Николай Николаевич Каразин
ПОГОНЯ ЗА НАЖИВОЙ
Роман в 3-х частях
«Погоня за наживой» — приключенческий роман из эпохи завоевания Туркестанского края, написанный Николаем Каразиным.
Автор романа — русский художник-баталист и писатель, участник Среднеазиатских походов. Литературные произведения Каразина составляют 25 томов, многие из них сначала появились в журнале «Дело» 1880-х годов. Лучшими и наиболее известными из повестей считаются: «На далеких окраинах», «Погоня за наживой», «Двуногий волк», «В камышах» и другие. В них много места уделено и военным событиям из эпохи завоевания Туркестанского края.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Чуть-чуть не застрелился
Дмитрий Ледоколов, опершись локтями о письменный стол, сидел в покойных креслах и пристально рассматривал окурок сигары, дымившийся в одной из бронзовых пепельниц. Этот окурок, должно быть, не очень занимал его, хотя вот уже с полчаса, как он не спускал с него глаз; окурок перестал уже тлеть, уже похолодел совсем, а Ледоколов все на него смотрел и смотрел, он даже пальцем его потрогал, отнял руку, вздохнул тяжело, болезненно и уставился в ту же точку каким-то апатичным, почти бессмысленным взглядом.
Ворот рубахи его был надорван; видно было, что его расстегивала нетерпеливая, озлобленная рука; галстук валялся на ручке кресла, а смятый сюртук лежал на полу, и холодный ветер, врываясь в отворенную форточку окна, шевелил рукава его рубашки. Впрочем, Ледоколову не было холодно, несмотря на то, что вместе с ветром в комнату влетали мелкие снежинки и белыми блестками оседали на широких, вырезных листьях какого-то экзотического растения.
На большом письменном столе и внутри его царствовал полнейший беспорядок: письменный прибор разбросан, подсвечники сдвинуты к одной стороне, две фарфоровых статуэтки игривого свойства лежали на полу, у одной из них недоставало уже головы, отбитой упавшей на нее крышкой от чернильницы; бумага писанная и неписанная разбросана была по всей поверхности стола, ящики выдвинуты наполовину, и все, что там находилось, было взрыто и исковеркано. Из одного ящика торчала рукоятка револьвера, и над всем этим возвышался большой фотографический портрет красивой женщины с роскошными пепельными волосами, освещенный мигающим светом пылавшей лампы, пламя которой давно уже облизывало треснувшее стекло, покрывая его черной, густой копотью.
Тоску наводящий полумрак царствовал в дальних углах комнаты, откуда выдвигались только массивные карнизы шкафов, и виднелись на стенах неясные очертания какого-то оружия, развешанного в симметричных группах.
Стрелки на циферблате больших стенных часов показывали половину первого; на тротуаре противоположной стороны улицы давно уже стоял, должно быть, чрезвычайно любопытный городовой, которому совершенно ясно было видно все, что делалось в комнате Ледоколова.
Этот городовой положительно недоумевал: что такое делается с этим чудным барином? То он прежде неистово рылся и разбрасывал все, что ни попадалось под руку; пистолет вынимал зачем-то, разглядывал его долго, опять спрятал в ящик; сигару закурил было, сломал и на пол бросил, закурил опять и почти сгрыз ее зубами; а вот уже с час, как сидит и не шелохнется, не погладит даже большого серого кота, что взобрался на спинку кресел, оттуда к нему на плечо и, мурлыча на ухо, трется у него за щекой мягким, усатым рыльцем.
— Гляди, пожару как бы не наделал! — думает городовой вслух. — Ишь, ты, полымя как из лампы прет!..
— Выпимши, может, али так блажит! — замечает дворник, ежась от холода и зевая во весь рот, плотно кутаясь в свой овчинный тулуп, от которого за версту несет кислым запахом дубленой кожи.
— О, Боже мой! — не то простонал, не то тяжело вздохнул Ледоколов, быстро поднялся, загремел креслами и взглянул на портрет.
И вот рот его скривился, как будто под влиянием невыносимых внутренних страданий, на лбу у него протянулись болезненные складки, сухим, горячечным жаром сверкнули глаза, и со звоном полетела на пол какая-то безделушка, опрокинутая конвульсивным движением руки, протянувшейся к портрету.
Фыркнул кот, далеко отпрыгнул назад и исчез где-то между шкафами.
— Важно! — произнес дворник и подтолкнул локтем городового.
— Погоди, что дальше будет! — отвечал городовой. — Проезжай ты, желтоглазый! — крикнул он извозчику, загородившему было своей лошадью окно, над которым производились наблюдения.
Неровной, шатающейся походкой принялся Ледоколов ходить по своему кабинету, натыкаясь на этажерки и отдельные столики; ходил долго и снова остановился перед портретом, ероша ожесточенно волосы. Потом он схватил портрет обеими руками, поднес его к самому лицу и жадно впился в стекло своими сухими, горячими губами… Послышалось глухое, прерывистое рыдание, рыдание страшное, без слез, рыдание, от которого болит и ноет грудь, и замирает сердце, стиснутое словно железными щипцами.
Медленно опустил Ледоколов портрет, поставил его на прежнее место и лег с ничком на кушетку. Перед его закрытыми глазами с адской точностью, со всеми мелочными подробностями стали проходить мучительные картины. Тихонько выполз серый кот из своего темного угла, вспрыгнул на спину Ледоколова и свернулся клубком, как раз между его лопатками.
Два года тому назад он встретился в первый раз с ней. Его охватило какое-то странное чувство: ему казалось, что они давно уже знакомы, что они давно уже так хорошо знают, так понимают друг друга; тепло, дружески отнесся он к ней с первых минут знакомства. Она так близко подходила к тому идеалу, который давно уже сформировался в его сердце.
Он полюбил ее. Это была почти не любовь, это было тихое, благоговейное боготворение…
Яркие потоки света льются сверху, охватывают со всех сторон, уничтожая, скрадывая тени. Вся в белом, с длинным шлейфом, стоит она посреди церкви; чудные, золотисто-дымчатые волосы чуть прикрыты цветами и прозрачным газом; матовой белизной сверкает упругое, молодое тело… Она вся кажется лучезарной, прозрачной… У него дух захватывает при одном взгляде на это чудное видение… Он подойти не решается… Ему кажется, что всякий шаг к ней — святотатство. Однако, он подходит. На него так ласково, так приветливо смотрят дивные глаза…
— Пожалуйте-с! — приятным старческим тенором приглашает его священник в новой парчовой ризе с разводами, прихватывает их за руки и подводит к аналою.
Свечи им сунули в руки, к горячему лбу прикасается какой-то металлический обруч…
— Дмитрий, милый мой Дмитрий, — лепечут ему на ухо дорогие губки. — Как мы будем счастливы…
Сидя в карете, они плотно прижались друг к другу, они словно срослись вместе.
— Ведь ты меня очень любишь?
Его шею охватывают нежные руки.
— Люби меня, — я стою этого. Ну, скажи, будешь любить меня, да?..
— Люблю ли я тебя…
Слезы перехватывают звуки в его горле. Он задыхается от наплыва страстных, томительных иллюзий…
— Дмитрий, милый мой, я счастлива, я точно в раю. Ты плачешь?..
— Ангел, радость моя!..
— Налево к подъезду… стой! — командует кто-то на козлах.
— Пошли, пошли прочь! — распоряжается у ворот хриплый, начальнический бас…
Музыка, шампанское, говор, фраки, мундиры, шлейфы, шиньоны… все так светло и торжественно… Затем туман, туман…
И вот, день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, светлой полосой потянулась жизнь. Огорчений, скуки, грусти, как будто и не существовало.
Один взгляд дорогих глаз разгонял надвигающиеся тучи.
В мозгу так ясно, он так славно работает, он, казалось, не знает устали; то, перед чем задумался бы Ледоколов в прежнее время, теперь одолевается шутя, под живым влиянием электризующей, чудотворной силы участия любящей женщины.
Труд получил двойное, тройное, увеличенное до бесконечности значение. Результаты этого труда так необходимы для нее…
— Дмитрий, помнишь брошь звездочками, что мы видели в окне у Зефтигена на Морской?..
— Помню, моя крошка, помню… В середине розетка, в шесть лучей, кажется…
Он кладет на стол циркуль, которым работал, оборачивается и целует тонкие розовые пальчики, особенно тот из них, на котором виднеется золотой обручек.
— Ну да, — говорит она, — эта брошь стоит только сто двадцатью рублями дороже моей, только сто двадцатью рублями; и если обменять мою…
— Ребенок милый, игрушечку тебе нужно… Ну, это мы устроим…
— Это расход лишний, дорогой мой; мне так совестно; мы и так уже в этом месяце…
— Тсс!..
Прелестный ротик умолкает, зажатый самым страстным, самым жгучим поцелуем.
— Ты и так много работаешь! — лепечет она, и наскоро вытирает украдкой свои розовые губки.
— Пойдем гулять сегодня, ну, и зайдем…
Она становится у него за креслом, гладит его но голове, расправляет волосы, особенно заботясь о том месте, где довольно ясно видны зачатки будущей лысины. Он погружается в какое-то вычисление…
— Ты, кажется, ревнуешь меня?.. — спросила она его как-то раз на одном из вечеров, оставив, наконец, своего мундирного кавалера, с которым проходила чуть не весь вечер.
— Ну, что за вздор!..
— Что же ты такой пасмурный? Пойдем!
Она повисла у него на руке, — ему стало необыкновенно весело: он сразу забыл то мучительное чувство, с которым он следил глазами за ними, беснуясь, когда кавалер слишком уж близко наклонялся к своей даме, и в жестах его проявлялась воинственно-страстная энергия.
— Я люблю тебя, я верю тебе; ревность тут неуместна…
Он сам хочет уверить себя, что он не ревнует.
— Смотри!..
Она прижимается к нему еще плотнее и грозит пальчиком.
— Ревновать ту, которую любишь, это значит потерять, к ней уважение, перестать ей верить… Я сейчас, Дмитрий…
Она быстро вырывает руку из-под его локтя; перед ней стоит джентльмен высокого роста, в самой почтительной и скромной позе. В выражении его лица, в движении его рук видно не простое желание вальсировать — нет, это молчаливая мольба о жизни…
— Гм… — кряхтит Ледоколов, натянуто улыбается и чувствует, что в его сердце опять ворочается что-то весьма нехорошее…
Иногда ему казалось, что она становится холоднее, безучастнее к его ласкам.
«Пустяки, — думает он, — нельзя же, в самом деле, вечно лизаться; это не в порядке вещей».
А раз, когда они шли вместе по Невскому, он до крови укусил свою губу в досаде на то, что она все время глядела на окна магазинов, отвернувшись от него и едва касаясь своей перчаткой рукава его бобрового пальто.
— И что ты там находишь занимательного…
— Ну, это еще что!
— Кто это тебе поклонился сейчас?
— Не помню фамилии… как-то мек или дек, что-то в этом роде начинается…
— А теперь это с кем ты раскланиваешься?
— Что это тебя так интересует?..
Она подозрительно смотрит на него и холодно улыбается.
— Да почему же не сказать?..
— Уж ты опять не вздумал ли ревновать меня?
— Гм, что это значить «опять»? Наконец, я же говорил тебе, что ревновать — это недостойно… всякого…
Он почувствовал, что становится смешон, и вдруг, ни с того, ни с сего, поклонился какой-то пестро одетой, совершенно ему незнакомой даме… Та улыбнулась и ответила ему.
— Ну, вот видишь, — говорит ему она, — я же не спрашиваю тебя: кто это?..
Она готова расхохотаться; Ледоколов покраснел до ушей.
— Поедем домой лучше, кстати пора и обедать, — зевает она, прикрывшись муфтой. — Мне так есть хочется!
Дорогой она немного приласкала его, и опять у него хорошо стало на сердце.
«Но это все такие мелочи, такой ничтожный вздор, — бравировал Ледоколов, перебирая в своей памяти все малейшие эпизоды прошедшего дня. — Это все такие булавочные уколы, за которые нельзя даже и посердиться». Однако, он чувствует, что хотя эти булавочные уколы и очень ничтожны, каждый отдельно, но зачем их так много?..
«Вот опять, ну, чего этот барин так от нее шарахнулся, когда я вошел? Я его спрашиваю, в котором часу поезд отходит, а он отвечает совсем неподходящее, я даже не понял ничего, — видимо, человек потерялся…»
— Дмитрий, можно к тебе?.. — слышен за дверью ее голос.
— Конечно, конечно, войди… что за вопрос!..
— Я хочу посидеть около тебя; будь уверен, я тебе мешать не буду!..
Она поцеловала его в лоб и села рядом в другие кресла.
— Можешь ли ты когда-нибудь мешать мне?.. Жизнь моя… Дай я тебе подложу подушку за спину… Васька, пошел, барыню беспокоишь!.. — гонит он серого кота, который тоже взобрался на кресло.
— Нет, оставь его. Ну, работай, работай…
Она еще раз целует его и треплет по плечу. Все сомнения разлетаются прахом, о булавочных уколах нет и помину…
«Не верить этому светлому ангелу — Господи! Да это надо совсем с ума сойти, — это более, чем святотатство», — думает он и начинает подводить какие-то бесконечно-длинные итоги.
* * *
Целых три недели пришлось ему не видать своей жены, — ему надо было уехать по делу. Эти недели тянулись бесконечно. «Разве телеграфировать о выезде?» — подумал он, садясь в вагон по окончании своих дел, но тут же решил не уведомлять об этом, рассчитывая на сладкие минуты неожиданного приезда.
«Как она обрадуется, дорогая моя, — думал он, поглядывая в окно. — Вот озадачится; ведь она не ждет меня раньше десятого, а тут вдруг тремя днями раньше — бац! А что, разве…»
Он вырвал из бумажника листик, написал карандашом несколько слов и на первой же станции подошел к конторке телеграфиста.
«А, нет, не надо», — решил он, направился к буфету и выпил водки.
В одном из вагонов что-то лопнуло, — поправляли с час, — там снег задержал на два часа, еще что-то случилось. Поезд опоздал. Поздно ночью, почти перед рассветом, слез Ледоколов с извозчика и постучался в ворота; быстро взбежал он но лестнице, чуть не разбил себе носа в потемках, и остановился перед своей дверью.
«Она спит…» — подумал он и, затаив дыхание, чуть дотронулся до ручки звонка.
Все тихо, ничего не слышно.
Он позвонил еще раз, громче.
— Кто там? — послышался за дверью испуганный голос горничной.
— Отвори, это я… — тихо произнес он.
Но, вероятно, горничная приняла его за другого.
— Ты что же звонишь, Ванька-дьявол… входи тише, — барыню разбудишь…
Ледоколов начал раздеваться, девушка торопливо зажигала свечу; она догадалась, что это не ее Ванька.
Ярко вспыхнул огонь и осветил испуганное лицо горничной; глаза ее широко раскрылись, она вскрикнула и выронила свечку из рук.
Ледоколова как обухом ударило в голову. Как ни мгновенно блеснул свет, но он успел увидать, он видел… Да, то, что он видел, было ужасно!
Он видел на вешалке чужую шинель, он ясно ее разглядел, с капюшоном, с военным воротником; металлические пуговицы так ярко, так отчетливо блестели на сине-сером сукне.
— Огонь зажги! — прохрипел он.
Послышалась торопливая возня и шорох; спички не загорались; наконец, снова была зажжена свеча… Шинели не было…
— Что же это, я сам видел, вот тут — где она? Или это мне почудилось?..
Ледоколов быстро прошел через все комнаты и остановился перед дверью спальни, — дверь была заперта.
— Это ты, Дмитрий? — раздался голос жены. Что-то холодное, сухое звучало в этом вопросе; Ледоколову даже показалось, что это говорит другая женщина, вовсе ему незнакомая.
— Отвори, отвори, отворите!
Он в исступлении принялся трясти дверную ручку.
— Послушай, Дмитрий, — говорила она ему, подойдя к самой двери, — иди в свой кабинет, затворись там и не делай глупейшего скандала; это самое лучшее, что я могу тебе посоветовать!
Опустив голову, схватившись за сердце обеими руками, он пошел в кабинет; у него сил не хватило дотащиться до своей двери, — он прислонился к стене и судорожно вцепился в какую-то драпировку.
Замок щелкнул. Чьи-то шаги, гремя шпорами быстро прошли к передней.
С этой ночи он уже не видал более своего ангела.
Вот уже несколько дней прошло, — страшных дней. Он уже думал, что мозг его не выдержит страшного удара, — однако, выдержал: он не сошел с ума. На него нашло какое-то странное опьянение. Он ничего не ел, а, может быть, и ел, — он ничего не помнил; это был тяжелый кошмар, который, мало-помалу, проходил, уступая место другому, худшему состоянию.
Жизнь потеряла для него всякое значение, она ему была противна. Он ощущал тупую пустоту в сердце, в голове, во всем организме.
Для него все было потеряно.
А серому коту Ваське, вероятно, надоело лежать на спине хозяина: он спрыгнул на пол, выгнул спину горбом, поднял хвост колом и зашагал к письменному столу; потом он забрался на кресло, оттуда на ящик с револьвером, затем на самый стол. Здесь он покойно уселся, насторожил уши и углубился в созерцание нескольких исписанных листков.
Если бы Васька умел читать, то он прочел бы следующее:
«Я прошу никого не обвинять в моей смерти…»
Строка эта была зачеркнута; вероятно, начало показалось слишком избитым; затем разгонистым, крупным почерком значилось:
«Прошу исполнить мое предсмертное желание; оно слишком просто и удобоисполнимо и заключается только в том, что бы не доискивались причин моего самоубийства.
Мне просто надоело жить: а так как никто ничего не теряет оттого, что меня не будет состоять между живыми, то я и прибегаю к услугам моего револьвера.
Прощайте».
Чернила давно уже высохли, и даже поверх письма карандашом начерчены какие-то зигзаги. Видно было, что с исполнением самоприговора не торопились, хотя револьвер был в полнейшей готовности, и под взведенным курком краснела головка металлического патрона.
Вдруг в углу, под ворохом газет, на нижней полке этажерки заскреблась мышь. Васька кинулся со стола, опрокинул подсвечник, перелетел через лежавшего Ледоколова и зарылся в газетах.
Ледоколов вздрогнул, вскочил, испуганно осмотрелся кругом, точно он спал до этой минуты и внезапно был разбужен непонятным шумом; он начал прислушиваться.
Мелодично, серебристо звякали и гудели бесчисленные бубенчики разукрашенной ямской тройки. Усталые кони, покрытые пеной, шли шагом, окруженные парным облаком. В санях сидело четверо катающихся: три кавалера и одна дама. Двое из них были совершенно пьяны, и их цилиндры глупо кивали из-за поднятых воротников. Дама положила свою голову на плечо третьего, трезвого кавалера, а тот, приложив два пальца к козырьку своей форменной фуражки, весьма вежливо раскланивался по направлению, где, как поясной портрет в раме, видна была фигура Ледоколова.
Между портретом, стоявшим на столе, и дамой в санях было поразительное сходство; те же пепельно-золотистые волосы, те же глаза, выразительные, смеющиеся, оттененные длинными ресницами, тот же ротик, сочный, задорно-улыбающийся… Не было, не могло быть никакого сомнения: в санях сидел оригинал того портрета, на стекле которого ясно видны были следы поцелуев Ледоколова.
Им овладело неудержимое бешенство… он схватил револьвер.
«Вам весело, вы наслаждаетесь!.. Я вам испорчу вашу прогулку…» — мелькнуло у него в голове. Ему сейчас же представилось, какой эффект произведет выстрел в эту минуту… Как вздрогнет она, как зашевелится раскаяние в ее сердце, когда она увидит результаты своей злой шутки… Всю жизнь ее можно отравить одной этой минутой; во сне, наяву, вечно будет носиться перед ее глазами кровавый образ; этот страшный призрак с простреленным черепом не даст ей ни минуты покоя… И он тоже… Ну, господа, любуйтесь!..
Ледоколов приложил дуло револьвера к своему виску.
На улице послышался слабый женский крик. Ямщик почувствовал у себя на шее изрядный побудительный толчок.
— Эй, вы, други!.. — махнул кнут ямщика по всем трем конским спинам.
Тройка унеслась. Ледоколов не успел выстрелить. Он не успел потому… потому что… спусковой крючок как-то особенно туго спускался, вероятно, был плохо смазан, или… вообще что-то случилось с оружием.
* * *
— Да, положительно тебе надо уехать куда-нибудь отсюда; это самое лучшее! — говорил Ледоколову на другой день один из его друзей, складывая лодочку из его предсмертного письма.
Он сидел у стола, а Ледоколов, закутанный в халат и с компрессом на лбу, лежал на диване; кот Васька переходил от одного к другому; то потрется боком около ноги друга, то поиграет кисточками хозяйского халата.
— Под влиянием свежих впечатлений все рассеется мало-помалу, пройдет хандра… (из лодочки начал формироваться кораблик) ну, и все прочее…
— Да куда поехать? Я бы готов, — говорил Ледоколов слабым, болезненным голосом.
— Поезжай в Африку… Тропическое солнце, негры, истоки Нила, новые открытия…
— Для этого нужны большие средства…
— Ну, конечно… А то в Эмс валяй, в Висбаден, там рулетка, Гретхены, Минхены, Каролинхены, воды разные целительные!
Предсмертное письмо окончательно сформировалось в петуха; петух был поставлен на видном месте, лицом к портрету красавицы.
— Да, действительно, дальше отсюда, — Ледоколов приподнялся на локоть, — тут невыносимо, тут каждый предмет так живо напоминает мне о ней… Слухи доходят; вон, вчера еще письмо анонимное получил, — нашлись непрошеные агенты!
— Свиньи… — пробормотал друг, — и кто бы это мог быть? Ты по почерку не узнал?
— Вот портрет этот… каждый раз, как я взгляну на него…
— А вот мы его уберем…
Друг начал завертывать портрет в газетную бумагу.
— Конечно, я убежден, что время возьмет свое, оно излечит…
— А у тебя нет еще… там этих медальонов, групп, отдельных карточек?..
— Много есть!
— То-то, я помню; вы ведь частенько заходили в фотографию…
Друг принялся рыться по ящикам.
— Европа не манит меня вовсе, — продолжал Ледоколов. — Мне надоели люди, мне…
— «Мне душно здесь, я в лес хочу»… — продекламировал друг.
— Старший дворник пришел! — доложил через несколько комнат женский голос.
— Пусть войдет. Что тебе?..
— Насчет квартиры; хозяин спрашивал: так как ежели, как, значит, по условию, вперед по-третно… Прикажете получить?
— Скажи хозяину, что может наклеивать на окна билеты. Так, что ли? — обратился друг к Ледоколову.
Тот кивнул головой.
— В отъезд изволите-с? — полюбопытствовал старший дворник.
— В отъезд!
На другой же день на всех окнах квартиры Ледоколова красовались белые четырехугольники.
— Если бы ты знал, как меня самого туда тянет! — говорил друг, помогая Ледоколову укладываться.
— Что же тебе мешает?
— Как что? Ну, это, как бишь его, — дела!
— Ну, какие у тебя дела?
— Всякие, а ты вот что: как приедешь, пиши, обо всем пиши: все, что как там есть, насчет жизненных удобств и все прочее. Не может же быть, в самом деле, чтобы там только одна баранина?
Ледоколов улыбнулся.
— А я, как с делами покончу, сейчас же и сам к тебе. Это возьмешь с собой?
Друг протянул какой-то сверток.
Во всех комнатах пыль стояла густым туманом, в этом тумане копошились, покрикивали и пыхтели несколько полосатых фуфаек, надсаживаясь над каким-то комодом. Черный длиннополый сюртук купеческого покроя поверял мебель по штучке, просматривая по реестру.
— Диван-угольник, обит голубым репсом в стежку!.. — произносил он отчетливо и с некоторой внушительностью.
— Есть! — вскрикивал кто-то из другой комнаты.
Ледоколов со своим другом оставили большой чемодан, над укладкой которого хлопотали, и принялись завтракать.
— Поверишь ли, — говорил Ледоколов, разрезывая сочную, красную, как кровь, котлету, — сегодня в первый раз я чувствую что-то похожее на аппетит!
— И прекрасно. Итак, — друг налил в стакан красного вина, — скатертью дорога!
— Благодарю…
Ледоколов пожал дружескую руку и чокнулся своим стаканом.
— Дюжина стульев гнутых, два ломберных стола, шифоньер рококо… буфет! — доносились возгласы из дальних комнат.
II
Письма издалека
Вдова генерал-майора Фридерика Казимировна Брозе и дочь ее Адель получили каждая по письму. Оба эти письма принесены были в одно время, одним почтальоном, в одной и той же сумке; оба были с адресами, написанными одним и тем же почерком, и оба конверта носили на себе следы далекой и многотрудной дороги. Видно было, что письма эти и подмокали, и высыхали не один раз; пожелтели они, кое-где расплылись побуревшие чернила, протерлись местами углы конвертов, и растрескались смятые сургучные печати.
Рыженькая горничная в веснушках, принявшая письма от почтальона, положила их на подносик и поднесла барыне, которая в эту минуту сидела в гостиной и, положив на диване обе ноги, наблюдала, насколько рельефно обрисовываются под белым кружевным пеньюаром ее пышные, округленные формы.
— Вот письма-с! — доложила горничная.
— Это отнеси к барышне в комнату! — распорядилась Фридерика Казимировна, посмотрев адресы и изобразив на своем, весьма еще красивом, хотя и сильно реставрированном лице сперва некоторое удивление, потом нескрываемую радость.
Она распечатала торопливо конверт и перешла на кресло, поближе к окну, так как было уже около трех часов, и в комнате начинало темнеть, особенно благодаря жардиньеркам и массивным драпировкам на окнах.
— Ну, можешь и отправляться! — отнеслась вдова к горничной, все чего-то дожидавшейся, и принялась читать.
— Я так и ожидала, я так и ожидала, — произносила она по временам и снова погружалась в чтение. — Да, это было видно по всему, по всем-м-му, — протянула она, перевертывая страницу. — Как неразборчиво… Что это? Гм! Однако, в такую даль, в такую глушь!..
Еще раз перечитала Фридерика Казимировна письмо, положила его в карман, подняла конверт, разорванный надвое, спрятала его и подошла к зеркалу. Долго присматривалась она к какому-то прыщику над бровью, повернулась потом, посмотрела назад через плечо, грациозно передернула лопатками, вздохнула глубоко-глубоко, позвонила и велела зажигать лампы.
* * *
— Благодарю вас за прогулку со мной! — говорила красивая, стройная брюнетка, раскланиваясь у подъезда дома с молодым человеком в соболях, стоявшим перед ней с приподнятым цилиндром.
— Мне было так приятно… Маменьке прошу передать мой поклон!
— Merci, до свиданья!
Девушка побежала вверх по лестнице, а молодой человек посмотрел направо, посмотрел налево и стал осторожно переходить улицу.
* * *
Адель была действительно очень красивая девушка, особенно в эту минуту, когда мороз так усердно подрумянил ее щечки. Черная бархатная кофточка с меховой опушкой и хвостиками и кокетливо приподнятое платьице так кокетливо обрисовывали ее молодую фигурку, она так грациозно перепрыгивала со ступеньки на ступеньку, засунув ручки в муфту, изображавшую какого-то зверька, так симпатично, весело напевала при этом, что старик швейцар, наблюдавший за ней снизу, крякнул, обошелся без помощи платка и произнес:
— Ну, коза-барышня!
«Молодой друг мой, Адель Богдановна, — читала девушка, запершись у себя в комнате. — Надеюсь, вы простите старику эту маленькую фамильярность; положим, что, хотя я и не совсем еще старик, но… да, впрочем, это вовсе нейдет к делу.
Захотелось мне шибко побеседовать с вами письменно, рассчитывая, что если у вас и не хватало терпения поговорить со мной хоть полчаса лично, то, может быть, вы будете снисходительнее к моему письмецу и дочитаете его до конца.
Вот уже полгода, как я расстался с вами. Я теперь поселился в совершенно новом краю, при самой оригинальной и новой обстановке, и успел уже настолько приглядеться и привыкнуть к моему новому положению, что решился даже поселиться здесь надолго, если не навсегда. Одно только, с чем я не в состоянии примириться, это невозможность видеть моего молодого, хорошенького друга… Ну, ну, не сердитесь, я уже вижу, как вы надули ваши розовые губки и собираетесь рвать на клочки мое бедное послание… Ну, больше не буду; на меня грех сердиться; я такой добрый, и постараюсь доказать это сейчас же на деле.
Говорили вы мне как-то, что хотите жить независимо, своим трудом, хотите работать, да только в одном находили затруднение, а именно: куда вы ни обращались, вам нигде не давали никакой работы, а если и давали, то с таким ничтожным вознаграждением, что не стоило и ручек ваших марать, как вы выражались сами, помните, в клубе, когда вы весь вечер бегали от меня, и только за ужином удалось мне поболтать с вами, и то благодаря посредничеству вашей уважаемой мамаши. Ну-с, так вот видите ли, теперь я вам нашел работу. Извольте слушать и соображать внимательнее. Здесь очень нуждаются в гувернантках, и я вам подыщу такое местечко, что чудо. Что, вот вы опять лобик наморщили, думаете, что за невидаль в гувернантки, какие-нибудь пять-шесть сот рублей в год, а вам ведь надо много, очень много надо, я знаю, — нет, найдем такое местечко, что хоть пять, хоть шесть тысяч, а не сотен, преподнесут вам за ваши труды, — довольно-с или мало? А то можно и больше, вы только не церемоньтесь, говорите прямо.
Но такие выгодные места находятся только здесь, и потому вам надо собираться в дорогу. Что, испугались? Шутка ли: пять тысяч верст, киргизы, тигры, тарантулы, разбойники… Не бойтесь, — довезут вас бережно и сохранно, как царицу сказочную. Об этих подробностях я уже писал вашей маменьке, и вам надо во всем на нее положиться.
Приедете к нам, остановитесь пока прямо у меня, на всем готовом; лошадки к вашим услугам и верховые, и всякие; ведь вы, я знаю, любите кататься; комната ваша вся в цветочках, персики и виноград прямо в окошечки сами лезут; фонтан, купальни в самом восточном вкусе, и будете вы купаться и нежиться.
А я буду вас нежить да холить, и будете вы кататься, как сыр в масле, а то и лучше.
Делишки ваши, я знаю, теперь совсем плоховаты, да это, впрочем, вам подробно расскажет сама Фридерика Казимировна, я же только предупрежу вас, что кроме долгов, и довольно крупных, у вас с маменькой ничего нет, а этого очень и очень мало, особенно для вас, моя пичужечка, — виноват, тысячу раз виноват; что же делать, — прямо от сердца идет. Захотите вы, например, покататься в коляске по Невскому, а у вас и гривенника нет на простого извозчика; захотите куда-нибудь потанцевать поехать — хвать! Ни платьица, ни веера, ни перчаточек, — эх, совсем скверно; да что, кушать захотите, и то нету. Ну, не плачьте, не портите ваших прелестных глазок, приезжайте ко мне, и все устроится: будете вы жить, как хотели, своим трудом, и всего у вас будет вдоволь.
Пока высылаю вам по почте две тысячи на кое-какие дорожные приготовления, а там на пути встретит вас доверенный мой, хороший человек, Иван Демьяныч Катушкин, и докатит вас этот самый Катушкин с полнейшим комфортом.
С нетерпением буду ожидать вашего приезда и, стоя на крыше моего дома (у нас тут все плоские крыши, как пол, и на них палатки поставлены, цветы посажены, кустарнички, как у Семирамиды в Вавилоне, — чай, учили в институте об этом), буду день и ночь поглядывать на дорогу: не покажется ли пыль, поднятая колесами вашего экипажа?
Крепко, крепко целую ваши ручки и ножки, мамаши вашей тоже, и остаюсь беспредельно и пламенно любящий вас,
Иван Лопатин».
— Вот уж чего я никак не ожидала! — произнесла Адель, прочтя это длинное послание, и вдруг расплакалась.
Она не поняла и половины письма, не поняла, то есть, его настоящего значения, но инстинктивно почувствовала, что дело как-то неладно, что ей бы не следовало получать таких писем, что в этом письме есть что-то обидное, более того — оскорбительное, вызвавшее из ее глаз эти невольные слезы.
«Зачем тут так часто, он о маменьке говорить? — подумала она. — Разве пойти показать ей это письмо, поговорить с ней — пусть она объяснит мне, что же это такое!»
И с этим решением Адель утерла глаза и вошла в гостиную к Фридерике Казимировне.
Маменька сидела за книгой и сделала вид, что не заметила, как вошла Адель; она даже отвернулась немного от двери, как только услышала шаги дочери.
— Мама… — начала Адель и остановилась.
— Ах, Адочка, ты уже вернулась? — удивилась и обрадовалась Фридерика Казимировна.
— Вот, мама, я письмо получила, и письмо такое странное…
Вдова бегло взглянула в глаза дочери.
«Заплаканы, — подумала она, — это ничего»…
— Письмо, от кого? — спросила она вслух.
— От Лопатина!
— Скажите! Что же это он тебе пишет? Это интересно… Покажи!
Адель протянула ей письмо.
— Он такой славный, такой добрый и честный человек, — говорила маменька как бы про себя. — Это очень мило, очень мило с его стороны: не забывать своих хороших друзей!
— Однако, мама, мы вовсе не так коротко знакомы с ним. Он был у нас всего три или четыре раза; положим, что в обществе мы встречались довольно часто…
— Ах, какой шутник, ах, какой шутник! — произнесла вслух Фридерика Казимировна, прочитывая письмо. — Ба, ба, ба, да это прелестно… гм… Как, только две тысячи на дорожные приготовления!.. Что же ты стоишь, Адочка? Садись вот тут, поближе ко мне… «Катушкин докатит!» Ха, ха, ха! Какой балагур… Ну, сказочная царица, — она взглянула на Адель нежно-нежно и даже пожала ей руку, — тебе это нравится?
— Мама, ты довольна, ты не шутишь? — удивилась Адель.
— Конечно, нет; чего же тебе еще желать лучшего? Да это просто находка, клад, особенно в такое время, когда дела наши так плохи!
— Значит, это правда, что пишет Иван Илларионович о наших делах?
— Правда, более, чем правда! — вздохнула Фридерика Казимировна и поднесла к глазам платок с кружевным углом.
Задумалась Адель и замолчала; замолчала и маменька, наблюдая из-под платка за теми складочками, которые то набегали, то расплывались снова на высоком, красивом лбу задумавшейся девушки.
— Мама, да скажите мне, наконец: что это за гувернантки, которым платят по шести тысяч в год и обставляют, как сказочных цариц? Я об этом прежде никогда и не слыхала, это что-то очень странно!
— Есть такие гувернантки, есть! — решительным авторитетным тоном произнесла Фридерика Казимировна. — Особенно там, где так мало женщин… воспитательниц-женщин, — поправилась она. — Притом и другие условия; трудность путешествия, некоторые лишения… Все это оценивается…
— Это что-то подозрительно!
— Ты, наконец, начинаешь мне надоедать!
— Мама, да скажи же ты мне: о чем же хлопочет тут Лопатин, из-за чего? Ну, положим, кому нужна гувернантка, тот и пиши, и приглашай, а Лопатин?..
— По дружбе ко мне и по любви к тебе!
— По любви?
— Да!
— Мама…
— Ты разве не заметила, скажите! А я так давно, давно все заметила… Прекрасный человек, миллионер… Конечно, одна беда, что женат, но если бы, ах, если бы!..
— Так он женат?.. Я этого не знала!
— Но это такой вздор… — Фридерика Казимировна немного смутилась. — Жена его совсем умирающая, больная женщина, она живет где-то на юге в провинции, и час-от-часу Лопатин ждет известия о ее смерти… Они разошлись уже лет десять; это почти забытая, старая история. Разве он не говорил тебе об этом?
— Нет, мама!
— Ах, как он тебя любит! Нежно, сильно, как дочь, как… Когда он раскрыл передо мной свое сердце, я не могла удержаться от слез, я и теперь готова заплакать, как только вспомню его трогательное прощание!
Адель передернула плечами.
— Ты просто камень, просто камень! Я уже сто раз говорила тебе это. Молодая девушка, только что из института, а такое черствое сердце!
— Да ведь он не к себе же приглашает меня в гувернантки; у него нет ведь детей?
— Это все равно; может быть, он хлопочет для какого-нибудь там семейства, а сам рассчитывает только на счастье тебя видеть, быть к тебе поближе. Это очень просто!
— Просто… Нет, мама, я отсюда не поеду!
— Что?
— Я отсюда не поеду: я не хочу ехать, я не могу…
Адель приготовилась было плакать.
— А, — протянула Фридерика Казимировна. — Вот как… Ну-с, так извольте слушать!
Фридерика Казимировна встала и начала порывисто ходить по комнате.
— Сегодня утром, когда тебя не было дома, приходил сюда пристав описывать все, что только у нас есть… Еще вчера я разменяла последние десять рублей; пойми ты: последние; у нас с тобой ничего нет, ничего, кроме наших гардеробов, и на те, пойди, посмотри, — ты, верно, не успела заметить, — этот скверный пристав понаклеивал красные печати!
— А мое платье, черное, новое? Мне оно так сегодня нужно! — испуганно спросила Адель.
— Твое черное платье тоже под печатью.
— Это ужасно! Это ужасно!
— Более, чем ужасно. Но этого мало. Векселя поданы ко взысканию, и меня хотят посадить в тюрьму!
— Мама, да не шути так страшно!
— Я не шучу, дитя мое!
— Что же нам делать? Что же нам делать?..
— Сегодня утром я тоже получила письмо от Лопатина; оно воскресило меня, оно так много дало мне надежд… Я его покажу тебе после, пока надо приготовляться к отъезду. Тут остается один, адвокат, что ли, я не знаю, ему Иван Илларионович поручил хлопотать по моим векселям, а мы через неделю, много через две, должны выехать из Петербурга!
— Я, мама, не могу ехать!
— Да ты с ума сошла!
— Поезжай одна, если хочешь…
Адель решительно взглянула на свою мать; та принялась что-то соображать.
— Ах да, — произнесла она, — вчера был у меня Хлопушин; он встретил Жоржа…
Адель вдруг покраснела до ушей; маменька лукаво улыбнулась.
— И, представь себе, Хлопушин говорил мне, что Жорж тоже туда едет, и не позже, как этой же весной!
— Мама, ведь это очень далеко!
— Нет, не так чтобы очень…
— Мы поедем в коляске или все по железной дороге?..
— Это, дорогое дитя мое, не наша забота. У нас будет господин Катушкин, который нас отлично докатит прямо на крышу к Ивану Илларионовичу!
Фридерика Казимировна засмеялась и нежно прижала свою Адель к материнскому сердцу.
III
Груз баржи № 9, под литерами И.Л
Был прекрасный весенний день. Все кругом смотрело как-то особенно весело и празднично. Все казалось не тем, что есть на самом деле. Все, до сих пор серое, бесцветное, однообразное, играло и пестрело, залитое яркими лучами апрельского солнца, самыми блестящими красками; далее казенные пакгаузы и склады соли, глинистый обрыв, круто спускающийся в реку, топкая грязь у пристани, через которую вели дощатые настилки для проходов, черная дорога, поднимающаяся извилиной на гору, с засевшими по ступицу тяжелыми возами, — все было такое красивое с виду, чистенькое… Серые суконные армяки, заплатанные до последней возможности, бараньи полушубки, засаленные купеческие кафтаны казались какими-то театральными костюмами. А Волга, широкая, голубая, с золотистыми песчаными отмелями, была чудно хороша!.. Золотые верхушки церквей, выглядывающие из-за обрыва, красные и зеленые крыши домов, пожарная каланча с вилообразным шестом и с десятком ворон, поместившихся на его вершине, прозрачные кружевные группы деревьев, едва только покрытых нераспустившимися почками, — все это так отчетливо, резко рисовалось на синем фоне весеннего неба, точно ловко написанная театральная декорация, освещенная и с боков, и снизу, и сверху, и сзади, и спереди…
— Оченно прекрасно! — произнес парень в одной рубахе, приноравливаясь, как бы присесть половчее на опрокинутый бочонок с выбитым донцем.
— Особливо с устатку, на вольном воздухе! — согласился другой парень. Этот совсем был без рубахи, а в какой-то синей куртке, надетой прямо на голое тело.
— Подрядчик сказывал, что ежели к ночи все перетаскаем с баржи, еще четверть на нашу артель пожертвует! — сообщил третий.
— Перетаскаем! Нешто мы лошади!
— Отчего не перетаскать: коли ежели путем взяться…
— Гляди: до свету таскали, а все не видать убыли; самый махонький уголок отобрали…
— Кому наливать… Дядя Кондратий где?
— Побежал за селедками!
— Садись, ребята, сюда на кули…
— Желаем здравствовать. Господи, благослови!
— …Как я, значит, коленкой да об угол… ну, и шабаш!
— А дядю Павла краном по лбу-то… инда загудело!..
Рабочая артель принялась завтракать.
Пароход «Соликамец» вчера вечером пришел на самарскую пристань; он привел на буксире две баржи с грузом. Едва только начало рассветать, как на палубах обеих барж собрались заранее нанятые артели для выгрузки товаров, и началась кипучая работа. Сперва все бочки таскали какие-то; на поворотных кранах вытягивали их снизу и скатывали по наклонным подмосткам; потом за ящики принялись; а больше всего возни было с паровым котлом и еще какими-то машинами, разобранными по частям и тщательно завернутыми в рогожи.
— Ну, еще, ну, разом!.. — кричал один из десятников артели.
— Навались, ребята, навались! — вопил другой.
— Маленечко бы еще, он бы сейчас и пошел! — убеждал третий.
Но, несмотря на эти возгласы, паровик только покачивался под натиском нескольких десятков рук и никак не хотел удержаться на толстых катках, по которым ему предстояло опуститься на платформу пристани.
— Вот с этим самым дьяволом мы в Нижнем как возились: двоим ноги отдавило совсем, а у одного внутри лопнула жила с надсаду! — сообщал матрос, сидя на канатном свертке и равнодушно поглядывая на толпящихся вокруг паровика работников.
— Э, послушайте, это надо так! — подошел к пристани господин в костюме туриста, с сумочкой через плечо и с пледом, небрежно перекинутым через руку.
— Чего-с?.. — остановился один из десятников.
— Я сам немного механик и понимаю… Вы веревками опутайте так, потом перетяните эдак и потом тащите сюда!
— Ребята, слышь, немец сказывает путай так, тяни эдак, а опосля вытягивай сюда…
— Ну, его к дьяволу!
— Это немца-то?
— А ну-ка вдруг…
Эх, дубинушка, ухни,
Эх, зеленая сама пойдет, сама пойдет. Ух!
— Стой!
— То есть, ни Боже мой, ни на полпальца!
— Взопрели страсть, ребята, шабаш! Гляди, меркуловские водку лопают!
— Ты вот гляди, какие такие слова?
— Где?
— Вот на боку, красной краской обозначены!
Рабочие принялись рассматривать значки и буквы, начерченные бойкими мазками на паровике и на тюках с машинами.
— Одно слово будет тебе «иже», — прочел отставной солдат, водя пальцем, — другое, значит, «люди»!
— Клеймо! — сообщил матрос.
— Иже и люди! — в раздумье повторял солдат.
— И на всяком-то тюку это клеймо обозначено! — произнес один из работников, надевая в рукава какую-то синюю ветошь.
— Позвольте-ка, друг любезный, мне пройти, посторонись, голубчик, землячек, подайся маленько вправо… ну-ка, ты!.. — пробирался сквозь толпу пожилой человек, одетый, как ходят средней руки торговцы из казанских татар.
— Вчерашнего числа прибыть изволили?.. — обратился он к матросу.
— Чего-с? — отозвался тот.
— Пароход «Соликамец» прибыл вчерашнего числа? — повторил вопрос пожилой человек.
— Вчера вечером…
— Так, а ежели… Да позвольте спросить, вы при барже-с состояли, или где в другом месте?
— При барже № 9. Вот при этой самой!
— Желательно бы мне знать было… Вот я вижу, тут машины идут, опять и другой товар — все одной фирмы; и так как фирма эта мне доподлинно известна, то позвольте спросить, кто при машинах и прочем приставлен был, и где мне их можно видеть?
— А я почем знаю…
Матрос сплюнул, переменил позу, надавил пальцем табак в своей трубочке и отвернулся.
— Как же вам не знать: столько дней вместе шли; верно, видели-с?
— Мое дело особенное, мне что!
— Совсем я не такой человек, чтоб не знать своего дела, и ежели вам можно отлучиться на полчасика, то мы-бы…
— Давай просто двугривенный, я ужо вечером сам забегу!
— И самое лучшее; на-ка, братец, да говори проворней; мне отыскать его нужно: дело есть!
— Вот ежели палубу вымыть, опять когда на якорь становимся, воду выкачивать, а до всего прочего… В синей чуйке немецкого покроя, надо полагать, не из русских, однако, говорит понятно, Богдан Карлычем кликали, с капитанским помощником вон по той дороге на гору пошли; когда будут назад, ничего не сказали!
— Гм… — произнес любопытный господин в татарском бешмете и принялся рассматривать клейма.
Эти клейма и его заняли так же, как и рабочих, но только те посмотрели, пальцами потрогали, узнали от солдата, что эти слова означают, и пошли завтракать, а он долго и внимательно осмотрел все тюки, на которых только краснели буквы И. и Л., обратил внимание на количество пудов, выставленное на паровике и машинных частях, вынул записную книжечку и карандашом что-то наметил, еще раз обошел вокруг паровика, кивнул головой матросу, поглядывавшему на него искоса, и медленно, степенно стал переходить по доскам с палубы баржи на пристань.
А на мостике парохода «Солзкамец», сидя верхом на складном стуле и положив на колени газету, которую только что читал так усердно, капитан с английской рыжей бородкой, в куцем пиджаке и ботфортах, наблюдал в бинокль белую струю дыма, чуть поднимавшуюся над горизонтом.
— «Самолетский»! — произнес другой господин, поднимаясь на мостик и тоже присматриваясь в даль.
— «Царевич»; идет ходко, однако по расчету опоздает на два с половиной! — произнес капитан.
— Как даль обманывает глаз ведь вот, кажется, и близко, а поди ж ты!
— Оптический обман!
— Я думаю, в открытом море… Вы там плавали, капитан?
— Нет, я из речных.
Чуть слышно донесся по ветру гул парового свистка. На пассажирской пристани поднялась суматоха. Десятка два извозчичьих дрожек, так называемых долгушек, которые только и можно встретить в степных местах и в поволжских городах, разбрызгивая колесами дорожную грязь, во весь карьер катили с горы, обгоняя друг друга и стараясь занять места поближе к пристани.
Над самым обрывом, обнесенный тесовым желтым забором, стоял одноэтажный старый дом с покосившимся мезонином; над всеми окнами этого дома тянулась надпись, по красному фону белыми буквами: «Трактир златокрылого лебедя», а на фронтоне мезонина изображен был и самый лебедь, кольцом перегнувший длинную, тонкую шею. В первой комнате этого трактира, в так называемой «общей», все столы были заняты рабочими, матросами и всяким сереньким людом; в чистой же половине, у самых окошек, сидели только две группы: одна, состоящая из четырех татар-купцов в лисьих бешметах и шитых золотом шапочках, другая — из двух только собеседников: капитанского помощника с парохода «Соликамец» и другого господина, весьма близко подходящего к описанию матроса на барже № 9. Татары, все в поту, расстегнувши широкие вороты шелковых рубах, засучив длинные рукава бешметов, пили чай, доканчивая шестой чайник солидной вместимости; те же двое дожидались селянки из живых стерлядей, а пока пили английскую померанцевую, закусывая солеными грибами.
— И отсюда сухим путем! — произнес господин, описанный матросом с баржи № 9.
— Далеко, — ух, далеко! — вздохнул капитанский помощник.
— Очень далеко! — согласился его собеседник.
Действительно, иностранный акцент ясно слышался в говоре этого господина, хотя видно было также, что он хорошо усвоил себе русский язык и даже знаком был с некоторыми особенностями народной речи.
— Я полагаю, что везти этакую тяжесть на колесах чуть не четыре тысячи верст придется не менее года?
— По нашим расчетам, в укрепление «Уральское» транспорт прибудет около половины июля; а там…
— Ты, родной, пожалуй-ка мне сюда порцию ветчины с хренком и полынной графинчик; вот к этому столику!
В комнату вошел новый посетитель, в гороховом пальто, в картузе с наушниками, с дорожным мешком в руках и с большим дождевым зонтиком. Господин этот, не обращая никакого внимания на своих соседей, уселся за столик, поставил около себя мешок, отдал трактирному мальчику зонтик с картузом и, потирая руки, крякнул в ожидании ветчины с хренком.
— Слышь, Павлуха, — шепнул один из рабочих другому, когда господин этот проходил через общую комнату, — чтобы мне с этого места не встать, если я его не видал нонче у нас на барже!
— Может, и он; нам што…
— Нет, только чудно, что с рожи как есть он, одежа не та!
— Да тебе-то што?
— А мне наплевать! Кипяточку бы… парень!
— Огурцов соленых кто требовал? — звонко кричал мальчишка в красной рубашке, помахивая над головой тарелкой с огурцами.
— Ну, а из «Уральскаго»? — спрашивал капитанский помощник.
— Там уже подряжены киргизы везти до Казалы на верблюдах; а там по Сыр-Дарье на пароходе. В первых числах сентября должны быть на месте!
— Должно быть, богатый человек этот господин Лопатин?
— Не знаю; я с ним незнаком вовсе; нанят я по переписке, через наше агентство; должен доставить машины, установить их на месте, а затем, ежели не захочу оставаться у него на службе, обратный проезд мне гарантирован. Деньги, впрочем, господин Лопатин пока платит очень хорошо!
— Извините, если я позволю вас перебить…
Господин в гороховом пальто пододвинул свой стул поближе.
— Так как я сам оттуда, и мне господин Лопатин весьма известен…
— Вы из Ташкента?
— Так точно… Позвольте представиться: Сладков, Филипп Петрович!
— Эдуард Симсон! — приподнялся со стула господин с иностранным акцентом.
— Весьма любопытная сторона! — произнес капитанский помощник.
— Еще бы-с! — с некоторым умилением произнес Сладков, Филипп Петрович.
— Так вы господина Лопатина хорошо знаете? — спросил Эдуард Симсон.
— Господи Боже мой! Да вы спросите, кто из тамошних его не знает? Мальчишка какой-нибудь, сартенок, от земли не видать, а спросите его: где живет Иван Илларионович? Сейчас, бестия, вас за полу и к самим воротам ихнего дома предоставит. Человек оборотистый, торговый; деловой человек, голова!
— С капиталом? — полюбопытствовал капитанский помощник.
— Сила, а со временем миллионами будет ворочать!
Сладков совсем пододвинулся к столу и даже перенес с собой тарелку с ветчиной. Трактирный мальчик переставил полынную по соседству с английской-померанцевой.
— Ну, да и край же, я вам доложу, золотой край для всяких торговых предприятий; то есть, за что ни возьмись, и ежели при этом еще деньги — ффа! Все это внове, нетронутое, запускай руки по самые локти, греби знай… ну, да вот вы сами увидите…
— Меня, признаться, это все очень интересует!
— Ну, понятно. Тут вам навстречу еще выслан от Ивана Илларионовича Катушкин, не видались еще?
— А вы знаете и господина Катушкина?
— Ивана Демьяныча то? Ха, ха… Еще бы, — друзья: водой не разольешь. Бывало, вместе…
— Вот не едет что-то. Должен был еще вчера быть в Самаре, — нет; что-нибудь задержало, видно, в дороге!
— Ничего-с, это случается; настоящих почтовых трактов нет пока, то есть, они и есть, но, знаете, еще в таком сыром виде.
— А этот Катушкин с транспортом тоже пойдет через степи?
— Не знаю; наем киргизов в «Уральском» и расчет с казаками, что взяли доставку до «Уральского», поручены ему!
— Так-с; человек бывалый: он все это знает!
— Прикажете? — Эдуард Симсон поднес Сладкову портсигар из желтой кожи.
— Сигарочку-с? Позвольте-с. Много-с у вас грузу, много-с!
— Да, порядочно; особенно этот паровик. На пристанях у вас все как-то не приспособлено!
— Ну, а эти вот, что в рогожах… досками обделаны?
— Это новая машина для размотки шелка, тоже с паровым приводом; очень полезное применение!
— До всего доходит человек! — еще раз умилился Филипп Петрович. — Ящики вот опять у вас, штук двести будет; ну те не так чтоб тяжелы!
— Это товары: галантерейный и ткани — не по моей части; при них особо есть приказчик!
— В одном караване пойдете или порознь?
— В одном, если паровик не очень затруднять будет!
— И прекрасно сделаете; верьте моей опытности: исходил я эту степь вдоль и поперек, знаю я ее, все одно вот как свои ладони! — Сладков вытянул обе руки ладонями кверху. — Да-с, самое лучшее не разбиваться: несколькими днями позже, за то вернее!
— Впрочем, это будет зависеть от господина Катушкина!
— Еще-бы: «Катушкин туда, Катушкин сюда» — доверенное лицо, первый агент у Ивана Илларионовича!
— Я слышал, — начал капитанский помощник, — что у вас в степи не совсем покойно нынче?
— Пустяки-с, «косоглазые» пошаливают, однако, все это при должных мерах, одни пустые страхи!
— Но однако? — вставил Эдуард Симсон.
— Мне ли не знать… Весьма-с, весьма-с приятно познакомиться; позвольте для такого случая бутылочку «тенерифцу», а то шипучего. Эй, мальчик!
— Кроме водки и пива ничего…
— И прекрасно… Любезный, портеру лекоковского четыре бутылки! — скомандовал Филипп Петрович.
Капитанскій помощник вытер усы салфеткой; Эдуард Симсон слегка пожал плечами. Мальчишка в красной рубашке, заложив между ног бутылку, неистовствовал ломаным штопором над осмоленной пробкой.
— Здравия желаем-с… Извините, господа, ежели я теперь немного выпивши! — На пороге показался тот самый матрос, что сидел на канатах баржи № 9.
— Ну, ступай, ступай! — вцепился в него трактирный мальчишка. — Сюда нельзя!
— Нет, ты оставь, потому я говорю с барином, с господином то есть. Так как…
Матрос сильно качнулся в сторону, где сидел Сладков.
— Лево на борт! — кричал из соседней комнаты товарищ его, тоже матрос с «Соликамца».
— Потрафлю! — огрызнулся первый. — Ежели я, сударь, был супротив вашей милости свиньей, то потому больше, что по одежде…
— Ну, однако, ступай, любезный, тебе здесь не место!
— А вот я его, подлеца!
Капитанский помощник, сжав кулаки, поднялся со стула.
— Виноват, я, значит, больше… я уйду, — смутился матрос: он только сейчас заметил присутствие начальства.
— Ваше здоровье! — провозгласил Филипп Нетрович, поспешив замять неприятную сцену.
Все трое слегка чокнулись стаканами.
IV
Обитательницы № 26 гостиницы под фирмой «Отель Европа»
Большой двухэтажный дом, с надписью под самой крышей «Отель Европа», заметнее всего красовался на городской площади, бросаясь в глаза своей светло-желтой массой. Дом этот смотрел на площадь сорока шестью окнами, и в каждом почти окне поминутно показывались и исчезали столько же, если не больше, самых разнообразных лиц, населявших «номера отеля».
Да, это было хорошее время для мещанина Антошкина, хозяина «Отель Европа»; давно он не помнит такого времени. Прежде, бывало, по целым неделям, даже месяцам, пустуют заново отделанные номера; ключи успеют приржаветь к замкам, пыль накопится вершковая на клеенчатой мебели, пауки заплетут все углы, протянут нити от зеркала к камину, от камина через канделябр на ширмы, с ширм на шляпу алебастрового рыцаря на угольной тумбе, оттуда опять куда-нибудь в темный угол; а теперь…
— Ну, времена… — вздыхает сам хозяин, мещанин Антошкин, сидя у ворот на крашеной лавочке; не грустно вздыхает, а этак полной грудью, с некоторым довольством; так вздыхают после очень сытного обеда, как бы сожалея, что уже больше «некуда». — Да-с, ну, времена, что делать, и рад бы, да все, все, то есть, занято до последней конуры; ну, и не взыщите!..
И, прищурив глаза от ярких лучей весеннего солнышка, смотрит он вслед отъезжающему, тяжелому, как верблюд навьюченному, тарантасу казанской работы, увозящему какого-нибудь самарского землевладельца, приехавшего в город по тяжебному делу.
— Наплыв? — произносит господин в военной шинели, показываясь на крыльце.
— Так точно-с! — приподнимает картузик мещанин Антошкин.
— Да, много наехало, — говорит военная шинель. — Вот я вчера прямо с парохода в «Милан» — занято, в «Москву» — битком набито, в «Арзамас» к Малинину — тоже; фу, ты, думаю, положение; приезжаю сюда — только-только один свободный…
— Минуточку опоздали бы, и того не нашли бы. Генерал спрашивал с парохода «Царевич»…
— Извозчик!
Несколько долгушек и две пролетки подлетают к подъезду.
— Куда бы?! Вези по городу! — произносит военная шинель и садится верхом на ближайшие дрожки.
— Обозревать едете-с? — раскланивается мещанин Антошкин.
— Да, посмотреть поехать: как, что тут у вас!
— Номерок не дороже двух с полтиной, — подходит матрос с парохода. — Барыня просила приказать…
— А этого хочешь?
Мещанин Антошкин придает своему протянутому кулаку несколько оскорбительно-игривую форму.
— Что так? — удивляется матрос.
— Занято! — коротко отвечает хозяин и даже отворачивается.
На лестнице, уставленной чахлыми растениями, по коридорам, устланным полосатыми ковриками, во всех номерах, двери которых большей частью были растворены, то до половины, то совсем уже настеж, царствовали самые разнообразные шум и движение. Только дверь с цифрой «26» была заперта изнутри, и там было так тихо, что можно было подумать, что или спят по целым дням обитатели номера «26», или же там совсем нет никаких обитателей.
Номер этот был занят по письменному уведомлению и долго стоял пустым в ожидании приезда нанявших. Дня четыре тому назад приехали две дамы, показали в конторе какую-то карточку, и их провели в этот номер, который был самый парадный и комфортабельный во всей гостинице. За номер этот было заплачено столько, сколько запросил мещанин Антошкин, а запросил он так, не руководствуясь никакими соображениями, по наитию свыше, должно быть, и потом весьма жалел, что запросил мало.
Несколько раз в день в 26-й номер приносились подносы с чаем, завтраком, обедом, ужином; судя по пустой посуде, выносимой обратно, видно было, что дамы обладали здоровыми желудками и очень хорошим аппетитом. Багаж обеих путешественниц был уважительных размеров, и все, начиная от массивных венских сундуков, оклеенных суровым полотном, до самых миниатюрных несессеров с ногтевым и туалетным приборами, было крайне изящно и ценно.
Дамы эти были очень чистоплотны, потому что умывались по нескольку раз в день, и нарочно приставленная к их номеру горничная то и дело приносила в кувшинах свежую воду и выносила обратно все, что оказывалось лишним.
Дамы эти были крайне нелюбопытны, потому что решительно не хотели высунуть носа из своего номера, не подходили слишком близко к окнам; и когда отворялась дверь, чтобы пропустить человека с подносом или горничную, то случайно мимопроходящие (а их каждый раз было по нескольку человек разом) никак не могли видеть в комнатах ничего, кроме чего-то шелкового, светло-лилового, перекинутого через спинку одного из кресел, да угла плетеных ширм, на котором висела маленькая дорожная сумочка.
А между тем в номере 26-м, в антрактах между завтраками, обедами, ужинами и чаями, велись следующие разговоры:
— Мама, да ведь это, наконец, ужасно скучно… — чуть не плакала хорошенькая Адель, тоскливо бродя из угла в угол и щелкая по паркету каблучками своих изящных шелковых туфель.
— Что же делать? Надо ждать! — спокойно произносила Фридерика Казимировна, сидя с ногами на диване, что было любимой ее позой.
— Эти четыре дня тянулись для меня бесконечно. Мне кажется, что это было так давно, давно, как мы оставили каюту парохода. Шутка ли: четыре дня!..
— Терпение, — это все, что я могу посоветовать!
— Я умру со скуки!
— Не умрешь!
— Ах, Боже мой, Боже мой! Этот проклятый Катушкин не едет… свинья, дурак, рябая рожа!..
— Почему ты думаешь, что у него рябая рожа; ведь ты его никогда не видала?..
— Я сама не знаю; мне так кажется…
Несколько минут молчание. Фридерика Казимировна сидит, не меняя позы; Адель ложится на кровать.
— Мама!
— Что, дитя мое?
— Разве мы не можем сами ехать дальше?..
— Нет!
— Это почему?
— Ты знаешь, что у нас нет почти ни копейки; если заплатить по тому счету, что сегодня прислал наш хозяин, то у нас… впрочем, что же я говорю, даже и половины счета мы заплатить не в состоянии!
— А если Катушкин не приедет?.. — понизив голос, спрашивает Адель и даже на локте приподнимается.
— Тогда… Ах, Ада, какие ты глупости говоришь!
— А если Катушкин не приедет?.. — настойчиво повторяет Адель.
Фридерика Казимировна, в свою очередь, начинает тоскливо пожиматься на диване.
— Не съесть ли нам чего-нибудь? — спрашивает она и протягивает руку к столовой карте.
— Нет, ты мне скажи: что, если Катушкин не приедет?
— Этого быть не может, не может, не может! Ах, да не расстраивай меня, Ада: мне и без того…
— Что?..
— Конечно, сомнения быть не может никакого. Иван Илларионович не такой человек; ну, что-нибудь задержало… вот и все. Надо ждать и ждать…
— Разве котлетку из телячьих мозгов?.. — говорит Адель.
— Позвони! — говорит Фридерика Казимировна.
— И что мы все сидим взаперти, что мы прячемся? — опять начинает волноваться Адель.
— Вероятно, так нужно!
— Странно: мы едем по приглашению Ивана Илларионовича в Ташкент; мне там предлагают место… Разве в этом есть что-нибудь предосудительное?..
— О, помилуй, что за глупости. Но вот видишь; Лопатин писал мне (ведь я показывала тебе это письмо), он писал мне, чтобы мы… как это он выразился так, очень эдак… — Фридерика Казимировна сделала какой-то округленный жест своей пухлой рукой.
— Чтобы мы «дорогой не очень кидались всем в глаза!» — напомнила Адель.
— Да, вот ты сама видишь. Я не знаю, почему это нужно Ивану Илларионовичу, но отчего же в угоду ему не соблюсти этого инкогнито. Это даже довольно интересно; знаешь, в романах это случается довольно часто: какая-нибудь герцогиня или…
— Удивительно интересно: тоска эдакая!
— Ты просто хандришь!
— Да, да, да, да… — расходилась Адель.
— Да тише же!
— Мама, пойдем вниз к общему столу!
— Что ты! Ни за что!..
— Там так весело; шумят так, разговаривают!
— Но ты забыла, что там неудобно быть дамам?
— Неправда: соседки наши обедают там, из номера напротив тоже, из нижнего этажа целое семейство, только мы одни…
— Инкогнито! — протянула Фридерика Казимировна.
— Ну, ты, мама, и сиди со своим «инкогнито», а я пойду одна…
— Адель, ты ужасно можешь напортить!
— Это еще почему?
— Ах, Адель, как я могу объяснить тебе это понятно? Ну, вот видишь ли… Да что же это, в самом деле, Катушкин не едет?
Фридерика Казимировна чуть не заплакала.
— Знаешь, мама, каждый раз, как отворяют нашу дверь, я смотрю в щелку, сквозь ширмы, и вижу всегда одного и того же господина… Он меня начинает немного занимать…
— Удивительно интересно торчать перед дверью: должно быть, делать больше нечего…
— Василий ли входит, Дуняша ли, каждый раз, чуть приотворится дверь, он уже тут!
— Шалопай какой-нибудь. Их много теперь туда едет!
— Он немного похож на Жоржа, только значительно старше!
— Ого, ты успела рассмотреть!
— Тут еще одного я заметила, блондин с длинными усами: у него четыре собаки, и он их все дрессирует в коридоре.
— Ах, этот Катушкин, эта неизвестность!..
— Терпение — это все, что я могу посоветовать! — передразнила свою мать Адель.
Василий, трактирный слуга, внес поднос с порцией мозговых котлет. Адель кинулась к ширмам и приложила глаза к щелке.
— Адель, mais finissеz donс! — крикнула Фридерика Казимировна. — Дверь зачем оставляешь открытой? — обратилась она к Василию.
— Потому с подносом, никак невозможно; я было толкнул ногой…
— Мама, смотри, он опять там стоит!
Ледоколов стоял почти в самых дверях; его отлично видела Адель со своего наблюдательного поста; его успела заметить Фридерика Казимировна, выглянув из-за высокой спинки дивана; только он ничего не мог видеть, кроме угла ширм с висевшим на нем саквояжем и шелкового капота г-жи Брозе, все еще неубранного со спинки кресел.
Положение Фридерики Казимировны с дочерью было действительно несколько затруднительно. До сих пор все шло превосходно. Из Петербурга выехала она, не очень беспокоясь о состоянии своего бумажника, и вынимала оттуда столько, сколько ей нужно было в данную минуту, не справляясь, сколько там оставалось. Семейный, спокойный вагон, отдельная, прекрасная, комфортабельная каюта на пароходе, предупредительность и внимание кондукторов, капитана и пароходной прислуги; это почтительное любопытство, которое видно было в глазах всех спутников, когда ей приходилось выходить из каюты и показываться на палубе парохода, что, впрочем, делалось только в виду крайней необходимости; наконец, то обстоятельство, что едва только пароход пристал к берегу, как явился слуга из гостиницы Антошкина сообщить, что комната для г-жи Брозе с дочерью готова, — все это сильно тешило воображение Фридерики Казимировны, и если дочь ее довольно безучастно относилась к этим явлениям, зато маменька ее строила самые фантастические планы, и в голове ее бродили, беспрерывно сменяясь, все эффектнейшие страницы прочитанных ею романов, в героинях которых она видела то себя, то свою прелестную Аду. Но вдруг как-то пришлось заглянуть в бумажник, и… Фридерика Казимировна даже похолодела вся, и в глазах у нее заплясали фарфоровые божки, спокойно стоявшие на каминной полке.
— Ада, у нас так мало денег! — тихо, с некоторым дрожанием в голосе произнесла Фридерика Казимировна.
— Ну, так что же?
— У нас почти нет вовсе денег!
Адель слегка вздохнула и ничего не отвечала, а Фридерика Казимировна поплакала немного, позвонила, спросила чего-то поесть и успокоилась.
Теперь вся надежда ее была на Катушкина, который, по последнему письму Лопатина, должен был встретить их в Самаре; а между тем вот уже четыре дня прошло, а его нет, как нет. Вчера хозяин счет прислал, — вот он лежит на столике; счет этот весьма солидный; послезавтра надо ждать еще такого же. А если Катушкин еще несколько дней не приедет, — если он совсем не приедет? Разве она знает, что его задерживает? Да и существует ли еще этот Катушкин, о котором она и знала только из писем Ивана Илларионовича? Может быть, это просто миф? А если хозяин потребует денег и скажет, что он ждать не хочет и что он знать не знает никакого Катушкина… Фу!.. Опять холодный пот обдал ожиревшие формы Фридерики Казимировны; она даже есть перестала и отодвинула от себя тарелку со стерлядкой, залитой каким-то лимонным соусом с грибками, каперсами и всякой всячиной.
Когда Фридерика Казимировна показывала своей дочери письма Лопатина, она многое успела скрыть от нее, что, по ее мнению, касалось только ее одной; она, например, скрыла следующее место письма: «Зная впечатлительность Адели, мне весьма приятно было бы, если бы дорогой случаи к развлечению представлялись как можно реже («случаи к развлечению» было подчеркнуто). Говорю с вами откровенно, уважаемая Фридерика Казимировна, ибо вы женщина опытная и поймете сами, в чем дело. Много теперь едет к нам всякого народа, и молодого, и старого; найдутся непрошеные провожатые, попутчики; дорогой знакомство сводится быстро: люди в день, много два, становятся на короткую ногу; в дружбу лезут, а там… эх! Да вы, как я уже сказал, сами понимаете… не велика мне радость будет, если Адочка приедет ко мне с запятым сердчишком, а то, пожалуй, и еще того хуже. Вы не можете представить себе, что со мной делается; сплю и во сне вижу ее, наяву в глазах представляется… Эх, кабы я связан не был!.. Катушкину приказано от меня…»
Дальше уже шло все такое, что читала и Адель, а когда Адель занималась перечитыванием дозволенных материнской цензурой мест, то Фридерика Казимировна в это время обыкновенно глубоко вздыхала и произносила с особенным чувством:
— Ах, что это за человек, что это за удивительная душа, и как красив еще, несмотря на свои лета; впрочем, что же это и за лета в самом деле: каких-нибудь… и т. д.
А в бельэтаже за общим столом собралось большое общество; Адель была права, когда говорила; «там так весело; шумят, разговаривают».. Там, действительно, очень много шумели и разговаривали.
— Трезор, иси, подлец! Диана, сюда. О-го-го-го! Э, послушайте; там внизу, турните кто-нибудь Минерву, вон она, шельма, под ларь забилась: ну, иси, ну, иси, на, на!.. — кричал, стоя на площадке лестницы, блондин с длинными усами.
— С целой псарней вояжируете… — обратился к нему весьма пожилой чиновник, только что собственноручно выбравший из садка пару живых и вертлявых стерлядок.
— Со всей семьей!
— Так-с!
— Нельзя же; там, говорят, фазанов и разной дичи столько, сколько у нас в Рязани ворон. А та-та-та! Так ее, так ее! Да берите прямо за ошейник; она не кусается!
— Породистые?
— Настоящие аристократы собачьей породы… Ну, ну, ты что! Теперь лизаться? То-то!
— Господа обижаются, что собак с тарелок кормите, а потом энти самые тарелки… — начал один из прислуживающих за столом лакеев.
— А ну их, твоих господ!..
— Тс!.. Тс!.. — послышалось в разных местах.
— Мне небольшую рюмку про
