В Линде появилось что-то такое, чего я никогда раньше не видел. Она подстраивалась под него, точно принижала себя, играла его ребенка, оделяла отца своим вниманием и присутствием и в то же время ставила себя выше тем, что все время пыталась, но не могла полностью скрыть, что стыдится его.
Впервые я заприметил Линду летом девяносто девятого года, на семинаре скандинавских писателей-дебютантов в Бископс-Арнё под Стокгольмом. Она стояла на улице, подставив лицо солнцу. В темных очках, белой футболке с красной полосой на груди и штанах цвета хаки. Тонкая и красивая. От нее исходила волна мрачности, дикости, эротики и деструктива. У меня снесло крышу.
Все поголовно молодые женщины пьют тут воду в таких количествах, что она из ушей льется, они уверены, что это полезно для здоровья, но единственный достоверный результат — резко вырос энурез у молодых. Дети питаются цельнозерновыми макаронами и цельнозерновым хлебом и престранными сортами бурого риса, с чем не справляются их животы, но это никого не волнует ввиду натуральности и полезности этой здоровой еды. Увы, они здесь спутали еду и дух, поверили, что можно проесть себе путь к улучшению себя как человека, не понимая, что еда — это одно, а представления о ней — другое.
Она блондинка, у нее высокие скулы, узкие глаза, долговязое худое тело, она умеет одеваться, но слишком довольна собой, слишком зациклена на себе, чтобы я счел ее привлекательной. Я без проблем общаюсь с неинтересными или неоригинальными людьми, у них могут быть другие, куда более ценные достоинства, например теплота, умение заботиться, дружелюбие, чувство юмора, таланты, благодаря которым они ведут живую беседу, становятся надежным тылом для тех, кто рядом, строят функциональные семьи, — но мне делается физически плохо вблизи неинтересных людей, свято уверенных в своей исключительности и трезвонящих об этом во все колокола.
Единственное, в чем я видел смысл, за чем признавал ценность, — были дневники и эссе, те разделы литературы, которые не завязаны на сюжет, на рассказ, а состоят из голоса, твоего собственного голоса, жизни, лица, встречного взгляда. Что есть произведение искусства, если не взгляд другого человека? Не выше нас и не ниже нас, но вровень с нашим взглядом. Искусство не переживается коллективно, да и ничто не переживается, и человек остается с произведением один на один. И встречает этот взгляд в одиночку.
роман пишут так: ставишь цель и бредешь к ней во сне. Мы имеем доступ не только к нашим собственным жизням, но почти ко всем жизням в нашем культурном кругу, не только к нашим личным воспоминаниям, но ко всем гребаным общекультурным воспоминаниям, потому что я — это ты, а ты — это все; из одного мы вышли и в одно же уйдем, а по пути из первого во второе мы слушаем одно радио, смотрим один телевизор, читаем одни статьи в газетах, и фауна внутри нас одинаковая, то бишь лица и улыбки знаменитостей. Если ты запрешься в крошечной комнатке в маленьком городке в тысячах километров от столицы, где нет ни единого человека, все равно их ад будет твоим адом, их небо — твоим небом, остается только вспороть воздушный шарик, он же мир, и пусть все его содержимое рассыплется по страницам.
Конечно, она была права, я и сам понимал и теоретически готов был признать ценность того, что ребенок жадно, свободно и шумно ест, хлопая ложкой и свиняча, но первый порыв мой был призвать к порядку. Потому что во мне говорил мой отец. Когда я рос, отец взвивался из-за крошки рядом с тарелкой. Я все понимал, я испытал, что такое требовательность, на собственной шкуре, и ненавидел ее всеми фибрами души, так почему мне тогда неймется передать ее дальше по наследству?
В сорок до человека доходит, что вся жизнь — здесь, будничная и мелкотравчатая, полностью сложившаяся и всегда будет такой, если ничего не сделать. Не сделать последней ставки.