Сквозь радость встреч и боль от ран
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Сквозь радость встреч и боль от ран

Светлана Осипова

Сквозь радость встреч и боль от ран






12+

Оглавление

Сборник включает 5 рассказов. Первый рассказ — это воспоминания о войне, о событиях, которые пришлось пережить московской девочке в возрасте от трёх до восьми лет. Три следующих рассказа повествуют о жизни московской девушки в середине ХХ века. Первый из них рассказывает о первых годах освоения целины. Студенческие отряды отправлялись на помощь по уборке урожая. Второй рассказ — это повесть о первой любви, во времени конца 50-х — начала 60-х годов. Третий рассказ переносит читателя в далёкий, почти недоступный Колымский край. Случайное участие автора в геологической экспедиции открывает своеобразную красоту этого сурового края. Следующий рассказ — о начале (в начале ХХ века) и конце жизни девочки из одного из самых живописных малых городов Латвии — Кáндавы. Время, в котором она жила, было насыщено событиями, и девочке и её семье выпало на долю пройти через них и выстоять.

Последний раздел сборника ″Чувства в рифме″ — название говорит само за себя

Девочка с Восточной улицы. Начало

22-го июня 1941 года я приближалась к своему четырёхлетию. В моей памяти многое стёрто, только отдельные световые пятна в туманном пространстве.

Заводская окраина Москвы. Автозавод им. Сталина, завод ″Динамо″, 1-й ГПЗ, Велозавод, ТЭЦ, ещё какой-то закрытый завод, заводские жилые корпуса. Коммунальные квартиры, маленькие кухни, горячей воды нет, нет и ванной.

Мама сидит на комоде, вытирает с него пыль. Солнце светит в окно. Комод слева от окна. Солнечные лучики прыгают и колются в моих прищуренных глазах, вспыхивают золотым сполохом маминых, и без того рыжих, волос. Играет радио. Там что-то говорят и говорят суровым и красивым голосом. Я слушаю его красивые переливы, хотя они очень торжественно серьёзные. Но лучик щипнул меня в носу, я чихнула, и мне смешно и хорошо.

Мама замерла, обернулась ко мне, глаза её растерянные и испуганные. Она медленно откладывает тряпку, прижимает меня к себе. Война! Мне это слово ничего не говорит, но мамин испуг напугал и меня. Папы сейчас нет с нами. Я не знаю, где он. У него ласковые, голубые, как небо, глаза. Я всё время жду, что он войдёт, подхватит меня на руки, и я серьёзно ему скажу: «Здравствуй, папа! Скажи мне, где ты был?» И уж он-то обязательно мне всё расскажет.


Угрожающий рокот и глухие удары, темнота. Мне хочется разорвать этот ужас, и я кричу, звук моего звонкого сильного голоса должен заглушить этот ужас, остановить его, позвать маму. Тишина и пустота. Мамы нет. Ходят какие-то люди и дети. Меня это не интересует. Мама, где же ты? И вдруг за прутьями высокого-высокого забора — мама в платье вишнёвого цвета, её руки сквозь решётку тянутся ко мне. Я бегу к ней, руки навстречу, сквозь решётку:

— Мамочка! Я хочу к тебе! Убери эти прутья!

Мы двигаемся вдоль забора, перехватываясь руками, плачем и говорим, как любим друг друга. Я утыкаюсь в другую решётку, она не пускает меня двигаться рядом с мамой, и я кричу, кричу:

— Мамочка, не уходи от меня!

Мама успокаивает меня, что-то шепчет, но я не понимаю, я только вижу, что она удаляется от меня. Это непереносимо, ещё ужаснее, чем гул и грохот. Небо падает на меня, и всё пропадает. Горячие мамины слёзы и губы, которые целуют мои глаза, щёки, волосы. Мама! Я у неё на руках. И мы уходим по тропинке между заборами. Рядом идут несколько женщин с детьми. Темнота окружает нас, но моя рука в маминой руке, значит, всё хорошо, мне не страшно. Мы идём и идём. Я спотыкаюсь и спотыкаюсь. Мама берёт меня на руки. Светящиеся шары приближаются к группе бредущих женщин с детьми. Колонна военных автомашин, с солдатами и техникой. Колонна остановилась. Протянутые крепкие руки подхватывают меня, я взлетаю, смеюсь от ощущения полёта: так взлетала я на руках у папы. Может быть, папа тоже здесь?

— Папа, папа! — кричу я.

— Папы здесь нет. Иди ко мне, доченька.

Мама прижимает меня к себе. Машины с рёвом двигаются с места. Меня так сладко качают мамины руки. Я проваливаюсь в светлый сон, где мы все вместе: я, мама и папа. Синее, синее небо, солнышко слепит глаза, я увёртываюсь от лучика, а он догоняет меня — открываю глаза, лучик фонарика перебирается с одного лица на другое.

— Да вот, подобрали женщин с детьми, подбросим их до Москвы. Не брести же им ночью по дороге, да и бомбят ведь вокруг завода. Товарищ капитан, ну какое же это нарушение? Ведь это и есть наша забота: защищать матерей и детей.

— Ладно, я их не видел. Продолжайте движение.

Женщины переговариваются. Звучит непонятное слово: патруль. Конечно, должны были нас высадить, но и они — люди, и у них дома остались жёны и дети, и им тоже понадобится помощь.

А потом мы дома.


Из маминого рассказа:

Когда началась война, всех тут же вызвали на завод и открыли детский садик, несмотря на воскресенье. Завод — а это был Мотозавод, который потом стал называться Велозавод, за высоким и плотным забором которого и через много лет после войны что-то сильно ухало и грохотало — объявил о мобилизации, то есть выход за ворота был закрыт. О детях, сказали, чтобы не беспокоились, они в тепле и уюте.

Через несколько дней мама не выдержала и на свой страх и риск (а риск означал: трибунал) через мало кому известную дырку в заборе выскользнула наружу и побежала к детскому саду посмотреть на ребёнка. Детский сад был пуст.

Старая сторожиха сжалилась над отчаянно метавшейся матерью и под строгим секретом (иначе ей — трибунал и расстрел) сообщила, что детей вчера куда-то вывезли на автобусах, сказали, что за город, в безопасное место. Родители знать не должны (!?). Мама вернулась на завод, окольными путями пыталась узнать, куда увезли детей. Безрезультатно. Оказалось, автобусы больше суток простояли на Таганской площади. Значит, когда мама металась по детскому садику и заводу, дети сидели запертые в автобусах, голодные, мокрые, грязные и полуживые, так как еду не привозили, по нужде не выпускали. Об этом она узнала позднее от заведующей.

Детей вывезли действительно за город, в Бронницы, и разместили в каких-то строениях под забором у военного завода. С методической регулярностью немецкие самолёты стремились разбомбить завод. Завод был замаскирован, и потому бомбы сбрасывались вокруг, куда ни попадя — авось, попадут. Этот-то гул и грохот до смерти пугал меня. Я отказывалась есть, не ложилась спать, сидела на кровати. Меня стали привязывать к кровати. Тогда я стала выть, часами подряд, пока не кончались силы, и я проваливалась в сон. А когда просыпалась — всё начиналось сначала. Вот тогда, несмотря на все запреты, заведующая, которая была приятельницей моей мамы, решилась передать записку с шофёром, который привозил продукты.

«Ира, если хочешь застать свою дочь живой, — приезжай немедленно и забери её. А ещё, нас через несколько дней должны эвакуировать куда-то на восток. Мы находимся…»

Легко сказать: приезжай и забери. Из здания завода выпускают только по специальным пропускам, а с территории — никак. Транспорт — только военный, ни электричек, ни автобусов. И, наконец, куда забрать, если её с завода не выпускают.

Мама собрала ещё трёх близких подружек, рассказала им о записке. И они собрались сбежать с завода за детьми. Мамин начальник сказал ей: «Я не замечаю, что тебя нет в течение суток, но, если проверка — я ничего не знаю. А тебе грозит трибунал». С тем мама и пролезла через ограду на рассвете, раздвинув доски в известном месте.

Сначала им удалось спрятаться на платформе состава, который вёз танки. Прямо под гусеницами. Состав тронулся и некоторое время благополучно перемещался. Ноги и руки затекли в неудобно скрюченном состоянии. Громада танка нависала над головой. Подружки друг друга не видели, и оставалось только надеяться, что все пристроились и держатся. Потом состав остановился, разлился гул приближающихся самолётов, что-то ухнуло. Состав дёрнулся, заскрежетал. Самолеты противно завыли, и снова стало ухать. Какой-то военный дёрнул маму за ногу: «Вылезай! Беги к лесу! Быстрее!»

Так он подряд выковырял всех зайцев, значит, видел их, но не прогнал раньше. Женщины кинулись к лесу, как будто играя в мяч-вышибалу, где вместо мячей были снаряды. Однако повезло — все добежали. Вжались в землю и молились богу и чёрту, чтобы пронесло мимо них смерть. Пронесло. Но состав был сильно разрушен, ехать не мог. Пошли считать шпалы. Дошли до перекрёстка с шоссе и стали останавливать проходящие машины, просить подвезти.

Большинство машин были военные, брать пассажиров не имели права. Кто-то сжалился, подвозил, да сворачивал раньше, чем надо. И снова — почти под колёса, чтобы остановились. Потом бомбили шоссе. И снова прятались, и останавливали попутные машины.

К обеду разыскали военный завод, благо раскинулся он во чистом поле, в стороне от деревень. Ну а дальше — долго уговаривали заведующую, клянясь, что детей их никто не увидит и не узнает, что вернулись они домой.

Заведующая рисковала своей жизнью, отдавая детей, но она уже знала (утром получила приказ), что вот-вот придут машины и повезут детей куда-то на восток, за Волгу. И она рискнула. Две воспитательницы и она на две сотни маленьких, перепуганных ребятишек. Многие из них ещё не умели говорить, другие не знали фамилий и имён родителей. Сколько детей потеряются, пропадут, останутся в живых? А эти хоть под крылом у матерей. И можно будет приписать их к пропавшим, никто не заметит. Большое ей спасибо, что рассудила так, не побоялась, взяла грех на душу. Хотя какой же это грех? Спасла пятерых детишек. Многие из отправленных потерялись по дороге. Паром, на котором переправляли их через Волгу, бомбили — ещё сколько-то погибли вместе с одной из воспитательниц. Кого-то спасли, вытаскивая из воды, снимая с досок. И одна цель была — спасти. А кто, откуда, с кем, как зовут — в этот момент было не важно. Так почти никто из родителей не нашел детей этого злополучного детского садика от Мото-Велозавода.


Я одна в комнате. Дверь заперта. Мне ещё нет 4-х, и мама боится, что в своем детском любопытстве или от страха я выйду из комнаты и пойду. Куда? Найду ли дорогу назад? Она оставляет мне кружку воды, кусок хлеба и горшок, запирает дверь на ключ, оставляя его в двери снаружи, чтобы соседи могли зайти, если что случится. Ночью она снова пролезает через дырку в заборе за территорию завода и прибегает на часок успокоить меня и оставить свой паёк — кусок хлеба. Раз в три дня их отпускают на несколько часов домой помыться, постираться, переодеться.

Что чувствует маленькая девочка, сидя сутками одна в закрытой комнате? Грустно, непонятно и страшно. И даже есть не хочется. Иногда город бомбят, и я ору, ору, срывая голос. (По официальным данным сообщают, что Москву начали бомбить 22 июля. На самом деле, речь идет о первом массированном налёте на Москву. Окраины города начали бомбить значительно раньше, хотя и не так массированно.) Соседи, если они дома, уходят в бомбоубежище, не пытаясь меня успокоить — бесполезно. А мама из окон завода, из которых виден наш дом, всматривается в окно нашей комнаты, где сидит и плачет её дочь.

Однажды звук разорвавшейся бомбы был слишком сильным — где-то рядом. Мама подбежала к окну, и — краснокирпичный туман на месте нашего дома. Больше ничего. Начальник (и только он один) знал, что там её дочь. Каким-то образом удалось ему выпустить маму за пределы завода. Мама побежала к дому, не зная, что там увидит, найдёт ли меня. Что промелькнуло в эти минуты в её сознании? Она сама не может толком восстановить в памяти. А я? Маленький ребёнок, который ужасно боится бомбёжки. Что испытал этот ребёнок, когда раздался страшный грохот разрыва и свет в окне побагровел, не стало видно ни неба, ни соседних домов? Те дни начисто стёрты из моей памяти. Природа сберегла мою психику, уничтожив все воспоминания.

Что же произошло? Бомба попала в соседний дом, в котором была школа. Дети уже не учились. Был ли там кто-то, не знаю. Дом был из красного кирпича, как и весь наш квартал. Вот и поднялся этот страшно красный туман.

В конце июля в Москве объявили об эвакуации жителей. Первая волна уже прошла, мама не хотела никуда уезжать. Да и с завода военного уйти не так просто без особых оснований. А тут эвакуацией занимались домоуправления. В первую очередь занимались теми, у кого были дети. Был конец июля. Прошёл уже месяц, как я сидела взаперти в комнате. Мама заявила, наконец, о моём присутствии и выразила своё желание эвакуироваться. Её сестра Рая, с ребёнком, на полтора года старше меня, моим двоюродным братом Фимой и их мамой, нашей с Фимой бабушкой, тоже решила уехать. Она в то время работала на киностудии. Их отправляли в Новосибирск. Сёстрам удалось поехать вместе. Как? Мама уже не помнит, и тёти Раи давно нет в живых. Тетя Рая позвонила маме и сказала, что через час она заедет за нами на грузовой машине, мама должна собрать в дорогу узел, который может нести вместе со мной, и закрыть комнату.

Это было довольно внезапно. Мама в панике стала собирать какие-то вещи. Ковёр, чайный сервиз, пластинки, папин костюм и что-то ещё положила в комод — только его и то, что в нём не смогли унести из комнаты то ли чужие, то ли соседи. Эти наспех сложенные вещи остались к нашему возвращению. Что-то засунула в мешок, который взяла с собой: здесь оказалась котиковая шуба, пуховое одеяло, в котором меня принесли из роддома, горшок, лицевые счета за комнату, папин, другой, чистошерстяной серый габардиновый костюм. Уже по этому перечню видно, в каком смятении собиралась строго, до педантизма соблюдающая порядок моя мама.

Следующий эпизод — в вагоне поезда. Вагон — это просто пустая железно-деревянная коробка на колесах, куда людей загружали столько, сколько можно впихнуть, как тюки. Половина или больше — дети. Воду можно добыть только на остановках, это если не в степи. Дети пользуются горшками, которых один на много: не все матери догадались взять их в составе очень ограниченного объёма допустимого багажа. Взрослые ждут остановок, которых, к счастью, много. Дороги загружены, пропускают в первую очередь военные составы. Часто участки железной дороги повреждены бомбёжкой, приходится долго ждать, пока восстановят.

В моей памяти только то, что очень хочется есть.

— Мамочка! Ну хоть вот такусенький кусочек хлебушка! — Я показываю на кончик мизинчика.

А у мамы нет и такусенького. Что чувствовали при этом наши мамы? Вы видели глазёнки голодного, несколько дней не евшего ребёнка, вашего ребёнка? Но вот на каком-то полустанке мама выменяла папин габардиновый костюм (почему она его засунула в мешок с вещами — она и сама не знала) на буханку грубого чёрного хлеба. Протиснувшись в угол и загородив хлеб и нас с Фимой от глаз других голодных детей и взрослых (разорвали бы на части и хлеб, и нас), отломили нам по куску. Вцепились мы в него зубами и глотали, почти не прожевав. Потом мой братик вдруг остановился, протянул оставшийся от своего ломтя кусок:

— Тушай, Сетлана, тушай.

Чудо, мой братик! Сам, ещё не наевшись досыта, да и не мог ещё долго потом поесть досыта, отдать от себя — мне. Собственно ли моё это воспоминание, или восстановленное в памяти после часто повторяемых рассказов изумлённых мам? Но воспоминание это — светлым лучиком в тёмном провале бесчисленно чёрных дней дороги в набитом битком, вонючем от пота, детских испражнений, немытых тел, запахов от случайной, неведомо из чего состоящей еды.

Мама рассказывает, что однажды поезд остановился на какой-то станции днём. Несколько женщин из вагона с вёдрами (распределялось по очереди) побежали к котельной, чтобы принести кипятку. Между нашим эшелоном и станцией стоял эшелон с военными, отправляющимися на фронт. Когда мама бежала с ведром кипятка, кто-то из солдат крикнул ей:

— Мамаша, давай сюда, мы тебе горячих щей нальем, детишек накормите!

Достали откуда-то ещё ведро, наполнили горячими наваристыми щами с кусками мяса. То-то радости будет в вагоне! И тут военный эшелон тронулся. Пришлось дожидаться, пока он пройдёт. Прошёл, но трогается и наш состав. Бегом, с двумя полными вёдрами! Но ведь надо ещё и залезть в, хоть и медленно, но начавший движение поезд! Вот уже проехал наш вагон. Другой. Ещёе. В нём ехали на восток солдаты после ранений. Протягивают руки. Мама поднимает ведро, его подхватывают. Поезд ускоряет ход. С ведром ей не подскочить. Да и её вместе с ведром не поднять: тяжело и горячо — кипящих щец для детишек налили до самых краёв, чтобы горяченького поели.

— Бросай! Останешься! — кричат ей из вагона.

Как же бросишь такое сокровище! Там полно голодных детишек, а тут — щи! Подхватил кто-то её за руку и стукнул по плечу той руки, где было ведро (поняли, что пропадёт, а не выпустит). Рука разжалась, ведро выпало. Покатилось, полилось. А маму подтянули наверх в вагон уже набравшего скорость поезда. Она долго потом в страшных снах видела это падающее ведро и разливающиеся щи. Доехали до следующей остановки, и она понесла в свой вагон одно оставшееся ведро. Голодные были солдатики, но пищу для детей тронуть не смогли.

В Новосибирске состав остановился на пересортировку. Раненых — по месту назначения, эвакуированных по назначению предприятий — по местам расположения жилья, выделенного предприятиям. А мы? Ничьи. Киностудии ни мать, ни мы, родственники мелкой технической персоны — тети Раи, ну совсем не нужны. Там артисты и режиссеры целые семейные кланы с прислугой привезли, куда уж нам. Тетю Раю саму чуть не выгнали за то, что с просьбами пристаёт.

Нас определили, как впрочем, и многих других, в маленький городок Искитим, в 50-ти километрах от Новосибирска.


Искитим расположен на левом, почти степном берегу реки Бердь, в 15км от её впадения в Обь. Другой берег реки — дикая, глухая тайга.

Город молодой, ставший городом только в 1934 году, со строительством цементного завода, известкового и маслобойного производств на месте старого села, испорченного превращением в промышленный город. Несколько административных и жилых для той же администрации кирпичных зданий, деревенские деревянные дома с приусадебными участками, бараки для рабочих — переселенцев. Местное население было недовольно разрушением их сельского быта, притоком не сельских, городских, ″ничейных″ людей — рабочих. А те недовольны своей жизнью в забытом богом посёлке. Так и рычали друг на друга. Потом рабочие обзавелись семьями и своим жильём, бараки опустели и тихо разрушались. В них-то и решили разместить беженцев, эвакуированных из Москвы, Ленинграда, Риги и других больших городов.

Мы приехали в Искитим. Нас там ждали. Очень ждали, чтобы высказать в лицо кучке измученных женщин и испуганных голодных детишек: «Москвичи проклятые, пожили в своей Москве, теперь мы туда поедем, а вы здесь сгниёте!»

Официально же вновь прибывшим заявили, что селить их некуда, работы нет. Но мама гнить не собиралась, ей надо было выжить, сохранить жизнь и, хоть умри, здоровье своего ребёнка. Она уверенно зашагала в райсовет, оттуда — в райком партии. За ней потянулись и остальные. Пришлось выступать полномочным представителем: требовать жилья и работы. Наконец, в райкоме мама совсем разозлилась и заявила, что прибывшие немедленно отправят телеграмму в московский райком партии и сообщат о творящемся здесь произволе. Появился какой-то чиновник (потом оказалось, что это гэбэшник местного разлива) и сказал, что сейчас выдаст каждому записку в барак — общежитие. Будут подселять к уже живущим там эвакуированным, так что пусть не сетуют (кто: те или эти?). По поводу работы разбираться будет завтра. Мама осмелела и говорит:

— Ко мне скоро из Москвы еще сестра и дядя с тетей приедут, так что учтите, пожалуйста, это при назначении жилья.

Учел. Комнату 12 кв. м в бараке дали всего только с одной семьей — бабушка, мама, дочка 8-ми месяцев от роду. Вскоре, с одним из последних обозов эвакуации, в самом конце сентября, приехали тети Лиза и Феня, дядя Фроим. Дядя Фроим был брат моей бабушки, дядя моей мамы, но, как и мама, я звала его дядей.

Эту комнатку с печуркой я помню. И бабушку, колдующую над керосинкой и кастрюлей, из которой клубится запах еды — помню. А вот соседей — не помню.

Оставив меня на попечение бабушки, мама отправилась в контору головного сельпо. На её предложение себя как бухгалтера или, хотя бы счетовода, начальник отдела кадров рассмеялся:

— На чистенькую работу из Москвы прикатили? Мы можем принять тебя бухгалтером в отдел хлебопечения, но тёплую работу надо заслужить. Сначала пошлём тебя на заготовку леса к зиме, надо вылавливать (возможно, есть для этой работы специальный термин, но мама его не запомнила, и я не знаю) плывущие по реке стволы деревьев, вытаскивать их на берег. Надо не допускать заторы, чтобы не выловленный лес мог плыть дальше — другим он тоже нужен. Поработаешь, пока река замёрзнет, а потом пойдешь и в бухгалтерию.

Появился всё тот же работник ГБ. С предложением сообщать о разговорах в бараке, тогда и работа найдётся сразу в бухгалтерии. Предложение мама выслушала, презрительно полыхнули золотые глаза, повернулась и ушла, не удостоив его ни словом.

И вот с 21-го августа 1941 года маленькая, хрупкая женщина (вес до войны 48 кг, рост 160) с большим багром прыгает по кромке воды, стараясь подцепить, подтянуть и вытащить на берег плывущее бревно. Повинующиеся каким-то своим, сплавным, законам, брёвна иногда вдруг разворачиваются поперек реки, на них наплывают и громоздятся другие — затор. Надо быстро раскидать огромные толстые бревна, пока они не перекрыли реку. Кто-нибудь может себе представить, как справлялась с этим моя мама? Я не могу. Но ведь было, справлялась. Иначе не выдали бы карточки на продукты и некоторую зарплату.

Но силы были не равны. Вскоре, как и следовало ожидать, не справилась мама с бревном. Поскользнулась, провалилась в воду. На неё стали наползать плывущие деревья. Последняя мысль промелькнула: Светка! Потом увидела склонившихся над ней мужиков. Успели, вытащили, сделали искусственное дыхание, оживили.

На следующий день мама отказалась выполнять эту работу. Дальше всё было просто: её уволили, с 16 ноября, да ещё статью КЗОТа присудили. Опять гэбэшник подкатился: и статью могут не присуждать, и лёгкая жизнь у неё и дочери будет, всего лишь в обмен на информацию и сожительство (так напрямую и сказал).

Осталась моя мама без работы — кто ж её «со статьей» возьмет?

Наступили холода. Суровая сибирская зима. Зимней одежды нет. Да и другой — тоже. Мама снова пошла в райком и, уж не знаю как, а добилась, чтобы нам выдали талоны на получение одежды. Да ещё разрешение для приема на работу.

Дядя Фроим устроился на бойню, забивать скот, там появилась вакансия в связи с уходом работника на фронт. Хоть раньше сам эту работу Фроим не делал, но много лет наблюдал, как делают это в его семье квалифицированные забойщики скота. Основной закон — скотина не должна мучиться. У него получилось. Его квалификацию оценили и разрешали приносить домой кишки и, иногда, требуху. Тут уж вступала в дело бабушка — знаменитая кулинарка и мастерица своего дела. Мама рассказывала, что она выворачивала кишки, долго их скоблила, мыла, потом резала и долго варила, потом тушила, подсыпала муки. Когда все приходили с работы, их ждало ароматное, вкуснейшее блюдо и горячий мясной бульон. Завидовал весь барак. Но когда дядя приносил такие же кишки соседям, они не могли с ними справиться и добиться съедобности. Ну а когда бывала требуха (лёгкие, немного печёнки, внутренние железы, редко — почки) — это был праздничный пир.

В начале января 1942 года дядя узнал, что в Заготскоте, к которому относилась их бойня, взяли на фронт бухгалтера. Дядя отпросился на полчаса с работы и прибежал домой. Шёпотом рассказал об этом маме, чтобы, пока никто не узнал, поспешить к директору, который дядю уважал за профессионализм, трудолюбие и непьянство. Директор вообще был неплохой мужик. У него была ампутирована по самое колено нога, потому и на фронт его не взяли. Мама вместе с дядей пошли к нему. Посмотрел он на маму и говорит:

— Надо объезжать посёлки и деревни по всей области, это в радиусе 100 — 150 вёрст. Лошадь с подводой я вам дам. Да как же вы с этим всем управитесь? Вы когда-нибудь к лошади подходили?

— Мне работа нужна. У меня на руках маленькая дочь и старенькая мать. Справлюсь.

Дядя заверил директора, что покажет, как запрягать лошадь и управлять ею. Ну а дальше — сама не растеряется.

Меня устроили в детский сад при Заготскоте. И теперь я каждое утро тоже направлялась на работу. Мои воспоминания: огромные, как дома, белые сугробы в черноте раннего утра. Узкая тропка между ними. Тёмные силуэты домов за белыми сугробами почти не видны. Я иду на широких, коротких лыжах. Темно и страшно. Кажется, что иду в никуда, ни впереди, ни сзади — никого и ничего. Только откуда-то, от невидимых домов, пробиваются иногда какие-то световые пятна, высвечивают искрящийся снег, и снова — темнота. Этот путь — помню, а возникающий на дороге свет избы — детского сада — не помню. И детский сад не помню.

Мама уходила очень рано, особенно, когда ей надо было в дальние посёлки ехать, чтобы успеть засветло вернуться: в лесу волки часто за санями увязывались. Иногда, если не успевала провести быстро учёт, приходилось ночевать в дальнем посёлке. Так что я самостоятельно отправлялась в садик и возвращалась из него. Одно хорошо: заблудиться было негде. Всего одна улица, да и сугробы свернуть не дадут.

Однажды маме пришлось поехать в дальний посёлок. К ночи она должна была вернуться домой. Работу выполнила быстро и чётко, и на прощание ей подарили мешок картошки. Это был королевский подарок! Один местный старичок попросил подвезти его в город. Едут. Смеркается. Въехали в лес. Где-то за деревьями завыли волки. Лошадь шарахнулась в сторону, оглобля отвалилась, сани едва не перевернулись. Хорошо, что дедок — местный, управляться с лошадью умел, удержал. Встали. Мороз, градусов под 50. Надо упряжь в порядок приводить. А мама за картошку боится: такая драгоценность помёрзнет! Скинула тулуп с себя и накрыла картошку. Дед ей кричит:

— Замерзнешь! Прыгай, бегай вокруг саней, пока я тут с упряжью управлюсь!

Волки, увидев остановившиеся сани, стали подбираться ближе. В зимней тайге темнота быстро сгущается, а волки добычу упустить не хотят. Наконец готовы ехать. Лошадёнка храпит, волков чует, как припустит — наверное, в молодости так не скакала. Мама сначала за лошадью бежала. Разогрелась, да и отставать стала. Притормозил дедок, втащил в сани. Повалилась она на картошку под тулуп. Так и доехали. Картошка только чуть-чуть подмёрзла, вот уж наелись досыта!

По вечерам в определённое время включалось радио (такие большие чёрные конусные тарелки, громкоговорители). Все приникали к этим громкоговорителям, которые были совсем не громкими, слушали сообщения диктора, говорившего красивым густым голосом. «Слушайте, Левитан говорит!» Его сообщениям радовались и огорчались, обсуждали, что означают те или иные изменения на фронтах для близких им людей. Да, все, кто жил в бараке, стали родными и близкими. Все знали про всех мужей, братьев, сыновей и отцов, находящихся на фронте, про родственников, находящихся в оккупации. И если кто-то в это время был на работе, для него эти известия слушали и передавали другие. Особенно когда зачитывали списки погибших. Нет, в этом большом, сыром и холодном бараке, где в каждой комнате ютились по 2 — 3 семьи, приехавших из разных городов, с разными привычками, образом жизни в довоенные времена, разными религиями, культурой, образованием, не было идиллических отношений друг к другу. Была и зависть к лучшему месту в бараке — более тёплому, сухому, менее населённому. К лучшему куску хлеба или тёплой одежке. Чистюли злились на грязнух, и наоборот. Так что и шумных ссор, и плача, и обид было предостаточно. Но перед сводкой новостей с фронта все были равны и родны. Даже те, кто только что чуть не дрался, останавливались, слушали, сопереживали, помогали разобраться в той или иной ситуации на фронте.

А письма! Как их ждали! Как читали вслух, даже те места, которые предназначались только одной, любимой. Слова любви, нежности, мелких бытовых подробностей как бы согревали всех, как бы позволяли прикоснуться и к своему, родному и близкому, от кого письмо задержалось. Ведь письма приходили очень редко!

В начале лета в этот богом забытый посёлок дяде Фроиму пришло письмо с фронта от командования части, где служил Яков, его сын. В письме содержались слова благодарности за службу Якова. Как все радовались, главное, тому, что он был жив.

Редкие письма не могли успокоить надолго. Женщины стали вспоминать различные гадания. Особенно верным считалось гадание на блюдечке: несколько человек садились вокруг стола, посередине лежало перевёрнутое вверх дном блюдце с карандашной меткой на краю, а вокруг него — вырезанный из бумаги круг с написанными буквами; гадающие протягивают руки так, что раскрытые пальцы почти касаются блюдца. Каждый по очереди задаёт свой вопрос, и блюдечко приходит в движение, указывая то на одну, то на другую букву, составляются слова ответа. Гадали поздно вечером, когда остальные ложились спать, всё стихало, и ничто не мешало сосредоточиться на гадании. Говорили, что это самое верное гадание, что все совпадало. И когда ответ сулил надежду, и когда был вестником горя.

У меня высокая температура, болит и распухло горло, я задыхаюсь. Врач из медпункта говорит, что это дифтерия. Но детского отделения в посёлке нет. И лекарств — тоже. Ближайшая детская больница в районном центре Черепаново, в 45-ти километрах от Искитима. Зима. Темнеет рано. А ребёнок задыхается. Мама побежала в сельсовет за лошадью, отвезти дочь в больницу. Лошади не дали. В полном отчаянии и жёсткой уверенности — выдержу, спасу! — мама заворачивает меня в одеяло, пуховое, последний привет из Америки от бабушкиной свекрови к маминой свадьбе, и выходит на зимнюю таёжную дорогу. Куда? Вперёд, в 45 км пути. Где-то её кто-то подвозил, где-то пешком, но дошла! Добралась!

Больница! Небольшая рубленая изба и одна фельдшерица. А вакцина? Есть, но только половина необходимой дозы. Как такое могло получиться? Но выбора не было, надо было немедленно вводить хоть какую-то часть вакцины, а дальше полагаться только на волю Бога. Всю ночь дежурили мама и фельдшерица, ухаживая за метавшейся и задыхавшейся девочкой, молясь и надеясь. Выдюжила! Кризис миновал. Несколько дней провела со мной мама в этой больнице. Фельдшерица и кормила нас, и помогала ухаживать, давала советы на «потом».

Через несколько дней приехал дядя. Добился, чтобы маме оформили отпуск за свой счёт и дали ему лошадь. Приехал, не зная, кого повезёт назад. Как же он был рад! Снова завернули меня в одеяло, повезли, ещё больную, но уже живую. Домой. В продуваемый ветрами барак. А как же иначе? Отпуск дали маме короткий. Не выход на работу — под суд. И одна «статья» уже есть. Результат вполне был ясен.

А потом помню лето. Лето 1942-го года. Река! Зелёная трава и белый песок. Мама входит в прозрачную воду и манит меня к себе. Она смеется, протягивает ко мне руки, брызгает мне навстречу радужной россыпью. Я тоже смеюсь, бегу к ней, с разбегу врезаюсь в воду, превращая целый мир в миллион радуг. Потом дядя Фроим перевозит нас и ещё нескольких женщин — соседок по бараку, на лодке на другой берег.

Меня оставляют на поляне с наказом никуда не уходить, а сами идут запасаться то ли грибами, то ли ягодами. Большая разноцветная поляна. Высокая трава и много-много цветов. Я обхватываю руками этот огромный живой букет и смеюсь, смеюсь, запрокидывая голову в высокое синее-синее небо. Присматриваю и срываю разные по цвету и форме цветы, чтобы все были разные. Получился большой, очень пёстрый и красивый букет. Теперь можно посидеть и понаблюдать за разными живыми существами, снующими в траве. Приглядываюсь к мелким букашкам, поворачиваюсь на попе и вдруг вижу что-то очень интересное недалеко от меня. Я вижу свёрнутую кольцами верёвку, и её конец почему-то вытянут вверх, ничем не привязанный, тихо покачивается из стороны в сторону. Замираю, завороженная этим диковинным зрелищем, протягиваю руку, чтобы пощупать, но не дотягиваюсь. Вижу две чёрные блестящие бусинки — глаза! Что-то не по себе мне от этих глаз, скорее бы мама пришла! А мама уже тут. Я и не заметила, как она появилась сбоку от меня. Поворачиваю к ней голову и вижу её широко раскрытые глаза. Мама открывает рот, но звуки не получаются. Переводит глаза с меня на живую верёвочку и не может ни двинуться, ни произнести ни слова. Её ужас передается мне, я открываю рот, чтобы закричать, но тоже не могу. Горло что-то сдавило, мне не хватает воздуха, синее небо закрутилось вместе зелёными деревьями и яркими цветами…

Я на руках у мамы, она прижимает меня так сильно, что мне больно. Я открываю глаза, вижу совсем рядом её лицо, бледное и счастливое, и прижимаюсь к нему, вот мой мир, моя защита и радость.

Потом мне разъяснили, что это — змея, она очень опасная, могла меня укусить, и я бы умерла. Я не знаю, что такое «умерла», но тот ужас, который вкладывали в эти слова, пронизал и меня.

В тот раз вслед за мамой на поляну пришли все, с кем мы приехали на лодке. Они шумно переговаривались и смеялись. Змея, наверное, испугалась и быстро скрылась, и они испугались. Но их испуг опоздал, он пришёл, когда змеи уже не было. Я этого не увидела, а когда стала способна воспринимать мир, все уже смеялись и тормошили меня, обнимали и успокаивали маму.


В начале 1942 года в Искитим приехал эвакогоспиталь №3903. Тётя Феня и тётя Лиза, которые так и не нашли работу до этого времени, устроились в госпиталь. Тетя Лиза — кастеляншей (была такая должность, означавшая, что под её надзором находится всё бельё, что в условиях госпиталя — дело серьезное). Тётя Феня работала в хирургическом отделении с 17 марта 1942 года по декабрь 1943 года, сначала санитаркой, а потом медсестрой в операционной и перевязочной. У неё не было медицинского образования, но её аккуратность, точность в исполнении всех указаний врачей, смышлёность и обучаемость в этом деле, ловкость в уходе за больными скоро сделали её незаменимой и бесценной медсестрой.

К концу 1942 года стало ясно, что выехать из глухого сибирского городка будет невозможно. По нескольким причинам, начиная с разрешения и кончая деньгами на дорогу. Правда, во всё время отсутствия в Москве мама и все наши родственники продолжали платить за своё жильё в Москве — кто-то их надоумил. Так что жильё оставалось за ними. Но требовался ещё вызов и разрешение на приезд в Москву. Кто и как должен был «вызывать», не знаю.

В это время стало известно, что госпиталь скоро должен двигаться вслед за фронтом на запад. Госпиталь был военной частью и не подчинялся местной администрации. В какой-то мере там были «свои», приехавшие с «большой земли». Мама и дядя срочно пошли устраиваться на работу в госпиталь, в котором всегда не хватало кадров, тем более что принятые на работу местные жители поехать с госпиталем не могли.

23-го января 1943 года мама приступила к работе в бухгалтерии эвакогоспиталя. Дядя устроился возчиком: со станции раненых и медикаменты привозили на лошадях, на лошадях же доставляли продукты.

Когда прибывал состав с ранеными, весь персонал переключался на их приём и обработку. Дорога была длинная. Раны много дней не обрабатывались. Сами солдаты были прямо из окопов: немытые, завшивевшие, с загноившимися ранами, под гипсовыми накладками завшивевшими и зачервивевшими. Их переносили в зал (госпиталь размещался в помещении школы), разрезали и скидывали гипсы, зачерствевшие бинты и одежду, брили и мыли. Потом разносили по палатам. Все работники госпиталя несли ночные дежурства.

Главный хирург госпиталя Пётр Исаакович и его заместитель Галина Михайловна были родом с Западной Украины. По нескольку суток не отходили они от операционного стола. А потом наступала работа сестёр. Медсёстрами становились все, от главного бухгалтера до поварихи, квалификацию заменяли доброта и смекалка.

Мама рассказывала, как часто по ночам раненые не могли заснуть от болей, просили обезболивающие лекарства. Их едва хватало на операции. Раненые стонали, просили, умоляли сестричек. Однажды мама, не выдержав просьбы очень тяжело раненного солдата, достала безобидные желудочные таблетки и дала ему, убедив, что это очень хорошее средство, скоро боль пройдет, он уснет. И как она удивилась, когда через полчаса увидела сладко спящего солдата. А утром он трогательно благодарил сестричку. Она поделилась своим открытием с Галиной Михайловной, и та подтвердила, что психика человека может творить чудеса: уверенность, что лекарство поможет, сделала невозможное. К сожалению, этим методом пришлось пользоваться часто — лекарств катастрофически нехватало.

Я умудрилась заболеть скарлатиной. Чудесные, добрые, отзывчивые люди Галина Михайловна и Петр Исаакович лечили меня, скрывая, что это скарлатина: барак, где мы жили, был полон детей, все боялись заразиться, нас бы просто выкинули. Но никто больше не заболел, а едва у меня спала температура, госпиталь получил приказ на перемещение. Врачи выдали маме два тёплых одеяла, чтобы завернуть меня, и велели уложить на повозку вместе с ранеными. Это было запрещено, но они сделали так.


Весной 1943-го года госпиталь прибыл в посёлок Чѐбаково, под Ярославлем. Это было близко от Москвы, родная земля, даже если придётся здесь остаться. Кончился сибирский кошмар.


Маленький посёлок. Госпиталь снова разместился в помещении школы. Рядом со школой, на одной с ней территории — несколько избушек. Наверное, в них жили учителя или другие работники школы. Сейчас в них живет персонал госпиталя. Мы живём в домике вместе с Петром Исааковичем и Галиной Михайловной. Наша комната — первая, проходная, большая, с большой русской печкой. Их комната — следующая, они проходят через нас, печка выходит к ним одним боком. Нас много, мы пока в том же составе. Но вскоре, вызванная своим мужем, Гришей (с начала войны он редактор какой-то газеты, и на некоторое время получил назначение в Москву), уезжает тётя Лиза. Из Новосибирска вместе с киностудией уезжает в Москву тетя Рая, ей удаётся получить пропуск на свою маму, то есть мою бабушку. Остаёмся мы с мамой и дядя с тётей Феней. Наш папа где-то на фронте и до Москвы ему ещё очень далеко. Сыновья дяди и тёти тоже на фронте, им оттуда не суждено вернуться никогда. Они погибнут в начале 44-го года. Нас вызывать некому.


Условия размещения госпиталя и жизни здесь более хорошие. Школа двух или трёхэтажная, кирпичная. В школе — госпитале тепло и светло. Классы поделены перегородками на несколько палат, узких и длинных, но зато в каждой есть, хотя бы, часть окна, раненые лежат по 2– 3 человека. Вся территория школы, вместе с нашими домами, огорожена. Посторонние не допускаются. Поэтому нам, детям, разрешают одним выходить и играть во дворе.

Госпиталь работает напряженно. Фронт ближе, составы приходят чаще. Мама работает бухгалтером и медсестрой одновременно. Домой забегает на минуточку, иногда её отпускают поспать, чтобы не упала. Она и тётя Феня стараются ночные дежурства делить так, чтобы кто-то был со мной. Это не всегда получается. Тогда утром я вскакиваю и бегу в госпиталь.

В госпитале меня уже все знают и любят. Сначала я иду в бухгалтерию. Если там мамы нет, значит, она дежурит в палатах. Тогда мой путь определён — на кухню, к Анне Григорьевне, завтракать. Анна Григорьевна усаживает меня в тёмный уголок у самого окошка сдачи грязной посуды. На всякий случай, чтобы легко можно было меня спрятать, если какая проверка: посторонних здесь кормить нельзя.

Но какая же я посторонняя? Мне этого не понять. Ведь я почти всех раненых знаю, и они знают и любят меня. Я часто прихожу к ним. Заглядываю то в одну палату, то в другую. Вот весёлый пожилой солдат. У него забинтовано полголовы, но один глаз под кустистыми бровями щурится добротой. Он шевелит свободным пальцем забинтованной руки, подзывая меня. Каким-то образом умудряется достать из-под подушки кусочек сахара, протягивает мне. Просит посидеть с ним. Я знаю, он любит, когда я читаю стихи. В госпиталь приносят газеты, где печатаются разные стихи. Мне стоит один раз услышать, и я запоминаю все, сразу. Вот и сейчас солдат показывает своим единственным глазом на тумбочку, где лежит газета. Лежащий рядом другой солдат, совсем молодой парень, выздоравливающий, скоро выпишется, берёт газету, тихо читает вслух стихотворение:


Пожар стихал. Закат был сух.

Всю ночь, как будто, так и надо,

Уже не поражая слух,

К нам долетала канонада…

И между сабель и сапог,

До стремени не доставая,

Внизу, как тихий василёк,

Бродила девочка чужая

Где дом её, что сталось ней

В ту ночь пожара мы не знали.

Перегибаясь к ней с коней,

К себе на седла поднимали…


Пожилой солдат говорит: «Олеся». А молодой читает ещё раз, чтобы я запомнила. Про автора стихотворения никто не говорит, никому невдомек, что автора стоит знать. Просто есть хорошее, берущее за душу стихотворение. Так оно и запомнилось, так меня и просили: «Почитай про Олесю».

Потом я перехожу в другую палату, там просят «Алёшу»:


Ты помнишь, Алёша дороги Смоленщины,

Как шли бесконечные, злые дожди,

Как кринки несли нам усталые женщины,

Прижав, как детей, от дождя их к груди….


А ещё просят про седого мальчишку, которого раненный отец вез на пушечном лафете, как самом надёжном месте на этой земле.


Уже много позднее, я узнала, что эти стихи написал, ставший моим любимым поэтом, Константин Симонов. В сборнике его стихов я прочла знакомые строчки и узнала, что стихотворение ″Олеся″ называется «Через двадцать лет», «Алёша» — «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины», а про седого мальчишку — ″Майор привёз мальчишку на лафете″.


Видавшие виды, покалеченные солдаты потихоньку утирают слёзы. И я, конечно не до конца понимая, сколько стоит за этими строчками, проникаюсь в их боль, страдания, чувства. И уж что, я знаю, приободрит их, что я читаю почти в каждой палате, (это стихотворение, я знаю, написал Константин Симонов):


Жди меня, и я вернусь.

Только очень жди…

…….

Как я выжил, будем знать

Только мы с тобой —

Просто ты умела ждать,

Как никто другой.


Простые слова хорошо понимались, принимались. Вскоре я научилась читать и уже сама прочитывала и запоминала стихи.

А ещё я пела и танцевала. Что я пела? Детских песенок я не знала, пела то, что услышала и запомнила по радио. Самой любимой была песня про синий платочек. Тоже много позднее я узнала, что по радио, как и на фронтах, эту песню пела Клавдия Шульженко. А танцевала — я танцевала под музыку, лившуюся из громкоговорителя. Мелодии были разные. Были песни, марши, музыка без слов. Марши я не любила. А вот музыка без слов будила во мне потребность движения. Я невольно погружалась в мелодию, и руки, ноги, тело начинали петь эту мелодию. Я даже не всегда понимала, как это происходило, был ли кто-нибудь рядом. Музыка кончалась, я замирала с последними тактами и только тут замечала, где я. Это могла быть палата, мог быть коридор. Но плотное кольцо солдат было всегда. Часто сёстры, проходя мимо или заходя делать уколы, задерживались в дверях, слушали, смотрели. Подходили уже передвигающиеся раненые из дальних палат. Звучали по радио и различные народные песни. Конечно, меня никто не учил национальным танцам, но солдатам очень хотелось их увидеть. Наверное, это было прикосновение к родному дому. Я вслушивалась некоторое время в звучащую музыку и начинала двигаться. Солдаты, для которых эта музыка была родная, утирали невольные слезы, иногда показывали некоторые характерные движения. Особенно много было русских, украинских, татарских мелодий. Кто-то раздобыл для меня узорчатый, красно-белый платочек, и я, то повязывала его на голову, то несла в руке, разнообразя и расцвечивая движения в танце. Но были и кавказские, и восточные мелодии Средней Азии, которые призывали двигаться совсем по-другому. Раненые из этих мест, кто незабинтованной рукой, кто ногой, показывали некоторые движения. Солдаты научили меня матросскому танцу. Так что репертуар мой был довольно богатый, эти спонтанные концерты происходили к всеобщему удовольствию. Когда мама освобождается, по толпе у дверей палаты или в коридоре она безошибочно определяет, где её дочь.


В одной из палат лежит совсем молоденький латышский мальчик. У него нет обеих ног и левая рука только до локтя. Мама и тётя Феня родом из Латвии, из городка Кандава. Они часто приходят к нему, он как бы родной. Они разговаривают с ним по-латышски, и он радуется возможности поговорить на родном языке. Его ярко-синие глаза полны такой тоски и боли! Мама попросила меня заходить к нему почаще. Сначала он молчал, хотя присутствие маленькой девочки, её голос и танцы смягчают его взгляд. Постепенно стал разговаривать. Потом попросил станцевать под мелодию, которую он напоёт. В это время подошла моя мама. Оказалось, что она помнит эту мелодию. Мама стала подпевать её и танцевать, а я повторять за ней. Он стал ждать нашего прихода и очень был рад, кто бы из нас ни пришёл. Я стала часто навещать его, особенно когда узнала, что его скоро выпишут. Потом он уехал, не знаю, как и куда. Но тогда это была судьба многих.

Иногда мой «обход» продолжался до обеда. Кто может, уходит в столовую, другим приносят обед в палату. А я, утомившись, часто засыпаю на освободившейся на время обеда койке. Вернувшиеся с обеда солдаты не хотят будить ребёнка, терпеливо сидят на соседней койке. Мама находит меня, поднимает, ведёт полусонную домой. Пётр Исаакович встречает нас в коридоре, уставший после бесконечных операций, находит в себе силы улыбнуться и сказать, что я помогаю им лечить солдат, и мне полагается орден, так же как ему (у него их было несколько, только я не знаю, каких).

Кроме меня на территории госпиталя была ещё одна девочка, Таня, на три года постарше меня. Она дочь сестры-хозяйки Галины Петровны. Они вместе с их бабушкой Елизаветой Ивановной живут в том же доме, но с другой стороны. Почему-то бабушка не пускала Таню в госпиталь. Таня с нетерпением ждала, когда я приду домой, чтобы чем-то заняться.

Бабушка Тани по профессии учительница. Её внучке давно пора в школу, которой нет. Она решила обучать нас грамоте и арифметике. В каком-то бывшем классе лежала груда не сожжённых при растопке книг. Сестра-хозяйка принесла несколько из них, не очень разорванных и грязных. Учиться чтению можно. Бумаги, конечно, нет. Перья и огрызки химических карандашей, выброшенные за негодностью из канцелярии, нам приносит мама. Перья мы прикручиваем ниткой к прутикам — получается ручка. Из кусочков грифеля разводим чернила. На чём писать? Используем поля в книгах и выбеленные стены избы. В сарае осталась побелка, и мы время от времени приводим стенку в первозданную белизну. С русским языком, литературой и арифметикой у нас всё в порядке. Но почерк! Это останется навсегда. В школе урок чистописания будет потом для меня и моих учителей самым мучительным предметом.

Наступило лето. Весь двор покрылся высокой, густой травой. Во двор на солнышко стали выходить раненые. Мы с Таней носились по зарослям травы, которая почти скрывала нас, бежали к маленькому прудику в дальнем конце огороженного бывшего сада. На прудик нам категорически запретили ходить. Но около него в особенно высокой траве стояла маленькая скамеечка. Я очень полюбила сидеть там, невидимая, не слыша никого и ничего. Иногда я долго сидела там, дремала, вдыхая дурманящий запах разогревшихся на солнце трав, слушая нескончаемый стрекот кузнечиков и птичьи песенки. Единственный недостаток этого уединения — множество комаров. Но это были мелочи, я приучила себя не обращать на них внимания и находить приятное в их жужжании.

Кончилось это тем, что у меня начался сильный озноб, высокая температура. Меня знобило так, что не помогали сваленные не меня одеяла и пальто, тёплые платки. Галина Михайловна и Петр Исаакович определили: малярия. Хорошо, что в госпитале были препараты на разные случаи жизни, точнее, болезни. Их было не так много, но малярией солдаты не болели.

В сумерки озноба и бреда иногда врывались светлые пятна. Галина Михайловна выкраивает время в своей непомерной нагрузке хирурга, забегает ко мне, даёт жутко горькую таблетку (хинин) и, чтобы порадовать меня, развевает надо мной и опускает в руки широкую, тончайшего шёлка, ярко-малиновую ленту. Какой же это прекрасный подарок! Много лет мне сначала завязывали из неё красивый бант, а потом я вплетала эту ленту в косу. Или вот посредине рабочего дня приходит тётя Феня, споро затапливает русскую печь. Берёт огромную сковороду и на сливочном масле жарит полную сковороду лука. Масло и лук ей выдают на складе для меня, и для меня же, чтобы накормить чем-то питательным, её отпускают на время с работы. Днём мне немного полегче. Я сквозь сон чувствую чудесный аппетитный запах. Открываю глаза и вижу высокую статную фигуру тёти Фени, склонённую к печному проёму. Её круглая голова с иссиня-чёрными, гладко собранными в аккуратный пучок волосами, выныривает из печи, затем появляются руки с вкусно шипящей золотистым луком огромной сковородой. Это тоже светлым пятнышком памяти осталось с того времени.

— Ланочка, сейчас будем кушать. Посмотри, какая красота! На кухне хлеб дали, целых три куска! Вот я ещё чайник поставлю, Анна Григорьевна морковного чаю дала. Будем пировать!


Мама приходит вечером, когда я уже ничего почти не вижу от бешеного озноба, только слышу её ласковый голос. Кто-то, кажется, все та же сестра-хозяйка, подарила мне толстую книгу русских народных сказок. (Я и сейчас помню эту потрёпанную книгу в сером коленкоровом переплете. Мы потом её взяли с собой в Москву, и она долго была у нас. Во время переезда, почти через 30 лет, я обнаружила, что её нет. Наверное, кто-то не вернул.) Мама пытается отвлечь меня от бредового забытья, рассказывает и читает мне сказки, рассказывает о знакомых мне раненых. Вдруг в моё сознание яркой вспышкой — слово «папа». Я пытаюсь сосредоточиться, мама поняла это, повторяет: «От папы пришло письмо».

Болезнь отступила, но на всю оставшуюся жизнь у меня иногда возникают ознобы, без температуры, чаще по ночам, в первой половине сна. Связано ли это с перенесённой малярией? Не знаю.


Когда госпиталь ещё был в Искитиме, в обозе раненых поступил совсем молодой, лет 16-ти, мальчишечка, Алёша. Ранен он был очень тяжело, от долгой дороги развился сильный воспалительный процесс в истощённом организме. Принимала его тётя Феня. Отмыв от грязи и присохших бинтов, отнесла его на руках на срочную операцию. Операцию ему сделали, но сказали, что шансов у него практически нет. С этим тётя Феня не хотела согласиться ни за что! Взяла его под персональную опёку, дежурила, не отходя от него много дней и ночей, получая выговоры за то, что всё её внимание и забота отданы этому мальчику (персонала было мало, а раненых, наоборот, много). Она не могла допустить, чтобы этот совсем ещё ребенок ушёл из жизни. Её беззаветный уход дал результат! Во-первых, он не умер вскоре после операции, как предполагалось. Это уже было достижение. Потом, очень нескоро, но он начал поправляться. Тётя Феня терпеливо учила его подносить ложку ко рту, садиться и потом вставать, учила делать первые шаги. Это было чудо, сотворенное тётиными руками. Оказалось, что он из-под Смоленска, родители погибли, а он примкнул к военной части и остался там. Его брат был призван в армию незадолго до войны, связь с ним он потерял, знает лишь, что перед войной Николай был в Москве.

В середине лета он готов был к выписке, но куда его выписывать — неизвестно. Назад в военную часть и на фронт он не годился ни по возрасту, ни по ещё не окрепшему здоровью. Дома у него нет, где брат — неизвестно. Госпитальная военная служба (политрук или ещё кто-то, не знаю) запросила военкомат Москвы в поисках его старшего брата Николая. Тётя Феня, дядя и мама, пообсуждав, решили пока взять мальчика к себе. Алёша поселился у нас и стал тётю Феню звать мамой. Мы вместе, оба после тяжёлой болезни, выходили сначала на завалинку у дома, потом прогуляться по саду. К концу лета нашёлся его брат, оказалось, что он служит в комендатуре Кремля. Алёша уехал. Вскоре мы получили письмо от его брата. Он писал, что бесконечно благодарен тёте Фене за жизнь братишки, что и для него она теперь — мама, и если ей нужна любая помощь, он сделает всё, что может и что не может.

Единственное, что хотела тётя Феня, это вернуться домой. Им с дядей был нужен вызов. От их сыновей уже больше года не было никаких известий.

В начале декабря для тёти и дяди пришёл заветный вызов. Николай оформил его как для своих родителей. Мы остались одни.

В начале октября мы получили письмо из госпиталя, где лежал папа, раненый и контуженый. Подробностей я, конечно, не знаю, так как была слишком мала, чтобы понять и запомнить то, что объясняла мама. Госпиталь находился не очень далеко от нас, где-то на Волге. Мама хотела поехать к папе, но не знала, как быть со мной. Оставить меня — не с кем. И тут сотрудники госпиталя, несколько человек, пришли к нам. Галина Михайловна сказала их общее решение:

— Поезжай, Ира. Я, Пётр Исаакович, Галина Петровна и Елизавета Ивановна — мы все будем смотреть за Светкой.

— А в столовой я её всегда накормлю. Что, не найдется для ребёнка лишняя порция? Да и приведу её в столовую, чтобы голодная не ходила. Поезжай, — вставила своё окончательное решение повар Анна Григорьевна.

Мама решилась ехать. Начальник госпиталя выдал ей предписание для поездки по служебным делам в госпиталь, где был папа (иначе её не пропустят, завернут обратно или ещё хуже — арестуют). Общими усилиями собрали её в дорогу. Купили в деревне картошку, какие-то яблоки, яйца, хлеб. Мама уехала. Я не помню своей жизни без мамы. И уж точно не было никаких отрицательных ощущений. Значит, действительно меня окружили такой заботой и вниманием, что я не горевала в мамино почти двухнедельное отсутствие.

В начале 1944 года тот же Николай оформил вызов и нам.

Галина Михайловна и Пётр Исаакович собрали в теперь уже только их комнатках многих сотрудников госпиталя, с кем проработали уже несколько трудных лет. Расставаться было жаль. Но их сообщество образовалось в общей беде войны и не могло быть постоянным. Все были из разных концов страны, и с окончанием войны все должны были разъехаться по своим домам. Многие обменялись, как водится, своими домашними адресами, не представляя, что можно просто расстаться, как будто и не встречались. Впоследствии, после войны, многие продолжали переписываться, но постепенно связь угасла. У каждого был свой путь. Общим его сделала война.

Вскоре после нашего отъезда госпиталь снова отправился догонять линию фронта, работал уже на передовой. В самом конце войны в Москву проездом во Львов приехали демобилизовавшиеся Галина Михайловна и Пётр Исаакович. Он в самом конце войны был ранен и прихрамывал, опираясь на тросточку. Но это всё ещё только будет. А сейчас мы уезжали в Москву.


В трудовой книжке мамы появилась запись: «от 10.02 1944г.: Уволена в связи с переездом на постоянное место жительство в г. Москву».

Возвращение домой

В середине февраля 1944 года мы возвратились в Москву

...