автордың кітабын онлайн тегін оқу Где-то гремит война
Виктор Петрович Астафьев
Где-то гремит война
© Астафьев В.П., наследники, 2018
© ООО «Издательство АСТ», 2019
Перевал
Светлой памяти матери моей Лидии Ильиничны
Далекий поселок
По всей стране стучали звонко топоры. Россия строилась и обновлялась. В большом сибирском городе, чуть повыше старого железнодорожного моста, на берегу Енисея, как-то разом, вдруг поднялась тощая труба с искрогасителем и начала обильно окуривать небо едучим опилочным дымом, здесь воздвигался и быстро рос деревообделочный комбинат – сокращенно ДОК. Само собой, комбинату, да еще деревообделочному, требовался и требовался лес.
И вот двинулись в таежный край, на реку Мару, плотники и срубили в разных местах по бараку для лесозаготовителей. К баракам один по одному присоединились домишки, и получились поселки.
Такой вот поселок как бы внезапно возник и утвердился возле устья речки Шипичихи. Тому, кто полюбопытствовал бы узнать, когда именно начал свою жизнь этот рабочий поселок, надо отыскать под застрехой барака продолговатую, неровно выпиленную дощечку. На дощечке каленой проволокой выжжена секира, а под ней:
«12/VIII – 1929 года – заштрафовано».
Шипичихинские бабы так разъясняли друг другу значение этого слова:
– Запали барак с любого угла, только загодя вытащи оттуда ребятишек, и пусть он сгорит, и государство все покроет, вплоть до наперстка…
Четыре дома на высоком полуобвалившемся яру, среди них длинный барак, прогнутый, как седло, – это и есть поселок Шипичиха. Чуть в стороне, в устье речки Шипичихи, стоит еще один дом с множеством пристроек. В нем живет объездчик. Но шипичихинцы почему-то этот дом к поселку не причисляют.
Объездчик живет богато. У него есть даже граммофон, который он заводит на Новый год и на Первое мая. Чтобы не ходить далеко по ягоды, объездчик загородил растительность, какая густо населилась в устье речки. В ограду попали черемуха, несколько берез, ивняк и даже одна пихта. Все это называется садом, хотя никто ничего здесь не садил. Среди кустарников и деревьев стоят на ножках ульи, и здесь же судорожно култыхает спутанный конь, звякая боталом. Не любят в поселке хитроватого объездчика и оттого не считают его своим.
Поселок получил свое название от речки. А вот почему так именуется речка, даже ушлый объездчик толком не знает. Может быть, потому, что в устье речки, в небольшом омуте все лето колышется белая подушка пены и шипит она так, будто под ней упрятались рассерженные гусаки. А, может, зовут речку Шипичиха оттого, что по склонам гор, между которых она петляет, расселился ежистый шиповник. У сибирских цветов и трав сдержанные или уж чересчур дурманящие запахи. Но когда зацветает шиповник, серые горы становятся нарядными, и по распадкам ветер кружит тучи ярких лепестков, и отовсюду наплывает густой, нездешний, дух. Такой дух, что даже ко всему привычные лесные люди умиляются, втягивают его носом. Впрочем, они не только нюхают, но и горстями собирают лепестки, наметанные между камнями, ситами вылавливают их из воды, сушат и зимой заваривают вместо чая.
Основное население Шипичихи – лесозаготовители-сезонники. Сейчас их в поселке нет. В бараке заняты всего две комнаты. В одной из них живет Тимофей Хряпов – сторож лесозаготовительного добра: веревок, саней, конской сбруи и не звонящего летом телефона. Сторожем он числится, а на самом деле контора вменила ему в обязанность: чинить сани, латать и сшивать сбрую, сталкивать бревна, обсыхающие на берегу. Всего-то и не упомнить, что велела делать контора Тимофею Хряпову. Может, оттого он больше спит на полатях или сидит на берегу – ждет баркас с Усть-Мары. На баркасе привозят из сплавной конторы зарплату, продукты, водку, газеты, кинопередвижку и распоряжения от начальства.
Дождавшись баркаса, Тимофей Хряпов напивается, отводит душу и потом делается добрым, работящим. Он играючи ворочает бревна за целую артель, разжигает горн в дощатой маленькой кузне, гнет полозья для саней, клепает ободья, паяет кастрюли и чайники. Насвистывая, он размахивает искрящими железяками, притопывает, пугает понарошке любопытных ребятишек и… между прочим, хлопает ручищами поселковых женщин по мягкому месту. Они отругиваются и подсовывают ему разную утварь в ремонт, зная, что Хряпов теперь все может сделать.
У Тимофея Хряпова есть сын, дочка и жена. Сын его, Венька, учится в школе на Усть-Маре и приезжает домой на лето, а дочка Пашка еще мала. Она с утра и до вечера поет. Никаких песен она еще не знает. Мотив одной-единственной песни – «Как на кладбище Митрофановском» – запомнила, и все, что ей взбредет в голову, собирает под этот мотив, как под непрочную крышу.
Рядом с Хряповым живет семья охотника Павла Верстакова. В семье этой, кроме самого Верстакова, который редко бывает дома, имеется Настасья Верстакова, ее сын Митька и пасынок Илья. Настасья еще молода, но сердита и неуживчива на диво. Она ссорится с соседями и по привычке занимает у них закваску для квашни или соль, хотя часто клянется: пусть у нее ноги отсохнут, коли она соседский порог переступит.
Жизнь далекого поселка Шипичихи тиха и однообразна в летнее время, да и зимой в ней больше забот, чем веселья. В жаркие летние дни некоторые возбуждения в жизнь поселка вносят ленивые перепалки между женщинами да приплывающий раз в месяц баркас с Усть-Мары. Счет времени и событиям в летнюю пору здесь ведется от одного прибытия баркаса до другого.
В сенокос приезжают к Вербному острову, что в двух километрах ниже Шипичихи, городские косари, по слухам – студенты, и тогда живется веселей. Поселковых ребятишек в это время не загонишь домой. Они пропадают у студентов и тащат для них из огородов всякий овощ, помогают приезжим граблить сено, возить копны. Бабы для порядка ругают ребятишек, а сами тоже норовят быть поближе к приезжим, зазывают их ночевать и расспрашивают про город. Горластые парни и девушки с сожженной на спине кожей охотно рассказывают о себе, о городе, о том, что творится на белом свете, или возьмутся танцевать, песни петь. Слушают шипичихинцы новые песни и запоминают их. Слушают эти песни и ночные птицы, привычные к таежной тишине, и сконфуженно помалкивают. Впитывает новые песни Илька. Мотив он схватывает быстро, а вот слова ему туго даются. Но у песни главное – мотив – так считает мальчишка и, когда очутится один в лесу или на рыбалке, поет во всю головушку песни без слов или выдумывает свои слова. На людях мальчишка совсем не поет взаправду, в полный голос, – не до песен ему.
Однако бывают вечера, когда мачеха отпускает его на рыбалку. Илька берет легкую осиновую долбленку и, толкаясь шестом, поднимается до Кабаржиного камня, верст пять от Шипичихи. Затем он пускает лодку по течению и с обоих бортов ее забрасывает на коротких удилищах лески с самодельными мушками-обманками на концах. Лодка плывет и плывет вниз по реке, бросаются на мушек стремительные хариусы. Илька снимает их с крючка и швыряет в кормовой отсек лодки, а сам поет, и голос его, неприглаженный, диковатый, разрезает таежную тишь, острым ножиком вонзается в вершины скал, из которых искрами высекается эхо.
Особенно любит Илька «Александровский централ» и «Отец мой был природный пахарь», а нынче вот услышал, как студенты пели бодрую песню, под которую ноги вроде бы сами ходят: «Нас утро встречает прохладой, нас ветром встречает река…»
Но не успел Илька запомнить песню. Недолго побыли студенты. Без них Шипичиха стала еще малолюдней и заброшенней. И мачеха снова затевала ссоры. Она хотя и молодая, но самая лютая на ругань. Соседка Хряпова да и другие женщины уже и не связываются с ней, зная ее прилипчивый и дикий нрав. Внутри Насти все кипит. Поругаться ей необходимо с кем угодно, хоть с пасынком Илькой, лишь бы отвести душу.
Бой с кровопролитием
Настя мыла пол, Илька качал зыбку. В зыбке сучил ногами и выгибался дугой Митька. Спать ему не хотелось, и он развлекался как умел. Удивительно веселый и надоедливый человек этот Митька. Если он пожелает, может всю ночь не спать и никому глаз сомкнуть не даст, требуя к себе внимания. Глаза у Митьки бесоватые, нос и рот постоянно вымазаны ягодами или кашей.
Илька сидел на скамейке, дергал люльку за пеленальник, привязанный к очепу – жердине, и бросал свирепые взгляды на Митьку. Ильке хотелось на улицу, побегать, но Митька, судя по всему, не собирался скоро угомониться.
Ильку это злило, и он ворчал, с тоской поглядывая в открытое окно. Там виден кусочек светлой Мары, гора за рекой. Гранитный бок ее колышется темной тенью в воде. С реки доносятся крики и визг ребят. Ишь ведь, развеселились! Небось ползают, как лягушки, возле бережка, изображая из себя пловцов, и радехоньки. Ильке бы сейчас искупаться, он уж поплыл так поплыл бы, хоть по-собачьи, хоть на спине, хоть по-бабьи – это когда брызг много. Мачеха сегодня что-то еле двигается. Пошевеливалась бы попроворней, что ли! Вымоет пол, отпустит, пожалуй, Ильку поиграть. А не отпустит добром, он начнет ходить по мытым половицам, нарочно наследит, и она все равно его выгонит.
Чтобы дела у мачехи шли побыстрее, Илька одной рукой колотит молотком по камню, лежащему на скамье. Камень рассыпался на крошки – дресву. В эти крошки мачеха макала голик, будто пучок лука в крупную, хрушкую соль, азартно терла некрашеный пол. Темные волосы мачехи осыпались на глаза, она подбирала их запястьем руки, распрямлялась, хрустя поясницей, и сюсюкала, умильно глядя на голозадого Митьку:
– Мой холе-осенький! Мой цюма-а-азенький!..
Митька зря времени не теряет. Он запускает пухленькие пальцы в волосы матери, и она сначала похихикивает, упрашивает отпустить ее, потому что руки у нее грязные и высвободить волосы ей нельзя. Но Митька с каким-то диковатым наслаждением терзает длинные волосы матери.
– Ой-ю-юй! – завопила она. – Отыми, не видишь, что ли?
Илька с сердцем отдергивает Митькины руки и донольнехонько ухмыляется, заметив в горстях у малыша клочья волос. Мачеха шлепает за это Митьку мокрой рукой по голым ягодицам. Он заходится в плаче.
Вот вечно так: сначала лезет к парню, потом шлепает его. И попробуй успокой теперь Митьку. Он тоже имеет характер и станет сейчас капризничать полдня, требовать чего-то на непонятном своем языке и отвергать все, что ему подадут.
Кипит все внутри у Ильки. Он зыбает люльку и старается перекричать Митьку:
Баю-баюшки-баю,
Тимофей живет с краю,
Тимофей живет с краю
С Тимофеихою.
– Тише дергай, вывалишь ребенка!
– Не вывалю, не первый день! – Илька невозмутимо цыркает слюной сквозь зубы. Настя угадывает вызов.
– Я говорю, тише качай!
– Я и так тихо, чего тебе еще? – огрызается Илька и качает люльку шибче.
Митька прибавляет голосу.
– Ты у меня поговори!
– И поговорю!
– Поговори, поговори!
– Поговорю!
Мачеха возвышает голос. Паренек делает свое дело, помалкивает, но при этом ехидно носом пошмыгивает либо передернет плечами, а то заведет глаза к потолку и ядовито ухмыльнется.
За всем этим кроется ехидный умысел – побесить мачеху.
Ну вот хотя бы этот взгляд в потолок. Что он может обозначать?
Для постороннего человека ровным счетом ничего, а отец Ильки уверяет: если она, Настя, заводит скандал, значит, луна в это время на ущербе.
Мачеха сразу доходит до полного накала, обзывает пасынка, как ей только хочется, и обнаруживает, что Илька сохраняет невозмутимый вид. Лишь в сощуренных глазах его видна немальчишеская ненависть. Когда Настя замечает в глазах пасынка этот острый блеск, ей видится узкий охотничий нож, и она, холодея, думает, что Илька когда-нибудь зарежет ее. Но мачеха и виду не подает, что боится его. Ей хочется, чтобы Илька огрызался, чтобы в доме был шум, гром, тарарам, после которого она выплачется, ее охватит усталость, и наступит недолговременное затишье.
Она знает, как этого можно достичь, и перекидывается на покойную мать Ильки, на его дедушку и бабушку, называет их зобатыми.
Илька сразу же утратил насмешливость, открыл рот, схватился за горло.
– Зобатые, да уж конечно, получше тебя! – задушенно крикнул он.
Этого вот только и недоставало.
Мачеха затрясла головой, запричитала. Она-то обшивает, обмывает его, она-то недоедает, недопивает, все ему, а он ей вот какие благодарствия! Илька пытался слово вставить, да куда там – никакой щелочки не оставляла мачеха.
Митька утомился. Голос его ослаб, переплелся с причитаниями мачехи. Так вот вдвоем они и шпарили и до того разжалобили друг друга, что снова начали поднимать голос.
Но тут в стенку постучали. Это Хряповы требовали дать им покой. Удобный момент сбежать Ильке на улицу, побыть там часок. Мачеха переметнется на соседей и, глядишь, постепенно утихомирится. Но засел сегодня бес в Ильку и подзуживает, подзуживает: не уходи, мол, не уходи, позли мачеху своим присутствием.
Перебрав всю его родню по косточкам, Настя заявляет в тысячу первый раз, что, как только явится перстун (такое дала она прозвище отцу) с охоты, она немедленно соберет манатки и уйдет. Куда? Зачем? Это уж ее дело. Но терпеть такую распаскудную жизнь она дальше не намерена и губить свои молодые годы в лесной дыре тоже не имеет желания.
Илька уже наперед знал, что сейчас мачеха закроет глаза, примет мечтательную позу и начнет вспоминать, как отговаривал ее один человек идти за Верстакова. И человек-то был не простой, а городской, на моторке работал. Но она, дура, шла как слепая и, хотя ныло у нее сердечко ретивое от всяких нехороших предчувствий, ничего поделать с собой не могла. Опутали ее, околдовали. Ведь в селе Увалы живут сплошные колдуны.
Ильке давно известно: черной тенью ходит это прозвище за его односельчанами. Но ведь на каждом сибирском селе, да что на сибирском, почти на каждом русском селе, клеймом припечатано прозвище. Про мачехиных односельчан, к примеру, говорят, будто они с похмелья изжевали гужи. Забыла она об этом? Так он ей сейчас напомнит.
– Вы – гужееды! Вот!
Будь бы Настя поумней, она бы рассмеялась и внимания не обратила бы на эту мальчишескую выходку. Но Настя кровно оскорбилась, завизжала, затопала ногами, и не успел Илька занять оборонительных позиций, как она ему шмякнула по лицу грязной тряпкой. Захлебнулся Илька, взвыл от боли и обиды. В глаза попали крошки дресвы. Сплевывая грязь, он вытирал рукавом глаза и шарил рукой по скамье, отыскивая молоток.
– Попробуй ударь! Попробуй ударь! – испуганно затвердила мачеха, пятясь к двери. Она уже повернулась, чтобы юркнуть на улицу, но ее настиг молоток.
Настя сунулась носом в порог. Илька точно помнил – хотел угодить ей молотком в спину, да дернуло мачеху пригнуться, и он попал в затылок.
«Убил!» – похолодел Илька, видя, как мачеха дрыгает грязными ногами на мокром полу. Волосы на ее затылке сделались еще темнее.
Митька смолк, вытаращил глаза.
Илька стоял посреди комнаты и остолбенело глядел на кровь, расплывающуюся по шее мачехи и по мокрому полу.
Крик вытолкнулся пробкой:
– Карау-у-ул!
И подстегнул Ильку. Он прыгнул на подоконник, на завалинку, в огород, скатился в густую крапиву и замер. Сердце колотилось, глаза покалывало дресвой, на зубах хрустело.
– Уби-и-ил, уби-ил! – вопила мачеха. – Ой, головушка моя!..
Илька, унимая дрожь в коленках, шепотом твердил:
– Так тебе и надо! Так тебе и надо… – И в то же время радовался, что не насмерть зашиб мачеху.
– Тяжело с неродным-то дитем жить… ох, милые, тяжело-о! – плакала и сморкалась Настя. – Сильно изувечил голову-то?
Насте кто-то вполголоса ответил, но слов Илька разобрать не мог.
Соседка Хряпова громко и гневно завела:
– Во какие детки-то славненькие пошли, во как они стараются за наши труды…
– Чижолые времена, и люди растут озверелые… – напевно подхватила мать объездчика, набожная и подозрительная старуха.
– Эк ведь он ее! Ножницы-то где? Выстричь надо волосья, кабы зараза не попала. Да не ори ты, не зевай! – прикрикнули на мачеху, тонко и боязливо скулящую.
Сбежались все бабы.
Теперь разговоров и пересудов хватит уж точно на несколько дней.
– За это шкуру мало спустить! – неистовствует Хряпиха, сразу забывшая все раздоры с мачехой.
– Бога, Бога перестали бояться, отсюдова все грехи и беды мирские, – твердит свое божья старушка.
А Илька уныло думает: неплохо бы и блаженной этой залимонить камнем в башку, чтобы не каркала, все равно теперь дело пропащее.
– Ей тоже надо было смотреть, за кого замуж шла. Ума еще не нажила, а за детного выскочила… – это говорит тетка Парасковья. Женщина суровая, бывшая партизанка, раненная в лицо и оттого незамужняя. Она всегда говорит, что думает. Тетку Парасковью Илька уважает и побаивается. Она к Ильке относится с грубоватой ласковостью, а мачеху терпеть не может, называет ее подергушкой. Остальные жительницы поселка тоже не любят мачеху, перемывают ей косточки, но в случае скандала всегда принимают ее сторону и во всем винят Ильку.
Видимо, Илькина непокорность, его бунт против мачехи – вызов им. Ведь они требуют от детей прежде всего покорности и безоговорочного подчинения. Сами они когда-то жили под вечным страхом наказаний. Сами сопротивлялись, как могли, родительскому гнету, да позабыли об этом.
Мир несправедлив к детям, особенно к сиротам. Это Ильке стало давно ясным и понятным. Есть, правда, люди на земле, которые могут жить с Илькой в ладу и как равные с равным. Эти люди – дедушка и бабушка. Но они далеко отсюда, за горами, за лесами, в родной деревне.
Отец Ильки – охотник. Он неделями и месяцами пропадает в лесу, добывает мясо маралов, лосей, коз, медведей для сплавщиков и лесозаготовителей. При отце Ильке живется легче. Мачехе есть кого точить. Она чуть ли не каждый день говорит отцу о том, что он загубил ее молодость, и о том, что ее один человек – не то моторист, не то фельдшер – сватал, а она была околдована и вышла за него, и теперь ей остается только одно удавиться или утопиться. Она жаловалась отцу на Ильку, мешая правду с выдумкой. Отец делал внушения сыну ремнем. Бил, правда, не очень больно. Но ведь нет ничего страшней напрасного наказания. Видел же мальчишка – отец лупит его для порядка, для острастки, чтобы угодить мачехе. А она становилась от этого наглей. Илька дошел до того, что вскакивал по ночам с бессмысленно вытаращенными глазами.
Так шла жизнь до нынешнего дня. Скапливалась в сердце злоба капля по капле и вот…
Илька лежал в крапиве до тех пор, пока в квартире не утихло. Даже Митька перестал звать брата. А зовет он его необыкновенно: «Ия! Ия!» Руки и ноги обожгло крапивой. Илька почесал ногу об ногу, и на голых икрах вспыхнули красные пузыри. Тогда он вылез из крапивы и поплевал на ожаленные места.
Перелез Илька через городьбу, постоял возле речки, бросил в воду плиточку и, даже блинчиков не сосчитав, медленно побрел от поселка по берегу.
Возле острова Вербного, куда приезжали косить сено шумные студенты, Илька отыскал шалаш. Просторный и сухой, покрытый толстым слоем сена. Сколько тут проживет, чем будет питаться, Илька не знал. Идти через горы к дедушке и бабушке очень далеко, и дорогу Илька не запомнил. Ехали они в Шипичиху позапрошлой зимой. Илька был закутан в доху и почти не видел дороги.
Взять в поселке лодку и поплыть вниз по реке? Илькина деревня Увалы всего в пяти километрах от устья Мары. Но впереди много перекатов, камней, есть даже пороги, через которые и опытным речникам не всегда удается переплыть. Значит, остается одно – жить и ждать.
А чего ждать?
Одиночество
Бывают летним вечером самые тихие и торжественные минуты, когда вся природа, разомлев под солнцем и натрудившись за день, медленно-медленно погружается в сгущающиеся сумерки. Заря почти отцвела, лишь за самой высокой горой видна прозрачная полоска. Она еще бросает робкий свет на вершины деревьев, что одинокими вехами маячат у самого края света. Но это там, в недосягаемой, безмолвной дали. А на реке, куда солнце заглядывает только к полудню, уже сгустились краски. Тени от прибрежных скал легли от берега до берега, соединились по-братски. Они еще не черны, а с густо-синими оттенками, отливают на быстрине блеском глухариного крыла.
Но под самым берегом, где в этот час явственней слышно бормотанье многочисленных ручейков, уже устоялась темнота. Она ползет на реку, подминает под себя сиреневый и темно-синий цвет. Запевают речные кулики, неслышно пролетающие вдоль берегов.
Из ущелий тянет холодком. Листья на деревьях не шелохнутся. Трава потеет. Если побежать сейчас по ней босиком, ноги обожжет холодом и на стороны светлыми искорками посыплются кузнечики.
Илька никуда бежать не собирался. Он сидел возле шалаша, втянув голову в плечи, подобрав под себя ноги, и слушал.
Из Шипичихи доносились охающие удары – кто-то колет дрова или колотит вальком белье, а может быть, мастерит чего-нибудь Тимофей Хряпов. Там люди, а здесь никого – один Илька. Над ним кружатся-гундосят комары. Он их не отгоняет и старается дышать по возможности тихо.
Наступил самый жуткий и оттого длинный час. Если очень длинен этот вечерний час, то как же бесконечна будет ночь?! Илька старается не думать. Чем сильнее темнеет, тем он настороженней слушает. Оказывается, даже в эти медленные, однотонные минуты существует жизнь, и она издает звуки, правда, осторожные, боязливые. Прибавляют прыти кузнечики, а может быть, дзык кузнечный слышно сейчас сильнее потому, что никто его не заглушает? Устало и мерно плещется река. Филин в лесу безнадежным голосом просит шубу, а в Шипичихе все что-то стукает, стукает. Дымком оттуда нанесло, затинькал колокольчик, зазвякало ботало – это объездчик выгнал скотину пастись.
Но вот оборвался стук в поселке, и на острове Вербном, что темнеет против шалаша, ровно бы очнувшись, крякнул коростель. Крякнул, прислушался – никакого ответа, лишь, удаляясь, позванивали колокольчик и ботало. И наплевать, решил, видно, коростель, да и завел скрипучую песню на всю ночь.
Неуверенно, точно настраиваясь на музыкальный лад, в бузине за шалашом чиликнула пичужка. Минуту она молчала, устраиваясь поудобней на веточке (и это услышал Илька); дождалась малая птаха, пока разойдется коростель, и начала мерно вторить ему, как бы скрашивая девичьим голосом хрипловатую мужицкую песню.
Сделалось совсем темно. Луна еще не выплыла из-за гор. Илька не стал ее ждать, а осторожно, ползком залез в шалаш, закутал ноги в старую телогрейку, из-за дряхлости брошенную покосниками, и закрыл глаза. Сердце паренька билось вразнобой с птичьими голосами.
Шуршало потревоженное сено, похрустывало, оседало, сжималось оно, и казалось Ильке, что в шалаше есть еще кто-то.
Сердце, как ружейный курок на взводе, готово в любую секунду сорваться, оно отзывается на каждый шорох, на каждый пустячный звук. Вот прошуршала где-то мышка, а у Ильки все внутри оцепенело. Вот голосом лешего вскрикнула на острове выпь – у Ильки холодный пот на лбу выступил. Вот хрустнул сучок в лесу. Мало ли отчего он мог хрустнуть, а мальчишке кажется: подползает к шалашу кикимора болотная, скользкая, холодная, может, и сама нечистая сила с рогатой и зубатой рожей.
Илька стискивает зубы, сжимает кулаки, принимается считать. Считает, сбивается и снова считает, но уши ловят не счет, а то, что свершается в ночи.
Долго лежал Илька, то замирая, то шумно ворочаясь, чтобы отогнать страх. И наконец пришла такая минута, когда он почувствовал себя совершенно обессиленным, и на него напало безразличие. Тогда он, отрешившись от всего на свете, пошевелил одеревенелыми ногами, подумал: будь что будет, свернулся в клубочек и не заметил, как уснул.
Или оттого, что мальчишка сильно устал и переволновался, или от постоянных недосыпов, а может быть, и от густого запаха сена, туманящего мозги, спал Илька крепко и проснулся поздно.
Проснулся и удивился тому, что вечером он дрожал от страха.
Мир вокруг светлый, приветливый, многоголосый. Отава на покосе, деревья, кусты на острове покрылись задумчивою сединой. И по этой седине россыпью перекатывались искры. В лесу пересвистывались рябчики. Сварливо крякнула ронжа возле шалаша, а потом пружинисто подскакала к огневищу, поглядела на Ильку – с ружьем или нет. И принялась искать что-то в холодной золе.
Илька крикнул, ронжа нехотя взлетела. Вскочил тогда мальчишка, пробежал по отаве, и за ним размотались две извилистые ярко-зеленые полосы. Илька забежал в мелкую протоку, отделявшую остров от берега, и после жгучей росы вода показалась ему бархатисто-мягкой и теплой. Он поплескал себе на лицо, потом попил из ладоней и побрел на остров. В одном месте споткнулся и замочил закатанные выше колен штаны. Немножно постоял, огляделся, вдыхая полной грудью влажный воздух, и сказал:
– Славно-то как!
Солнце начинало пригревать. От земли поднимался парок. Ветви берез, ольхи, тальника и даже всегда шумливого осинника недвижно висели над протокой. С листьев скатывались капли росы и мелкой галькой булькали в воде. На шум устремлялись всегда голодные малявки, суетливо искали упавший в воду корм. Илька улыбнулся, бросил малым рыбкам хлебные крошки, обнаруженные в карманах, и, не подбирая штанин, побрел дальше.
Остров Вербный невелик. Со средины протоки виден тот и другой конец его. Растительность на острове мелкая, но до того густая, что литовки не протащишь. Космы ольховника и верб возвышаются над островом. А внизу стелются, выискивая себе щели, отвоевывают махонькие пятачки земли всевозможные кустарники. Здесь и красноватые лозы узколиста, и настырные колючки всюду приспосабливающегося малинника, и переплетение волчьих ягод, и коричневые побеги черемушника. Но гуще всего разросся здесь тальник со сладкими на вкус молодыми вершинками и смородинник. Лишь местами сквозь пучки духовитого смородинника сумели пробиться пырей, метлига, крапива и запашистый лабазник. Ягод на острове хоть лопатой греби, но только смородина и черемуха. Малинник здесь бесплоден. Ему не хватает солнца. Зато смородинник весь в черных, будто чугунных, каплях.
Илька мимоходом срывал смородину с кустов и сыпал в рот. Сладко!
Хлебца бы еще кусочек и с хлебом ягоду-то. Но хлеба нет, и где его взять? А есть хочется. Надо картошки накопать. Картошка – тот же хлеб. Конечно, не совсем хлеб, но все же сытная штука. В голодный тридцать третий год на одной картошке жил с бабушкой и дедушкой. Ничего. Тошнит, правда, иной раз, но ничего. Ранней весной, как только вытаяли из-под снега склоны увалов, Илька выкапывал маслянистые луковицы саранок. Когда трава зазеленела, ели крапиву, дикую редьку и пучки – их еще купырями или пиканами называют. Бабушка где-то брала кусочки овсяного хлеба или стряпала лепешки из рассыпчатого, неободранного проса. Вкусно было.
Некоторые ребятишки умерли в тот год. А Илька выжил. Да и как не выжить? Бабушка не даст умереть. Она, бабушка, сама не съест – Ильке отдаст. И зачем только отец вернулся? Тогда и мачехи не было бы, и жил бы Илька с бабушкой и дедушкой и ни в какую Шипичиху не уехал. К чему ехать в такую даль, где даже школы нет.
Живы ли хоть бабушка с дедушкой?
Должно быть, живы. Нельзя им умирать. Без них Ильке совсем худо будет. Их вот нет здесь, а Илька знает, что они все равно есть на свете, что они думают о нем, и оттого уже не так ему одиноко.
Ломится мальчишка сквозь густые заросли, трещит, будто медведь, и черные ягоды сыплются к его ногам. Не хочется больше ягод. Во рту кисло, челюсти сводит.
Вспоминается Ильке школа – первый класс. Бабушка сшила Ильке сумку из своего старого передника. Нарядная получилась сумка, бордовая, с цветочками и двумя тряпичными ручками. В сумке карандаш и книжка-букварь, да еще полкалача, да еще два яичка.
В школе Илька перво-наперво смолотил калач и яйца, чтобы не думать про них, потом взялся играть с ребятишками. Ребятишки все до одного знакомые, только нарядные. Илька тоже был нарядный. Бабушка собственноручно сшила ему штаны из юбки покойной матери, а рубаха вышла все из того же широкущего неиссякаемого бабушкиного передника.
Ух и форсил же Илька! Страсть! Играть лез в самую что ни на есть кашу.
А потом был звонок, и ребят повели в класс. Смешно называется: класс, но это вовсе не класс, это горница кулаков Платоновских, которых куда-то выселили. Дом их назвали школой. Дом был как и прежде, только пустой и оттого скучный. В нем даже обои на стенах оставались те же, что были здесь прежде, и на обоях светлели пятна от икон и рамок с фотокарточками. Над тем местом, где стояла кровать, два длинных гвоздя. На этих гвоздях висело ружье. Из того ружья старик Платоновский в упор застрелил Солодарева Леонида Германовича. Солодарев Леонид Германович был ссыльным в Увалах, потом кулаков зорил. За то и пострадал.
После того как отзвенел медный звонок, снятый с рысака кулаков Платоновских, в класс пришел сын Солодарева, Федор Леонидович, в другой класс, где раньше была передняя, пришла мать Федора Леонидовича. Всю зиму вдвоем они и учили детей.
Хорошо учили. И буквы писать, и считать, и по букварю читать, и в поход водили. Хорошо было в школе.
Однажды болели у Ильки ноги, и несколько дней он не ходил в школу, так учитель сам навестил Ильку и подарил ему красный карандаш, только изредка писал им Илька и нажимал несильно. Но уже здесь, в Шипичихе, мачеха отдала карандаш баловню Митьке, и тот куда-то его зашвырнул. Э-эх, люди! Ничего им не жалко, и никакого понятия нет.
Идет Илька по острову как будто без всякой цели. Так, от нечего делать бродит и бродит человек, вспоминает прошлое житье и печалится о нем. Мимоходом Илька хватает крупные ягоды, сыплет их в карман. Зачем? Да так, между прочим.
А ноги сами ведут его на верхний конец острова. Там, если перебрести протоку и подняться на берег, поселок видать и барак видать. В бараке уже Митька проснулся и зовет его: «Ия! Ия!» Мачеха небось стряпает, носом и головой подергивает. В комнате печеным пахнет и щиплет в носу от сваренной в мундирах картошки. Картошка, она тоже ничего, если разваристая да с солью, да если еще ржаного хлеба ломоть…
Хрустят кусты, шуршит влажная трава, идет Илька, мокрый по пояс, и делает вид, будто не знает, куда идет. Он даже насвистывает громко, бодро, как вольный, не обремененный никакими заботами человек. И когда выходит на приверху острова, удивляется:
– Скажи ты, куда меня вынесло!
А раз уж вынесло и поселок видно, как-то неловко не заглянуть в него.
Низами, прячась за густыми зарослями крапивы, репейника и белены, стеной ставшими возле жердей, Илька крадется к бараку.
Вот огород, который ему нужен.
Упал мальчишка в борозду, лежит. Голову от земли чуть приподнял, прислушался, огляделся. Рядом огурец с гряды вывалился собачьим языком ярко-желтый, перезрелый. Мачеха не снимает огурцы на засолку – некогда: с соседями грызется.
Илька смотрит в окно. Оно распахнуто настежь. Видно, как пыль столбится в комнате, а больше ничего не видно. На окне герань и бабьи сплетни. Это цветок так называется. Он вьется и переплетается клейкими листьями, цепляясь за все, что подвернется. Загородили эти бабьи сплетни все от Ильки. Он ползет вперед. Возле завалинки барака в гнилом щепье растет мелкий конопляник и кустится лебеда. Меж двумя окнами – Хряповых и Верстаковых – заросли особенно густы. Илька залез в конопляник, вспугнул оттуда мухоловку и шмеля.
Навалившись на соседний подоконник, сидела Пашка Хряпова. Подперла голову руками и тоненьким голоском выводила: «Милый Колечка, я белеменна и хочу тебе это сказать…» Из-за великого пристрастия к сладкому Пашку облепила золотуха. Волосы обстригли ножницами, обходя болячки, и оттого голова Пашки похожа на плохо оперившуюся голову утенка. Широкий нос делал ее еще более схожей с утенком.
Илька улыбнулся и пополз к своему окну.
Прислушался.
Доносится громкий рокот, шлепает вода. Мачеха белье стирает! Значит, полоскать скоро пойдет.
«Толково!»
Митька ноет: «Ма-а… ма-а… ма-а-а…»
«Паскуда мачеха не накормила небось парня».
Но вот слышится раздраженное:
– Жри!
И на время все затихает.
И наконец-то:
– Ну, бай-бай, мой холёсенький, я скоро…
Митька закатывается. Не желает, чтобы мать его покидала. Он не переносит одиночества. Вот окаянный человек! Из-за него мачеха может долго не пойти полоскать. Однако слышно, как Настя звонко шлепает Митьку. Он закатывается пуще прежнего. Мачеха кричит: «Чтоб ты пропал!» – и хлопает дверью.
Настя спускается к реке с тазом, доверху наполненным бельем. Голова ее перевязана старым белым платком. На платке темное пятно засохшей крови. Настя пошмыгивает носом и в лад тому шмыганью часто моргает глазами. Натруженные еще с детства руки ее тоже суетятся. Вот так она все время подергивается, как деревянный человечек на ниточках, какого однажды привозил Ильке дедушка из города.
Мачеха приостанавливается, с сердцем хлопает себя рукой по бедру и, обернувшись, кричит в окно:
– Я те поору! Я те поору!..
Митька отвечает ей прибавкой в голосе. Илька запал в конопле, не дышит. Мелькая растоптанными, широкими пятками, мачеха исчезает за изгородью. Следом за ней, вывалив от жары язык, тащится соседская собака Лампосейка. И это Ильке на руку, никто шум не поднимет.
Не обращая ни на что внимания, Пашка продолжает песню про Колечку.
– Кряк! – Илька ждет, но Пашка ничего не слышит.
Илька кинул комок земли на подоконник. Пашка осеклась. С изумлением огляделась.
– Ты чего свыряесся?
Передние зубы у Пашки выпали, и она вместо «ш» произносит «с». Выдумщица девчонка, взяла где-то пятак с дыркой, надраила камнем и прицепила вместо брошки. На руку выше запястья привязала ленточку, нарисовала на ней кружок химическим карандашом: часы.
– Пашка! – зашептал Илька. – Мне домой надо, так ты погляди за мачехой.
– Ну, – согласилась Пашка. – Я буду громче петь, когда она пойдет. А ты зачем ее убил?
– Не твое дело! Убил, стало быть, так надо. Я ее до смерти хотел зашибить. И еще зашибу! Думаешь, что?!
Глаза у Пашки округлились. Она испуганно отодвинулась от окна и с придыхом произнесла, схватившись за «брошку»:
– Засибес?
– Зашибу!
– Насовсем?
– Насовсем!
– Ой!
– Вот тебе и ой! Сторожи давай и не вздумай сказать, что я здесь был, а то у меня запросто… – Что «запросто», Илька не разъяснил, но по его виду Пашка заключила, что слово это ничего доброго не предвещает.
Она покорно запела все тем же тоненьким, исстрадавшимся голоском.
Илька раздвинул горшки с цветами и шмыгнул с завалинки на окно, с окна на сундук. Митька смолк и вытянул шею, а когда опознал брата, с ликованием закричал, протягивая руки: «Ия!» Но Илька настроился в беседе с Пашкой воинственно и не склонен был предаваться нежным родственным чувствам. Он мимоходом поднес кулак к сопливому носу Митьки и поинтересовался:
– Нюхал?
Митька и тому рад. Ухватился за кулак, потянул его в рот. Илька даже растерялся. А когда опомнился, выдернул руку, вытер ее о штаны.
– Не цапай! Больно зацапал! Отводился я с тобой! Хватит! Я теперь…
Кто он теперь, Илька сразу определить не мог, но, во всяком случае, он уже не тот закабаленный человек, который – водись да водись, и поиграть некогда. Нет, друг любезный, шалишь! Пусть теперь сама мачеха ночью попрыгает! Да! А у Ильки – дела!
Он с торопливостью вора шарил в ларе, в сундуке, в кладовке. Мешок на гвоздике, в нем две булки хлеба, соль в узелке и тут же ножик, сахар в мешочке. Ровно кто приготовил все это.
– Что еще? Да, удочки. – Илька выдвинул столешницу – крючки, нитки здесь.
Теперь обуться бы ему во что? Надеть разве мачехины сапоги? Не стоит. Ну ее! Сапоги одни. Надо мачехе по ягоды ходить, в огород, на речку, туда-сюда. Не стоит. Ага, пальтишко тоже следует в мешок затолкать. Что еще? Надо что-то. Очень необходимо надо, но не может мальчишка вспомнить, да и некогда прохлаждаться. Уходить пора.
– Ну что, сопленосый, подглядываешь? – повернулся Илька к Митьке, который с открытым ртом наблюдал за братом. Тот, словно бы разумея все, что творится в Илькиной душе, робко сказал: «Ия!» – и не протянул к нему руки, а лишь скорбно сморщил носишко, и глаза его наполнились слезами. У Ильки разом потяжелело на сердце. Вспомнил он, что вот надо уходить из избы, одному ночевать в шалаше, а одному-то жутко. Царапнуло в горле Ильки: – Живите!.. Да, вам хорошо!.. – И замолчал, прислушиваясь.
Ты убей ее иль в плиют отдай,
Только сделай ты все посколей…
Напевала Пашка наивную и страшную песню «Как на кладбище Митрофановском» про злую мачеху. Видимо, старалась угодить Ильке. Он потер кулаком лоб, чтобы вспомнить, но ему показалось, что Пашка запела громче. Мальчишка сунул руку в карман штанов, вынул горсть давленой смородины и высыпал ее в маленькие Митькины ладошки. Тот не запихал ягоды в рот, только пялил бесхитростные глаза.
Илька шмыгнул носом, шаркнул рукавом по глазам, губы его дрогнули:
– Вот… Ухожу я, Митька… Вам хорошо… – И неожиданно поцеловал Митьку в пухлую щечку, вымазанную соплишками, а может, и киселем.
И когда Илька выпрыгнул в окно, побежал по огороду, спустился к реке, исчез за поселком, ему все еще слышался голос Митьки: «Ия! Ия!»
На губах Илька ощущал солоноватый и чуть кислый запах теплой Митькиной щеки.
Бой без кровопролития
Все взял Илька, все предусмотрел, как человек бывалый, сызмальства привычный работать на покосе, ходить по ягоды и на рыбалку, а вот котелок забыл. Забыл, и только. Хватился, когда понадобилось похлебку варить, а котелка нет. Беда? Да нет, не большая. Напек картошки в золе, пескарей нажарил на палочке и с хлебом съел.
Житуха!
И ночевать вторую ночь не так страшно было. Устал за день, в воде бродил, когда удил пескарей, продрог и оттого уснул быстро.
Но пескари – это разве рыба? Так себе, забава! Вот хариусов Илька наудил – это рыба! Удить хариусов Илька мастер. О-о, тут уж с ним не только мальчишки, даже не все дяденьки тягаться возьмутся. Тут что главное? Момент!
Илька вечером долго ползал по траве, ловил прытких кузнечиков. Напихал их в спичечный коробок. Кабы коробок был побольше, кузнечики не подохли бы. Живые лучше. Но другого коробка нет.
Утром рыбак первым делом заглянул в коробок: два кузнечика едва передвигали лапками, а остальные и вовсе не шевелились. Один кузнечик выбрался в щелку, помятый и вялый, как с похмелья. Илька сунул его обратно в коробок и поспешил на реку.
Перебрел протоку, пересек остров и вышел на пологий обмысок, усыпанный крупным галечником, сквозь который пробивались редкие и тощие листы копытника. Из заливчика, подернутого водяной чумой, поднялся табун чирков, взметнулся и стремительно заскользил над рекой, чуть не касаясь брюшками воды.
По реке густо шел лес. Значит, сплавщики, которые спускаются по Маре с зачисткой, подходят к Шипичихе.
Возле верхней стрелки острова лес застрял, бревна наползли одно на другое, сделали торос. Под бревнами вода клокотала, завихрялась.
Доброе место. Хариус любит стоять в этакой стремнине. Илька, скользя по мокрым бревнам, взобрался на торос и размотал удочки.
Кузнечика он подбросил к самому торцу крайнего бревна. Бурунчик воды завертел наживку и понес к струе. Илька стал усаживаться поудобней. В это время раздался всплеск, лесу дернуло. Илька подсек, но поздно. Кузнечика на крючке уже не было.
– Полоротый! – обругал себя Илька вполголоса, насаживая второго кузнечика на крючок. Теперь он весь напружинился. Как только из-под бревна метнулась навстречу приманке темная полоска и вода взбугрила, резко подсек. Хариус стрельнул вглубь, однако он уже был на крючке, и, выдернув его на бревна, Илька степенно сказал: – Надул разок, и хватит! – уверенный в том, что именно эта рыбина сорвала первого кузнечика.
Клев был слабый. Гул бревен, которые сшибались друг с другом, отпугивал рыбу. Но все-таки на уху Илька натаскал.
Когда высоко поднялось солнце, навалились ельцы и пескари. Илька быстро скормил им кузнечиков и уже собрался было идти на стан, да услышал, что на острове перекликаются мальчишки. «По смородину пришли», – заключил Илька и, прихватив ивовый прут, на который ловко были вздеты рыбины, начал неслышно пробираться на голоса, чтобы разведать – одни мальчишки пришли или же со старшими.
Мальчишки были одни. Они топтали смородинник и уплетали за обе щеки до блеска налитую ягоду. Афонька, сын объездчика, обшаривал кусты жадными и быстрыми руками, бросал ягоды в старый жестяной котелок. Остальные были с корзинками и туесками. Илька вынырнул из кустов и насмешливо поклонился:
– Здоровы были!
Мальчишки, не отозвавшись на приветствие, с опаской поглядывали на него. Был он для них сейчас чем-то вроде лесного варнака, которому ухлопать человека все равно что раз чихнуть. После того как Илька угостил мачеху молотком, названия варнак и бродяга к нему приклеились накрепко. Тетка Парасковья протестовала: «Да какой же он варнак? Сирота-горюн. Кто за него заступится, если он сам себя не защитит?» Но тетку Парасковью не больно слушали, да не больно любили ее за мужицкую грубоватость и прямоту.
Илька небрежно бросил на траву прут с хариусами и ни с того ни с сего поинтересовался:
– Закурить нету? – И тут же презрительно заключил: – Хотя откуда у вас!
В Шипичихе было всего пять мальчишек – вот эти четверо да еще Илька. Жил Илька с ними недружно, часто дрался. Эти вот четверо учились и на зиму уезжали из поселка. Ему было завидно оттого, что они учились, жили беззаботно, и он их задирал иной раз вовсе беспричинно. Да и как не задирать: они учатся грамоте, а он вот уже две зимы школы в глаза не видал. Закончил первый класс, и, как иногда с кривой усмешкой говорил отец: «Весь его курс науки тут!»
Эти ребята летом бездельничают, играют себе, а он с Митькой водится. Их матери берегут и холят, а его мачеха шпыняет. И никто из них, кроме Веньки Хряпова, даже не расскажет Ильке про школу, учебники посмотреть не даст. А сам он разве попросит? Ни в жисть. Коли подвернется случай, ребятишки эти дразнят Ильку издали нянькой, лестуном за то, что он однажды неправильно произнес слово «пестун». Сирота ведь рубах меньше изнашивает, чем прозвищ. Но куда годны эти береженные мамками малявки, если Илька побежит с ними вперегонки, или на рыбалке, или же ягоды брать, дрова пилить, огород копать, в лодке плавать. Илька все может, а ему никакого почтения – прозвищами награждают, варнаком зовут. И пусть варнак, пусть! Взять вот и доказать им на деле, какой он варнак. На кулаках доказать!
Только не тронет мамкиных сынков Илька. Ему котелок нужен.
Он начинает издалека:
– Ну, как живете?
– Да ничего… помаленьку… – робко отозвался Венька Хряпов. – Ты это один… в лесу?..
– Один. А кого мне еще? – Независимо расправил грудь Илька и полез в карман, словно бы за кисетом. Но ни кисета, ни табаку там не было, и, пошуршав спичками, Илька разочарованно вздохнул: – Так, значит, курева у вас нету?
Некоторое время все молчали. Ребята с завистью смотрели на Илькин улов.
Тем временем красномордый Афонька торопливо выбирал ягоды из котелка. Зеленые он ел, а спелые обратно швырял.
– Эй ты, лесовик, отдал бы мне котелок-то?
Афонька открыл рот, не понимая, чего требует Илька, а поняв, спрятал котелок за спину.
– Варить не в чем.
Ребята услужливо упрашивали Афоньку отдать котелок, чтобы поскорее отделаться от Ильки. Венька даже за дужку котелка взялся. Но Афоньке жалко котелок.
– Самим нужон.
Не нравится Ильке толстая морда Афоньки. Не нравится не только потому, что она толстая, но еще и потому, что Илька не раз убирал навоз у объездчика – за картошку, не раз коня чистил и на водопой водил, а когда болела зимой Афонькина мать, даже воду таскал в здоровущих ведрах, которые аж до земли пригибают. Мачеха заставляла – за кусок. И вот еще надо унижаться, котелок просить.
– Ну и не надо! Уходи тогда с моего острова! Убирайся! Катись!
– Он советский, а не твой, – пробубнил Афонька, – я вот тятьке скажу, он шугнет отсюда…
– Са-вец-ка-ай! – передразнил Илька Афоньку и сгреб его за грудки. – Я те покажу савецкай! Мой! Понял? – И оттолкнул Афоньку. Тот грохнулся через колодину, просыпал ягоды и завыл:
– Погоди, погоди, убивец кровожадный, лестун проклятый!
Илька вовсе не хотел связываться с Афонькой, тем более ронять его, но тут страшно освирепел, растоптал ягоды, выкрикивая:
– На! На! Жалуйся иди, харя! Я тебе за это полвзвода зубов вышибу! Иди к папе и к маме! Плевать я на них хотел. Я и отцу твоему засажу из ружья… И все!
Ребятишки поспешно бежали с острова, а Илька все бесновался:
– Мне теперь все равно, порешу!..
Ружья у Ильки не было, и порешить он никого не смог бы. После того как ребятишки исчезли, до него дошло, что он, пожалуй, зря погорячился. Явится объездчик, арестует, и здорово живешь – сошлют на каторгу или там еще куда.
А малявок этих он напугал, нагнал на них страху. Ничего, пусть знают наших, это еще ладно, удрали, а то бы он им всем наклал. Жалко котелок, получите! Да и котелок-то барахло. За него три копейки в базарный день не дадут. Но не было у Ильки даже трехкопеечного котелка, и решил он снова жарить рыбу на рожне. Волынка сплошная: разваливаются хариусы, с одного бока обгорают, а спинки сырые и горькие от дыма. На спине же самое мясо, самый вкус.
Крутился Илька вокруг огня, лицо в сторону воротил и жмурился. Внезапно зашелестели шаги по хрустящей отаве.
Обмер Илька. Уж не Афонькин ли отец?
Оглянулся. Среди покоса стоит Венька и протягивает сплюснутый котелок, который Илька сразу узнал. Отец этот котелок давно еще с собой привез и почему-то называл манеркой. По-городскому, должно быть.
– Илька, возьми! – кричит Венька. Он ставит котелок среди покоса и намеревается уйти.
– Постой! – машет ему рукой Илька и, бросив недожаренного хариуса, бежит вприпрыжку к Веньке. – Тебя я разве трогал когда?
– Трогал. Три раза.
– Ну, тогда, значит, заслужил, а теперь не трону. Где котелок взял?
– Мачеха твоя дала.
– Ма-аче-ха-а!
– Да.
– Врешь?
– Чего мне врать-то? Я прибежал и стал рассказывать, как ты Афоньке навтыкал, тетка Настя у нас была, а потом ушла, а потом принесла котелок и ничего не сказала. Мамка меня и послала…
Илька покрутил котелок в руках, зачем-то заглянул в него, понюхал и спросил:
– Как Митька там?
– Митька на улице ползает, тебя зовет. С ним Пашка водится, когда тетка Настя попросит.
– Ага. – Что это «ага» означало, ни сам Илька, ни Венька не поняли.
– Ну ладно, – протяжно вздохнул Илька. – Пусть живут, пусть без меня попробуют…
– А ты долго тут будешь?
– Захочу, так всю жизнь.
– И зимой? – вытаращил глаза Венька.
– И зимой. А что? – Илька задумался и уже неуверенно продолжал: – Зимой, конечно, холодно. Нет, зимой не буду. Уйду. К бабушке с дедушкой уйду. Через горы махну.
– Один?
– Конечно.
– Далеко-о, заблудишься.
– Вот то-то и оно, что заблудиться можно, а то бы уж давно ушел.
Венька с уважением и робостью смотрел на Ильку. Потом помялся и спросил:
– Тебе курева-то надо? Я в огороде наломаю.
– Не-е, зачем? Я это так, для форсу, – признался Илька и предложил: – Хочешь, уху будем варить?
– Давай.
– Идет!
И они начали хлопотать у костра, затем вместе хлебали пахучую уху берестяными ложками. Ложки эти Илька смастерил сам. Веньке понравилась Илькина жизнь, и он сказал:
– Хорошо как!
– Да, фартовая житуха! – беспечно молвил Илька и, скосив глаза на Веньку, неожиданно добавил: – А дома все-таки лучше.
Когда Венька уходил домой, Илька сам навязался его проводить.
– Ты приходи, не бойся, ну? Книжку принеси с картинками. – Хотел он это сказать погрубее, а вышло совсем уныло.
Венька обещал приходить.
Но увидеться им больше не довелось.
Мачеха
Илька лежал и думал о мачехе. Ему уже было ясно, что два каравая хлеба, положенные на виду, узелок с солью, мешочек с сахаром – все это было приготовлено.
Мачеха могла закрыть окно и замкнуть комнату, хотя в лесном поселке Шипичихе избы никогда не замыкались. Но замок-то у Насти имеется с ключом на тряпочке. А вот ведь она не замкнула и котелок дала. Ох и непонятные же эти взрослые люди!
Илька раздумался и стал перебирать в памяти прошлую, самую трудную в его жизни зиму. Да разве только для него она была трудной. Мачехе-то еще тяжелей приходилось. И непонятное дело, никогда они так дружно не жили, как в ту зиму.
Отец еще в декабре уехал в город, и там его положили в больницу. Три месяца жили пасынок с мачехой и с Митькой. У них не было денег, дров. Мешок картошки, курица и петух да колода соленой лосины. Вот и все их запасы. Митьке шел четвертый месяц. Он тыкался в пустую грудь Насти и стискивал ее деснами так, что она вскрикивала. Ночами напролет орал Митька, требовал молока. Мачеха пила воду, стараясь накопить молока в грудях, а Илька к объездчику, бывшему кулаку, вовремя смотавшемуся в лес, ходил убирать во дворе. За услугу давали картошки на варево или кружок мороженого молока.
Илька растоплял молоко в чашке на печке. Кружок подплавлялся снизу, становился тоньше и рыхлей. Илька тыкал во вспученную верхушку пальцем, помогал быстрее растопиться молоку и слизывал с пальцев сладковатую жирную сметану.
Мачеха делала вид, будто ничего не замечает. Она разводила молоко кипятком и пила, пила, чтобы мог малый насосаться досыта. Илька давился сухой картошкой. Мачеха отделяла молока и молча пододвигала ему кружку. Илька с трудом отвертывался от посудины с молоком и тоном степенного, все понимающего человека ронял:
– Не надо, сама пей. Тянет ведь тебя Митька-то.
Мачеха похудела, окостлявилась. Шея у нее сделалась жилистой, под глазами залегли темные круги. Митьку стала прикармливать толченой картошкой. Малыш капризничал, выплевывал картошку, не давал мачехе спать.
С трудом отдирал Илька голову от подушки, заголяясь, спускался с печки, нащупывал пеленальник, за который Настя качала люльку, и хриплым со сна голосом советовал:
– Иди поспи.
На дворе трещал мороз, и сквозь разрисованное кухонное окно падал ломающийся свет луны. Илька выбегал до ветру и слышал, как скрипели закоченевшие шипичихинские дома, видел подымающиеся из труб столбы дымов. Только из квартиры Верстаковых дым не поднимался. Дров мало, и печь топили раза два – утром и вечером, а иногда только утром. В углах и под окном в комнате поселились белые зайцы куржака. Темно в квартире Верстаковых. Нет керосину, нет еды, и дров совсем маленько. Хватит ли до рассвета?
Утром Илька надевал полушубок отца, подпоясывался. Мачеха засовывала ему сзади под опояску топор, завязывала шею полотенцем, закатывала рукава полушубка, и он отправлялся за дровами. Впереди него черным клубком катился маленький Осман, бойко изогнув тонкий щенячий хвост. Осман тыкался во все следы носом, пробовал нюх. Щенок от знаменитой лайки, и его, несмотря на скудость с харчами, никому не отдавали.
Илька рубил тонкий сухой осинник и, взяв по две осинки под мышки, тянул их по снегу, тяжело выдыхая клубы морозного пара.
Как-то заприметил Илька небольшую сухостойную лиственницу и решил срубить ее. Лиственница не то что осина. Она горит жарко. От нее больше тепла.
«Свалю, разрублю на кряжи и стаскаю, – думал парнишка. – Теплынь всю ночь будет».
Но подрубленная лиственница завалилась на березу и не падала. Раскачивал ее Илька, раскачивал, колотил обухом, ругался матерно, – дерево ни с места. Отступиться бы мальчишке, но он человек упрямый, принялся березу рубить. Рубил, рубил, стылая березка, будто выстрелив, хрустнула, сухая лиственница сорвалась, упала Ильке на голову. Свет померк в глазах у мальчишки, все перевернулось вверх ногами и упало куда-то.
Очнулся Илька в снегу. Осман ему лицо облизывает. Повел по лицу ладонью Илька – кровь. Огляделся: на снегу, как от мышки, малюсенькие красные капли. Ничего не поймет мальчишка, стукнуло по голове, а кровь из носа прыснула.
Поднялся Илька. В голове звон, искры гасучие из глаз в снег сыплются. Шатаясь, побрел домой.
Мачеха перепугалась, завидев пасынка. Уложила в кровать, компресс на голову ему наладила и, перебарывая страх, запричитала:
– Да чтоб ты там, в больнице, и околел! Чтоб тебе отравы подали вместо микстуры. Загуби-ил! Мои молодые годы загубил! Детей своих загубил!
Мачеха любила причитать насчет своих молодых лет.
Илька к этому привык. Но тогда мачеха как-то непривычно причитала, совсем по-другому, и оттого Ильке сделалось ее жалко, себя жалко. В самом деле, у нее тоже житье незавидное. Она старше Ильки всего на девять лет. Какая же она мать? Люди говорят, что не такую бы надо брать отцу, а ей не за детного выходить бы. Да у них все не как у людей, так приблизительно думал Илька, трясясь в ознобе. Видно, долго в снегу лежал, успел застудиться.
В комнату набились люди, все больше лесозаготовители. Щупали Илькин лоб. Старший из лесорубов, которого называли десятником, сказал резонно:
– Мальчишка отойдет, прогреть его только надо. – И распорядился подвезти бедствующей семье сушину.
Лесорубы еще посоветовались между собой и принесли из конторы четыре охапки пиленых дров. Тетка Парасковья дала Ильке лекарство, выбранила его отца, мачеху и жарко натопила печь.
Она распоряжалась в квартире Верстаковых как хозяйка, и квартира эта как-то сразу преобразилась, посветлела. Мачеха виновато помалкивала и, как чужая, услужливо помогала тетке Парасковье наводить порядок в своем жилье.
Илька ночью хорошо прогрелся и уже утром возился с братишкой Митькой.
У Ильки еще несколько недель кружилась голова. Но из-за дров они больше не горевали. Лесорубы привозили каждую неделю лиственную или сосновую сушину. Однако с едой по-прежнему было плохо, и когда Илька оправился, принялся сооружать ловушку. За палку он привязал бечевку и насторожил старое деревянное корыто, под которым нащипал крошек и насыпал овса, взятого потихоньку из конских кормушек. Бечевку Илька протянул в форточку и сидел у окна, зорко наблюдая за ловушкой.
Зима лютовала. Птицы были голодны. Они стайками сбегались под корыто. Тогда Илька дергал за веревку и выбегал на улицу. Из-под корыта он вытаскивал тепленьких птичек. Сердце у них колотилось быстро-быстро. Илька без лишних рассуждений свертывал головы птичкам, потрошил их и варил суп. Без головы и без перьев птички оказывались величиной с бутылочную пробку. Но из чугунка все-таки пахло мясным, и сверху плавали светлые жиринки.
Однажды тетка Парасковья увидела, как Илька вылавливал из-под корыта птичек, догадалась, зачем он это делает, и закричала:
– Брось! Отпусти, говорю!
Илька послушно выпустил из горсти помятых пичужек и виновато потупился. Тетка Парасковья забросила в огород корыто, отняла у Ильки бечевку, хотела отстегать его, но посмотрела на понурого худого мальчишку и уронила руки:
– Не надо птичек душить, не надо! Они ведь тоже голодные… – Она смолкла на минуту и тяжело выдохнула: – Ох, и семейка! Ну что мне с вами делать? – Она отдала Ильке бечевку и сказала, чтобы Настя завернула к ней. В тот же день она подрядила Настю стирать белье лесорубам и убирать их жилье. За это мачехе установили небольшую плату деньгами, а главное давали муки, крупы, лапши и мыла.
Как-то в одной из комнат вымораживали тараканов. Воробьев и синичек залетело туда – тьма. Илька захлопнул дверь. Птички забились о стекла, как мухи. Лупи их и собирай. Илька подумал, подумал и снова распахнул дверь.
Тетка Парасковья часто просила Ильку подежурить у телефона и подкармливала его за услугу. Тетка Парасковья одновременно работала приемщицей и телефонисткой, но сидеть у телефона днем ей было недосуг. А может, то был предлог. Даром Илька ну ни от кого ничего не взял бы.
Контора располагалась в соседней комнате. Илька смотрел на блестящие звонки аппарата, с интересом и нетерпением ждал, когда зазвонит. Но звонили днем редко.
Десятник дал Ильке книгу, чтобы он не скучал, и здесь же, в конторе, Илька прочитал эту первую в жизни книгу про Робинзона Крузо. Книга была растрепана, в ней не хватало страниц и не было конца, но Илька все равно читал ее каждый день, шевеля губами, и за зиму одолел. Весной, уезжая с участка, лесорубы отдали ему эту книгу. Илька читал ее еще раз, но Митька добрался до книжки и распластал всю.
Жалко.
Да, жить им стало тогда легче. Тетка Парасковья помогала, лесорубы, совсем незнакомые люди, помогали – не дали пропасть. А то, пожалуй, каюк пришел бы семейству Верстаковых. Ведь к той поре, как стукнуло Ильку по голове (не бывает худа без добра), они уже успели съесть курицу, потому что петуху откусил голову Осман и одной курице, без петуха, было тоскливо. Ну, может быть, и не очень тоскливо, однако Илька с мачехой внушили это себе и съели курицу. И картошку съели и лосину, а объездчик, особенно его жена да мать стали куражиться.
Отец вернулся домой в начале марта. Он обвел взглядом комнату, полутемную оттого, что окна были завешаны половиками, заглянул в пустой курятник, скользнул взглядом по закутанному в тряпье Митьке и произнес, пожав плечами:
– Я же знал, что без меня вам гроб. Вы же никуда не годитесь…
Мачеха от обиды захлебнулась слезами. Илька сжал кулаки. Было бурное объяснение, в котором первый раз в жизни принял участие Илька. Он вместе с мачехой лез в драку на отца.
Собрав скудные харчишки, отец отправился с ружьем к берлоге, которую заприметил еще с осени, и принес в мешке кусок медвежатины. Назавтра он съездил с объездчиком в лес и привез остальное мясо.
Дела пошли на поправку. Илька ел жареную, пареную, вареную медвежатину, и мускулы его округлились, сделались что камешки.
Страшная зима позади. Но лучше бы уж жить в голоде, в холоде, да в ладу. Ведь всем пополам делились, каждой крошкой. Помнится, на Новый год в доме не было ничего поесть, кроме картошки. Мачеха зачем-то вечером ходила к объездчику и принесла творожную шаньгу.
Илька догадался: она ее украла.
Жена объездчика, вынув из печи листы, ставила их обычно на ларь возле дверей. Мимоходом можно взять шаньгу. Мачеха взяла и отдала ее Ильке. Она хотела, чтобы мальчишка что-нибудь вкусное съел в праздник.
Мать
Но отчего же изменилась мачеха потом? Должно быть, сделала она какую-то ошибку, неправильно распорядилась своей молодостью и вот злилась, срывала душу на Ильке, если не было дома отца. А когда возвращался отец, начинались скандалы и жить становилось еще тяжелей. Мачеха и отец кляли друг друга, а Илька чувствовал себя в чем-то виноватым, лишним. Потом они принимались драться. Отец как-то страшно избил Настю. Ладно, до суда далеко, посадили бы его в тюрьму.
Да-а, все у взрослых сложно, непонятно. Вот, к примеру, зачем мачеха всегда поддевает покойницу мать? Утонула мать давно, и могила ее крапивой заросла, а мачеха ее тревожит. Илька не может этого стерпеть. Если его обижают, куда ни шло. Но мать…
И он не дает. Молотком, топором, чем угодно ударит, обороняя самое дорогое, что хранится в душе. Не тронь! Не дам! Мое, и все тут. Больше у меня с собой ничего нет.
Илька любил видеть мать во сне. Он плохо помнил мать, и она всякий раз виделась ему по-разному. Но вот один день и запах земляники он запомнил на всю жизнь. Если он закрывал глаза, события этого дня проходили перед ним со всеми подробностями и отовсюду наплывал земляничный запах.
Это было накануне того дня, как уйти матери навечно. Они отправились на увал за земляникой. Мать сказала, чтобы Илька старался и набрал бы полную кружку земляники. А потом она поплывет на лодке в город и отдаст землянику отцу. Отец в ту пору сидел в тюрьме, а Ильке говорили, что он в больнице. Когда они возвращались домой, дорогу им пересекла черная змея. Мать прижала к себе Ильку и, провожая глазами медленно уползающую гадюку, прошептала: «Господи! Не к добру!»
Спать они легли поздно, и всю ночь чудно пахло в избе земляникой.
Рано утром, да, это было совсем, совсем рано, его разбудили. У Ильки слипались глаза, и потому, наверное, он и не помнит лица матери, со сна-то не разглядел ее как следует. Рано утром, когда еще сквозь щелястые ставни чуть просачивался синеватый рассвет, мать наклонилась над Илькой и позвала: «Сыно-ок!» Мальчик через силу разлепил ресницы и обхватил горячими руками ее шею. И, словно чувств
