автордың кітабын онлайн тегін оқу Машенька. Циклотимический роман-онлайн о любви
Машенька
Циклотимический роман-онлайн о любви
Илья Виноградов
© Илья Виноградов, 2016
ISBN 978-5-4483-1642-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Машенька
Циклотимический роман-онлайн о любви
«Он остановился в маленьком сквере около вокзала и сел на ту же скамейку, где еще так недавно вспоминал тиф, усадьбу, предчувствие Машеньки. Через час она приедет, ее муж спит мертвым сном, и он, Ганин, собирается ее встретить.
Ганин глядел на легкое небо, на сквозную крышу – и уже чувствовал с беспощадной ясностью, что роман его с Машенькой кончился навсегда. Он длился всего четыре дня, – эти четыре дня были быть может счастливейшей порой его жизни. Но теперь он до конца исчерпал свое воспоминанье, до конца насытился им, и образ Машеньки остался вместе с умирающим старым поэтом там, в доме теней, который сам уже стал воспоминаньем.
И кроме этого образа, другой Машеньки нет, и быть не может».
В. Набоков, «Машенька»
Циклотимия —
1) значительные колебания настроения от приподнятого до подавленного;
2) (cyclothymic disorder) – поведенческое расстройство, характеризуемое хронической нестабильностью настроения с многочисленными периодами легкой депрессии и легкой приподнятости.
Лучше писать для себя и потерять читателя, чем писать для читателя и потерять себя.
С. Конноли
Глава I
Милая моя Машенька, чудесное солнышко, милая ненаглядная девочка, солнечный луч, улыбка, нитка жемчуга, нанизанного на солнечный луч, милое солнышко, чудесная… чудесный соболёк, милый мангуст, маленькая ветка можжевельника, стучащаяся в окно, лёгкий дождь, освежающий и весело льющийся за воротник; милое, славное, невыразимо притягательное созданье, чайный лист, заваренный и душистый, смолистая ветка сосны, пение соловья на ветке, спускающаяся ночь, все шорохи ночи, все её дивные, цветные звуки, вся ночная свежесть, вся прохлада ночи, вся её таинственность, всё очарование и непроглядная темнота, в которой ты предвкушаешь найти обетованную нежность, все разговоры, долгие и задушевные, и молчание, которое выразительнее слов; и касание плеч, прикосновение пальцев, переплетение их, дрожь от прикосновений, дрожащие от наслаждения плечи, руки, проводящие по бархатным щекам; сгустившиеся донельзя сумерки, проснувшаяся ночь, полная звуков, отдаленный волчий вой заставляет замереть сердце; но он далёк и больше не повторился; ковер сосновых иголок, по которому ступаешь в темноте босыми ногами; и вдруг впереди оказывается река, и ты у самой воды, ты окунаешь в поток натруженные ступни, и сразу прохлада разливается по всему телу; ты – сладостный сон, который наступает вслед за усталостью, ты входишь в этот сон как фея с прозрачными крыльями, ты вьешься как бабочка и вдруг достигаешь обычных размеров, и это значит, что сон начался. Ты говоришь, что необходимо произнести заклинания. Мы, взявшись за руки, читаем по закопченной серебряной табличке странные невиданные руны; но мы откуда-то знаем, как их произносить. И мы произносим нараспев слова, а потом смеёмся над чем-то; в комнате проступают свечи, горящие по периметру магической фигуры на полу. Мы встаем и движемся по комнате; становится светлее – входит рассвет. Вдруг неожиданно все исчезает, я остаюсь один, но вижу твой портрет в рамке на полке. Я опять вспоминаю, зач́ем ты… Ты вновь появляешься, в воздушном платье с воланами-рукавами, и колокол-юбка будто скользит по паркету, маленькая комната раздвигается до размеров залы времен Тюдоров, когда камин только еще был перенесен к стене; а посредине – огромный дубовый стол, на нем – канделябры, вокруг стола скамьи. Я хочу написать тебе – но я чувствую, что не должен этого делать, потому что мы еще не знаем друг друга. Но сердце так и просит у руки, чтобы она рассыпала эти звуки по бумажному ковру. Я не могу насмотреться на твой образ – сначала на фотографиях, потом в воображении, куда эти фотографии соскальзывают одна за другой; я запоминаю выражения лица – каждый раз оно иное, но над всеми оттенками настроения господствует твой улыбающийся, отрешённый и устремленный в нечто невидимое взгляд; ты будто смотришь в одну из сфер, которые обволакивают землю, и видишь бесконечные анфилады взметающихся строений, причудливых и невообразимых уму. И видишь пространство, не скованное, не ограниченное ничем. В отблеске этого твоего взгляда, в тенях, отбрасываемых языками его пламени, хочется расположиться, как у камина, хочется поглощать почти материальную субстанцию этого взгляда, как амброзию, хочется всматриваться в глаза, изводящие его, и не бояться обжечься, хотя взгляд этот обладает и силой, способной сокрушить хищное зло, цепенеющий страх. В твой взгляд хочется облечься, как в шарф, перенять его, смотреть с такой же добротой, мягкостью и мудростью, странной в юном существе. И, кажется, я начал смотреть твоими глазами; я вижу землю, как в борхесовском Алефе, все события огромного мира с огромной высоты. Твой взгляд согревает, как вино, я напьюсь им и буду «глаголать странными глаголы», как апостолы. Я стану носить твой взгляд, как горящий уголь, в пещере сердца, и, когда возникнет надобность, я буду делиться им с холодными, продрогшими существами улицы. Серые улицы станут цветными, посреди дождя зажгутся оранжевые гирлянды, когда я достану из сердца и зажгу одним движением огнива твой невозможный взгляд.
Глава II
Все утро словно засыпано ярко-оранжевыми шариками от пинг-понга, ты купаешься в них, ступаешь по ним, они разлетаются в стороны из-под твоих ног с пластиковым звуком, и ты представляешь, что идешь по дорожке, которая вся усеяна ими; но по бокам дорожки – уже обычные кусты розмарина, а там, впереди – вздымаются сосны, виден мостик над дорожкой, и сознание подсказывает, что это часть Царской тропы, где ты проходил бессчетное число раз. Мне хочется писать только о тебе, я вспоминаю момент, когда ты вошла в автобус, а я сидел и писал этот текст, и был настолько погружен в него, что тебя не заметил. А ты заметила, поздоровалась и быстро прошла в дальнюю часть автобуса, села рядом с кем-то, и у вас начался диалог, вызванный твоей заинтересованностью. И мне стало больно. То есть, боль мгновенно охватила меня, это я могу утверждать по том́у, что старался делать вид, что ничего не произошло. Но тетрадь я убрал, теперь она стала мне ненавистна; только что я сидел, погруженный в счастливую эйфорию, рисовал твой образ; вернее, я подбирался к нему, я предвкушал встречу с ним, я начинал издалека, шёл окольными путями, придумывал детали антуража, настраивался, как играющий на бокалах; и вдруг… и вот… ты вошла и одним махом сокрушила эту хрустальную пирамиду – одним своим появлением; твой воображ́аемый образ столкнулся с живой тобой и не выдержал – разлетелся вдребезги. Ты сидела и разговаривала с парнем, который, наверное, обезумел от счастья – я слышал глуповатый подростковый голос, о чём-то смеющийся, он прерывался вкраплением твоего милого голоса, и вскоре после того вы замолчали. Я, напряженно прислушивавшийся, подумал, что, как и ожидалось, больше не о чем говорить, и рассматривал даже такой фантастический вариант, что ты, попрощавшись вежливо, пересаживаешься ко мне, и уже теперь я становлюсь от счастья блаженным глупцом; сохраняя, однако, трезвость голоса и начиная свой внутренний, по сути, только озвученный с тобою – монолог. И ты действительно оказалась рядом со мною, но ты стояла в профиль, а если бы собиралась сесть рядом, ты была бы обращена ко мне всем своим существом. Я понял, что ты просто собралась выходить на этой остановке. Я повернулся к тебе и сказал: «Привет! извини, я тебя не заметил», как будто тот мой привет, брошенный тебе вслед, когда ты так стремилась к другому в конце салона, остался тобою незамеченным; и ты снова сказала мне «привет» с улыбкой; и мы почти одновременно отвернулись друг от друга; мы синхронно совпали в определении и отмере времени, которое полагается на приветствие и прощание; я повернулся и уткнулся в свою книгу, не став провожать тебя «долгим и мучительным» взглядом; а ты вышла на остановке «Спартак», как собиралась; и я, сидя в отъезжающем автобусе, сопоставлял эту нашу утреннюю встречу с услышанным от тебя вчера, что у тебя «планы на этот день». Я стал думать, какие же это планы. Я не знаю, где ты работаешь – может, это мистическое кафе – на «Спартаке»; может, ты собралась кого-то навестить, может, пробежаться по магазинам, зайти на рынок «Пушкинский», чт́о на «Спартаке» (эта мысль пришла мне в голову уже сейчас, когда это пишу). Я увидел течение твоей жизни – оно не совпадало, не соприкасалось с моим, оно летело и летит сейчас где-то рядом, в пространстве, как орбита (я уже пишу, что в голову взбредет), выписывает причудливые дуги и траектории, – оно похоже на полёт птицы с ветки на ветку, с тротуара на мостовую, с кроны клёна на плитку модных магазинов; оно похоже на солнечный луч, на радиоуправляемый солнечный луч, который, направляясь деятельным и целеустремленным сознанием, описывает спирали вокруг проводов, скользит по крыше пришвартовавшегося автобуса, пробежался по сумочкам и пакетам модниц, застыл у увешанного бижутерией ларька, зарылся в цветные ткани и шали дородных женщин с черными волосами, разговаривающих на гортанном наречии; он (луч) пролетел мимо кованых решёток и поблескивающего аквариума, он описал дугу вокруг памятника неопределенной формы и полетел дальше на набережную; ему навстречу улыбнулось море, оно рябит в глазах и сверкает отражениями солнца, и вот, ты – один из его лучей, ты пляшешь в его короне, ты, как шарик йо-йо на солнечной веревочке, то взлетаешь в вышину, дальше и выше облаков, то опускаешься к самой воде; но вот веревочка йо-йо рвется, не выдержав напряжения, и остаешься здесь, на земле, навсегда.
(Жизнь удивительна и прекрасна. Не помню, к чему написал эту фразу, но она есть в тетради.)
Ты остаешься здесь, на земле, ты превращаешься в живую, зоркую женщину с необычайно цепким и внимательным взглядом, ты ходишь теперь по улицам и носишь с собой белый сафьяновый саквояж, откуда вынимаешь иногда какие-то зелья и эликсиры и продаешь их. У тебя на шее развесной лоток, а на нем – снадобья; ты что-то выкрикиваешь, зазывая людей; или – нет – не выкрикиваешь, это не в твоей манере, ты просто предлагаешь, а прохожие подходят, прицениваются, что-то выбирают, и вдруг – я оказываюсь одним из таких прохожих; я одет в кожаный светлый плащ, хотя на улице жарко, и я выгляжу точно как Крымов из «Ассы» Соловьева; и еще у меня на руке часы со швейцарским логотипом, а из нагрудного кармана выглядывает золотая цепочка; я произвожу впечатление благопристойности и успеха, и я хочу тебя соблазнить, но ты отвергаешь меня, ты с негодованием бросаешь мне в лицо несколько фраз, затем поворачиваешься к другому покупателю.
Набережная сменяется гаспринскими улочками, изгибающимися и стремящимися, как потоки дождевой воды, к морю; ты стоишь в конце длинной улицы, стоишь возле бордюра, а на нем – тяжелые сумки. Я даже вспоминаю одну сумку – такая сумка, синевато-серая, была в нашей семье много лет назад. Ты стоишь, отдыхая, ты как будто волокла эту тяжёлую сумку снизу, и еще – будто у тебя сотни невысказанных претензий, и сегодня ты собралась на эту тему со мной поговорить. Но вот и это видение изживает себя, улетучивается. Ты на вершине горы. И, несмотря на это, я могу тебя приблизить взглядом. Ты стоишь и смотришь сверху, из-под облаков. Вокруг струится вечер, закат, солнце касается ай-петринских зубцов, руби́нит их, окунает в золото и оставляет просохнуть. Ты смотришь вниз, со смотровой площадки, ты перегнулась через перила, но ты не собираешься падать, ты просто очень задумчиво, мечтательно и серьезно смотришь вдаль.
Мне пришло в голову, что ты можешь захотеть учиться чувственности не со мной; ведь я ничему не смогу тебя научить; я знаю только простые ученические движения… только такие простые движения, как приветствие, приветственный взгляд, слово утешения, снисходительное движение руки, переставляющей с места на место мягкую игрушку; я совершенно не осведомлен в области такой симфонически-политональной мистерии, как поцелуй; если мне и случалось механически перебирать его клавиши, то делал я это, копируя внешние образцы, которые моему воображению поставляет кинематограф. О том, что поцелуй – это таинственная завеса, с бархатным шуршанием приоткрывающая волшебный узор звёздного неба на стеклянной стене, я начинаю догадываться только сейчас; и делаю это я, глядя на тебя, наблюдая, как ты вбегаешь в автобус и, повинуясь траектории чувства, облетаешь попытавшийся приблизиться к тебе тяжелый грузовой звездолет, доставляющий с далеких звезд обогащенную руду, и приземляешься на зеленую планету с лужайками и ручьями; ты, как бумажный самолетик, облетаешь этот волшебный сад, созданный твоим воображением; когда ты говоришь, я слышу в твоей речи совершенно незнакомые мне ноты, я прислушиваюсь к ним, как профессор в пенсне, знающий несколько европейских языков – но ни слова не разбирающий в живописных пререканиях туземцев с Бо́ра-Бо́ра; и с этого момента мне интересен мир чувств, я тоже хочу приобщиться к нему – но, увы, у меня нет способностей, я вижу чувства нарисованными на бумаге, как и слова, которыми я обозначаю их. Мне кажется, я смотрю на тебя из окна автобуса, из которого ты вышла на своей остановке. Я могу кричать, могу стучать в стекло и царапать его, но ты не обернешься, а если и сделаешь это, то уже после того как автобус отъедет; и даже если предположить, что ты посмотришь именно в тот момент, когда я кричу, чт́о ты увидишь? фигуру, которая мечется за стеклом автобуса-аквариума и широко открывает рот, но беззвучно; и глаза у этой фигуры ввалились от долгих бесполезных бдений, а движения рук нелепы, потому что царапать стекло бесполезно, и даже стучать изо всех сил – тоже не вариант, так как стекло крепкое. Разве есть шанс, что ты, пронаблюдав этот спектакль, остановишься и, может даже, прекратишь свое стремление в те места, куда зовет тебя такая притягательная сила свободы – свободы женщины, обладающей юной красотой – страшным оружием, которое, как представляется, может сокрушать целые армии; как ультразвук – нажать на кнопки – и многочисленные шеренги солдат валятся на землю, сраженные невидимой и невообразимой силой. Но, предположим, ты вошла в автобус, ты вернулась, ты прервала маршрут, ты поднялась на ступеньку – и ты увидела опять меня, ко мне вернулся звук, и я что-то говорю тебе; ты закрываешь мне рот руками, ты выводишь меня из автобуса и ведешь в свою жизнь, ты вводишь меня в свою жизнь. И – что? Куда я попал? Это волшебный сад Алисы; чтобы оказаться там, нужно уменьшиться в размерах и пролезть в замочную скважину; чтобы взобраться на хрустальные деревья и стрясти сапфировые плоды, нужно надеть специальные кошки, которые не вгрызаются в хрупкое стекло; нужно уметь летать, нужно, наконец, родиться в пространстве, где возможно взаимопонимание. Если бы я был твоим ровесником, смог бы я тебя понять? Нет, необязательно; но я был бы из одного гнезда с тобою, а теперь я – мрачный дирижабль, со вздохом скашивающий глаза вбок и ввысь, где стремительно проносится невидимка стелс. Но нет, ты же спускаешься иногда со своей горы, как фея Э́венга, чтобы набрать воды и приготовить ужин; а я стану той водой; я умею это делать, или умел когда-то; надо просто лечь на землю и слушать твои шаги, твои приближающиеся шаги, и распластываться, распластываться, покрывать все выемки и отверстия земли, и, наконец, студеным ручьём влиться в озеро, в тот самый момент, когда ты погрузишь в него свое серебряное ведерко; и вот, я оказываюсь в ведрах на коромысле, которое ты вносишь в горницу. Как ты будешь обращаться со мной? Часть меня ты зачерпываешь, набираешь в серебряную лейку и поливаешь цветы…
Глава III
Я соорудил невообразимую вазу для цветов, для коралловых роз, которые тебе собирался подарить… из пластиковой бутылки; наре́зал ножом острые лепестки, они нелепо торчали как осколки разбитого стекла; потом я догадался отогнуть их… Они очень красивы, эти розы, и даже на третий день после покупки они еще не увяли. Глубокий алый отлив; цвет лепестков густой и насыщенный, но в то же время солнечный свет легко пробивает их и разбрызгивает капли краски по стенам и стеклам. Я собирался купить обычные бордовые розы, но те оказались мрачными, неподходящими к веселому свету дня. Мне почему-то было бы интересно угадать, скол́ько еще они простоят? неделю? в это воскресенье я сфотографирую их и сопоставлю со своими чувствами. Да, сердце разбито вдребезги, но вчера у меня появилось ощущение второго дыхания. Из небогатого чувственного опыта мне было известно, что разбитое сердце не вылечивается сразу, а только спустя некоторое время; мучительная боль, невозможность думать о чем-то другом, постоянная горечь в груди, словно слезы вот-вот наполнят резервуар и перельются через край – все это не проходит сразу, но ты постепенно избавляешься, словно смываешь с себя очень въедливое вещество – вещество любви. Но вчера во мне ожила какая-то нечаянная радость, которая, сохранив остроту чувства, в то же время дала мне возможность увидеть мир другим, неотягощенным взглядом. Мне это представляется чудом. Потому что слишком очевидна внешнесть, непридуманность этого источника радости. И теперь, сегодня, я думаю о тебе, но это не заслоняет от меня мира; у меня появляются какие-то планы, и нет этой рабской зависимости от другого человека; хотя, когда я думаю о тебе трезво, я слишком хорошо вижу, что тебе в данный «сезон» времени совершенно все равно – хотя раньше тебе вроде было интересно, чт́о я производил на свет с помощью разветвляющихся фраз и необычных ритмических сочетаний. Может, прочтешь потом; может быть, ты притворялась, а теперь, вошедши в мир чувственных и, наверное, физических отношений с людьми, решила, что это «не твое»; женщины вообще на деле равнодушны к искусству, как и мужчины. Нельзя любить искусство и планировать его любить; то есть, быть любителем искусства и в промежутках между актами любви (которые выражаются в чтении, рассматривании картин, ассоциировании и связывании различных опытов в более-менее взаимозависимую картину проблесков прекрасного) думать о себе, как о том, кто будет любить искусство, и будет считаться таковым в глазах окружающих. Искусство можно только делать. И делает его не маститый прозаик с наканифоленными органами метафоротворения и сюжетообразования, а, скорее, необразованный воспитанник профтехучилища, который вдруг прочел «скажите же червям, когда начнут, целуя, вас поглощать в земле сырой, что тленной красоты навеки сберегу я и форму, и бессмертный строй», и ему это показалось значительней, чем речи батюшки о бессмертии души и вере, откуда он до сих пор черпал свои скудные представления об эстетике или чем-то подобном. Неважно, что потом (хотя, учитывая короткость жизненного срока, важно) он пойдет за пивом и в примитивнейшем диалоге с «друганами» утопит все крохи небесного хлеба, почти случайно выхваченные. В конце концов он вернется – пусть это будет даже под конец жизни. В конце концов ты вернешься, скорее, это произойдет гораздо раньше, когда у тебя появится интернет, который ты сейчас совершенно справедливо считаешь ненужным излишеством, расслабляющим память и деятельное воображение. Но есть и положительная сторона – слепки наших душ, которые в очном диалоге бывает трудно и даже невозможно разглядеть; мы как бы совмещаем увиденный образ с реальностью, и это то, о чем говорил Китс: «Видеть, чтобы воображать, и воображать, чтобы понять смысл увиденного». А вообще, я, обратившись мыслью к тебе и вспоминая свой опыт, утверждаюсь в одной радостной новости, быть может, она и тебе покажется верной: счастье любви – в факте существования этого человека, потому что ничего больше мы не можем потребовать. И в радости, и в надежде видеть его хотя бы изредка. Я надеюсь, что скоро увижу тебя, хотя в графиках и не нашел точных дат и цифр.
Глава IV
…Единственно, на что меня хватило, – это вывести крупными буквами: я не могу без тебя. Эти слова звучат в тишине, к которой не хочется прислушиваться, потому что знаешь – прислушиваясь, начнешь различать посторонние (чуть было не написал «потусторонние») звуки, звуки, которые своей обыденностью уже словно бы рассказывают новую историю и сбивают меня с пьедестала моего великого горя. Если я прислушаюсь, то различу журчание воды; я придумал бы, что она бежит из-под крана – эдакий непременный признак былых коммунальных квартир, где плохо закручивался кран; и слышно, «как булькает влага по трубам внутри батарей», и «сырость капает слезами с потолка». Но на самом деле кран в квартире закручивается хорошо, и то, о чем я говорю – постоянно обновляющаяся жизнь, – которая словно бы рассказывает новую историю – это плод моего воображения; мои когда-то читанные впечатления о переживших горе и пытающихся утешиться пением птицы, журчанием реки, голосами на улице. Я могу включить чайник, и он начнет издавать звуки нагревающейся воды, но это не выведет меня из состояния горя; горе заключается в том, что с трудом заведшийся механизм остановился в растерянности – ожидаемого путешествия не будет. Странное дело – я начал писать, и у меня буквально отлегло от сердца, и даже об этом эффекте я знаю, и, можно сказать, начал я выплескивать себя еще и с этой целью – пропустить через шредер мысли и рефлексии печальный рисунок, который вышел в эти выходные. Собственно, это не рисунок, а грустный казус расстроенного воображения. Я должен запретить себе глядеть на ее фотографии, которые я заботливо скачал откуда только возможно. Я смотрю на эти фотографии, слушаю чудесную музыку и, кажется, уношусь в такие дали, куда немыслимо забраться воображению; но чем дальше, тем больнее разрыв между этим придуманным образом и живым существом. Живое существо Маша. Все разбилось о странный, как корабль на волне, факт твоего бытия. Все мысли и установившиеся цепи, связывающие меня и других. Образ великой былой любви поблек. Почему? Даже не хочется вдумываться в это, потому что понимаешь – существование живого человека опрокидывает все нагромождения.
Чувствуешь себя как клоун, с лица которого сошла краска, но он еще пытается сравняться с другими, блещущими своими румянами и накладными ресницами.
Иногда мне приходит в голову, что это – простой расчет. Конечно, не все абсолютно чувства девушки – расчет, но в общем-то она стремится обустроить свою жизнь наилучшим образом, да еще и в самое благоприятное время. Что-то я скатился от возвышенности к холодному перебиранию выгод и потерь. Она написала: «Помните, мы с вами договаривались в воскресенье пойти на море?» – Помню ли я? да я всю неделю этим жил только. Цветы в ванной… Хотел поставить их на стол, в банку какую-нибудь, так как вазы у меня нет. Потом решил – пусть уже лежат в том состоянии, в котором они были предназначены к своей миссии. Бутылка дюшеса в холодильнике тоже пускай лежит. Не сделаю ни глотка… Сейчас приду, посмотрю на цветы – не завяли еще? Коралловые розы. Я хотел сначала традиционные бордовые. Но они смотрелись мрачно. А эти – яркие, красные, но не алые, такие – оттенка чешского стекла, с глубоким отливом. Под ярким солнцем они смотрелись бы весьма мило…
…хотя тосковать по тебе – благо, и даже сейчас, когда чувства, словно бы всколыхнутые океанской волной, постепенно успокоились, я перебираю в памяти те редкие крохи соприкосновения, которые остались в памяти. Камешек, что я подарил, и ты обрадовалась. Обрадовалась таким образом, что мне это показалось добрым знаком. Выходит, я ошибался? То странное чувство, вызвавшее мгновенный зрительный образ, когда, после воскресного нашего с тобой дуэта, собирался заговорить с тобой и внезапно увидел тебя в чьих-то объятиях… Образ возник такой: будто по сердцу царапнул острием узкий кухонный, с насечкой, нож, но и будто и сердце мое было обернуто в поролон (именно в поролон); и острие ножа не причинило мне боли, только вонзилось в поролоновые ткани и, не имея намерения проникать глубоко, скользнуло по ним и вышло. Иногда примешивается обида, что ты отказала в безобидном походе на море. Чувствуешь себя слегка социально растоптанным. Мне хотелось поплавать с тобой, покружиться вокруг тебя в глубине дельфином, потаскать за ноги, сплавать до буйка, понежиться на мелких и ласковых камешках у кромки прибоя. Но твоя траектория иная…
Глава V
Хочется писать, обращаясь к тебе. Невзирая на то, что уже довольно давно горизонт застлан тучами; или, скорее, наоборот – горизонт девственно чист, ясен, кайма моря приторочена к атласной блузке неба, и солнечный свет ярко и очевидно демонстрирует отсутствие каких бы то ни было надежд. Надежд на встречу, на несколько ничего не значащих слов. Боже, сколько я произношу речей, обращаясь к тебе – будучи наедине с собою; и тут же одёргивая себя, помня, что это ни к чему не приводит. Или приводит к отдалению живого человека. Раньше, года три назад, будучи влюбленным, да нет, чт́о там – переживая огромную, единственную, невозможно великую любовь, я только и делал, что разговаривал с нею; мне не наскучивало проходить по нескольку километров, потому что эти часы были заполнены диалогами. Все время приходится говорить – ущипни себя. И напоминать: вернись, вернись. К слову сказать, часто я представляю, чт́о увижу тебя, тем более что проще простого встретиться в Гаспре, – и летом, когда нет учебных штудий. И, если честно, я боюсь этой встречи. Памятуя о том, как я тебя не заметил недавно в автобусе, я теперь оглядываю внутренность автобуса самым добросовестным образом; однако тут же сам себе говорю – ну и что такого, если не замечу. Вообще, не заметить, не узнать человека – я поражаюсь, как это для меня возможно, прежде всего и потому, что я намеренно декларирую презрение и равнодушие к окружающим. Но поиск знакомого, единственно вызывающего интерес лица – сопряжен с заглядыванием в другие лица. На доли секунды, чтобы хотя бы убедиться, что это не она. И чт́о я там вижу, в этих лицах? Все ту же свою убежденность, что не сто́ит… что они не сто́ят внимания; все мысли читаются, вся сущность приветствий и обменов любезностями – как на ладони. Низкий, пустой народ. Но, может, я несправедлив? Это вынуждает меня обратиться к мысли, зачем я живу, как понимаю свое существование и, в частности, в данном географическом регионе. Я живу, как будто не задержусь здесь, а между тем живу уже долго и подозреваю, что не буду двигаться с места. И к людям я отношусь не как к маякам на пути следования моей лодки извилистым фьордом жизни, а как к случайным и досадным событиям, которые могли бы и не произойти, но, раз уж происходят – пусть их. Твое существование что-то меняет; быть может, оно даже меняет для меня все; мысля тебя как жителя данного региона, я вынужден представлять и весь круг твоих занятий и интересов, и как это все соотносится с занятиями и интересами живущих здесь. Кто они? парикмахеры, медсестры, строители, продавцы, учителя, кассиры, водители, отцы семейств, почтенные матроны, пенсионеры с замедленными движениями. У всех у них – я недавно прочел Шопенгауэра – есть достаточное основание для собственной жизни. Они уверены, что живут совершенно оправданно, что этот воздух, который они выталкивают впереди себя на прогулке, принадлежит только им. А как они ведут себя, проникая без зазрения очереди вперед тебя; и, наоборот, как агрессивно и самодовольно орут, если ты по каким-то причинам, или, по втемяшившемуся им в голову представлению, незаконно опередил их.
Я возвращаюсь к тебе. Я испытываю к тебе странную нежность, и у меня такое чувство, что в эту нежность нужно постоянно подкладывать сухой хворост стремления мысли и чувства, но это необременительно для меня; хотя, вспоминая, как я относился к тебе даже в течение этого года – я гляжу на себя сейчас и понимаю, что внешне ничего не изменилось, внутренне – сработала какая-то пружина, какая-то внутренняя недосказанность ищет выхода, вернее, начала его искать; засуетились маленькие кровяные тельца, кровь побежала быстрее, по нервам и жилам задвигались, как по коаксиальному кабелю, образы и картинки, и, оказываясь перед необходимостью ничего не делать или делать все как раньше, я спрашиваю себя – стоило ли начинать, стоило ли разбирать глухую стену восприятия и сваливаться с кирпичной стены на проезжую часть дороги. Ведь на дороге ты всем только мешаешь; тебя объезжают, тебе сигналят, тебе приходится уползти на обочину, и там, на травке, в кустах – придумать, куда необходимо добраться. И перво-наперво нужно обзавестись средством передвижения. Прошло уже полгода, а до этого – еще два года, с тех пор как меня посетила такая мысль, но ничего не изменилось; но в последние несколько месяцев изменения медленно – но происходят; и я надеюсь, что скоро, в какой-нибудь ненастный день, я подлечу к тебе, одиноко стоящей под дождем в ожидании маршрутки, подхвачу и умчу в направлении вверх; мы взовьемся над лесом, над горой Курчатова и предгорьями экопоселка Горный; я словно бы вижу эти вздымающиеся остроконечные шпили сосен; они будут там, внизу, они будут проплывать – мы полетим над ними – медленно, как на воздушном шаре, но в то же время быстро; полотно дороги внизу будет узким, на нем едва различим автобус, который чуть не увез тебя, прежде чем я сумел его опередить. Мы поднимаемся все выше; воздух посвежел, иногда нас колышут встречные потоки ветра; мы летим, впереди солнце садится за гряду гор; мы летим в направлении этой гряды, но солнце село раньше, чем мы долетели, и почти сразу настала тьма. И звездное небо нас окружило. Мы летим, как Коровьев, Маргарита, Азазелло и Фагот у Булгакова – в том же пространстве и с теми же звездами; внизу силуэты гор и домов; мы оказываемся над нашим поселком. Сейчас мне надо отвезти тебя домой, но мне не хочется тебя отпускать. Однако попадать в четырехстенное пространство своей квартиры я тоже не хочу. Выход есть – облететь Землю; и мы полетим сейчас на юг, в сторону Турции. Море будет всю дорогу лунно блестеть под нами. Мы коснемся турецкого берега, пролетим над Малой Азией, ее горами и перевалами, заметим в лунном свете храм Зевса, пронесемся над Ливаном и Палестиной, окинем взглядом эти пустынные лунные земли и окажемся рядом с Иерусалимом. К Голгофе приближаться мы не будем. Лучше проделаем маршрут, которым некогда шествовал Иосиф, проданный братьями в рабство – в Египет. От ветвистого устья Нила мы полетим вверх по этой змеистой сверкающей реке, и крокодилы, заслышав шум мотора, будут бросаться ребристыми огромными телами в лунную воду с уступов. И мы окажемся в верховьях Нила. Где-то, в чаще, рядом с небольшим озерцом, я разведу костер; чаща осветится неровно, из тесноты ветвей будут с удивлением выглядывать длиннохвостые и яркоперые попугаи, удивленные тем, что их разбудили посреди ночи. Да, это определенно картина рая – Питера Брейгеля. Мы останемся здесь до поры до времени, пока солнцу не придет пора «надеть на гребень огненный венец», и дню – излить свою роскошь на пробуждающуюся природу.
Глава VI
Я очень хочу, чтобы сейчас пошел дождь. Потоки воды будут литься с небес и заглушать теченье слез. Я растворяюсь в сентиментальности. Звуки этой мелодии капают и звенят, звенят сентиментально, как колокольчики, и в то же время они будто сливаются воедино с твоим образом; и уже эта мелодия – самое верное, чт́о будет напоминать о тебе. Время опять поделилось на невозможные периоды. Как у Франсуа Мориака – невозможно, чтобы это продолжалось даже минуту. И в этот момент что-то происходит. Но в случае с тобой я понимаю – неоткуда ждать надежды. Я ставлю себя на место человека, который переживает подобное томление; при этом, скажем, этот человек влюблен в меня, а я об этом ни сном ни духом не ведаю. Для меня в этом случае время будет идти размеренно, неспешно, для того человека оно станет набором состояний – безысходность, негодование, уныние, покорность, тоска, апатия, механистичность движений, чередование все более ослабевающих картин, ослабевающих от невозможности увидеться. Этот человек пройдет стадии надежды, ожидания, томления, критической отметки, фатализма или равнодушия; возможно, он попытается сохранить врученный ему факел любви; но, может, выбросит в пруд, как в «Конане-варваре» – только что таинственно мерцавшие в темноте рои огоньков превратились в мокрые спички, заполнившие гладь фонтана. Может ли человек вообще существовать без влюбленности? Да запросто. Большинство из нас к этому стремится, стараясь избегать треволнений любви. Это бессонница, это постоянная проверка себя «социального» на прочность – чт́о я для нее, кто? как мне поразить ее воображение? потом понимаешь, что женщина сама делает выбор; если она выбрала, то счастливому обладателю лотерейного билета не нужно особо напрягаться – она будет превращать его недостатки в достоинства, его неразвитость – в милое дикарство, любые его слова будут обдумываться и наделяться важным смыслом, и при сравнении с другими предпочтение отдастся ему. Но все равно вынашиваешь в голове множество планов, один мечтательнее другого – то ты собираешься ей что-то подарить, то где-то оказываешься рядом и много раз подряд прокручиваешь воображаемую ситуацию, воображаемые слова – и, потешившись так, ты возвращаешься к своим занятиям, уделяешь им какое-то время, но вдруг мысль о том, что она – с другим, и кому-то достаются знаки внимания – эта мысль заглушает перебираемые струны привычных занятий, и ты снова приходишь к тому, что делать надо что-то, что связано с ней – и ты берешься за эту писанину, заранее зная, что мало кому это нужно, и мало кто, как гоголевская птица, долетит до середины текста; но чувствуешь себя одновременно и отважным путешественником в ледовой пустыне; ты зажигаешь эти костры слов, и к ним сходятся редкие обитатели полярной фауны, привлеченные теплом. Может быть, может быть, какое-то тепло все же исходит от этих слов, и ты, сидя у холодной стены и даже, может, получая его из глаз своего избранника, почувствуешь, как я стремлюсь к тебе на таких вот безнадежных крыльях, как тот сумасшедший, что прыгал с колокольни.
Я начал писать что-то о бабочке – а потом оказалось, что среди твоих фотографий есть фотография рисунка на стекле – бабочка и цветок. Наверное, это твой рисунок (позже я узнал это от тебя при встрече). Другое совпадение – когда я искал оттенок аметиста (для подарка), я сразу выбрал один, фиолетово-сиреневый, и достаточно яркий; а потом оказалось, что среди твоих фотографий есть точно такого же цвета – на ней изображено какое-то цветущее дерево. Сейчас вечер, и мысли мои смешались. Оказалось, что в пространстве ты совсем рядом. Но это тот случай, когда, будь это даже соседняя дверь на этаже, расстояние все равно измеряется световыми годами. В том случае, если не будет повода его преодолеть. А повод есть. Но я не двигаюсь с места; даже несмотря на то, что мне кажется – вот, еще немного потяну время – и все пропадет. Но я не куплюсь на эту уловку времени. Мне кажется, такие вещи, как преодоление расстояния в этом случае, должны выдерживать его напор.
Вечер сменился глубокой ночью; я не пойду сегодня, как вчера, на разведку к дверям твоего дома; на разведку – чтобы убедиться, что такой дом и такая квартира действительно существуют в природе и на этой улице. Эти жаркие вечера пробуждают воспоминания, которых нет. Есть только желание вспомнить что-то – вернее всего будет сказать: «из прошлой жизни»; но скорее всего, это «что-то» из детства; какие-то подобные жаркие ночи, с раскрытыми окнами, духотой и непонятным брожением в крови. Вечность назад это было. Главная, наверное, разница между теперь и тогда – это одиночество души и духа, обособленное, закрывшееся в своей башне из слоновой кости. Тогда же, я вспоминаю, были чьи-то приезды, разговоры, сидения на кухне, между тем как дети засыпали в комнате. Квартира маленькая, меньше той, в которой сейчас я нахожусь, «хрущёвка»; и «в наши дни», оказываясь там, я всегда поражаюсь мысли о том, ка́к она могла быть вместилищем всех наших детских впечатлений, болезней, страхов, радостей, средоточием стремлений и желаний, местом для чтения и праздников, местом, где можно было предаваться мечтам, спать, встречать новый год, общаться с родственниками, приезжавшими из другого места жительства в городе. Когда я думаю, пытаюсь воскресить какие-то события, всегда спотыкаюсь о мысль – как же этого мало. Впрочем, это, наверное, недостатки памяти. И, скорее, неумение использовать её правильно. Правильно – это таким образом, когда заструятся доселе молчавшие источники, побегут ручьи слов и оборотов; речь убыстрится и засверкает эпитетами; конструкции предложений усложнятся, и станет возможным окидывать внутренним взором большие пространства слова и мысли.
бабочка таинственного сада —
хрупкий блеск твоих прозрачных крыл
наслажденье, негу и отрады
до́толе неведомы открыл
чт́о теперь мне рощицы иные
после сени райской тишины…
видел я сквозь крылья расписные
край блаженной, призрачной страны
и вкусить желал от наслажденья,
отрекаясь и добра, и зла
в бесконечность, райские владенья
взмахом крыл ты за собой вела
но проснулся я, как рыцарь бледный
в одиноком замке голых стен
улетучился, исчез бесследно
крыльев бабочки манящий плен
но не сени райской я взыскую —
чт́о мне рай в его прозрачной мгле —
каждый божий день теперь рисую
крыльев взмах стоцветный на стекле
Глава VII
Любовь – величайшее чудо, потому что притяжение одного человека к другому невозможно объяснить ни естественными, ни сверхъестественными причинами. И она же одновременно есть рай, потому что изобилие райского сада происходит от переполняющей сердца́ любви; и она же одновременно есть бог, потому что невозможная, непонятная смертным радость, по сравнению с которой благоденствие богача кажется бледной стоячей водой, возможна только в боге и от бога. Радость любви незаметна никому, кроме чистых сердцем. Радость любви никому не нужна, кроме чистых сердцем и жаждущих вечной жизни. Радость любви так же сильна, как физическое страдание, и страдание есть отражение любви в зеркале земной суеты. Радость любви пересиливает сомнения, терзания, душевный голод, ужас и страх перед будущим, отравляющие воспоминания прошлого. Все это меркнет и перестает существовать, когда человека охватывает радость любви; но возвращается с небывалой силой, если радость любви покинула вас. Однако радость любви никогда не отнимется ни у кого. Только у некоторых она перейдет в отчаяние. На дне великой радости любви всегда есть горечь отчаяния. Отчаяние для отчаявшихся – в невозможности соединиться. Для сохранивших радость – в невозможности любить другого – кроме любимого – человека. Любовь так же единична, как камень, лежащий среди миллионов своих собратьев на берегу – разве найдется хоть один такой же? Любовь – это уникальный индивидуальный код к замку, навешенному на ворота восприятия; любовь откроет все двери познания и выведет из любой трясины привычек и обрядов. Любовь – это самый неожиданный дар, потому что сложно представить, как ты ждешь, что тебе подарят любовь. И этот дар у тебя в руках, он дан тебе, чтобы высвечивать, словно фонариком, свои внутренности и хранить частичку огня. Но вообще он дан, потому что только состояние безудержной радости будет оправдано в ином измерении; он дан как кратчайший путь к блаженству вечному и к его обителям.
Двадцать первое августа, накануне поездки.
Вокруг ночь, но уже третий час я не могу уснуть. Образы, речи, взгляды переполняют меня. Так неожиданно все разрешилось. Весь этот день, с раннего утра, я боялся. Я боялся двигаться в том направлении, которое избрал; а выбрал я путь, приводящий к тебе. У меня было с утра несколько дел, и я с облегчением предался им, чтобы только оттянуть тот час, когда необходимо будет встать и идти. Я даже забыл, что сегодня вечером на службу. Звонок напарника вывел меня из состояния оцепенения, но на службу я все равно не пошел. Я позвонил и узнал от третьего лица твой адрес – вернее, она рассказала мне, как туда добраться; это оказалось в трех минутах ходьбы от дома.
Дальше – пиршество. Начиная с того момента, когда я сидел за столом, вел беседу. Ты сидела напротив, и в глаза твои можно было украдкой и неукрадкой окунаться. Беседа довольно быстро из обличительной превратилась, в общем, в дружескую. Хотя твои родители своеобразны, но это не помешало им участвовать в разговоре. Долгим и в то же время незаметным получился разговор. И теперь я завтра буду весь день с тобой. Наверное. У меня ощущение, будто я одним глазом вижу райские обители. Непрерывно. Это странно, если учесть, что там, как предполагается, будет очень яркий «нетварный» свет. Самое удивительное – то, как эти два года промелькнули и сложились в одну застольную беседу. Самая близость к тебе мешает писать. Сейчас текст мой был бы исполнен глубокой тоски, он бы разветвлялся, змеился несбыточными предположениями, фонтанировал гроздьями оборотов. Но теперь я питаюсь мыслью о близости к тебе, бесконечном времени, которое я завтра проведу с тобой. Глубокая ночь, я не могу уснуть. Я не хочу, чтобы текст заканчивался. И не хочу, чтобы заканчивалась ты.
Глава VIII
Твой образ постоянно со мной… Он настоящий, я постоянно вынимаю его из сердца и держу перед собой, подношу к самым глазам, оттуда выкатывается крупная слеза, падает на изображение, и лик твой преломляется в этой капле; я вновь убираю твой образ в сердце, но не закрываю этот киот на ключ, потому что вскоре опять рука потянется достать его. Но, когда я не гляжу на твой образ, я все равно думаю о тебе, я говорю с тобой, я рассказываю тебе все то, что не успел рассказать позавчера – а я почти ничего не успел, хотя мы были вместе весь день. Но я вспоминаю, что многое не досказал, упомянув одно, я забывал про другое; так, рассказывая о том, как я «признался в любви», я забыл сказать о том, что другому человеку, вернее, третьему, который в тот момент находился рядом с нами, тоже стало хорошо от эмоций, перехлестнувших через край, и, видимо, окативших всех, кто так или иначе находился в радиусе нашего разговора. Я рассказал тебе содержание пары фильмов, я о чём-то упоминал и все время чувствовал, что слов не хватает, что я постоянно залезаю в дебри, откуда не знаю дороги, говорю о вещах, о которых имею смутное представление – и я признался тебе в этом, и ты поняла и приняла это, с улыбкой и смехом; ты вообще все понимаешь, и, идя вместе с тобой по лесной дороге и говоря тебе что-то, а потом останавливаясь, чтобы уточнить и иначе осветить то, о чем только что говорилось, я… у меня перехватывало дыхание от того, что меня так слушают и так понимают; я никогда, никогда раньше не встречал такой точной и правильной реакции на свои мысли; еще и возник эффект, когда я, который проговаривал разные вещи как бы в разговоре с тобой раньше, теперь, в действительном разговоре, увидел настоящую реакцию, и она была такой, как и предполагалось. Точнее, эффекта никакого не возникло – просто можно было говорить, можно было сбиваться, смеяться над этим, умолкнуть, если мысль терялась, честно признаться, что слишком далеко ушел в сторону от главной мысли, чтобы её вспомнить; ты все понимала и слышала, с тобой интересно говорить, ты умеешь слушать и обладаешь рассудком и здравым смыслом, и юмором, чтобы смеяться над действительно смешным в окружающем нас пространстве; и ты… Кажется, мы начали с тобой говорить на том самом месте, где, в полдень, возвращаясь с источника, сели на траву отдохнуть. Да, кажется, это то самое место. Утром мы ехали с твоими родителями часа два, и последние несколько километров – по лесной дороге, колдобистой и ухабной. На развилке мы остановились, твои родители вышли, а мы остались вдвоем, и я о чем-то спросил у тебя. Или что-то сказал – кажется, я делился впечатлениями этого утра, когда почти всю дорогу из Ялты мы читали акафисты и пели духовные песнопения. Я сказал тебе, что вначале мне это показалось лишним и обременительным, но потом я «втянулся», потому что решил принимать все в этот день. Потом мы приехали в монастырь, к концу службы; помню, как мы вышли из церкви в яркий солнечный день, овеваемые прохладным ветерком, и пошли вниз – с тобой и твоей мамой (которая младше меня на год). И здесь мы опять стали говорить – но недолго – мама твоя хотела, чтобы мы подошли к «старцу», который бы ответил нам на наши вопросы. Старца поддерживали под руки двое послушников; ему было очевидно тяжело ходить, он все время как будто перегибался в пояснице, и было ощущение, что его верхяя половина вот-вот отделится от тела. Он был очень приятен и открыт, но говорил странно, как будто перескакивая через два-три связующих звена – поэтому главная мысль его речи скорее угадывалась и достраивалась самим собеседником. Он сразу захотел, чтобы я остался в монастыре, и стал указывать в направлении строящегося здания; я понял, что здесь нужны рабочие руки, и стал прикидывать варианты, при которых я мог бы остаться. Ты стояла рядом, пока старец говорил мне что-то; он говорил не только о здании, понимать его было сложно, но я, подавшись вперед, слушал его, показывая, что если даже и не понимаю до конца, о чем идет речь, то напряженным вниманием искупаю свой грех; параллельно я видел тебя, стоящую рядом и ждущую своей очереди, и поэтому мне было немного неудобно заставлять тебя ждать; но я сказал себе, что здесь так принято, и успокоился. Вскоре твоя мама, кажется, именно в этот момент настойчиво предложила спросить у старца, чт́о мне делать в отношении моей жены и моей семьи. Я начал говорить: «У меня есть жена…» или: «я развелся с женой…» – что-то подобное; и внезапно интерес у старца угас; он явно перестал слушать, я даже не стал заканчивать первое предложение. Я действительно не знал, о чем мне спрашивать, о чем честно и сказал твоей маме; после этого ты подошла и попросила благословения пойти на источник. Ты и утром, когда мы приехали и вышли из машины, уже упомянула об этом источнике и желании пойти туда. Тогда мне представлялось, что источник где-то неподалёку, как церковь на холме – а монастырь метрах в двустах ниже; но источник оказался дальше. Ты попросила благословения, и кто-то, кажется, даже сам старец сказал: ну как же ты одна пойдешь? Тут я произнес – «благословите меня пойти с Машей»; старец сразу сказал: «Конечно, благословляю, ты – воин Христов…» – или: «Такой воин Христов – конечно, идите…» – что-то такое. Кажется, если даже мама твоя была – не то чтобы против – но не совсем «за» – такого оборота событий, – то после благословения все разрешилось. Мы взяли рубашки для омовения, чего мне не хотелось делать, так как я представлял себе некий пляжный вариант. Огромная из грубой ткани рубашка – рубище, хотелось сказать. Плюс к этому твоя мама наказала прочесть акафист – там, на источнике. Мы пошли, стали подниматься в гору, и счастье разлилось во мне постепенно, как вода из ведра, которое забыли под открытым краном. Я хотел сфотографировать тебя на фоне встретившихся коз – или овец – скорее коз; ты отказалась, что не помешало мне назвать тебя агнцем в стихотворении, которое я сочинил под утро следующего дня, то есть, той же ночью. Ты отказалась сфотографироваться, и во мне шевельнулась самоассоциация – турист, забредший в некую патриархальную страну – и табу среди туземцев на фотографирование, которое «похищает душу». Но это был еще один повод почувствовать себя недостойным и обвинить себя в чем-то греховном. Однако все это лишь мелькнуло. Мы поднялись на гору, потом стали спускаться. Если б я мог, я бы восстановил весь разговор по репликам. Впрочем, это не нужно; нужное само всплывает в необходимый момент. Помню, я прочитал тебе стихотворение «Ты – светлый горизонт рассвета…», посвященное М.П., и сделал паузу перед конечной строфой, где раскрывался смысл: «Вписать параболу «люблю»… Я остановился на дороге, читая это; и ты поняла, ты совершенно точно прочувствовала, чт́о я имел в виду. Мое восхищение и блаженство возрастало. И я сказал тебе – как мне с тобой хорошо! Боже, тебе можно говорить все! Все, что думаешь, что чувствуешь! Иногда я отворачивался и говорил это про себя: «Боже, как хорошо!» Потом глядел на тебя и произносил то же самое. Обычно я делал так в любых обременительных условиях – на работе, на службе. Бегаешь или чем-то занят, устал – отводишь взгляд в сторону, и – «Машенька, Машенька, милая…»,
...