автордың кітабын онлайн тегін оқу Свидетель по делу о шабаше
Разумова Татьяна
Свидетель по делу о шабаше
Брат Бернар, доминиканец, оказывается в составе инквизиторского трибунала, прибывшего в небольшой город. Монах расследует дело о ведьминском шабаше.
Читателю предоставлены все ключики, чтобы найти разгадку до того, как её откроют главные герои.
Вводное слово
Детектив как детектив. Только инквизиторский.
Надо вам сказать, что многие детали в работе средневековых следователей будут легко узнаваемыми: те же нескончаемые бумаги, аресты, обыски, опросы свидетелей
Вот только повод для выездного инквизиторского суда… Вот только злодейство, с которым столкнулись…
1. Трибунал
В ночь на тридцать первый день стены красного дома с жестяными химерами — их грозными, заледеневшими пастями обращались к земле водосточные желоба, — огласил хриплый мужской вопль:
— Mea culpa! Mea culpa!
Надо вам сказать, что дом этот был отдан под нужды инквизиционного трибунала.
— Mea culpa! — «Моя вина!» — доносилось с его двора, и крики несчастного переходили в сдавленные рыдания.
Братья-доминиканцы переглянулись:
— А давайте, не пустим его, — предложил брат Лотарь.
В своей прежней, домонашеской жизни он служил герцогским шутом.
— Околеет бедолага, — вздохнул брат Бернар и бережно уложил с ножа на ломоть хлеба колёсико кровяной колбасы.
В хлебе блестели запечённые в тесте орехи, чернел изюм. В медном блюде, полном бликов от светильников, сочились жиром толстенные карпы.
— Замёрзнет — прикопаем с утречка, — пошутил брат Лотарь, отпивая глоточек сливовой настойки.
— И я вернусь из этой волчьей дыры в Страсбург! — подхватил брат Фома, — Мне на днях только-только отписали оттуда, что старик наш почти размяк уже на цепи. Да на хлебе и на воде, да в кандалах, да в камере без окон. Скоро будет готов указать на своих собратьев. Хочу помочь его признаниям сам.
— Это сапожник твой? — спросил у брата Фомы брат Лотарь, — Он ещё настоятеля собора вороным конём и молоденькой кухаркой попрекал?
— Вроде, не он.
— Да нет, он! Тот, который потом пьяным кликушествовал на ярмарке, — брат Лотарь забарабанил пальцами по столу, — Орал там, как недорезанный, что Святые Дары, принятые из таких нечестивых рук, как у нашего настоятеля, в гадов и в жаб превратятся.
— Нет, кликушествовал Жиль Башмак трезвым, — отвечал брат Фома, — пьяниц среди вальденсов не бывает. И кликушествовал он не на ярмарке, а когда мы его арестовывать пришли. Он наутро прочитал в протоколе, как себя вёл — у вальденсов все башмачники грамотные — устыдился, чего нам наговорил — раскаялся.
— Mea culpa! Mea culpa! — неслось со двора.
— Хвала вразумляющим! — кротко улыбнулся брат Лотарь.
Годы монашества почти отучили его гримасничать и хохотать. Вот и теперь вместо того, чтобы снова подметить нечто забавное из жизни башмачников-еретиков, брат Лотарь неловко потянулся через стол, дабы выудить из блюда мочёное яблоко.
Брат Фома продолжал свой рассказ уже в спину товарищу:
— Жиль Башмак, ещё пока ты на юге подвизался, отрёкся от ереси. Пишут мне про булочника Жана.
— Ишь ты! — прошипело в ответ из глиняного блюда.
Гулко прошипело.
— Вот только обсудим епитимьи для моих, — выдохнул брат Бернар. Сам он ласково оглядывал цепь из звеньев — кружков колбасы, да примеривался допить сливовую настойку залпом.
— За пару дней управимся! — решил себе брат Фома и поставил кубок на стол, — Будет вам праздник на площади. И я смогу поехать. И укажет мне этот ваш Жан-вальденс на залесских еретиков. И выеду я, как просохнут дороги, уже к ним, несчастным-болезным.
— А я возвращусь к моему графскому отродью, — так ласково брат Бернар называл местного епископа, голубоглазого юношу двенадцати лет отроду. Монах был приставлен к нему опекуном до совершеннолетия подопечного.
«Графское отродье» вернее было бы называть «отроком-клириком», но люди звали его: «отрок-епископ». А как велите его именовать, раз покровительствующий бастарду герцог да братья-доминиканцы сговорили мальчику пустовавшую кафедру? Пока дела её частью оставались в ведении брата Бернара, частью — понемногу передавались воспитаннику, а большей частью — дожидались появления у города полноправного князя Церкви. В инквизиционном трибунале брат Бернар принимал участие на правах полномочного советника.
Надо вам сказать, что подобных советников предоставлял обыкновенно в те годы приехавшим следователям местный епископский суд. Не в последнюю очередь для того, чтобы инквизиция могла учитывать репутацию подследственных, разбирая дела.
— А я отосплюсь до весны, а там, глядишь — увяжусь за вагантами, послушаю сорбоннских мудрецов, — пошутил брат Лотарь, — Кто им без меня супчика горячего сготовит по дороге? С кем их, бедолаг, пустят переночевать на сеновал за одно только доброе слово и благословение?
— Mеa culpa! Mеa culpa! — рыдания во дворе стали сопровождаться тяжким и гулким стуком в двери.
— Железом долбит, — насторожился брат Лотарь.
— Пойду-ка, отберу у него сковороду, или чем он там? — поднялся брат Бернар.
— А я карпиков пока в камине укрою, чтобы не слишком остыли, — поддержал его брат Лотарь.
— Сколько волка не корми… Ох, Боже ты мой, сколько времени на покаяние не оставляй, всё равно кому-нибудь последнего дня не хватит, — покачал головой брат Фома.
— Но зато ты не поедешь сюда строить инквизиторскую тюрьму для еретиков, пропустивших срок Милосердия, — улыбнулся ему брат Лотарь.
И пока брат Бернар мыл перед выходом из трапезной руки в тазу, стряхивал с них воду, крестился на распятье, брат Фома томно вздохнул да налил себе ещё сливовой настойки.
Последнее слово при решении судьбы несчастного останется за ним. По часам завершившихся на сегодня служб, шёл уже вторник — тридцать первый день после оглашения указа Милосердия. По городским обычаям, все понедельниковые дела тоже завершены, ворота заперты до утра. Неужели ночной пришлец не успеет покаяться в сроки указа? А ведь для простеца могла сейчас длиться ночь, протекающая с понедельника на вторник, и неизвестно относящаяся ли к понедельнику, но явно не принадлежащая тридцать первому дню.
Да и мужик этот припозднившийся мог ехать к ним из глухой деревни. Пока туда дошла новость об открытии трибунала против веры в оборотней-волков. Пока разобрался, что грешен. Может быть, слухи распускал про старух превращающихся в волчиц. Может быть, как тот егерь, пилигрима не пустил на порог, испугавшись, что гость его загрызёт. А может, подозревал в колдовстве соседа и подбивал приятелей убить оболженного и поделить волчью шкуру. Пока добрался. По таким-то морозам! Когда голуби, говорят, замерзают на лету и бьются, как склянка, ударившись о землю.
Миловать!
— Mеa culpa![1] — рычал и выл во дворе раскаявшийся еретик.
1
Mea culpa (лат. — «моя вина») — формула покаяния, принятая у католиков с XI века. В начальной части мессы прихожане, произнося или выкрикивая «Mea culpa!» трижды ударяли себя в грудь. Таким образом они приносили покаяние в грехах.
(<< back)
2. Оборотни
«Это небывалые холода, это нашествие волков соблазнили добрых католиков обратиться к древним суевериям», — размышлял за сливовою настойкой брат Фома, — «Либо несчастных защитим от ужаса перед оборотнями мы, доминиканцы[2], либо им, напуганным, принесут свою ложную простоту веры, свою лживую чистоту вальденсы».
«Почему это ваши молитвы не помогают от волков и от морозов?» — спросят вальденсы[3] несчастных, — «А потому что, каковы молитвенники, такая и подмога. Чего ещё вы хотите дождаться от таких безграмотных, но таких сребролюбивых кюре?»
Всё припомнят. И кто грехи умирающему стеклодуву не отпускал, пока не получил от него пожертвования. И кому браконьеры молебен заказывали об успехе своего подлого и неблаговидного дела. И малолетнего епископа. Да ещё спросят, почему это безграмотных и развратных горожан никто настойчиво не наставляет в Писании. Да пусть хотя бы у ткачей жёны на обозрение грудь не выставляли. Уж их-то мужьям есть чем прикрыть наготу. А как спросят, будете наставлять, если читается Писание у вас по праздникам, да и то на латыни?
Вот вам, заблудшие, по вере вашей, по грехам — и мороз, и волки. Вот тебе, братец Фома, выездной суд в эту волчью дыру. Вот вам, суеверные горожане, проповедь. А если не соберётесь послушать о том, как губите вы своими амулетами и заговорами душу, будете отлучены от Церкви. Пускай волки дальше ваше стадо пасут.
Брат Фома читал проповедь о чистоте веры в воскресение, следующее за праздником Богоявления. После мессы инквизитор собственноручно прибил к дубовой доске, укреплённой на двери собора, два указа. Указ Веры требовал от прихожан доносить на каждого, не считаясь с его званием и родством, кто только распространяет суеверия. Указ Милости давал тридцать дней любому горожанину или селянину, чтобы покаяться и взять на себя нетяжёлую епитимию[4].
Надо вам сказать, что средневековый город обязан был безвозмездно предоставлять в помощь инквизиции любых требующихся работников. Поэтому указ Веры и указ Милости аккуратно переписывались писцами ратуши, а затем изо дня в день зачитывались на площадях и перекрёстках городскими глашатаями. Те же глашатаи созывали народ послушать инквизиторов.
День проповеди о чистоте веры выдался безукоризненно ясным, ярким, похрустывающим снегом. Блестящим, мигающим с веток и с окон разноцветными огоньками инея. Гул соборного колокола собирал горожан на площадь. Шли они неохотно — на проповеди нужно будет стоять перед крыльцом, раз иноземный монах будет им говорить со ступеней собора, а такой красивый день выдался слишком уж морозным.
Люди кутались в плащи и шарфы. На лицах юных дам чернели маски, защищающие кожу от непогоды. Брат Фома горевал, что не понять ему выражений лиц слушателей, что движения тел не разобрать — скованны многослойной одеждой. Получалась проповедь почти вслепую. Но тёплый воздух выносил из помещения храма запахи ладана, и монах понемногу приободрился.
Больше часа брат Фома обличал и проклинал веру в оборотней и в чудесные свойства волков. А брат Лотарь, понимая, как саднит у товарища на морозе горло, как знобливо тому стоять на крыльце в ветхих рясах, выносил ему из собора кружку горячей сливовой настойки — всякий раз, когда слышал, что проповедь движется к особенному напряжению связок.
Толпа отстранённо молчала.
До тех пор, пока брат Фома не напомнил собравшимся, что все они, — все! — когда помрут, рискуют туда направиться следовать, где «будет плач и скрежет зубов»[5]. На этом месте проповеди толпа оживилась. Монах расслышал тихое скуление.
Или плач?
Покаянный?
Эх, не время ещё. Просто во дворе цирюльника-зубодёра, — его лавка выходила в самый раз на соборную площадь, — затосковал пёс. Вой подхватили другие собаки: из-за забора свечного заводика, а потом — со стороны светло-серой кладки цеха ювелиров, и с крыльца белошвеек, и от епископского замка. Даже со ступеней ратуши.
— Волки! — закричал мальчик, замотанный шарфом так, что не видать глаз.
Толпа вскрикнула. Толпа отшатнулась от храма.
— Отлучу, — рявкнул брат Фома.
Толпа замерла. Толпа медлила разбегаться.
— Надо было нам идти к четвероногим проповедовать, — пошутил брат Лотарь, поднося очередную кружку с горячей настойкой, — Ибо собаки откликаются на твои слова куда скорее и вернее, чем горожане.
— Люди озябли, — оправдывал маловерных брат Фома.
— Люди тоже откликнутся, — говорил брат Бернар, — Куда им деваться?
Вот не ошибся епископский опекун! Люди и в других землях откликались брату Фоме, особенно ближе к завершению срока Милосердия. Только надо их в красном доме дождаться.
Первым пришёл повиниться тот самый закутанный мальчик, боящийся волков.
А потом инквизиторы три недели читали доносы про оборотней и выслушивали признания. Про заговоры. Про целебные свойства волчьей шерсти, собранной в полнолуние на льду реки. Про наветы на зажившихся старух, которые якобы превращались в волчиц и грызли на перекрёстках прохожих. Бывали дни, когда страждущие жгли во дворе красного дома костры — лестница и коридор подле залы, где шёл приём, не вмещали собравшихся.
А ещё инквизиторы выезжали выручать шпионов: своих собственных и примкнувших к ним епископских. Те, случалось, пьянствовали и ввязывались от безделья в драки.
В один сизый день, — дни лазоревые брат Фома уже встретит в Страсбурге, — прибывающий люд в красном доме иссяк. Люд огорчённый и люд смешливый. Люд всех возрастов, всех сословий, положений и званий. Люд шумливый, люд приосанившийся: кто-то от важности встречи с учёными монахами, а иные — по-простецки расправив плечи, смелые от того, что отвергли тяготившие их тревоги.
Выждав, как и было обещано горожанам на первой проповеди, до конца назначенного срока, братья-доминиканцы отслужили благодарственный молебен и собрались за праздничным ужином.
Им оставалось ещё вызвать на допрос бродягу.
Пипин по прозвищу Козлобород зимовал под лестницей, в трактире «У охотника Ромула». Строгая толстуха, вдова Аделаида-Вишенка предоставила ему тюфяк и еду. Поиздержавшийся, поизносившийся менестрель Пипин Козлобород расплачивался с хозяйкой шкодливыми куплетами. Куплеты эти он исполнял по вечерам, рассевшись подле камина и аккомпанируя себе на лютне. Послушать его стекался мастеровой люд и, случалось, задерживался у Аделаиды вплоть до сигнала к тушению огней.
Конечно, инквизиторы не интересовались тем, что поют «У охотника Ромула». Да и не должно учёным монахам быть столь осведомлёнными в кабацких гулянках. Особенно, если их шпионы не слышат в тех песнях опасной ереси. Вот только согласно двум десяткам анонимным доносам, — все они были написаны удивительно схожими по начертанию буквами, — Пипин Козлобород тайно сочинял куплеты и про чудесных волков. В них менестрель воспевал, как сверкают, как скалятся из-под гладенькой овечьей шкуры герцога его серебряные волчьи клыки. Впрочем, дело поэта не имело перспектив для инквизиционного трибунала. Вскоре после допроса виршеплёта должны были передать герцогу, а брат Фома отбыть, наконец, в Страсбург, к своим подопечным еретикам.
Да вот теперь ещё брат Бернар спустился позвать к ним припозднившегося покаяльца.
Может, это сам Пипин подошёл? Голос-то зычный!
Надо вам заметить, что в описываемую эпоху инквизицию интересовали больше не ведьмы или оборотни, а именно — еретики. Что же касается колдовства, то у богословов ещё не сложилось общего мнения, существует оно или нет. Случалось даже, что инквизиторы отрицали само существование ведьм и, преследуя за веру в них, как за опасное суеверие, спасали женщин, попавших под подозрение ближних.
Брат Фома в колдовство верил. Но он был малоопасен для ведьм, ведь до начала массовой охоты на них оставалось ещё больше столетия.
2
Доминиканцы — монахи Ордена проповедников, основанного святым Домиником (1170–1221). Одной из главных задач ордена стала борьба с ересями. Во времена описываемых событий, прежде всего — с катарской, уже истребляемой инквизиторами, и вальденской.
(<< back)
3
Вальденсы — деятели религиозного движения, признанного во времена описываемых событий еретическим. Вальденсы стремились довольствоваться малым и необходимым, жить не противореча Писанию. Они отвергали разбогатевший католический клир, требовали от пастырей верности, аскетизма, чистоты в словах и в делах. Вальденсы были не согласны с некоторыми догматами и убеждениями современной им католической церкви.
(<< back)
4
Епитимия — здесь — неоспариваемое указание, данное кающемуся грешнику от исповедника (либо от епископского суда, либо от суда инквизиции) совершить определённые действия для оставления греха и заблуждений, ради спасения своей души.
(<< back)
5
Широко известная цитата из Евангелие, описывающая участь отверженных, не спасших свою душу. Лк13:28: «Там будет плач и скрежет зубов, когда увидите Авраама, Исаака и Иакова и всех пророков в Царствии Божием, а себя изгоняемыми вон».
(<< back)
3. Признание
Рыжебородый великан рухнул перед монахом на колени. Плащ, подбитый лисьим мехом, волочился по снегу. В снегу осталась лежать перчатка с нашитыми стальными бляхами — верно, ею несчастный колотил по двери. Рыцарский конь стоял необихоженным. Конь мотал головой и пускал из пасти облачка пара. А барон Беранжье упрямо полз в красный дом. Он силился ухватиться за подол рясы брата Бернара и всё выл, рыдал, громко всхлипывал и шмыгал носом:
— Mea culpa! Mea culpa!
Брат Бернар велел привратнику устроить коня на ночлег и запереть ворота, после чего присел и обнял несчастного:
— Что за беда случилась у вашей милости?
Сжав кулаки, да так что побелели костяшки, барон поднял голову и прохрипел:
— Где я могу принести покаяние брату Фоме?
— Ты на месте. Не плачь. Я устрою ещё до заутрени беседу с главой трибунала. Только ведь ты можешь не тяготиться ожиданием, а облегчить душу немедленно, прямо здесь, мне.
— Не могу.
— Для того ли ты, сын мой, — монах взял назидательный тон — так ломился к нам ночью в двери, чтобы привередничать в выборе исповедника?
— Для того! — отшатнулся от монаха рыцарь, — Ты, брат Бернар, — гневно парировал барон, — служишь в инквизиции только советником от епископского суда. Да тебя бы ни один доминиканский провинциал не послал проповедовать в чужие земли!
— Чем же растревожило тебя, кем я служу? — усмехнулся монах.
— Ты не веришь в ведьм и в их гнусные шабаши, — заревел барон, — Да ещё учишь этому нашего маленького епископа!
— А ты, стало быть, веришь в ведьм?
— Я видел. Я был у них. И я видел потом, как угасает мой гость, мой друг, изведённый бесовкой. Как он плакал! Как он не мог откашлять кровь, как дрожали у него пальцы! Ты не веришь в ведьм, а я вёз к нам кюре, чтобы он отпел моего благородного генуэзца.
— Погоди, где ты, говоришь, был?
— На собрании ведьм.
— Ты знаешься с ведьмами?
— Я, — прорычал барон.
— Какими судьбами, сын мой?
— Я увязался на шабаш из любопытства. Я летел на Лысую гору за знакомою тебе повитухой Хильдой. Я струсил. Я допустил гибель самых дорогих мне людей, — всхлипывая, Беранжье снова принялся хватать полу монашеской рясы, и бароновский рык перешёл в тоненький вой, — Я погубил генуэзца Франческо. Ты усмехаешься над моею бедой. Позови мне брата Фому. Клянусь Пречистою Девой, я расскажу ему всё и про всех. Только спасите сына. Только остановите бесовку!
Поручив барона заботам привратника, брат Бернар возвратился в залу помрачневшим. Хильду Синюю Ленту он знал давно. Двенадцать лет назад та была уже опытной повитухой. Как раз Хильда принимала роды у Клотильды, старшей дочери лесничего, выносившей графское отродье. Перепуганной, тощенькой — к той беременности девочка не успела созреть и войти в тело. Повитухе следовало расспросить девицу, кто отец ребёнка. А поскольку им оказался благородный гость герцога, то его отпрыск — маленький Пьер — получил и подарки графа, и герцогское покровительство.
Говорили, баронесса Беранжье тоже рожала долго и тяжело. Но тогда выходило, что барон был обязан жизнью наследника и жизнью супруги лёгким рукам Хильды? Старуха-молочница делилась в красном доме слухами, что баронесса два дня не могла разродиться и лежала под конец без схваток и без памяти. В таком случае долг повитухи требовал вырезать из тела умирающей матери ещё живого ребёнка, а если лекарка не сможет решиться на гиблое дело сама, то вложить нож в руки супругу роженицы. Хильда взялась извлечь младенца. А потом, перевязав пуповину и отдав его омыть да спеленать своей помощнице — старшей дочке Элизе, решилась зашивать баронессу.
Так или иначе, изначально барон Беранжье повитухе доверял. Явно, не мысля за ней ничего дурного, он загодя привёз её в замок и приставил неотлучно к супруге. Весь месяц Милосердия повитуха Хильда оставалась в Беранжье, продолжая выхаживать его жену. Что случилось там между ней и бароном? Решение, давать ли ход делу о колдовстве будет приниматься коллегиально. Решающим станет мнение брата Фомы.
Суеверного теолога брата Фомы.
Это брат Бернар в своей прошлой, домонашеской жизни пас гусей, наминал паштеты из их печёнки, затачивал писчие перья, выяснял у старух, как правильнее набивать перины для новобрачных, а ещё вытапливал из гусей жир на продажу евреям, которым их обычай запрещал мазать сковороды свиным салом. Пожил в людях, понаблюдал разные их побасенки и приметы. Узнал цену ложному знанию задолго до того, как отроком напросился жить к монахам-доминиканцам. А брат Фома видел жизни за стенами монастыря мало. Аж расчувствовался инквизитор от того, как отважно винился и обличал других барон Беранжье. Аж пинал под столом подозрительного, каким и следует оставаться следователю, брата Лотаря:
— В эту суровую зиму в мой замок вошла нежданная радость, — начал барон.
— Да, рождение наследника спустя пару лет спустя после свадьбы — нежданнейшее событие, — пошутил брат Лотарь.
— О том, как появился на свет мой сын, я расскажу вам позднее, — не смутился барон, — Сейчас дайте мне поведать вам о радости, которая обернулась большим горем. Презрев холода, не испугавшись волчьих стай, — ревел барон, — ко мне в гости приехал мой давний друг — благородный Франческо Кабири из Генуи[6]. В его свите состояли алхимик Джовани, более известный по прозвищу Сизый Лев и слуга сарацинской веры — мавр-уродец, ростом с семилетнего ребёнка. Мавр тот смуглее на рожу чем твои цыгане и откликается на «Юсуфа».
— Мы допросим их, — кивнул брат Фома.
— Их нельзя допросить, — всхлипнул барон, — Мой Франческо Кабири мёртв, а Джовани Сизый Лев и мавр-карлик Юсуф бежали.
— В христианских землях им не уйти от руки Святой Инквизиции, — твёрдо сказал брат Фома, — Рассказывай, сын мой, что случилось у вас и не бойся ничего.
— Как всем известно, — продолжил барон, — супруга моя Генриетта была на сносях и наследника моего, Карла она вынашивала очень тяжело. Положившись на добрую молву, я загодя до родов, нанял ходить за ней всем известную повитуху Хильду Синюю Ленту. Я перевёз её к себе в замок, выделил угол для жилья и велел неотлучно находиться при моей супруге.
— Говорили, что роды прошли тяжело, и что наследника твоего пришлось вырезать из тела Генриетты, лежащей бездыханной, — уточнил брат Бернар.
— Всё так, — кивнул Беранжье.
— Получается, что жизнями супруги и ребёнка ты обязан Хильде? — спросил брат Бернар.
Рыжебородый барон яростно кивнул:
— После того, как моя супруга очнулась, и жар её спал, Хильда сказала мне, что желала бы задержаться в замке до тех пор, пока нужно будет следить за швами на животе у Генриетты, пока надо будет пеленать её, а после — расхаживать. Разумеется, я тогда с радостью принял помощь повитухи и пообещал щедро наградить.
— Ваш гость, Франческо Кабири из Генуи жил в замке в одно время с Хильдой? — уточнил брат Бернар.
— Он приехал незадолго до того, как я привёз её из города.
— Каким образом он лишился жизни? — спросил брат Фома.
— И каким это способом ваша милость помогла ему лишиться жизни? — спросил брат Лотарь.
— Я всё расскажу. Тем вечером меня привлёк сладкий запах, доносившийся из комнаты моей супруги. Такого яркого сладкого запаха не бывает даже после Успенья, когда лопаются на ветках перезревшие яблоки, а в чанах давят виноград. Нет таких сладких плодов и цветов, а тем более — зимой. Из любопытства я тихонько приоткрыл дверь и увидел, что моя супруга спит, спит младенец, спит, склонившись над колыбелью кормилица, спит на полу маленькая дочка кормилицы. Не спала одна Хильда. Раздевшись донага, она натирала себя некой мазью, от которой шёл этот сладостный аромат. В комнате жены горела лишь одна свеча на подставце, но я сумел разглядеть каждую родинку на теле повитухи, потому что под действием мази её кожа начинала светиться. Натёршись тем снадобьем, Хильда выбрала из снятых вещей тонкую рубашку, надела её и повелела: «Вверх! На Лысую гору!» От этого заклинания колдовская мазь пришла в действие, повитуха наша обрела способность летать. Я видел, как она поднялась в воздух и зависла под потолком. «Вниз и вверх! На Лысую гору!» — велела Хильда, после чего опустилась вниз и, так и не коснувшись ногами пола, развернулась и, ойкнув над пламенем, вошла в камин. Судя по тому, что случилось дальше, она поднялась ввысь по трубе.
— И конечно, ваша милость не сумела пройти мимо колдовской мази? — спросил брат Лотарь.
— Каюсь, любопытен, — отвечал барон.
— И как оно было висеть под потолком? — спросил брат Лотарь.
— Подташнивает.
— Ты летал вместе с Хильдой на Лысую гору? — спросил брат Фома.
— Да.
— Ты принимал участие в ведьминском шабаше? — спросил брат Фома.
— Нет. Я испугался и спрятался за грудой камней. Я окоченел, пока сидел там. А как только ведьмы занялись плясками, я решился бежать и шёпотом скомандовал мази: «Вверх и вниз! В замок Беранжье». Тут меня вздёрнуло ввысь, закружило и понесло домой.
— Как же, прячась за камнями, ты сумел поучаствовать в гибели друга? — уточнил брат Лотарь, — Может быть, просто зарезал его, как свидетеля полёта?
— Не будь вы лицом духовным, — прорычал барон, — не жажди я искупления вины — верь, придушил бы тебя, размозжил бы голову вот этими голыми руками.
— Чему был ты свидетелем на Лысой горе кроме плясок? — спросил брат Фома.
— Не утаю малодушия, — всхлипнул барон, — ведьмы-старухи спрашивали повитуху Хильду, не добыла ли она им ребёночка, чтобы варить из него колдовское зелье. Все слышали, будто бы был у неё повод разжиться некрещёным младенцем.
Родился-то мальчик мой синюшним, слабоголосым. Никто бы не догадался, как скоро он, смазанный свиным жиром, укрытый овчинкой, сумеет отогреться и окрепнуть. И щёчки у малыша раскраснеются, и раскричится, требуя титьку. Понял я, что речь идёт о моём сыне. Никаких других родов наша повитуха последнее время не принимала.
К чести Хильды, сперва она возражала ведьмам, что жизнь того ребёнка — её заслуга и заслуженная ей награда за повитушье мастерство. Ни с кем она не станет делиться младенцем! Только потом передумала, что на самом деле ей мальчика для товарок не жалко. Пусть только подрастёт. А там она найдёт способ, чтобы привести его на шабаш, живым, наивным, чистым, с необрезанными шелковистыми прядками, сморенным безмятежным сном в ожидании первого причастия.
Ведьмы, услышав такую весть, радостно загоготали. А потом самая старая и беззубая принялась журить Хильду за то, что она стала мало печься о вреде честным людям. Так, говорила, и силу утратить недолго, и удачу потерять. Некому станет привести им на шабаш через семь годков такого лакомого мальчика как Карл.
«Хорошо», — отвечала ей Хильда Синяя Лента, — «В замке барона Беранжье гостит сейчас благородный сеньор — путешественник и тайнознатец Франческо Кабири. Старший сын. Надежда и опора младшим братьям, кузенам и престарелым родителям. Наследник трёх десятков лавок и двух галер, четырёх каменных и дюжины деревянных домов, а ещё вдобавок — одной кровной мести, прерванной пока двадцатипятилетним перемирием. Вот такой достойный гость в Беранжье! Дайте-ка, я поднесу господину Дьяволу его жизнь и помогу прибрать его душу».
Ведьмы обрадовались и загоготали.
«Тише», — велела им самая старая, беззубая ведьма, — «Не претендует ли кто из присутствующих здесь на Франческо Кабири? Не нужен ли он кому живым?»
Ведьмы притихли.
Мой долг, — потупился барон Беранжье, — был выйти из укрытия и заступиться за гостя. Но я струсил. Я так напуган оказался, что рубашка моя взмокла от холодного пота, что горло окаменело, и онемел язык.
Тут старая беззубая ведьма, выждав паузу, произнесла: «Молчание — знак согласия».
Я смалодушничал, — говорил барон, — даже не предупредил друга об опасности. И когда он слёг, все решили поначалу, что прихворнул немного от чужеродности климата. С переезда от своих солёных ветров, апельсиновых садов и кипарисовых рощ к нашим снегам и сосновым борам.
Моя супруга к тому времени начинала вставать. Присмотра Хильды за ней требовалось меньше. Я посулил повитухе награду, если станет уделять внимание и Франческо, если сумеет выходить его. Я понадеялся, что Хильда, соблазнившись наградой, перешлёт болезнь на карлика Юсуфа, не станет губить христианскую душу. Я не думал, что помогаю ей обречь на погибель душу моего драгоценного друга.
И лежит теперь мой любезный Франческо в подземелье Беранжье. И лежать ему там — дожидаться весны. Стыть, обложенному мешками льда, пока земля не оттает и не сделается возможным устроить ему достойное погребение или же, забальзамировав, отослать тело в Геную.
6
Генуя — итальянский город на берегу Лигурийского моря. В период повествования знаменита торговцами, мореходами и многочисленными городами-крепостями-колониями.
(<< back)
4. Травы
Длинные тени уползли из залы вслед за бароном Беранжье, коего увёл брат-прислужник устраиваться на ночлег. Отскрипела лестница. Инквизиторы не ожидали от ночного пришлеца такого грозного свидетельства. Они не позаботились заранее о том, чтобы хорошо осветить залу для допросов факелами, ограничились тем, что принесли с собой три масляных светильника. Один из них, по завершении допроса, монахи отдали со своего стола барону.
Дружно помолчав в полутьме во след ушедшим, брат Фома и брат Лотарь высказались единодушно о том, что нельзя им не доверять свидетельству благородного господина. Свидетельству рыцаря, признавшегося, что он сам пользовался колдовским зельем и летал на шабаш. Свидетельству покаяльца, рассказавшего суду, как он имел возможность попытаться спасти жизнь христианина, но смалодушничал это сделать. Повинившемуся, что более недели скрывал в замке явную ведьму. Не доносил барон инквизиторскому суду, пока чувствовал зависимость от неё, пока не были сняты шёлковые швы с живота у Генриетты, пока Хильда продолжала пеленать и расхаживать баронессу.
Брат Бернар возражал, что Хильда должна была привезти с собою в Беранжье разные травы, полезные для рожениц, а среди них и белена, и спорынья, и лист волчьих ягод, и мак. Вдруг попробовал их испить? Из любопытства. В силу разного сочетания соков в мужских и женских телах, то средство, которое способно унять боль или дать окрепнуть дочери Евы, скверно скажется на сыне Адама.
Что если одурманенный женским настоем уснул, а там мало ли что привиделось? Мак Хильда настаивала наверняка, чтобы помочь баронессе поспать, отвлечься от боли. А у отвара волчьих ягод как раз выйдет этакий слабенький, сладковато-прелый запах. Вот с него-то мысли у барона и завертелись: и про сладостный аромат, и про беззубую, уже близкую к земле, старуху.
Брат Фома отвечал, что барон описывал яркий, незабываемый запах, а запахи почти никогда не мерещатся людям. А брат Лотарь торопил соследователей возвратиться из нетопленной залы для допросов в трапезную, к камину, где у них карпики.
Брат Бернар возражал брату Фоме, что хотя бы одно средство, от которого может привидеться и прислышаться многое, в Беранжье имелось. Хильда не могла не заварить баронессе рожки спорыньи, чтобы усилить схватки.
— От спорыньи и от волчьих ягод всякое может нагрезиться, — разулыбался брат Лотарь.
Нетерпеливый монах прекратил коситься на дверь. Что-то увлекало его в волчьих ягодах да спорынье:
— Сам знал ваганта, который тоже летал, — потянувшись, брат Лотарь аж прихрустнул над тонзурой костяшками пальцев.
— Только не на Лысую гору, а на Олимп, — резко выпрямившись, бывший шут звонко шлёпнул себя ладонью по губам, чтоб по привычке не скорчить рожу.
— Ваганту моему в одном трактире мешочек ржи подарили. Наградили за то, как он на дверях соседнего трактира куплеты срамные на воротах ночью написал, — продолжал брат Лотарь, — А рожь та оказалась со спорыньёй. А школяр-то поленился её разобрать хорошенько перед тем как сварить. А как пообедал он своею похлёбкой, так рассказывал, парил потом над Олимпом и плевал, и сморкался эллинским языческим богам прямо в их кубки с амброзией. А затем приземлился на лужайке к овечкам, и спорил там с Аристотелем.
— Это с голодухи у твоего ваганта[7] вышло, — вздохнул брат Фома, — Да и спорил он с философом Аристотелем, то есть, грезил о том, чему его учили, а не подслушивал беззубую ведьму. И запаха сладкого в его видениях не было.
— Похлёбка та наверняка была сладкой, — возразил брат Бернар, — Из-за спорыньи. Твой вагант как раз по сладкому запаху мог бы догадаться, что рискует отравиться насмерть.
В зале скрипнуло. Свистнуло. Дунуло. Задрожали огни светильников. От угла, из переплетений теней застонал дощатый пол.
— Но он ел эту похлёбку, а не мазал на тело, — возразил брат Фома.
А его товарищ забарабанил пальцами по столу, силясь не скорчить рожу расшалившемуся в зале сумраку:
— Я хочу пояснить, что он не летал, а спал, прикорнув у костерка, — пробурчал брат Лотарь, — а думал, что летает.
В залу для допросов вернулся брат-прислужник.
— Но потом он понял, что ему это приснилось, — возразил брату Лотарю брат Фома.
Проскрипев досками до их длинного стола, брат-прислужник безмолвно заменил догоравший светильник свеженаполненным и тем же мерным шагом заскрипел в обратный путь, к дверям залы.
— Да, мой школяр очень горевал, что не помнит, о чём они спорили с Аристотелем, — вздохнул брат Лотарь, — но ему больше никогда не доставалось ржи с такими чудными рогулечками спорыньи.
— Нет, — подытожил брат Фома, — у нас выходит, что этот школяр, будучи, в отличие от барона Беранжье, неопытным и юным, всё-таки хорошо понимал, что его видения вызваны похлёбкой, что на самом деле он никуда не летал и с Аристотелем не спорил.
— Да тут ты прав, — кивнул брат Лотарь, — Мой школяр понимал. Но случается в жизни и так, что люди, принявшие зелье, ошибаются, где они бывали и что делали наяву. Вот когда его светлость совсем был юнцом, к нему приставили монаха-бенедиктинца учить грамоте. А его светлость не желал учиться, он хотел скакать по полям. Вот мы с ним и выдавливали его наставнику волчьи ягоды в пиво.
— Так это наставник герцога, выходит, был одной из тех душ, погубив которые, ты подался в монахи? — насторожился брат Фома.
— А ты и не знал, получается, что позвал сюда выть с волками не кого-то там, а самого опытного в монастыре отравителя? — изогнувшись над столом, брат Лотарь надвинулся грозно на брата Фому, — Вот и не пей со мной впредь. Ровно пять ягод я выдавливал в бочонок бенедиктинцу. И признаюсь тебе, тот как осоловеет, как выпучит глазища! — довольный воспоминаниями, брат Лотарь откинулся на спинку стула и принялся раскачиваться, придерживаясь правой рукой за край стола, — Так на следующий день и не вспомнит, сколько кафиз прочитал ему ученик и где так испачкался глиной. Бенедиктинец наш думал, что измазюкался отрок, пока следовал за ним на нравоучительной прогулке. А чистописание удавалось позавчерашнее показать.
— Наставнику герцога и бочонка пива хватало, чтобы забыться, — подытожил брат Фома, — Не важны были те пять ягод.
— А я думаю, — возразил брат Бернар, — что мякоть от волчьих ягод, как более тяжёлая, опускалась в бочонке на дно. Там она должна смешаться с пивным осадком, увязнуть в нём и по этой причине вообще никак не повлиять ни на самочувствие, ни на видения, ни на забывчивость монаха.
— Вот и хорошо! — кивнул брат Фома, — Вот и славно! Не нужно, получается, тебе, брат Лотарь, каяться и оплакивать попытки отравить своего собрата во Христе, пусть и горького пьяницу!
— У барона Беранжье родился наследник и умер друг, — напомнил соследователям брат Бернар, — Надо бы установить, не мог ли он напиться, — не так важно чего именно, — аж до плясок на Лысой горе.
— Хорошо, брат Бернар. Мы продумаем сейчас, как включить твои сомнения в план второго допроса барона. Только сам я нахожу твою версию о грёзах, вызванных травами, ненадёжной, — подытожил брат Фома и тут же пустился в длинные рассуждения о том, в чём именно, их епископский советник не прав, — Барон не приходил в себя рядом с кубком или котлом. Барон описывал необычный запах, явно отличимый от запаха трав, что прежде варила в его замке Хильда Синяя Лента. У барона нет никаких причин, чтобы оболгать повитуху, а уж тем более, чтобы оболгать нам себя, рассказывая такие порочащие вещи. Мы ещё раз испытаем надёжность его признания, но у меня нет ни капли сомнения в том, что наш подопечный — свидетель шабаша ведьм, что он, как и рассказывает здесь, летал на Лысую гору, что ему стыдно, что он напуган.
Рауль Беранжье молит нас о защите. Нам следует немедленно арестовать ведьму. Наш подопечный видел собрание дьяволопоклонниц. Собрание! А чуждая нам тайная вера — всегда война. На этой войне, — распалялся брат Фома, — мы не встретим больше вероучителей катаров. Их-то можно было обличить, предложив зарезать цыплёнка — на костёр пойдут, но крови не прольют. Здесь не будет, как на юге, благородных рыцарей, которые защищали катаров на поле битвы. Здесь не будет наших подопечных вальденсов с их детскими хитростями: здесь они не клянутся, потому что им исковерканное переводами Писание не велит, а здесь клянутся, но в таких выражениях, которые по-настоящему клятвой не считаются. Против нас вышел сам враг человеческого рода. И как же нам повезло, — прошептал брат Фома, — что мы приехали сюда с братом Лотарем! Как же выпало нам встретиться в этой волчьей дыре! Как хорошо, что не упустили мы след великой опасности!
— Карпики у нас остынут! — всполошился брат Лотарь.
7
Ваганты — скитающиеся грамотеи: клирики без прихода от одного епископского подворья к другому; студенты и школяры промеж университетов и учёных людей в поисках более совершенного знания, или же — в чаяниях более обеспеченной жизни.
(<< back)
5. Стражники
Тридцать первый день.
Отгудел колокол. Разъяснивается. За воротами красного дома розовощёкие мальчишки метут уже, верно, с крылец и с торговых лавок напушивший предутренний снег.
Первый арест по завершению срока Милосердия. И кого? Неужели Хильды Синей Ленты? Кузнец Симон говорит, что их собрали идти за Хильдой. Он-то должен знать, он-то к отроку-епископу вхож.
В красном доме наверху ещё заперты ставни. Братья-доминиканцы припозднились выдвигаться в Беранжье. Впрочем, дело им недолгое, два часа ходу от города. В ожидании инквизиторов грелась возле костра стража, вооружённая большими ножами и пиками. Это гонец от брата Фомы созвал кузнеца Симона, кузнеца Матье и других добрых горожан во двор красного дома.
Тощий, как жердь, ткач Гуго Головешка суетился, перебегал с места на место, прячась от дыма, щипавшего глаза. А кузнец Матье всё подначивал приятеля присказками, как признаёт дым Гуго, как ходит дым за ткачом по пятам. Отступив от костра на безопасную дистанцию, Гуго опирался о коротковатую ему пику и принимался стонать о том, как-то встретит барон стражников инквизиции, как не обрадуется, когда станут они увозить от него повитуху. Ткач не верил, что барона в Беранжье сейчас нет.
Плотный, как карп из илистых заводей, стеклодув Жильбер ёжился, топтался по снегу, подтаявшему подле пламени. Мял рукой непривычные ножны. Он переживал, как напугают они своей ватагою Хильду, как опечалят баронессу. Да ни за что ни про что! Мало ли, говорят, что живот у её милости хорошо зарастает. Всё ж, гляди, как из мёртвой дитя вырезали. И сорока дней не прошло.
Кузнец Матье Волоок и кузнец Симон Чернота, — молодой да старый, — присели на корточки и шевелили прутьями угли. Матье, утомившись поддразнивать Гуго, тихо рассказывал Симону, как приносил он брату Фоме подвески в виде волчьих клыков. А доминиканец заезжий не внял поначалу, что кузнец со своим амулетом на щедрых заказчиков расстаётся. Решил было монах, будто бы это просто красивые вещи, предназначенные храму в дар. Даже брата Лотаря позвал, чтобы вместе с ним подумать, где их можно пристроить. Ещё расспрашивать принялся, сможет ли Матье намастерить ему таких поделок — красивых и грозных.
Симон хихикал над рассказом в холщёвую рукавицу. Жильбер вздыхал, поглядывая на запертые ставни второго этажа. Гуго подбирался поближе, чтобы послушать истории с новостями, но быстренько отбегал от дыма прочь. Один только каменщик Ферри, не стыдясь своей суеверности, в голос причитал о том, какой это плохой знак, что первой инквизиторы обвинили Хильду Синюю Ленту.
Пика Ферри, — дочурка повязала ей на древко синий бант в рыжую клетку, — стояла рядом с пиками кузнецов, прислонённая к красной кладке. Сперва, подойдя к огню, каменщик не выпускал из рук украшенное дочкой оружие. Однако, по мере накала страстей и по мере затянувшегося ожидания инквизиторов, пика стала мешать ему жестикулировать. Их-то Хильда — самая несуеверная, самая богобоязненная, самая учёная из повитух. Растопыренные мозолистые пальцы каменщика не вмещали, сколь велико его почитание лекарского мастерства. Нет, бывало, ей предпочитали Агнес Букашку. Но именно за то, что Агнес умело разбирается в заговорах и в нашёптываниях. А Хильда из всех заговоров знает только один, от бесплодных затянувшихся схваток: «Дитя, живо ты или мертво, выходи! Господь зовёт тебя». Дочки у Хильды, наверное, и то больше заговоров ведают. Зря что ли зазывает их Агнес на пирожки.
— У нас ни заговоров, ни амулетов не было, — обернулся к Ферри Жильбер-стеклодув.
Ферри всплеснул руками.
— Даже орлиного камня, — уточнил Жильбер, — А прошло всё легко. Хильда ещё всех моих кузин, которые что-то там своё хитрое-ворожее навязывать пытались, развязывать, да нашёптывать и всех братьев, которых воду греть не приставили, в лавке велела запереть до утра. Чтобы сидели там тихо и молитвы читали Пресвятой Троице и Деве Марии.
— Строгая, — кивнул кузнец Симон.
— Упрямая, — вздохнул Жильбер.
Гуго, пока ещё бездетный муж, попытался прокрасться в обход дыма к костру, чтобы послушать опытных товарищей. Шаловливый Матье наклонился к огню и сделал вид, будто бы подсказывает дыму, как тому обхватить ткача с двух сторон.
— У инквизиторов свои тайны. Мы всё равно не угадаем, что такого непотребного могла Хильда натворить, — подытожил кузнец Симон.
— А с чего бы ей творить непотребное? — поднял голову кузнец Матье, — Семья у неё не знала нужды.
— Так богато жили, — развёл руками Ферри, — что книги переписывать в монастырском скриптории заказывали. Сыновья от отца по наследству цирюльню[8] получили, — факт владения цирюльней каменщик Ферри одобрил, стукнув себя кулаком по бедру, — Да и сама Хильда когда ещё больше серебра в дом приносила, чем её покойный Герман. А теперь-то и дети старшие хорошо у них промышляют.
— Лучшая из наших лекарок и повитух, — вздохнул стеклодув Жильбер.
— Хозяйственная, — поддакнул Гуго.
— Может быть, как раз за то, что — лучшая? — рассудил кузнец Симон, — Самоотверженная. Властная. Что нам гадать? Мало ли, как оно в чужом доме за закрытыми ставнями выходило? Я так полагаю, могла бы Хильда иной раз и клочья волчьей шерсти в комнате сжечь, и мужа роженицы своими руками в доху обрядить, вывернутую наизнанку. Да всё приметное в комнате раскрыть, расстегнуть, развязать. Хоть волчицей повыть — лишь бы успокоить перепуганную роженицу. Не все семьи к молитвенному труду привычные. А роды — не то дело, с которым можно погодить, пока сюда инквизиторы учёные приедут и веровать нас обучат.
— Ага! — поддержал Симона кузнец Матье, — А покаяться в срок Милосердия она не успела, потому что не получалось надолго отлучиться из Беранжье.
— Всё-таки месяц был, — покачал головой Ферри.
— А Хильда Синяя Лента могла об этом не подумать, — пояснил Симон, — У епископского суда[9] к повитухам всегда другие вопросы были. Не «делает ли ангелов», выручая затяжелевших девиц? Успевает ли покрестить ребёнка, вышедшего наполовину и не двигающегося дальше на свет без повитушьей помощи?
Подле пламени воцарилось неуютное молчание. Кажется, все собравшиеся стражники успели за срок Милосердия получить непривычные вопросы от заезжих инквизиторов. Либо сами на покаянии, либо слышали о таковых, смущающих, странных вопросах от близких. Костёр некстати растрещался сосновым полешком.
— Моему Хильда выпавшую ножку покрестила, — поднял глаза от пламени кузнец Матье, — Как раз перед тем, как завернуть её обратно. Покрестила и стала потихоньку в Катрин забираться — спицами своими с навязанными лентами. Это, чтобы маленького головой к выходу повернуть.
— А как она крестила ножку? — шёпотом спросил Жильбер-стеклодув.
— «Крещу тебя во имя Отца, Сына и Святого Духа», — отвечал Матье, — У Хильды фляжка на поясе со святою водой. А раз омыли капельки ножку, то если бы сын мой от повитушьего пользования умер вдруг, то всё равно считался бы уже крещёным покойником.
— Руки, говорят, лёгкие у неё, — подал голос ткач Гуго.
В этот раз он прятался от дыма за широкою спиной Симона Черноты, вставшего поближе к огню.
— Счастливые и лёгкие, — улыбнулся кузнец Матье, — Мы в те года едва концы с концами сводили. Поженились — обоим по четырнадцать. Взял я сироту. Повезло тогда и Катрин, и Жерару, нашему старшенькому, что в ту неделю очередь Хильды была пользовать бедняков.
— Либо отпустят скоро нашу повитуху, либо в её очередь станет дочка Хильдина бедняков пользовать, — рассудил кузнец Симон.
— Нет! Нет! Нет! — закачал головой Ферри, — если бы Хильду подозревали в простых повитушьих прегрешениях, то просто бы вызвали на суд. Может, кому из еретиков помогла? Сама она или старшенькая её, Элиза?
— А кто у нас еретики? — насторожился Гуго Головешка.
— Да мало ли кто на ярмарку приезжал, — пожал плечами Ферри.
— Так она же не знала, — вздохнул Жильбер-стеклодув.
— Хильда и знала бы, не отказала, — рассудил кузнец Симон Чернота.
— А признаться и покаяться не успела, потому что была занята баронессой, — поддержал его Матье Волоок.
— Нельзя ей было оставить благородную госпожу! — вздохнул Жильбер.
— Коли так, — подытожил Симон, — то барон Беранжье с баронессой заступятся, будут просить за неё инквизиторов.
Заскрипели, отверзаясь со двора, ворота. Ворвавшийся в дверной проём ветерок зашвырнул клубень дыма прямо в лицо Гуго. Матье фыркнул, Гуго присел — спрятался за кузнеца Симона. Два монаха-прислужника, поставив вёдра на снег, затворяли засов. Возвратились от водовозки.
— Так почему же нельзя было просто вызвать женщину в суд? — качал и качал головою Ферри, — Она не скрывается. Все её знают. За повитухой выходим, будто бы разбойников гнать собрались.
Гуго резво выскочил из-за спины Симона, чтобы указать Ферри на монахов. Незачем распаляться при доминиканцах, защищая Хильду. Но Ферри не замолчал. Ферри повысил голос. Ферри заорал ткачу, что говорит всем известную правду, что повторит он её и перед заезжими инквизиторами, а, если спросят, то и на Страшном Суде.
— Есть свои тайны у инквизиторов, — прекратил споры кузнец Симон, — Кто бы к доминиканцам с покаянием приходил, если бы могли они всё доверенное разболтать в городе?
— А может, просто дело побыстрее уладить хотят? — поддержал его кузнец Матье, — А женщине как прикажешь явиться немедленно?
— По такому морозу! — вздохнул Жильбер-стеклодув.
— И волки ходят стаями, — подал голос ткач Гуго Головешка.
— В сторону Беранжье волков нет, — отвечал ему каменщик Ферри, — Да и днём волки спят.
— Только Хильде откуда про волчьи повадки узнать? — возразил Гуго, — Как можно потребовать от женщины ступать каяться в город, не страшась ни холода, ни разбойников, ни волков?
— Хильда Синяя Лента не испугается, — отвечал ему кузнец Матье.
— Вот только инквизиторы у нас — заезжие, — возразил ему каменщик Ферри, — Тут разве что брат Бернар им вразумление даст, кто у нас из мастеров чего стоит.
— Хочешь сказать, — улыбнулся Матье, — что нас всех собрали здесь для того, чтобы оберегать повитуху от разбойников и от волков?
— Нет! — оскалился Ферри, — Просто, чтобы свита достойная была у монахов! Как это им без вооружённой свиты на Беранжье идти?
— А в Беранжье-то алхимики из далёкого края, — вздохнул Жильбер, — ехали, говорят, к его милости по морю, затем через горы шли, а потом ещё на север к нам через дюжину земель пробирались. И барона-то, говорят, в замке нет. Некому, получается, тех алхимиков иноземных от чёрных дел удерживать.
Кузнец Матье громко фыркнул.
— Перевернём полешко? — позвал Матье кузнец Симон, — Прогорает снизу.
— Долго ждём! — засуетился ткач Гуго, — Давно бы пора нашим монахам выходить!
Надо вам сказать, что припозднились инквизиторы не только потому, что им нужно было собраться с силами после признания барона и затянувшегося обсуждения. Просто, когда помолившись, они уже начали утепляться, брат Бернар остановил сборы. Он предложил обговорить ещё одну версию, ставящую под сомнение вину повитухи. Впрочем, версия эта мало отличалась от тех, что он уже предлагал соследователям ночью.
Уходившие по воду монахи-прислужники принесли в красный дом известие о том, как заждались собранные стражники. Гневятся на закрытые ставни, изготовились в поход на Беранжье. Хоть повитуху Хильду Синюю Ленту защищать от разбойников и от волков, хоть монахов уберечь от чужеземных алхимиков. И неважно, что алхимики эти, ожидаемые ими в Беранжье, могут стражников не понимать: ни по-французски, ни по-алеманнски[10]. Главное стражникам — за ворота! Вперёд!
8
Цирюльня — в узком значении слова — парикмахерская, в широком — мастерская цирюльника.
В описываемое время цирюльники занимались не только уходом за телом клиента в парикмахерских и банях. Они также были лекарями-практиками, не получившими теоретического — университетского образования, но зато опирающимися на богатый опыт предшественников. Позднее от искусства цирюльников, нередко занимавшихся лечением ран, переломов, вправлением вывихов, удалением зубов, кровопусканиями, отделилось хирургическое направление медицины.
Для сравнения: русское слово немецкого происхождения «фельдшер» (совр. нем. «Feldscher» сократилось из «Feldscherer») дословно значило: «цирюльник на поле боя» (Feld — поле (боя), Scherer — цирюльник)] получили, — факт владения цирюльней каменщик Ферри одобрил, стукнув себя кулаком по бедру, — Да и сама Хильда когда ещё больше серебра в дом приносила, чем её покойный Герман. А теперь-то и дети старшие хорошо у них промышляют
(<< back)
9
Епископский суд — здесь — суд, возглавляемый епископом. В его рассмотрении находились церковные дела и те из гражданских дел, что можно было решить с позиций норм церковной жизни. Епископский суд также мог выполнять роль третейского суда.
(<< back)
10
По-алеманнски — на алеманнском языке; на языке, связанном происхождением с западно-германскими племенами Алеманов (Швабов). В веках будущих, по отношению ко времени повествования, алеманнский язык опростится до одного из диалектов немецкого, в наши дни широко распространённого в Швейцарии, например, или в Эльзасе.
(<< back)
6. Арест
Пока стражники во дворе гадали о прегрешениях Хильды Синей Ленты, брат Бернар убеждал брата Фому и брата Лотаря повнимательнее изучить тот факт, что беглый Джовани Сизый Лев был алхимиком.
Рано утром полномочный епископский советник успел наведать барона в отведённой тому камере. За завтраком брат Бернар не уставал напоминать соследователям про то, что Джовани Сизый Лев привёз с собою в замок реторты, колбы и даже запаянную бутыль из толстого стекла, заполненную ртутью. Барон Беранжье рассказывал им об этом вчера ночью. Из выделенной алхимику и мавру каморки слышались бульканье и звон от проводимых там пахучих опытов. Все рубахи Джовани были в зелёных да синих пятнах, в дырах с коричневыми, обугленными краями — так прожгли их кислоты. Ни почивший Франческо Кабири, ни сам барон не чуждались алхимии. Вернее всего, она и была причиной их встречи. Вот алхимия и поможет объяснить и сладкий запах, и возникшее у барона ощущение полёта. Это алхимик Джовани сумел получить зелье с такими необычными свойствами, а когда обнаружил, что барон поверил вызванным видениям, то испугался, как бы его не обвинили в изготовлении волшебной мази, и бежал из замка.
Брат Фома снова возражал, что барон Беранжье не обнаруживал себя проснувшимся, а брат Лотарь указывал на то, что это якобы видение было слишком далеко от тех интересов, которыми жил барон. Брат Бернар говорил, что необычные интересы барона, вошедшие в его видение, могли быть вызваны его увлечением алхимией. На такой довод брат Лотарь отвечал, что он читал алхимические трактаты, а потому хорошо знает, что обычно мерещится алхимикам. Привидеться им могут змеи, драконы, единороги и львы, свадьбы небесных планет, маленькие человечки или зародившееся в колбе золото. Голые светящиеся повитухи, полёты под потолком и пляски ведьм алхимикам не мерещатся. Да и дьявола они не призывают, их ересь иная. А брат Фома пенял брату Бернару за то, что тот с утра отвлекает кающегося барона от чтения псалмов и молитв, да ещё развлекает его беседами об алхимии.
Уже у дверей брат Бернар заговорил с соследователями о том, что почивший гость Беранжье — Франческо Кабири был родом из Генуи, а значит, наверняка торговал и много странствовал по дальним землям. Может быть, стоит подвергнуть слова барона сомнению из-за того, что он описывает свои приключения так ловко и слаженно? Что если свидетель, обвиняющий Хильду, просто переиначил сказки и басенки генуэзца, собранные тем в путешествиях?
Но тут брат Фома и брат Лотарь хором отвечали брату Бернару, что они верят слову рыцаря и убеждены его раскаянием. Да и зачем барону обвинять повитуху? Ладно бы ещё заимодавца или кровного врага? Что за резон оболгать простую женщину, попадая при этом под подозрение самому? А как обрадовался барон епитимии провести месяц в молитвах и посте на воде и хлебе! Плакал, как дитя и целовал руки брату Фоме. Как рад был барон остаться в красном доме, где ему проще всего держать такой строгий пост! Обрядился во власяницу, гладил дубовые чётки, утонувшие в его огромных ручищах. Только переживал, будет ли кому его поднять пораньше, к заутрене.
Несколько комнат красного дома спешно перестраивались под камеры инквизиторской тюрьмы. В одной из них, со всеми допустимыми по случаю удобствами, доминиканцы разместили вчера кающегося барона.
Во дворе красного дома монахов поджидали стражники с заиндевелыми ножами и пиками — городские дозорные под предводительством кузнеца Симона Черноты. Добрые горожане! Не один десяток лет знают Хильду Синюю Ленту. С воодушевлением встретили вышедших на крыльцо инквизиторов.
Повитуху они арестовали беспрепятственно, прямо в покоях у баронессы. День стоял морозный. Комната, где лежала её милость и где нашли они сидящей у колыбели Хильду, была жарко натоплена. Брат Бернар замечал, как принюхивался, заходя в комнату, брат Фома — верно пытался уловить след того сладчайшего запаха, о котором рассказывал барон. Вот только витающий в покоях, необычный для жилья аромат был объясним и без колдовства. Через тёплую, творожистую сладость молока проступала бодрая струйка фиалкового масла. Это средство многие повитухи использовали для ухода за своими руками и для умащения пациенток. Впрочем, отсутствие следов необычного, изумительно сладостного запаха никто из инквизиторов не посчитал бы уликой — за прошедшее время аромат мази или какого иного зелья мог выветриться из покоев.
На подставце горела свеча. Её растревоженное пламя придавало движения копьям всадников и ногам лошадей, вытканным на небольшом гобелене, что висел на стене. Брат Фома, оставив у дверей стражу, подошёл поприветствовать баронессу, а брат Лотарь засмотрелся на всадников. То и дело оборачиваясь, монах принялся сравнивать изображённую кавалькаду и инквизиторскую стражу. Дольше всего взгляд брата Лотаря останавливался на Гуго Головешке. Брат Бернар и сам невольно обернулся на гобелен, на долговязого ткача — похож!
До Беранжье, удалённого от города и от трактиров, ещё не дошла новая благочестивая мода избегать сказок и песен про волков. Пока стража топталась у дверей, брат Лотарь разглядывал гобелен, брат Бернар не находил себе места, а брат Фома обсуждал с баронессой её здоровье и сообщал ей вести о том, что барону довелось задержаться в городе по делам Святой Службы, Хильда, покачивая колыбель, тихонечко напевала мальчику:
— То горят не янтари —
вражьи очи до зари.
Подползёт к ягняткам волк
и зубами щёлк-щёлк-щёлк!
— Дело у нас сегодня не к её милости, а только к пользующей вас повитухе, — подытожил брат Фома.
Брат Бернар, брат Лотарь, все стражники разом обернулись к Хильде.
Не вздрогнули плечи. Не растревожился в колыбели баронет.
Похоже, статная повитуха в высоком накрахмаленном чепце не высказывала ни малейшего испуга о том, что ей заинтересовалась инквизиция. Да мало ли, какая помощь понадобилась монахам? Пояснить им чего, испечь, сшить, объясниться помочь с углежогами, говорящими только на алеманнском наречии? Позже брат Бернар трактовал доброжелательное спокойствие повитухи как свидетельство в её пользу, а брат Фома, как свидетельство за то, что её обнадёживает дьявол.
Баронесса Генриетта горько нахмурилась, узнав, что монахи собрались увезти от неё лекарку. Вот только перечить инквизиторам нельзя никак. Напротив, все добрые католики обязаны были оказывать Святой Службе любое содействие, подавать любую требуемую помощь. Вот и муж её по делам инквизиции задержался в городе. Баронессе оставалось только поблагодарить брата Фому, что они сами пришли в Беранжье за её Хильдой и будут повитухе надёжной охраной в пути.
Стеклодув Жильбер, услышав, как сама её милость говорит об охране, с облегчением выдохнул, каменщик Ферри подбросил и поймал пику с навязанным на неё синим бантом в рыжую клетку, а кузнец Матье не устоял у дверей смирно и, широко улыбнувшись, закивал баронессе Генриетте. Никто не даст их повитуху в обиду!
Её милость поделилась с монахами надеждой, что инквизиторы скоро вызнают у Хильды всё, что им требуется, и вернут её в Беранжье.
Собираясь в дорогу, Хильда опять же не высказывала страха, не проявляла признаков ступора, не делала попыток сопротивляться отъезду. Она только уверяла растревоженную баронессу, что скоро вернётся, и велела не забывать «её голубушке» пить при первых же признаках жара настой ивовой коры, а ещё — беречься до поры и пореже вставать с постели.
