Обрадовался, птенчик Божий!.. Вот оно, солнышко… светит!.. Благодать!.. Любовное солнышко… Вот так-то, мальчуган: живешь, живешь в потемках, блуждаешь во мраке тоски смертной, а выглянуло небесное солнышко и стало светло, хорошо… Умирать не надо!.. Вот, даст Бог, выйдешь на волю, всего тебя солнышком обогреет, всего вольным духом обоймет…
С усталым и равнодушным лицом сиделка подвела его к узкой, похожей на все остальные, кровати и сказала равнодушным голосом, в котором, казалось, не было звуков, как в голосе судьбы: — Вот тут вы и будете жить пока.
Сначала больному показалось, что в палате слишком много людей; но гартом он разобрал, что их только четверо-пять, считая с ним, — и что кругом достаточно места, чтобы поместить еще много таких же кроватей, таких же столиков с убогим имуществом умирающих, таких же черных дощечек с их короткими паспортами, таких же изуродованных страданием человеческих тел.
Мальчик взглянул вверх, вытянул шейку и вдруг всплеснул руками. — Солнышко, солнышко! — закричал он, и странно болезненно раздался в пустой холодной палате его надтреснутый детский голос, зазвеневший тоскливо мечтательным восторгом. По серой нескончаемой стене противоположного дома ползла золотая слепящая полоса яркого света, и отблески ее отразились в наивных детских глазах, зажигая их золотыми искрами. И точно этот голосок разбудил застывшую жизнь: задвигались и заговорили другие больные.
Молчание мертвым холодом сковывало палату. Все о чем-то думали, и никто не знал, что думают другие, занятые своими мыслями и образами. Людей было несколько, а каждый казался совершенно одиноким. Но надо было жить.