-5-0067-5873-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
Данная книга является художественным произведением, не пропагандирует и не призывает к употреблению наркотиков, алкоголя и сигарет. Книга содержит изобразительные описания противоправных действий, но такие описания являются художественным, образным, и творческим замыслом, не являются призывом к совершению запрещенных действий. Автор осуждает употребление наркотиков, алкоголя и сигарет. Пожалуйста, обратитесь к врачу для получения помощи и борьбы с зависимостью.
Ноль
Я начну постепенно, не спеша… Это ведь не столько роман, сколько разговор по душам. Пусть и с самим с собой.
Все мы, в конце концов, только с собой и общаемся по-настоящему, а подчас даже искренне. С окружающими — периодически и с фигой в кармане. Даже с близкими. Человек — экзистенция, это ещё деструктивные философы доказали.
С ними трудно не согласиться, потому что в те пятнадцать минут перед сном, на границе бодрствования и отключки, ощущение собственной потерянности и никчемности становится всеобъемлющим и истинным.
В эти тошнотворные минуты отчётливо понимаешь, что ни единому атому в этой равнодушной вселенной ты совершенно не нужен. Тебя слепили из какого-то сомнительного материала, бросили в водоворот времени, и когда бурление воды в унитазе стихнет, ты тихо растворишься в пустотах бесконечной канализации.
Абсолютно и бесповоротно…
Знаю, начинать так романы не стоит. Особенно в наше время, когда никому нельзя демонстрировать сомнения и слабость.
Хоть и нет здесь никакой слабости и уж тем более сомнений, но агрессивные бодрячки, которые окружают меня, да и вас тоже, причём со всех сторон, обязательно отыщут в подобных мыслях неприятный для себя упаднический момент.
Литература считается ими придатком к педагогике, а значит должна воспитывать и ободрять — и даже в самом возвышенном творческом угаре мне не найти ни одного веского аргумента против.
Всё правильно: если ты вышел со своей писаниной на люди, то надо рождать для них вдохновляющие мифы, а не прибивать к земле холодными истинами, которые все они уже давным-давно пережили и впитали в каждый из своих ежедневных пятнадцатиминутных трипов на границе бодрствования и сна.
Искусство — общественное занятие, не надо превращать его в индивидуальную психопатологическую терапию. Она никому не интересна.
Таким похоронным началом практически на сто процентов сокращаешь собственные шансы быть опубликованным в литературных журналах и солидных издательствах.
В несолидных тоже.
Ну да меня это уже не волнует. Мне сорок три года, я злой и упрямый неврастеник, я себе на уме, у меня нет никакой литературной славы, лишь умеренная известность в очень узких кругах, крайне сомнительная репутация, а оттого терять мне совершенно нечего.
Зато выговорюсь. Уравновешу биение злости в груди с мировой энтропией. Это необходимо, чтобы немного продлить себе жизнь.
Я каждой повестью и романом продлял её. Заставлял себя поверить в то, что осталось незаконченное дело — и это понимание создавало платформу для сотворения жизненных смыслов, пространство для движения. Заканчивал одну вещь, потом заставлял себя родить другую — так и пыхтел.
Думал, до сорока не дотяну со своей испорченной нервной системой и гулкими патологиями сознаниями, абсолютно несовместимыми с жизнью, но нет же — вот уже пятый десяток проносится за окнами плацкарта, а я ещё квакаю.
Это, знаете ли, рождает некое подобие гордости. Типа, не сломался. Типа, стоек. Полная чушь, но временами приятно.
Всё-таки из того миллиона сперматозоидов, которые вырвались из папиной пиписьки и атаковали мамину матку, я был самым сильным и ловким. Я победил ещё на старте — и не вправе отказываться от той победы в угоду сиюминутной депрессии.
Это роман, потому что за этим жанром стоит масштабность и вескость.
Роман — потому что за ним прячется приятная книжная пухлость.
Роман — потому что совсем немногим по силам написать подряд столь много букв и далеко не каждому по силам терпеливо их прочесть.
В конце концов, роман — это показатель недюжинного ума, большого терпения и скрытой внутренней силы.
Так считает наш брат бумагомаратель, потому что ему, как и всем, тоже необходимо тешить себя какими-то иллюзиями.
В предыдущие годы материального существования мной было написано семь или восемь романов, в которых я до известной степени освоил ряд литературных приёмов, в основном модернистского и постмодернистского толка.
Самый базовый из них, основа всех основ — старый добрый defeated expectancy, поверженное ожидание.
В этом я хочу полностью отказаться от выкрутасов и вернуться к истокам романного творчества. Текст как он есть. Никакой завлекательности, интриги и дробления смыслов. Стандарт даже не девятнадцатого, а скорее семнадцатого века. Нудный, дидактичный трындёж. Жизнеописание индивида, его физических и духовных практик — по сути замаскированный под литературное произведение философский трактат.
Представляться не буду. Вы уже прочли моё имя на первой странице рукописи. Или даже на обложке книги. Хе-хе, я настолько наивен, что всё ещё верю в возможность появления этого труда в старом и добром книжно-фарисейском формате.
Представляться не буду, потому что никому по большому счёту дела до меня нет. Я — экзистенция, вы — экзистенции, какое нам дело друг до друга? Я могу быть немного интересен лишь тем, кто переживает похожую болезнь — все эти возвышенные симптомы болезненного литературного творчества с его красивыми психопатологическими ломками.
Что ж, пусть будут хоть они. Никаким читателем брезговать нельзя…
Начинаю я как-то рассеянно, чувствую себя неважно.
Понимаю, что нахожусь на границе противоречий, но так будет продолжаться все четыреста с лишним вордовских страниц. А я уже знаю, что их будет не менее четырёхсот. Каждый настоящий писатель обязан чувствовать объём произведения, на которое замахивается.
И с этим ничего не поделаешь. Противоречия — пища беспокойного ума.
Впрочем, несколько коротких фактов общего плана взявшемуся впервые за чтение моих вещей не помешают.
Я живу в Нижнекамске, городе на двести с небольшим тысяч жителей, что расположен в Республике Татарстан. Это в Российской Федерации, поясняю я для читателей заграничных, потому что и они могут забрести на мой тусклый огонёк.
Моё географическое пребывание имеет достаточно большое значение для понимания моего внутреннего мира, потому что по национальности я русский — как по отцовской, так и по материнской линии (лишь с небольшим, отдалённым по времени и не вполне доказанным документально вливанием цыганской крови) — а в республике проживаю национальной. Это, хочу я того или нет, накладывает целый сонм оттенков и комплексов на моё мировоззрение и оптику восприятия действительности.
Плюс ко всему, Нижнекамск — город предельно пролетарский. Он чужд искусству в абсолютной и бесповоротной степени. Он заставляет стесняться своих творческих устремлений, превращая их в нелепость и какой-то статистический казус.
Писатель из Нижнекамска — это звучит смешно и глупо, не правда ли? Я всю жизнь ощущаю на себе отчаянное давление пролетарского Нижнекамска, собственное несоответствие его природе, потихоньку научился ему противостоять и даже мириться с ним.
Что ещё необходимо добавить?
Пожалуй, лишь то, что я женат и у меня двое детей, которые для человека на пятом десятке лет совсем юны — старшая дочь пошла в четвёртый класс, а младшая посещает детский сад.
Это совершенно отчётливо свидетельствует о том, что женился я поздно. Сам этот факт, однако, не говорит по большому счёту ни о чём, особенно в наше время тотального бегства от ответственности и ненарочного, но совершенного явного увеличения периода молодости.
Я — тихий семьянин и вполне счастлив в браке.
По образованию я учитель английского языка, но вот уже тринадцатый год работаю корреспондентом в местной газете.
Журналистику я не люблю, в газету попал совершенно случайно, но понимаю, что нахожусь на своём месте. Нижнекамск — специфический город и социальная стратификация в нём особая. Можно даже сказать, что мне с ней повезло.
При этом категорически хочу подчеркнуть, что роман вовсе не обо мне.
Писать о самом себе — самая нелепая и ничтожная форма жалости из всех возможных в этом мире.
Нет-нет, не обо мне.
Хотя меня, вот этого субъекта, имя которого вы прочли на титульном листе, здесь будет много. В рассуждениях, в биографических фактах, в обидах на жизнь, в подлом выставлении напоказ своего эго и подобия ума — много.
Но, тем не менее, роман не обо мне. Ни в коем случае.
Я в принципе не люблю автобиографические произведения, у меня их попросту нет. Даже некоторые факты собственной жизни, подло пролезающие на бумагу, обычно смещаются мной немного в другую ось координат — если не фактологическую, то эмоциональную.
Здесь такие выкрутасы вряд ли получатся, потому что подобных произведений никогда раньше я не писал, но я постараюсь сдерживаться и не особо грузить вас едким пространством своей личности.
Конечно, если у меня это получится.
Несколько слов о названии.
Как известно, в оккультной космологии сотворение человека имело четыре стадии.
Адам Кадмон — человек первоначальный, равный вселенной и сопоставимый с ней по значимости.
Адам Белиал — человек зла, существования и одновременного отсутствия, искажённая фаза творения.
Адам Протопласт — духовное начало, прародитель человеческих душ.
Адам Адами — человек земной и воплощённый.
Нетрудно понять, что под Адамом Протопластом я собираюсь воплотить в реальность героя, который вознамерился подняться на ступень выше своей земной и материальной сущности.
Один
Один. Он совершенно один. Сидит на диване перед работающим телевизором и стрижёт ногти изогнутыми маникюрными ножницами. Изогнутыми — потому что так легче стричь.
Вы представить себе не можете, как я мучился месяца два, а то и три, когда у нас в квартире пропали изогнутые маникюрные ножницы. Оставались прямые, но стричь ими ногти — сущая пытка.
Я всхлипывал как ребёнок, пытаясь подцепить ими все свои заусенцы.
Они, сволочи, так и норовят напомнить о себе после каждой некачественной стрижки. Всю жизнь от них мучаюсь — то в одном, а то и сразу в двух местах постоянно вылезают гадкие нарывы, и как ни состригай врезающиеся в мясо кусочки ногтей, они всё равно проявят себя.
Изогнутые ножницы потом нашлись — это старшая дочка Женя по своей девичьей беспечности упрятала их куда-то в ящики стола. А папа страдал.
Почему я не купил за это время новые?
Хороший вопрос. Очень хороший.
Ответ на него откроет вам частичку моей личности.
Я тяжёл на подъём и сходить в магазин для меня великая мука. Там людская толкотня, там неврастенички-продавщицы, которые бесплатно раздают окружающему миру свою сублимированную от несчастной жизни злобу.
Я сам шесть лет работал в торговле презренным продавцом, я прекрасно разбираюсь в психологии торгашей. Ничтожная покупка ножниц может обойтись вам в чрезвычайно гадкое воспоминание.
К тому же они денег стоят!
Покарай меня Господи, но я не единственный в этом мире с подобным комплексом! Нам миллиарды. Именно поэтому сейчас процветают интернет-магазины. Они избавляют человечество от презрительно-кислых физиономий продавцов и их неконтролируемой злобы.
Итак, мой герой стрижёт перед работающим телевизором ногти. Надеюсь, вы уже догадались, что речь идёт о нём. Стрижёт изогнутыми маникюрными ножницами, потому что я ему не враг и не желаю мучить его прямыми. Стрижёт на руках и ногах, аккуратно складывая состриженные частицы на клочок старой газеты.
Закончив со всеми двадцатью пальцами, он достаёт из маникюрного набора (в тёмно-синей коробочке, стильный — видимо он эстет, но мы ещё успеем в этом разобраться) элегантную пилочку и, палец за пальцем, обрабатывает ими все ногти.
Именно так, как это делаю я, только у меня маникюрные принадлежности хранятся не в голубой коробочке, а в картонной упаковке из-под каких-то лекарств.
Для справки. Вплоть до окончания школы я не умел стричь ногти на правой руке.
Потому что совершенно не владел левой. Не то чтобы вообще, но с ножницами справиться категорически не получалось. Ногти на правой руке стригли мне родители. Представляете: мне семнадцать лет, я здоровенный лоб с почти оформившимися усами, а мать стрижёт мне ногти на правой руке!
Мне эта деталь представляется важной, потому что создаёт вдохновенный диссонанс между реальным и воображаемым. Прочитав это замечание, вы можете решить, что я разнеженный отпрыск благородного семейства, советский барчук-выкормыш, мальчик-мажор, но всё ровно наоборот.
Я происхожу из такого простого крестьянского рода, что проще не придумать и не сыскать. Это сущая голь, беднота и голытьба. В Америке таких называют white trash, белая рвань. Крепостное крестьянство, порабощённое до глубины нервных окончаний, и что самое ужасное — остающееся в таком состоянии до сих пор.
Деревня Вилейка Сосновского района Нижегородской области — вот точка проявления этого рода на поверхность земли. Предки моего отца, Лукошины, и моей матери, Зудины, происходят именно оттуда. Из одной деревни.
Неграмотные, нехваткие и бестолковые деревенщины с тяжелейшим замесом векового крепостничества на собственных горбах, которое полностью их парализовало — вот краткие, но вполне достоверные характеристики моих предков и моих современных родственников.
Впрочем, надеюсь, вы понимаете, что приведены они мной с некоторой долей зловещего любования. Я не собираюсь отказываться от своего рода. Предков не выбирают.
Среди моих родственников нет не одного мало-мальски состоятельного и влиятельного человека. Сантехники, сварщики, подсобные рабочие — вот перечень профессий, свалившихся на них в этой жизни.
Я, невольно ставший журналистом, и мой брат Сергей, вполне осознанно выучившийся на инженера, смотрятся едва ли не глыбами социальной стратификации во всей моей многочисленной родне как по материнской, так и по отцовской линии.
Лишь в институте, в силу благословенной оторванности от родительских чакр, смог я выучиться более-менее сносно орудовать левой рукой и стричь ей ногти на правой. Но до сих пор стрижка ногтей вызывает во мне некоторое внутренне напряжение.
Анекдот в тему. Не могу удержаться, чтобы не рассказать его, хоть это и утяжеляет развитие сюжета.
Впрочем, никакого сюжета в этом произведении нет, так что я чувствую в себе разрешение пороть всё что угодно.
Поэтому анекдот. Я услышал его в студенческие годы и долго над ним смеялся. Видимо, таким хорошим был рассказчик. Я не столь хорош, особенно по части анекдотов, но тем не менее. Анекдот остроумен и в чём-то даже изящен.
Великая Отечественная война, год этак сорок третий. В советском окопе сидит молодой лейтенантик и пилочкой обрабатывает ногти. «Эй, рядовой!» — подзывает он солдата. — «Глянь-ка в бинокль, нет ли там у фашистов блондина с голубыми глазами?» Рядовой вскидывает бинокль и обозревает сквозь него вражескую линию окопов. «Нет, товарищ лейтенант!» — отвечает бодро. Лейтенантик меняется в лице. «Тогда огонь!» — вопит он высоким истеричным голосом, оттопыривая мизинцы на белых ладошках. — «Беспощадный огонь!»
Не смешно?.. А я смеялся от души. Просто ухахатывался…
В девяностые годы дело было — может, поэтому. Тогда нравы были посвободнее, а цинизма в людях больше. Спасительного цинизма…
Сейчас — повсюду агрессивный патриотизм. За подобный анекдот, гляди того, и посадить могут. Или как минимум устроить массовую обструкцию в социальных сетях.
А-а, чего вы не поняли?.. Был ли лейтенант голубым?
Ну, получается, что был… Откуда такие взялись в Красной Армии? Да ещё с белыми ладошками?.. Ей-богу, не знаю. На этом контрасте здесь и строится юмор. Так мне кажется.
Впрочем, не исключаю, что анекдот неудачный и рассказан мной совершенно не в тему.
К тому же мой герой уже пять минут как постриг ногти, выбросил все отходы вместе с клочком бумаги, помыл изогнутые ножницы вместе с пилочкой, снова уселся на диван перед работающим телевизором, а я так вам его и не представил.
Ну что же, знакомьтесь: Павел Сергеевич Тимохин, простой российский гражданин сорока пяти лет. Индивидуальный предприниматель — по крайней мере, именно так он представляет себя, когда на то случается необходимость.
Подождите, не напрягайтесь! Я понимаю, что среди моих читателей в основном примерно такие же циничные и отравленные ядом повседневной лжи неврастеники, как и я, которых воротит от словосочетания индивидуальный предприниматель.
Я и сам категорически уверен, что никому в целом мире не интересно читать роман о российском индивидуальном предпринимателе, причём мелкого пошиба.
Уверяю вас заранее и совершенно категорично: никакой он на самом деле не предприниматель и ничего общего с этим тошнотворным средним классом, который пытаются вывести на грешной российской земле, не имеет.
Это всего лишь прикрытие. Для анкет и прочих бумаг, которые иногда даже ему приходится заполнять.
На самом деле он — человек-невидимка.
Мало кто знает о его существовании, даже среди соседей по лестничной клетке.
Почему он стал невидимкой, станет понятно по ходу повествования.
По частям и паззлам, развёрнутым описаниям и скрытым смысловым вбросам — хотя, верьте мне, никаких долгосрочных загадок выстраивать перед вами я не собираюсь. Говорю искренне, что обязуюсь раскрывать их все по мере возникновения и в самой кратчайшей перспективе.
Немного об имени.
Я никогда не заморачивался на именах. Простые среднестатистические русские имена — их всегда мне хватало для рождения и существования героев.
Никаких говорящих фамилий — они ни к чему. Никаких зашифрованных смыслов.
Русские — потому что я сам русский и считаю своим долгом освещать физическую и духовную жизнь нашего горемычного народа. Никакой другой народ помимо русского я по большому счёту не знаю.
Признаюсь, было бы интересно написать роман о еврее или татарине, но, боюсь, из него получится исключительно лажа.
Нет, я согласен, что называть героев Ивановыми, Петровыми и Сидоровыми — это пошло и глупо. К тому же среди носителей этих фамилий сейчас на самом деле мало русских. А вот Ложкин, Коромыслова, Серов — это вполне нормально и естественно.
Признаюсь, порой, помимо моей воли, фамилии и в самом деле становятся говорящими.
Так, например, стало с Вадимом Серовым из романа «Владелец тревожности».
Всё серо, уныло — и вот вам, пожалуйста, Серов! Хотя, насколько помню, я вовсе не желал придумывать ничего говорящего.
Или Ложкин из «Человека-недоразумения», в котором вдруг я сам по ходу развития романа обнаружил вдруг не Ложку в качестве слова-образователя, а Ложь.
Или Коромыслова — такая тугая, скрипучая, многозначная фамилия получилась для одного из персонажей романа «Проникновенная история взлёта и падения ВИА «Слепые». Хочу я того или нет, но она кишит смыслами.
Ну да мы с вами понимаем: всё это игра элементов, на которой строится литературное произведение и вообще искусство как таковое.
Быть может, и в фамилии Тимохин мной или вами обнаружится страниц через сто пятьдесят нечто сакральное и загадочное — и я сам, противореча своим теперешним заявлениям, признаю в этом великую задумку.
Но пока я выдаю в свет простую, но не слишком заезженную русскую фамилию, чтобы обозначить ей обыкновенное снаружи, но весьма нестандартное внутри человеческое существо.
— Тимохин! — бросаю я в вечность свой призыв.
— Тимохин! — перевариваю я на вкус звуковые воплощения этой фамилии.
— Тимохин! — заклинаю я своего героя проявиться в материальном обличье и вонзиться в ваше сознание своим небанальным существованием.
Я придумал эту фамилию пять минут назад и совершенно не пытался быть оригинальным.
Живи, Паша Тимохин, и не пытайся радовать своим существованием окружающих!
Ты создан не для этого.
И да пусть возьмёт великая оторопь каждого, кто дочитает сие произведение до конца и узнает историю твоей жизни, мой Адам Протопласт!
А по телевизору идёт футбол.
Чемпионат мира в России.
Четвертьфинал: Бразилия — Бельгия.
Бельгийцы уже открыли счёт после автогола Фернандиньо и продолжают давить. Похоже, у хвалёных бразильцев нет никаких шансов на проход в следующий раунд.
Впрочем, Павел не болельщик в полном смысле этого слова. Сами по себе победы той или иной сборной или клуба ему не столь интересны, он не переживает за них.
Он — профессиональный игрок. Ставочник.
Я даже больше скажу: он живёт от футбола. Вот уже три года.
Он поставил на победу Бельгии десять тысяч рублей и готовится получить навар с коэффициентом, превышающим тройку — то есть двадцать с лишним тысяч в плюс.
Дело это сложное, рисковое, но пока у него получается. Более подробно о его дорожке к букмекерским конторам я расскажу в одной из следующих глав, а пока несколько слов о футболе как таковом.
Футбол, надо заметить, к благородным и благодатным темам искусства не относится.
Хоть за ним и стоят большие деньги, но, по сути, он остаётся пролетарской забавой. Мировое искусство так и не выработало притягательных для себя маячков в освещении на страницах книг и в рулонах киноплёнок темы футбола.
Нет, фильмов и книг на самом деле хватает, но возвышенности и экзальтированности, как при сближении с той же классической музыкой, в них нет. Фильмы про футбол одномерны и поверхностны, книги — туповаты. К тому же в большинстве это биографии, а не художественные произведения.
Я не собираюсь в этом романе подробно погружаться в футбольные перипетии и уж тем более выводить тему футбола на какой-то невиданный, вдохновенный уровень, но краешком по ней придётся пройтись, потому что мой Адам большой в этом дока.
Нет, он не занимался футболом, просто он умеет связывать воедино причинно-следственные связи.
И производить из этого определённую материальную выгоду.
Некоторое отношение к футболу имел и я. Причём самое непосредственное.
Я выступал в раннем детстве за дворовую команду «Затейник».
Да, была такая командочка в нашем микрорайоне. Зимой хоккей, летом футбол, в межсезонье — хоккей с мячом.
В какой-то момент там лучше пошёл хоккей, потому что Нижнекамск сам по себе хоккейный город. «Затейник» занял третье место в своей возрастной группе на знаменитой всесоюзной советской «Золотой шайбе» и его премировали поездкой на товарищеский турнир в Финляндию.
По тем временам, в середине 80-х, это было очень круто для маленького и убогого промышленного татарского города.
В той команде в основном играли мои одноклассники, многие из них выросли в профессиональных хоккеистов, но большими звёздами не стал никто.
Меня там не было, потому что в хоккей я так и не научился играть, да и кататься на коньках умею еле-еле.
А вот на одном из изводов существования того «Затейника», с теми же одноклассниками-хоккеистами мы какое-то время поиграли в футбол в городском чемпионате дворовых команд.
Признаться, в футболе я был неплох. Пожалуй, даже лучше, чем большинство одноклассников-хоккеистов.
Я чувствовал игру, умел контролировать мяч и делать точные передачи, много забивал.
Но дела в футболе у меня не пошли, прежде всего — из-за плохого зрения.
Я почти слеп с рождения на правый глаз, левый тоже стал терять остроту в школьные годы, а в любой спортивной секции требовали справку от врачей, которую эти презренные личности категорически отказывались мне выдавать. Так что футболом и прочими видами спорта я занимался подпольно, до первых непоняток и неприятностей.
Позже я подарил свою близорукость и историю детства герою романа «Проникновенная история взлёта и падения ВИА «Слепые» Саше Макарову (обратите внимание — ещё одна простая и нейтральная русская фамилия): он подделывает справки, ходит на кучу секций и кружков, стремится выбиться из круга повседневности.
И выбивается, в конце концов.
Правда, с трагическими для себя последствиями, но они были необходимы для драматического развития и завершения сюжета.
Павел Тимохин никогда футболистом стать не мечтал, прекрасно понимая, что ничего, кроме очередного уровня порабощения он бы ему не принёс, а футболом интересовался постольку поскольку, лишь как одной из ячеек в стене человеческого шума.
Видимо, поэтому, в отличие от меня, он умеет гораздо успешнее делать ставки на футбольные матчи.
С порабощением он борется всю свою сознательную жизнь. Его идеал и жизненная цель — абсолютная, неподвластная никому и ничему свобода.
Свобода не только индивидуальная, но и общечеловеческая.
Верьте мне, он к ней близок.
Я столь подробен в представлении героя, потому что читатель должен чувствовать его местонахождение во времени и пространстве. Откуда он родом, каково его окружение, в каком городе и в какое время он проживает. Каков его возраст и отношение к актуальным политическим событиям.
Впрочем, последнее можно опустить.
Все условности работают не на пользу автору и его произведению.
Надо обрисовывать героя — однако, художественными мазками, а это означает, что некоторые детали должны оставаться в тени и создавать объём.
Итак, возраст.
Как я сказал, ему сорок пять.
Эта цифра одновременно и случайна, и нет.
Ну, во-первых, мне проще писать о человеке примерно моих лет. В общем и целом я представляю, из какого теста он сделан.
Человек — биоробот, он сформирован из набора перфокарт, которые прокручивались сквозь извилины его личности, а весь перечень этих перфокарт за последние четыре десятка с лишним лет мне хорошо известен.
Вот он в кратком пересказе.
Советская действительность. Брежнев, Андропов, Черненко. Гонка вооружений и борьба за мир. Анжела Дэвис и Дин Рид. Алла Пугачёва и «Бони М». «Утренняя почта» и «Сельский час». «Семнадцать мгновений весны», «Любовь и голуби» и квас из общей кружки.
Горбачёвская перестройка. Депутатские съезды и шахтёрские забастовки. Рок-фестивали и брейк-данс. Чернобыль и «Адмирал Нахимов». Пустые полки магазинов и штаны-бананы. «Маленькая Вера» и «Асса». «Кино» и «Алиса». Серебро на чемпионат Европы по футболу и футбольное золото на Олимпийских играх.
Ельциновский макабр. ГКЧП и танки в Москве. Ваучеры и красные пиджаки. «Голубая луна» и беззубый Шура. «Loosing My Religion» и «Smells Like Teen Spirit». Криминальные разборки и первая чеченская. Компакт-диски. «Брат» и «Утомлённые солнцем».
Путинское безвременье. Взрывы домов и усмирение Чечни. «Бумер» и «Ночной дозор». Бритни Спирс и Леди Гага. Григорий Лепс и Елена Ваенга. Социальные сети. Присоединение Крыма и Новороссия. Маразматичный патриотизм и антироссийские санкции. Обманчивая сытость и вопиющая нищета.
И никуда, никуда нам не деться от этого. Даже если очень захочется.
Павлу сорок пять оттого, что он почти мой альтер-эго.
При этом мне хочется держать его на расстоянии. Вроде бы мой ровесник, но чуть постарше. Вроде бы я, но на самом деле категорически не я.
С городом местопребывания посложнее.
Помещать его в Нижнекамск я точно не буду, потому что это не город для героев.
Кстати, меня изредка спрашивают: есть ли у меня произведения, в которых действие развивается в Нижнекамске? Городе, в котором я живу сорок с лишним лет и который знаю лучше всех на этой планете?
Нет, отвечаю я.
На то несколько причин.
И самая главная из них — Нижнекамск никому не интересен. На условный среднестатистический российский город он не тянет, здесь слишком много национальной и промышленной специфики, а погружаться в описание его особенностей — значит, утяжелять и портить произведение.
Нижнекамск — значит, нужно поднимать татарскую тему, а я к этому не готов. Во мне нет необходимых для неё мудрости и спокойствия — боюсь, я просто захлебнусь в цинизме при столкновении с ней.
Нижнекамск — значит интеллектуальная ограниченность и криминальный базис, а мне нужны города с присутствием мало-мальски сообразительных и неординарных людей.
Нижнекамск — значит погружение в ничтожную городскую географию, ничтожную историю и не менее ничтожные особенности быта, которые никто за пределами этого города знать не желает.
В Нижнекамск я попал случайно и не по своей воле. Пусть для него родится другой певец. Я отказываюсь им быть.
Условный город — вот выход из положения.
Мне, должен заметить, понравился эксперимент с условным Травяновольском Дивноглядовской области из предыдущего моего романа «Проникновенная история взлёта и падения ВИА «Слепые».
Но возрождать этот город в других произведениях я вряд ли буду.
Фолкнер действие всех своих вещей поместил в условный округ Йокнапатофа и не парился. А я не хочу терзать из раза в раз условный Травяновольск. Он засветился однажды — и больше не стоит.
Признаться, я отчасти верю в теорию Даниила Андреева о том, что все литературные герои проживают свои жизни в некой параллельной реальности, и мне не хочется, чтобы в том же Травяновольске существовал кто-то ещё помимо моего вокально-инструментального ансамбля.
Поначалу я думал определить Тимохина в Набережные Челны. Нижнекамск соотносится с Челнами примерно как я с моим героем. Очень близко, но не одно и то же.
Но сейчас понимаю, что не стоит этого делать. Набережные Челны — это всё та же татарско-гопническая аура, а я не хочу её затрагивать.
На самом деле, прихожу я к пониманию, обыкновенный русский среднестатистический город тыщ на двести-триста жителей из средней полосы европейской части страны обладает всеми признаками города условного и одновременно обобщённого.
При этом мне не хочется конкретики. Не хочется узнаваемости. Она сопряжена с рисками.
Я знаю, что взяв в обиход город конкретный, опишу его достаточно достоверно: жизнь, по большому счёту, везде одинаковая.
При этом у каждого конкретного города есть свои особенности, свои вкусности, свои выпуклости. Они украшают текст. Без них он куда более пресный.
Так произошло с Воронежом из моего романа «Человек-Недоразумение». Там развивается детство и юность главного героя, Володи Ложкина. Воронежом, где я ни разу не был.
Так произошло с Владивостоком из другого моего романа — «Варварские строки». Владивостоком, где я тоже ни разу не был.
Города были выбраны конкретные, а описаны как условные. И это, как мне кажется, заметно. Это привносит пресность. Не хватает парочки вкусных штрихов, каких-то неброских, сделанных походя, замечаний о его географии и прочих особенностях.
Конечно, это не приговор. Воронеж с Владивостоком моей фантазии тоже получились знатными городами. Да и в целом я не любитель подробных географически-предметных описаний.
Но штрихов недостаёт.
При этом — вот ведь странное дело! — помещать героя в город, который я более-менее знаю (например, в Нижний Новгород) мне тоже не хочется. Наверное, потому, что я не вижу и не понимаю, чем по большому счёту Нижний Новгород отличается от тех же Набережных Челнов.
Ну, Кремль. Ну, метро.
В остальном — всё то же неприкаянно-пролетарское существование в узкой и шершавой матрице обыденности.
Хороший ход на будущее. Творческий ход. Назвать город Нижним Новгородом, потом, где-то во второй четверти текста, превратить его в Набережные Челны. В третьей — в Тольятти. В завершающей — в Дзержинск.
И никаких объяснений. Будто всё это само собой разумеется.
Город — как безликий фон ограниченной (а она только такой и бывает) жизни. Географическое смешение как концептуальная задача. Неопределённость места действия как философия.
И самое главное — в этом не будет никакой ошибки, потому что все российские города (а уж перечисленные выше и подавно) абсолютно похожи друг на друга.
Но это задача не для текущего романа.
Здесь я намереваюсь пойти испробованным способом с условно-придуманным городом. Но городом новым, «не засвеченным».
Пусть он называется Пирогов. Этакое русское, абсолютно условное и предельно всеядное название.
Город Пирогов где-то в европейской части России.
Средняя полоса.
Суровая зима, прохладное лето, дождливая осень, неприметная весна.
Самое то.
Итак, Тимохину сорок пять, он профессиональный ставочник из Пирогова. То есть официально безработный («официально» следует взять в кавычки, на пособие по безработице он никогда не вставал), неофициально — индивидуальный предприниматель. Живёт один в однокомнатной квартире, которая досталась ему после смерти матери.
Мать… Да, это многоликая и базовая тема моего творчества. У моих героев почти всегда мелькает где-то в стороне мать, и чаще всего она исполняет роль этакой фурии или как минимум персонажа сомнительного и несколько неприятного.
Я в очередной раз замечаю, что помещаю своего героя в уже опробованные семейные реалии: жизнь с матерью при отсутствии отца. Они то и дело проявляются у меня, раз за разом.
Видимо, это что-то фрейдисткое и вылезает из меня подсознательно. Должно быть, именно так я сам ощущал себя в окружающих обстоятельствах: доминирующая мать и чувство безотцовщины при формальном присутствии отца.
Я чувствую, что повторяюсь, но ничего менять не намерен. Раз эта тема вылезает — значит, он ещё болит и пока не обрела успокоение. Значит, надо пережить её в очередной раз.
Литература — лучшая в мире индивидуальная терапия и верный способ похоронить свои комплексы. Увы, приобретая взамен другие, но с этим уже ничего не поделаешь. Избавляясь от чего-то, неизбежно что-то приобретаешь.
У меня большие претензии к моим родителям. Большие обиды на них.
Во-первых, они подарили мне физический недостаток — врождённую миопию высокой степени на правом глазе, которая отсекла меня от кучи тропинок в жизни. От того же футбола, например.
Ну да чёрт с ним, с этим футболом! В конце концов, у меня две руки, две ноги и есть левый глаз, которым, прищуриваясь, я смотрю на мир.
Не в физическом недостатке кроется скорбь.
Во-вторых, и это гораздо важнее, они жили друг с другом ужасно.
Я даже не представляю, можно ли жить ещё хуже, чем они.
Всё моё детство — это дикие родительские вопли и ругань. Пьяный отец, валяющийся у порога, и визжащая до умопомрачения мать. Чудовищная нищета. У нас не было автомобиля, мы ни разу не ездили отдыхать на юг, денег едва хватало, чтобы оплатить коммунальные счета и питание.
Что из меня могло получиться с такими родителями?
Мечтательный неврастеничный тип с кучей комплексов и горячей ненавистью к людям. И это ещё не самый худший вариант.
Обычно из таких семей выходят забитые уголовники, которые отбрасывают коньки до сорока лет — либо от туберкулёза, либо от размозжённой в уличной драке черепушки.
В-третьих, они завезли меня в татарскую тьмутаракань, из которой я до сих пор не могу выбраться. Это чужая среда, чужой жизненный уклад — хоть и разбавленные русскостью, но всё равно остающиеся враждебными ей — они угнетают меня.
В-четвёртых, всеми своими недостатками они наградили и меня.
Я живу чуть лучше в плане материального достатка, но всё же недалеко от нищеты. У меня расшатанная до невозможности психика и абсолютная социопатия. На меня регулярно накатывают приливы дичайшей депрессии, от которой не существует никаких лекарств и терапевтических выходов.
Всё это сполна отображается на моём литературном творчестве, поэтому я считаюсь маргиналом и придурком.
Собственно говоря, я и есть маргинал и придурок… Высокой литературе нужны более позитивные авторы.
В-пятых…
В-шестых…
Я долго могу перечислять свои обиды на родителей.
На самом деле, я пытаюсь быть сильным, не выпячивать их и даже задавить без остатка, но куда я без этих персональных перфокарт жизни? Записанная на извилинах личности информация не подлежит стиранию, от неё некуда не убежать и не спрятаться.
Она всё равно тебя настигнет.
Впрочем, проклятое детство, в котором эмоции особенно горячи, давно миновало. Пылкая юность тоже канула в лету. Я взрослый дядька, которому в целом удаётся справляться с детскими обидами.
Сейчас я гораздо спокойнее. Я удачно женился — у меня непростая, но очень чистая, светлая и порядочная жена, две замечательные дочери; и относительное семейное благополучие немного уравновесило семейные ожоги детства.
Относительное…
В моей семье случается всякое, но в целом нам удаётся придерживаться правильного курса.
На собственные желания и стремления я фактически наплевал, живу исключительно ради детей и вижу в этом осмысленный и оправданный стержень, который удерживает на плаву здравого смысла и психической стабильности.
Помнится, я не испытал ни малейшего сожаления, когда узнал о смерти отца. Он умер в 51 год где-то на улице, пьяным. Под забором, как говорят в народе. То ли от холода, то ли от остановки сердца — врачи даже не смогли установить причину смерти.
Мы пришли с матерью в морг на опознание. Вразнобой — кто в железных выдвижных контейнерах, а кто просто на столах и лавках — валялись там пять-шесть трупов. Нам выкатили предполагаемое тело отца. Мы вглядывались в это почему-то раздувшееся, посиневшее лицо — и не узнавали.
— Вроде не он, — бормотала мать.
— Он, — выдал я. — Мочки уха нет и фаланги на мизинце.
Лишь так, по физическим последствиям давних производственных травм горемычного работяги-отца определили мы его личность.
Стоял январь. Я с двумя какими-то парнями, найденными для помощи, и странным мужичком, прицепившимся к нам в ритуальном агентстве, не смог закопать могилу, куда мы торопливо и почти без прощания опустили гроб.
На морозе куча грунта, выкопанная экскаватором, превратилась в ледяной курган. К счастью, кладбище в Нижнекамске современное и технически обеспеченное. Пыхтевший неподалёку бульдозер завалил могилу своим могучим и спасительным отвалом.
Сейчас с матерью у меня ровные, но достаточно холодные отношения.
Спасительным моментом стал для нас разъезд по разным квартирам — мы помогли купить ей однокомнатную, а она оставила мне нашу старую семейную трёхкомнатную квартиру, которой так недовольна, несмотря на осуществлённый мной капитальный ремонт, моя жена.
Ничего не поделаешь, дорогая Оля, это был лучший вариант из всех возможных.
Я регулярно прихожу к матери на обед, благо редакция газеты «Нижнекамская правда», где я тружусь, переехала пару лет назад по новому адресу — и это совсем недалеко от неё. Она привозит нам из огорода ягоды и овощи. Мы приглашаем её на день рождения детей, она нас — на свои. Всё благообразно, цивильно, но сдержанно-равнодушно.
С братом Сергеем у меня точно такие же ровно-прохладные отношения. В материальном плане мы не зависим друг от друга — и это освободило нас от всего излишнего церемониала и тягостно-плотных семейных уз.
Взрослым быть всё-таки лучше, чем ребёнком.
Я не хочу наделять Павла Тимохина похожими фактами биографии. К чему это? У моего произведения нет задач погрузиться в семейные неврозы и их последствия. Это не сюжетный роман в полном смысле слова, это роман воспитания. Воспитания чувств и взглядов на жизнь. Трактат о том, как лучше и как хуже.
Самое главное, что мать с отцом у него были — этого не избежать никому. Паша — единственный ребёнок в пролетарско-интеллигентской, типично советской семье. Отец, водитель по профессии, ушёл из неё рано, сыну было тогда пять лет. После этого он видел отца только раз, да и то как-то мельком, скомкано — в десятилетнем возрасте.
Павел помнит его очень плохо и не испытывает сейчас ни малейшего желания встретиться с ним. Хотя вроде бы отец жив и обосновался в каком-то южном российском городе — то ли Краснодаре, то ли Ростове.
Сведений о его смерти к нему не поступало. Впрочем, откуда им поступать? С новой семьёй (или сколько их там?) ни Павел, ни его мать никогда отношения не поддерживали. Знакомиться со сводными братьями и сёстрами — а они определённо есть — он не испытывает ни малейшего желания. Разыскать их ему даже в голову не приходит.
Забавный момент: у моего отца тоже был внебрачный ребёнок. Якобы он сделал его во время службы армии — а служил он в стройбате где-то под Красноярском в конце шестидесятых — начале семидесятых.
Моего бедового отца даже в нормальный вид войск не взяли — лишь в стройбат.
Узнал я об этом совсем недавно, от сестры отца тёти Оли. Даже не знаю, стоит ли воспринимать эти слова всерьёз. Тётка могла нафантазировать что угодно.
Он должен быть года на три-четыре старше меня. Мужчина эта или женщина — я не знаю. И не хочу знать. Мне это существо не интересно.
Всю свою жизнь Павел прожил с матерью, воспитательницей детского сада. В советское время она успела получить однокомнатную квартиру, что им двоим вполне хватало. Второй раз замуж мать не выходила и даже ни с кем не встречалась — по крайней мере, Павлу о таких случаях не известно. Его мать была тихой, неразговорчивой женщиной, которая молча тянула свою лямку и не ждала от жизни никаких откровений.
С Павлом меня роднит только одно — семейная нищета. Никаких автомобилей и даже велосипедов. Никакого отдыха в Крыму, на Кавказе и уж тем более за границей. Скромнейший выбор одежды и питания.
А вот детство было у него поспокойнее. Без пьяного отца и семейных скандалов. Так что психика у Тимохина, рискну предположить, более устойчивая.
Мать умерла три года назад. Павлу было уже за сорок, это не тот возраст, чтобы впадать в горькие терзания.
И вправду, он пережил кончину родительницы достаточно спокойно, хотя что-то такое жутковатое однажды накатило. Всё-таки, помимо своей воли, он был очень привязан к ней. От личностных перфокарт никуда не деться и ему, хотя всю свою жизнь он построил на избавлении от них.
После смерти матери Павел нашёл в одном из ящиков серванта тетрадку с её стихами. Наивная, глуповатая графомания с есенинскими переливами об ивушке под окном, лиловом деревенском рассвете и святой, благословенной Руси.
Находка привнесла какие-то новые смыслы в понимание этой женщины. Впрочем, радикально они не выходили за рамки того представления о ней, что гнездились в нём с раннего детства.
Пожалуй, смерть матери принесла больше облегчения, чем печали. Именно с этого момента он остался абсолютно один в этом мире — и это обстоятельство наконец-то позволило ускоренными шагами двинуться в сторону заветного и вожделенного освобождения.
Кое-какие родственники у Павла остались. Помимо отца-перебежчика и его незримых детей, это дядька и тётка — брат и сестра матери. С ними, правда, он никогда особо не роднился.
Павел никогда не был женат. И детей у него нет — даже случайных.
Собственно говоря — мне непросто ввести в повествование этот пикантный момент, но я обязан — он никогда не вступал с женщиной в сексуальную связь.
Смею надеяться, это не последствия жизненной пришибленности (которой на самом деле в нём нет и в помине). Это сознательный выбор сильного человека, который строит свою жизнь по особому сценарию. Ради особой цели.
Что это за цель, вы узнаете по ходу повествования.
Именно после смерти матери он, менявший места работы чуть ли не каждый год, окончательно решился уйти на вольные хлеба — в зыбкую реальность спортивных ставок.
Впрочем, ставки — не самоцель. Он с лёгкостью обошёлся бы без них, если б появился другой источник дохода. Ставки нужны исключительно для того, чтобы поддерживать в жизненных кондициях физическое тело и оплачивать коммунальные счета.
Плоскость его устремлений — намного шире и величественнее.
Внешность?
Она обыкновенная, ничем не примечательная. Пройди он мимо вас, вы даже не обратите на него внимания. Рыхлый, седеющий, какой-то разобранный мужичок с блуждающим взглядом.
Лишь самые внимательные и проницательные, более обстоятельно и бедово погружённые в рефлексию, заметят в его телодвижениях и мимике некоторую нетипичность, характеризующую его постоянную внутреннюю сосредоточенность. Он куда серьёзнее, чем обыкновенный среднестатистический человек, почти не улыбается — и это невольно настораживает окружающих. Он из тех, в присутствии кого невольно напрягаешься, сам не понимая почему.
Что касается цвета его волос и глаз — то вы сами додумаете их. Описывать их — совершенно пустое занятие. Я никогда не понимал авторов, которые тщательно и скрупулёзно передают в тексте детали внешности своих героев.
Читатель всё равно придумает свой собственный образ.
Два
Я чувствую. Я всё чувствую… Эту скрытую неприязнь и брезгливость, которая успела зародиться у вас к Тимохину.
Поверьте мне, я ощущаю то же самое.
И вправду, кого могут вдохновить все эти придурки, имя которым легион, а перечень девиаций настолько широк, что не поддаётся каталогизации? Я сам перевидал их столько за свою жизнь, что не одну книгу можно написать. И никто из них не вызвал во не ни малейшей симпатии.
Обычно во всех этих душевных подвигах и попытках возвышения над бренностью нет ничего волнительного, праведного, истинного. Обычное бегство от жизни ограниченных людей.
Ну вот куда, как правило, пытается вырваться такой среднестатистический беглец?
Правильно, в религию! Или её подобие.
Мир ужасен, осознание его зыбкости и собственного неизбежного распада способно расплющить многих.
Собственно говоря, душевное здоровье удаётся сохранить людям не склонным к размышлениям и переживаниям. Здоровым, туповатым самцам и самкам, зацикленным на простых жизненных проявлениях. Семье, работе. Работе, семье. Семье и работе — на этом коротком списке перечень здоровых проявлений заканчивается.
Вот они трудятся, детей рожают, снова трудятся, ну там отдых где-то между, парочка невзрачных увлечений — что-то вроде рыбалки у мужчин и шитья у женщин — из этого полотна и формируется прочная, насыщенная, лишённая сомнений и каверзных терзаний жизнь.
И не дай вам Бог сорваться в сомнения. В мыслительную деятельность. В переживания.
Почему я живу в это время, в этом месте, с этими людьми? Почему я то, чем являюсь? Были ли какие-то шансы стать иным? А, быть может, они остаются до сих пор? Почему мне нехорошо и что нужно сделать, чтобы изменить это гадкое ощущение в груди?
Я далеко не первый, кто задался этими вопросами. И вы тоже. Собственно говоря, до нас с вами существовало несколько сот миллионов и даже миллиардов доморощенных философов, которые не только погружались в зыбкую трясину неудовлетворённости и сомнений, но и искали из неё благородные выходы.
Все религии созданы из неудовлетворённости и сомнений. Созданы из страха. И все дают некие умозрительные выходы.
Самый лучший пример для отслеживания религиозных погружений и зигзагов — я сам.
Итак…
Советский период прошёл у меня в благочестивом и праведном атеизме.
Советский атеизм я считаю наилучшей формой коллективной философии и организации общества.
Он честен, он ориентирован на науку, которая, как ни крути, единственный объективный метод постижения реальности, он спокоен, в конце концов. Да, все мы смертны. Да, все мы однажды превратимся в прах. Да, ничего после смерти не будет и не надо обманывать себя лживыми надеждами.
Но зато есть объективная жизнь, есть земная действительность, в которой ты человек, гражданин и профессионал своего дела. Отбрось страхи и нытьё, живи полноценной жизнью человека труда, люби и совершенствуйся. Жизнь коротка, но этим и прекрасна. Есть настоящее — и ничего более.
Ясное, отчётливое понимание своего места и роли. Никаких отслоений и надстроек. Никаких иллюзий.
Советский атеизм могуч и величественен. Он устранил Бога и поставил на его место человека — ни одной вшивой религии даже близко не удалось достигнуть таких высот.
Он правдив с человеком, он рассматривает его как равного партнёра. Как сильного и ответственного индивида, который не позволяет себе погрузиться в лживые переживания и неврастеничные страхи.
Советский атеизм прекрасен, потому что он освобождал для человека божественную власть. Он освобождал человека от рабства.
Никто не стоит над тобой, говорил он. Ты никому не обязан подчиняться в своём жизненном выборе. Ничего скрытого не существует, жизнь — вот она: то, что ты видишь перед собой!
Я ни секунду не сомневаюсь, что рано или поздно, под каким угодно названием и соусом советский атеизм возродится, потому что для смелого и ответственного человечества нет ничего лучше в качестве коллективной умственной и психологической ориентации.
Только убеждённые атеисты могут покорить дальний космос и найти человеку убежище на других планетах при неизбежном капуте Матери-Земли.
Есть ещё атеизм индивидуальный, но это несколько другое. Это смелый и ответственный выбор, но эта некая обособленность, а по нынешним временам даже бунт. В нём нет могучей коллективной организации, а потому по большому счёту он не приносит утешения.
Ныне я индивидуальный атеист, но чтобы прийти к этому состоянию, мне пришлось преодолеть несколько самых полярных стадий.
Советский атеизм был возвышен и правдив, а потому он не пытался избавить человека от страха смерти. Наоборот, он старался примирить его с неизбежным концом. Он хорош для сознания взрослого, но детское — моё ранимое сознание — он не защитил. Где-то в семь лет осознание смерти накрыло и расплющило меня.
Я отчётливо помню те сумасшедшие истерики, тот дикий страх смерти, которые переживал наедине с самим собой.
Лето 1982 года, через два месяца мне в школу, а из детского сада я уже выпустился. Стоит лето, самая нехорошая пора для крепости нервов, я один в нашей однокомнатной квартире на проспекте Химиков, 70г. Она на первом этаже и угловая — только моему бестолковому папашке могли дать такую. Потом появился второй ребёнок, мой брат, и жизнь в микроскопической однокомнатной квартире вчетвером стала совсем весёлой — но речь сейчас не о том.
Просто я понял, что однажды умру. Что меня когда-то не станет.
И не сам факт смерти страшит больше всего, а осознание времени, его продолжительности и неизбежности.
Вот оно бежит, это паскудное время, год сменятся годом, эпоха эпохой — а тебя уже нет. Вселенная бурлит, в ней рождаются новые звёзды и планеты — а тебя уже нет. Ты уже сгнил в какой-то заброшенной могиле, превратился в труху, в грязь.
И самое бурлящее, самое острое, самое пронзительное осознание заключается в том, что тебя уже никогда не будет.
Сейчас, в сорок три года я вполне спокойно рассуждаю об этой неизбежности, вполне спокойно пишу о ней и далёк от погружения в зыбкую неврастению.
Но тогда, тридцать шесть лет назад мой мозг был не в состоянии справиться с накатами жуткой истины, главной правды жизни. Я погружался в ослепительно пронзительную черноту осознания, я рыдал навзрыд, я бился в истерике, я кричал в потолок:
— Никогда!!!
Наивный, я пытался сопротивляться. Победить свой страх и саму смерть. Пытался успокоить себя мыслью о том, что к тому моменту, когда я вырасту, будет изобретено бессмертие.
Или — вот ещё вариант, на тот случай, если бессмертие не найдут — меня заморозят в криогенной камере до тех пор, пока оно не будет изобретено окончательно. И я целую вечность, всю праведную и неотмеренную бесконечность буду жить на этой земле в этом благословенном теле.
Тогда мне было ещё неведомо, что бессмертие и бесконечность страшнее любой смерти, любого конца.
Даже если бессмертие и вправду будет мне предложено, даже если его и в самом деле изобретут — я никогда не соглашусь на него. Я хочу тихо умереть в один из благословенных дней своего существования и больше никогда не появляться ни в этом, ни в каком из других миров.
Надо понимать собственное предназначение и не пытаться бунтовать против него. Человек создан смертным, потому что так надо. Потому что он ничто в этом мире, потому что он всего лишь биологический объект, временное сцепление костей и мяса, на которой Великой Причинности абсолютно наплевать.
Но тогда, в 1982-м, всё было иначе.
Шёл чемпионат мира по футболу в Испании — первое событие этого мира, за которым я внимательно следил и которое понимал. Сборная СССР в дебютном матче проиграла Бразилии 1:2, хотя открыла счёт и вообще играла прилично.
Я смотрел этот матч в утреннем повторе на нашем чёрно-белом телевизоре «Изумруд» (господи, сколько же раз он ломался!), смотрел и не верил в происходящую несправедливость.
Сборная СССР, величайшего и справедливейшего в мире государства, может проиграть? На самом деле!?
Так, значит, и смерть существует взаправду.
Я был неимоверно расстроен этим проигрышем, я плакал. А потом пришло осознание своей конечности вместе с гулким и липким страхом.
Много позже, уже в зрелом возрасте, я понял, что образ смерти и сопутствующий ему страх был навязан мне раньше времени моей неврастеничной матерью, которая прожила всю жизнь не только в жутком страхе собственного распада, но и самой жизни.
Это она, заглядывая мне в глаза, проверяла на моём детском сознании биение жутких истин, нашёптывая что-то про смерть и похороны.
Множество детей, если не большинство, не сталкиваются со страхом смерти до четырнадцати-пятнадцати лет. Рэй Бредбери писал — и почему я должен ему не верить? — что осознание смерти накрыло его в пятнадцать лет.
А меня — в семь.
Вся моя жизнь исходит из этой точки бифуркации, из этого откровения 1982 года.
Желание стать писателем — оно явно оттуда. Ибо что такое писательство, если не стремление сотворить себе вечность?
И хоть не существует вечности и даже подобия её в этом мире, падут города и цивилизации, и сама жизнь растворится в бесконечности мира, но человек подсознательно ищет выход. Творчество видится ему борьбой за вечность. Или, по крайней мере, продлением жизни, хоть и в нетелесной форме.
Уже через пару месяцев я взялся за написание своего первого литературного произведения — фантастической повести. Она внезапно завершилась на третьей или четвёртой странице ученической тетрадки и до настоящих дней не дожила (о чём я нисколько не жалею), но первый графоманский опыт мне полюбился. С тех пор я регулярно повторяю его — не только как способ выражения собственной личности, но и душевной терапии ради.
Помимо писательства моя личность стала искать выход и утешение в других формах и конструкциях. Естественно, рано или поздно она добрела до идеи о бессмертии души.
Пожалуй, все добираются до неё в какой-то момент своей жизни и, думаю, что большинство — явно или неявно — принимает. Что и говорить, она удобна и до определённой степени успокаивает.
Ну да, ты умрёшь, но не весь, а лишь твоя телесная, материальная оболочка. Самое главное, что внутри тебя имеется нечто бурлящее, нечто вечное, нечто неосязаемое и нематериальное — твоя душа. А она, дружок, вечна, она всегда была и всегда будет, а потому, по большому счёту, тебе нечего бояться.
Скитания души выглядят чуток страшновато, переселяется ли она в другое тело или же возносится в вечную обитель, но в целом успокаивают — самое главное, что моё Я не прервётся. Самое главное, что так или иначе я сохранюсь.
Ощущение своего Я — ключевой момент в истории человечества и каждого отдельного человеческого существа. Именно из-за него оно коллективно и индивидуально сошло с ума. Именно из-за него рождены все религии и философские теории, именно оно испортило трезвый и беспристрастный взгляд на мир.
Я осознаю себя — значит, я существую. Вот философский базис человека. Он верен по сути, но ведёт к неверным выводам.
В осознании себя нет ничего сверхъестественного и уж тем более божественного. С чего мы взяли, что осознание самих себя ставит нас выше всех во вселенной?
Ощущение своего Я — это наш тупик, которым мы измеряем этот мир и от которого строим все научные и философские теории. Мы считаем его, это ощущение, признаком высшей формации, а на самом деле всё наоборот — это показатель нашей ущербности и нижайшего положения во вселенской иерархии.
Человеческому сознанию, задавленному тисками собственного Я, тяжело вместить мысль о том, что в этом мире возможны какие-то иные формы существования. Но я уверен, что создания высшего порядка, если имеются они, живут по другим законам. Собственное Я либо вовсе отсутствует в них, либо присутствует в пёстрой комбинации с другими надчувственными плоскостями сознания — Мы, Оно, или что-то совсем иное.
Нечто, что умом и представить невозможно.
Человеческое сознание — столь ограниченный, кривой и посредственный отражатель мира, что доверять ему категорически нельзя. Плен сознания, в особенности чужого — самое ужасное, что может случиться с нами.
Но именно это непременно и случается — постоянно и неизбежно, потому что развиваться по-другому просто не получается. Наше представление о мире — это тугой и жестокий клубок наслоений, в котором проблески истинного хоронятся под тоннами шелухи, бездумной и безумной кривды.
Дерзкие, но наивные безумцы — о, их немало! — пытаются сотворить человеку вечность, но с тем набором мыслительных функций и искривлений сознания, что имеются у нас, она неумолимо превратится в кромешный ад.
Сказать по правде, я не считаю идею вечности утопией. На определённом витке технического прогресса мне видится вполне реальным выделение человеческого сознания в цифровую матрицу и помещение его в виртуальную реальность для вечной жизни.
Но что потом? Жить, жить, жить со всем этим бременем мыслей и эмоций, которые останутся на уровне мясной человеческой физиологии, жить бесконечно и бестрепетно, жить и жить.
Да это кошмар, сущий кошмар!
Или та убаюкивающая картинка, что рисуют нам некоторые религии. Всё та же благословенная жизнь на пажитях вечности, где всё абсолютно размеренно и спокойно — и так миллиарды триллионов лет.
Да от такой благости хочется броситься в петлю!
Нет, смерть придумана для человека не просто так. В ней высшая правда и высшая справедливость, она великий уравнитель и великий освободитель. Богач и нищий, мудрец и сумасшедший, властитель и падшая проститутка — всех она приведёт к единому знаменателю и всех наделит непреложной отмеренностью.
Нельзя опровергать смерть, не понимая законов этого мира. Кто знает, не создана ли она в утешение всем живущим?
Классический индуизм прошёлся по мне косвенно, а вот один из его изводов — кришнаизм — оказал большое внимание.
Шёл конец восьмидесятых. Страна, и я вместе с ней, отчаянно погружалась в глубины эзотерики и духовных истин. Кришнаизм наряду с ещё кучкой учений был на коне.
Я заказал в каком-то кришнаитском издательстве дорогущий (особенно для подростка) том «Бхагават-гиты», прочёл его от начала до конца и вскоре волшебным образом сумел убедить себя в том, что душа действительно вечна и что она проходит через цикл бесконечных реинкарнаций в различных телах — от насекомого до бегемота.
Так начался достаточно продолжительный религиозный период моей жизни, он длился лет десять-двенадцать. Под него попали старшие классы, институт и ещё кусочек после.
Я абсолютно серьёзно верил в то, что я вечен. Что прожил миллионы жизней в червях, бабочках и муравьедах, а затем, поднявшись в развитии до человека, — ещё несколько тысяч жизней в человеческих телах различных исторических эпох.
В те годы я стал вегетарианцем. Я считал, что поедаемое мясо отнимает у меня истинное зрение души и превращает в обыкновенное животное. Без мяса во мне должны открыться скрытые душевные качества, которые избавят от страха и принесут в жизнь гармонию.
Вегетарианство облегчения не принесло. Вера в бессмертие души — тоже. Жизнь всё так же казалась паскудной и бессмысленной.
И постепенно, годам к двадцати пяти, я опять скатился в атеизм, но уже индивидуальный и достаточно нервный. В те годы я переживал непростой отрезок, по несколько раз в год меняя работу и никак не находя себе место в жизни.
События жизни в гораздо большей степени влияют на мировоззрение, чем какие-то застывшие теории. Мозг отражает жизненные перипетии и находит на них адекватные, по его разумению, объяснения.
Меня снова накрыли липкие нашествия страха от осознания собственной конечности. Польза кришнаизма, надо заметить, состояла в том, что на несколько лет я от них избавился. А тут снова, как в детстве: ложишься спать — и тебя атакует чернота на фоне бесконечного бега времени. Чернота, в которой тебя уже нет, ты умер.
И всё-таки были те приливы страха уже не так остры. С возрастом мозг приноравливается к идее смерти, находит ей какие-то объяснения — а, попросту говоря, смиряется.
Человек в возрасте воспринимает смерть гораздо обыденнее. Практичнее даже. Накопить денег на похороны, переписать на детей квартиру и огород, наиграться напоследок с внуками…
Я ещё не достиг этой мудрой умиротворённой практичности — моё восприятие неизбежного конца всё ещё нервное — но уже приближаюсь к ней. Видимо, с появлением внуков достигну окончательного и бесповоротного смирения.
Человек религиозный вызывает скорее подозрение, чем симпатию и сочувствие.
Исключение — кино.
Там люди показаны гораздо более умными и ответственными, чем они есть на самом деле. Там снимаются красивые актёры с выразительными глазами, они изящно передают весь спектр человеческих эмоций — и даже самые низменные из них по-своему очаровательны.
В жизни всё по-другому.
Сходите в ближайшую церковь, и там, скорее всего, вам встретятся люди неопрятные и придурковатые.
Рассеянные старушки-одуванчики, которые в молодости задорно плясали и трахались, а с годами были испорчены неодолимым бегом времени и его тлетворным влиянием на плоть.
Полупьяные босяки-колдыри, которым просто податься некуда.
Пережившие душевные и физические трагедии люди средних лет — они прислоняются к вере в силу вековых традиций, это самый удобный и доступный способ прислониться хоть к какому-то стержню, когда тебя ломает жизнь.
Встречается и молодёжь, дисциплинированно следующая за наставлениями старших.
Да, есть и благородные спокойные интеллигенты, мудро и здраво рассуждающие о явлениях и процессах жизни. Слишком мудро и слишком здраво, потому что каждая их фраза есть повторение столетних трюизмов и глупостей.
Человек религиозный — опасный человек.
Его настроили на определённую программу, он видит массу недостатков в окружающих и невольно (а кто-то и вольно) пытается их изменить.
Человек религиозный при всём своём демонстративном смирении — агрессивный человек.
Любая религия и само религиозное чувство так устроены, что требуют экспансии, максимального распространения и приобщения к себе как можно больше паствы.
Человек религиозный, и это самый лучший из них, мудро вас выслушает, блеснёт огоньками понимания и сочувствия, а затем мало-помалу начнёт втягивать в своё братство.
Человек вместе со своим смертным телом и якобы бессмертной душой — всего лишь материал в борьбе за идеи.
Все мы служим какой-то идее, сонму идей, чаще всего даже не осознавая этого.
При капиталистах клерикалам дали определённую власть — так сколько дури из них полезло!
Чуть ли не каждый божий день в новостных лентах проскальзывают поучения какого-нибудь попа, имама, раввина на темы семьи, образования, государства. Поучения мудрые, божеские, но ужасно липкие и назойливые.
Нейро-лингвистическое программирование масс в действии.
Очертания выгодной кому-то действительности закладываются на уровне богоугодных истин. Не убий, не прелюбодействуй, не укради, голосуй сердцем, поддержи кандидата от правящей партии. Люби президента и капитал, стоящий за ним.
Есть ещё одна неприятная субстанция человеческого бытования — имя ей творческое сумасшествие.
Я заговорил о ней не за тем, чтобы вновь привести себя в пример — хоть без этого и не обойтись — а исключительно ради того, чтобы просветить и убедить: Павел Тимохин совсем не из числа перечисленных выше сомнительных группировок.
Он другой.
Он отошёл от стандартной сердцевины, на которую, как на шампур, нанизано большинство, но и не припал к дозволительным отклонениям и апокрифам.
У него всё радикальнее и весомее.
Что такое творчество по сути своей? Да всё тот же старый и добрый ритуал религиозного беснования.
Отход от серых стандартов ради воспарения над обыденностью и тщетой? Да, но это возвышенная, благородно-гуманистическая формулировка. А по сути, по правде?..
Всё то же самое подчинение окружающих, всё та же самое стремление к власти.
Пусть несколько опосредованное, поданное в симпатичном профиле, с возвышением вдохновляющих волн лучезарного вдохновения и как бы лучших человеческих проявлений, но ради чего оно и куда ведёт?
Ведёт (точнее, должно вести, потому что редко кого выводит) к хорошим деньгам. Не большим, но хорошим.
Ведёт к повышенному статусу.
Ведёт к поклонению. Пусть чаще всего посмертному, но и при жизни, бывает, кое-кому получается взобраться на иконоподобный пьедестал.
Ведёт к созданию племени почитателей.
Что же в этом плохого, спросите вы? Так жизнь устроена. Все мы ищем возвышения и все подчиняемся возвысившимся — по-другому просто нельзя. Это антропология. Таков человек.
Если вы действительно так думаете, то немедленно прекращайте чтение этого романа и переключайтесь на Пауло Коэльо! Или хотя бы на Стига Ларссона.
Потому что это роман о финальной битве против классической антропологии и против человека как такового со всеми его мудростями и слабостями. Это роман о сражении за человека первородного, за человека в его небесной интерпретации.
За Адама Протопласта.
Потому что человек, которого вы видите рядом с собой — это не человек, а животное.
Это скот.
Это обезьяна.
Это тварь дрожащая и пердящая.
Это ничтожество и мразь.
Это существо, не достойное жизни.
Я торжественно проклинаю человека земного, человека современного и вдохновенно творю человека небесного!
Человека возвышенного!
Человека истинного!
Человека, каким он должен быть по своему замыслу.
Я несчастен, я грешен…
Я творю человека небесного земными методами.
Творю паскудным литературным творчеством, которое по сути своей великая ложь и великий грех.
Творю в гордыне и тщете.
На что я надеюсь? Во что верую?
На то же самое возвышение? На когорту почитателей и последователей? На рождение собственной религии?
Быть может.
Но — видит придуманный Бог и истинная аморфность жизни — я готов отдать себя в заклание, в гулкую и беспросветную безвестность, лишь бы мой Адам Протопласт или слабое его подобие взаправду, на самом деле, проявился в этом мире.
Вначале было слово. И слово было у Бога и слово было Бог…
Из слова создаётся жизнь. Из слова рождается человек.
Новый человек. Человек будущего.
Мой Адам Протопласт.
Ну а что творчество? Оно — всего лишь дорога. Оно — метод к достижению цели.
Что вы выберете, гласил вопрос в каком-то зарубежном психологическом тесте, успех в деле (читай — в творчестве) или тихую счастливую жизнь с любимой женой?
Я без раздумий выбрал второе. Потому что творчество — дорога, а любимая жена — конечный результат.
Надо различать итоговое пристанище и тропинку к нему. Мне так кажется.
Адекватных творцов немного. Творчество — это прямой путь к душевному неспокойствию. Потому-то Павел Тимохин и отказался от него на самых ранних стадиях осмысления этого мира. Потому что ещё ребёнком понял тщетность и неэффективность этого метода постижения истины.
Иногда в моих произведениях кто-то из героев пишет. Случайный стишок или собрание сочинений. Мой третий по счёту роман «Варварские строки» целиком и полностью посвящён поединку двух писателей, один из которых — или сразу оба, точно не знаю — является творческим отражением, фантазией другого.
Так было нужно. В сюжете о писателях нет ничего постыдного. Любой сюжет хорош, если доносит до читателей идею.
Но в этом романе ничего подобного не будет. Павел Тимохин никогда и ничего не писал. Ни единого рассказа, ни малюсенькой миниатюры, ни малейшей поэтической строчки.
Это стоило ему некоторого усилия, потому что человек он от природы талантливый и запросто мог бы освоить тот нехитрый набор приёмов, на которых строится художественная литература. Он даже мог бы стать талантливым писателем — гораздо талантливее, чем я, потому что он мудрее и спокойнее, но не стал.
Он выбрал тихую, незаметную безликость ради более великого дела — сотворения из себя существа высшего порядка.
Согласитесь, это куда более величественная творческая работа, чем написание романа. Роман может создать каждый сотый. Ну, каждый десятитысячный. Сотворить же из себя Бога может только избранный.
В творчестве заключена великая иллюзия и великая ловушка духа. Ты считываешь его в своём искреннем детстве как бескрайнюю дорогу, как безбрежное пространство для манёвров мысли, как волшебное таинство соприкосновения с реалиями мира. Но едва ты делаешь шаг в сторону этой чудесной страны, как тут же неведомые руки пытаются накинуть на тебя удавку и заставить пастись на чужом лугу.
Всё отмерено и зациклено. Чаще всего и сам не замечаешь, как попадаешь в подготовленные для тебя капканы. Самый грандиозный из них — гуманизм.
«Гуманизм — это слишком медленно», — гласит девиз маргинального издательства Kollona Publications, рассылки которого время от времени приходят мне на почту. Красивое и изящное высказывание, не правда ли? Быть может, изящества в нём гораздо больше, чем смысла, но я не могу не отметить его как одну из редких попыток замахнуться на гуманизм. На его медвежьи капканы.
И вправду, вот для чего ты взялся за перо (пусть будет возвышенно, хотя какие сейчас к чёртовой матери перья!), человек пишущий?..
Ну, как бы для того, чтобы описать человека, его жизнь, терзания и сомнения, и…
Ну-ну, смелее!..
Ну, и путь в нечто светлое. Какое-то преодоление, выход из тупика.
Торжество жизни?..
Да-да, торжество жизни! Непреложность её и вечную правду.
А не знаешь ли ты, человек пишущий, что вас таких, гуманистов херовых, что всё про жизнь да про торжество, вагон и маленькая тележка? По экватору пять раз раком не переставишь? Тошнит уже от вашего торжества жизни.
Ну а как ещё иначе, скажите на милость? Смерть воспевать? Извращения и пороки?
А-а, так вот как у вас, у гуманистов, мысль работает! Если не про жизнь — то, значит, про смерть. Если не про чистую любовь — то обязательно про извращения.
Или искусство — не бескрайняя дорога? Или оно — не безбрежное пространство? Или — не волшебное таинство, где всё позволено?
Нет, позволено не всё. Для себя, или для кучки гиков в интернете — пожалуйста, строчи. Но дальше гетто тебя не выпустят. Если хочешь на просторы, в массы — прими обязательство. Работай на чужую идею. Продвигай группировку, братство, орден.
Там, в принципе, и какие-то сомнения позволить могут. И наезды на треклятый гуманизм — почему бы нет? Но Великого Отрицания всего и всех — человечества, жизни самой — никто и никогда.
Человечеству — а именно оно единица жизни в царстве Природы, забудьте о каких-то там личностях — необходимо выживание. У него в генах это заложено. Человечество — запущенная во времени идея.
Чего? Да кто ж его знает! Поэтому в качестве пограничных проявлений, в виде этакого шлейфа сомнения и проклятия в свой адрес оно примет. Как генеральную идею — никогда.
Я наивен, строя этот роман как великий поклёп на человечество и жизнь, как тотальное их отрицание. Человечество даже в самом ничтожном количестве никогда не приблизит подобные идеи к сердцевине своего существа. Оно не может поступить по-другому.
Что там терзания и жизненная неустроенность какого-то придурка из Нижнекамска? Человечество прокатится по времени и даже не поморщится от его потери. Уж сколько их было потеряно, подобных неврастеников и фантазёров, уж сколько их сорвалось в бездну!
Миллионы? Миллиарды?
Собственно, я уже вроде бы упоминал, что этот текст — скорее терапия для личного пользования. Высру на бумагу личные комплексы — и немного успокоюсь. Продлю жизнь. А другой цели придумать для него сложно.
Нет, конечно, она есть. Она величественна и красива. Она тревожна и крылата. Она чиста особой чистотой искренности и породившей её энергии то ли распада, то ли всё-таки жизни.
Отрицание!
Ниспровержение!
Отказ!
Так что буду придерживаться этой линии, потому что метаться от берега до берега невозможно. У придурка из Нижнекамска нет шансов закрепиться в истории человеческой мысли, а у его создания, могучего и бестрепетного Адама Протопласта — есть.
Идеи сильнее людей. Сильнее серебра и злата.
Только идеи ведут нас.
Сколько творческих существ доводилось видеть вам, мои дорогие немногочисленные читатели?
Наверняка хоть парочку пришлось, верно!?
Неприятные люди, правда?
И я ничуть не лукавлю, заигрывая тут с вами на эту тему. Я их сам жуть как не люблю.
В столицах они смотрятся ещё более-менее органично и раздражают не сильно, потому что для них отведены специальные ниши и зоны. Есть экономическая подоплёка к их существованию. Быть человеком пишущим в столице — это, в общем-то, означает быть человеком статусным и не совсем бедным.
Другое дело — провинция. Провинция индустриальная, где даже на уровне экономики пишущим (снимающим, рисующим и т.д.) людям никаких ниш не отведено. Они здесь находятся в статусе городских сумасшедших, над которыми можно лишь посмеиваться в кулачок.
Я никогда никому не рассказываю в родном (чёрт побери, уже родном!) Нижнекамске о том, что пишу. Почтительных удивлений хватит ровно на пять минут.
По истечении этого короткого промежутка времени добрые самаритяне тут же начнут накидывать на тебя удавки собственного бытования и опускать тебя до плоскостей своего нехитрого, но правильного существования. Они чётко знают, что все писатели, поэты и художники — душевнобольные люди, бегущие от реальности и ответственности за жизнь.
Как ни удивительно, сердцевина этой мысли верна. Наедине с самим с собой я чётко осознаю, что хочу убежать от этой гнусной, чужой реальности. Да и ответственности ни за собственную жизнь, ни за жизнь кого-то ещё мне брать категорически не хочется.
Всё так. Всё правда.
Но меня оскорбляет такое отношение. Почему меня равняют с каким-то бездарным поэтом? Ведь я многократно талантливее и глубже.
Им наплевать.
Почему меня считают извращенцем, если я употребил нецензурное слово или описал самое естественное человеческое действо — совокупление?
Почему я должен стыдиться своих мыслей и ощущений? Ведь я всего лишь частица большого человеческого организма. Во мне нет никакой неправильности, никакого порока и отклонений.
Если я появился на свет со всеми своими мыслями и образами — значит, так задумывалось Природой. Значит, ничего противоестественного в этом нет. Значит, я выполняю какую-то миссию, как и любой на этой планете.
Почему же в таком случае вы отрицаете мой мир, мой образ мыслей, мою сущность? Отрицаете с самого рождения, с первых часов моей жизни, отрицаете вот уже четыре с лишним десятилетия, отрицаете непрерывно и яростно?!
Чтобы сделать меня сильнее?
Что же, это удачное объяснение. Оно может успокоить. Я в него не верю, но приму его за основную версию. Надо же как-то примирять себя с действительностью.
Проблема всех сдвинутых на религии, творчестве или науке состоит в том, что им не хватает выдержки и чувства такта. Они отчаянно стремятся доказать окружающим их неправоту и ограниченность. Прямо как я вам сейчас.
Собственно, к чему все эти долгие рассуждения о творчестве и его девиациях? Они отслаиваются от меня и моей злости как некое оправдание и объяснение самого себя — не иначе. Павел Тимохин успешно их преодолел, за что честь ему и хвала.
Однако с раннего детства его накрыли другие ощущения.
Именно ощущения, потому что о мыслях в его отношении я поостерегусь говорить. Мне он представляется человеком уникальным, его мыслительная деятельность построена особым образом. Мне видится, что в его сознании вовсе не рождается цепочка тех слов и понятий, которыми оперируют обычные люди. Он рассуждает блоками образов, в каждом из которых находит некую правильную сторону и понимание, как лучше использовать их в этой реальности.
Моё желание сделать человека особенного, небесного, возвышенного существом абсолютно неприметным гнездится на твёрдом, едва ли не базовом понимании, что самые великие люди этого мира так и укрылись от глаз большинства.
Та картина, что мы наблюдаем в окружающей действительности, обманчива. Все эти мелькающие в телевизионных передачах и газетных статьях политики, финансисты, кинозвёзды и спортсмены — это лишь показная сторона жизни, которая призвана одурачить и замутить сознание простачка.
И я сейчас вовсе не намекаю на то, что за этими публичными людьми стоят более значимые кукловоды, дёргающие ниточки этой жизни. Быть может, и стоят, но не в этом дело. Не они соль земли, не в них гнездится истинное понимание мира и его законов.
Я убеждён, что самые великие люди в истории человечества — а было их, должно быть, немало — скромно трудились в каких-то затерянных городках и посёлках на самых неприметных и даже ничтожных должностях, но свойства их сознания, структура мысли и способы отражения реальности были наиболее чисты, прозрачны и органичны.
Они глядели на этот мир простым взглядом простого человека — и понимали его весь без остатка со всем его величием и ничтожностью. И понимание это заставляло их удерживаться от выпячивания, потому что любое возвышение, любое стремление к материальному богатству и людской славе — суть глупость и ничтожный эгоизм.
Павел Тимохин — из их числа.
Мне трудно сказать, отличается ли он в чём-то от тех величественных исторических безвестностей, но в своём роде он, безусловно, уникален. Как не существует в мире двух одинаковых бездарностей, так не могло существовать и двух одинаковых сверхлюдей.
Да простят меня читатели, вздрагивающие от этого пошлого ницшеанского термина, но употребить какой-то другой рука не поднимается.
С младенчества, если не с первых дней жизни, Паша понял, что с окружающей действительностью нужно быть настороже.
Она тревожна и опасна. Она наполнена агрессивными существами разнообразного строения, которые не прочь напитаться его соками. Не прочь поглотить и уничтожить.
И люди — самые опасные из них.
Все мы приходим в этот мир не просто так, а для удовлетворения чьих-то потребностей. Для чего появился на свет Павел?
Чтобы его тихой и пришибленной матери не так тяжело жилось в этом мире.
Чтобы вместе с рождением ребёнка в её жизни появился какой-то смысл. Или его подобие.
