Колымский лагерь принципиально отличается от тюрьмы. Это место, где отменяются все прежние человеческие законы, нормы, привычки. Над каждыми лагерными воротами обязательно висит лозунг «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства» (подробность, многократно использованная в КР, но ни разу не упомянуто, что эти слова принадлежат Сталину). Он беспредельно фальшив и циничен, ибо обязательный труд из-под палки — проклятие, которое заключенные могут только ненавидеть. В лагере убивает не маленькая пайка, а большая, которую дают за перевыполнение трудовых норм.
Очерки предметные и проблемные сопровождаются очерками-портретами — заключенных, охранников, врачей; друзей и врагов, просто примечательных людей, оказавшихся в поле авторского зрения.
Как и положено физиологу-летописцу, свидетелю-документалисту, наблюдателю-исследователю, Шаламов дает всестороннее описание предмета, демонстрирует разнообразные срезы колымской «зачеловеческой» жизни: сравнение тюрьмы и лагеря
Очевиден и открытый публицистический пафос шаламовского очерка-исследования. Он начинает с резкого спора с «ошибками художественной литературы», героизировавшей преступный мир. Здесь достается не только Горькому, Бабелю, Н. Погодину и Ильфу с Петровым за «фармазона» Остапа Бендера, но и В. Гюго, и Достоевскому, который «не пошел на правдивое изображение воров». В самом тексте Шаламов несколько раз жестко повторяет: «люди, недостойные звания человека»; «уголовный мир — это особый мир людей, переставших быть людьми». Заканчивается книга лозунгом-призывом в духе агитационно-массовой литературы: «Карфаген должен быть разрушен! Блатной мир должен быть уничтожен!»
В «Тихом Доне», кажется, повторяется феномен, описанный Х.-Л. Борхесом в эссе «Суеверная этика читателя» (1932): «Нищета современной словесности, ее неспособность по-настоящему увлекать породили суеверный подход к стилю, своего рода псевдочтение с его пристрастием к частностям... Суеверие пустило-таки свои корни: уже никто не смеет и заикнуться об отсутствии стиля там, где его действительно нет, тем паче если речь идет о классике... Обратимся, например, к “Дон Кихоту”. Поскольку успех книги здесь не подлежал сомнению, испанские критики даже не взяли на себя труда подумать, что главное и, пожалуй
Тихий Дон» — это «Война и мир» без четкой социальной вертикали (выходы на вершины власти, к своим Александрам и Багратионам, у Шолохова эпизодичны), без диалектики души (ее заменяют живописный показ и суммарный психологизм), без философии истории (тут дело ограничивается идеологическими формулами эпохи и краткими сентенциями повествователя). Эпос не интеллектуальный, а низовой, почвенный, наивный
Замысел “Тихого Дона” — показать социальные сдвиги в среде крестьянства, в данном случае казачества и преимущественно середняков, в результате войны и революции
Солженицын считал главным событием своей каторжной жизни приход к Богу. — Шаламов, сын священника, отмечая, что лучше всех держались в лагере «религиозники», ушел от религии еще в детстве и стоически настаивал на своей вере в неверие до последних дней. «Веру в Бога я потерял давно, лет в шесть... И я горжусь, что с шести лет и до шестидесяти я не прибегал к Его помощи ни в Вологде, ни в Москве, ни на Колыме» («Четвертая Вологда»). «Я не боюсь покинуть этот мир, хоть я — совершенный безбожник»
Солженицын изображал ГУЛАГ как жизнь рядом с жизнью, как общую модель советской действительности: «Архипелаг этот чересполосицей иссек и испестрил другую, включающую страну, врезался в ее города, навис над ее улицами...» Он благословлял тюрьму за возвышение человека, восхождение (хотя в скобках добавлял: «А из могил мне отвечают: — Хорошо тебе говорить, когда ты жив остался!»). — Мир Шаламова — подземный ад, царство мертвых, жизнь после жизни, во всем противоположная существованию на материке (хотя логика образа вносила, как мы видели, существенные коррективы в изначальную установку). Этот опыт растления и падения практически неприменим к жизни на свободе.