кітабын онлайн тегін оқу Советская ведомственность. Коллективная монография под редакцией И.Н. Стася
Historia Rossica
Советская ведомственность
Коллективная монография под редакцией И. Н. Стася
Москва
Новое литературное обозрение
2025
УДК 32(091)(470+571)«19»
ББК 63.3(2)6-33
С56
Редакционная коллегия серии
HISTORIA ROSSICA
С. Абашин, Е. Анисимов, О. Будницкий, А. Зорин, А. Каменский, Б. Колоницкий, А. Миллер, Е. Правилова, Ю. Слёзкин, Р. Уортман
Редактор серии И. Мартынюк
Работа выполнена в рамках реализации гранта Российского научного фонда, проект № 20-78-10010
Советская ведомственность: Коллективная монография под редакцией И. Н. Стася — М.: Новое литературное обозрение, 2025. — (Серия «Historia Rossica»).
Что такое ведомственность? Что мы знаем об этом феномене, который был частью политической, социальной и экономической жизни в Советском Союзе? Дает ли нам знание о ведомственности возможность лучше понять советское государство? Данная коллективная монография впервые в российской историографии пытается комплексно посмотреть на явление советской ведомственности и интерпретировать институциональную историю СССР в новом ракурсе ведомственного подхода. Такая аналитическая позиция означает не просто рассмотрение ведомственности как объекта исследования, но настройку исследовательской оптики, где ведомственность выступает своеобразной призмой, позволяющей описывать и объяснять различные пространства советской истории. Эта теоретическая рамка раскрывает ведомственность через категории системы управления, материального воплощения, социальной практики и дискурса. Авторы книги показывают самые различные аспекты советской действительности, в которых определялись и отражались ведомственные отношения: использование риторики о государственных интересах, усиление директорского корпуса предприятий, формирование трудовых коллективов, становление территориально-производственных комплексов, капитальное городское строительство и жилищные условия, социальная политика и музеефикация индустриального наследия, публичная сатира и художественная литература.
В оформлении обложки использованы фрагменты фотографий: Новокузнецк. Строительство Кузнецкого металлургического комбината. Доменный цех (фрагмент). 15 сентября 1931 года. ГАНО. Ф. П-11796. Оп. 1. Д. 11. Л. 5 об. Фото 2; Кемерово. Пояснительная схема планировки города. Московское отделение Горстройпроекта, 1938 год. ГАРФ. Ф. А-314. Оп. 1. Д. 7583. Л. 80.
ISBN 978-5-4448-2834-2
ISBN 978-5-4448-2834-3
© И. Н. Стась, состав, введение, 2025
© Авторы, 2025
© Д. Черногаев, дизайн обложки, 2025
© ООО «Новое литературное обозрение», 2025
Благодарности
Эта коллективная монография, которую читатель держит в руках, была подготовлена по итогам работы научной конференции «Ведомственность в истории СССР», прошедшей в стенах Тюменского государственного университета 15–16 апреля 2022 года. Организаторы получили пятьдесят четыре заявки, но в результате отобрали лишь семнадцать докладов, вокруг которых состоялись основные дискуссии конференции. Задача была не просто поговорить об институциональной истории Советского Союза, но рассмотреть конкретный феномен ведомственности и предложить исследовательскую рамку для его изучения. Участниками того двухдневного обсуждения стали М. Г. Агапов, С. А. Баканов, Н. С. Байкалов, К. Д. Бугров, С. И. Веселов, С. А. Власов, Р. Р. Гильминтинов, С. С. Духанов, А. В. Захарченко, А. С. Иванов, Д. В. Кирилюк, М. А. Клинова, Ф. С. Корандей, О. Ю. Никонова, М. О. Пискунов, М. В. Ромашова, А. В. Сметанин, И. Н. Стась, А. В. Трофимов, А. А. Фокин, Е. А. Чечкина. Затем последовала долгая и тяжелая работа по написанию текстов, редактированию и согласованию общей рукописи монографии. Не все участники той бурной дискуссии стали авторами этой книги, однако их советы, реплики и вопросы бесценно помогли в написании текстов и тем самым стали частью общего интеллектуального вклада.
Данная монография была подготовлена в рамках реализации исследовательского проекта Российского научного фонда № 20-78-10010 «Ведомственность как фактор в истории освоения Российского Севера (1930–1980‑е годы): регионализм, конфликты интересов, институциональные структуры и идентификационные стратегии». Команда ученых, которая работала над этим проектом в 2020–2023 годах, выступила основным костяком в организации конференции и составлении книги. В грантовом исследовательском коллективе в разное время состояли Н. В. Гонина, В. В. Зубов, А. С. Иванов, В. А. Книжников, Ф. С. Корандей, Н. А. Михалев, Е. В. Полянский, Н. Н. Рашевская, И. Н. Стась, Е. А. Чечкина. Введение, главы 1, 2 и 12 книги выполнены непосредственно при поддержке Российского научного фонда.
Подобный труд не мог бы состояться без общения с учеными, которые интересовались тематикой ведомственности и были сопричастны данному исследованию. Впервые о ведомственной оптике в изучении советской истории я услышал от своего научного руководителя Г. Ю. Колевой, которая в 2011 году предложила мне посмотреть на становление городов в Западно-Сибирском нефтегазовом комплексе через призму ведомственности. Собственно, с тех пор и зародилась идея показать советское прошлое посредством этого явления, за что я сердечно признателен Г. Ю. Колевой. Проблема ведомственности неоднократно обсуждалась на кафедре истории и культурологии Тюменского государственного нефтегазового университета, где я учился в аспирантуре и где тогда трудились историки Г. Ю. Колева, Н. Ю. Гаврилова, В. П. Карпов и М. В. Комгорт, принадлежавшие к тюменской школе изучения истории нефтегазового освоения Западной Сибири. Ведомственное освоение Крайнего Севера также было постоянной темой для разговоров в Сургутском государственном университете, в котором я работал в 2014–2020 годах среди замечательных исследователей и преподавателей М. А. Авимской, Д. В. Кирилюка, А. С. Иванова, В. И. Бобейко, А. И. Делицоя, О. А. Задорожней и А. И. Прищепы. Сегодня политика ведомственных организаций часто анализируется коллегами в Центре урбанистики ТюмГУ. Без содействия его руководителя С. А. Козлова было бы сложно осуществить этот исследовательский проект. И конечно, стоит сказать о молодых тюменских историках М. С. Мочалине и А. В. Михалишине, с которыми мы постоянно говорим о ведомственном факторе в советском городском развитии.
Авторский коллектив монографии также глубоко благодарит исследователей, с которыми удалось обсудить различные аспекты ведомственной истории России в период подготовки данной книги: редакторскую команду журнала Ab Imperio — И. В. Герасимова, А. М. Семенова, М. Б. Могильнер, С. В. Глебова; профессора Назарбаев Университета — М. Ю. Ломоносова; профессора НИУ ВШЭ в Санкт-Петербурге — Н. В. Ссорина-Чайкова; профессора МГУ им. М. В. Ломоносова — А. Н. Пилясова; директора Института региональных исторических исследований НИУ ВШЭ — Е. М. Болтунову; главного научного сотрудника Института истории СО РАН — С. А. Красильникова; профессора НИУ ВШЭ — О. В. Хлевнюка.
Я хотел бы сказать отдельное спасибо редакторам «Нового литературного обозрения» А. Л. Куманькову и И. C. Мартынюку, поверившим в эту книгу, а также своей дорогой супруге Дарье Пядуховой, которая помогла в нелегком деле редактирования рукописи.
Игорь Стась
Введение. Советская ведомственность и ведомственный подход в изучении советской истории [1]
Эта книга посвящена феномену советской ведомственности. Кажется, что для российской историографии подобная работа должна была выйти лет на двадцать раньше, когда в историческую науку в России стали проникать идеи постревизионизма по отношению к советскому прошлому. Однако споры о модерности и субъективности в СССР, которые активно велись в зарубежной русистике, практически никак не преломились в новых версиях советской истории, написанных российскими авторами. Апологетика прогрессистского нарратива о развитии СССР зачастую редуцировала социальный и политический порядок Советского государства, описывая его в больших понятиях «цивилизации», «модернизации», «индустриализации», «мобилизационной экономики», «административно-командной системы» и т. д. Такая оптика выстраивала обобщающую и гомогенную историю Советского Союза, вытесняя из него самые разные контексты и дискурсы. Например, отечественные историки так и не включились в дискуссию о советской альтернативной модерности, и, вместо того чтобы показать разнообразие ее контекстов, они в основном сосредоточились на вульгарной генерализации советской истории в рамках процесса «модернизации» или «цивилизационного развития».
Попав в подобную интеллектуальную ловушку, российская историография в значительной степени отказалась от объяснительных теорий среднего уровня при описании истории СССР. Противоположная ситуация наблюдалась в сообществе зарубежных историков, которые предложили множество интерпретационных моделей для советского прошлого. Эти концепции вписывались в более широкие рамки дискуссий о субъективности, онтологическом повороте и материальности, постколониальной и феминистской критике, национализме и империи, экологической и глобальной истории. Плюрализм исторических направлений был частью общей антропологической парадигмы в изучении СССР, где фокус сместился от исследования систем, структур и процессов к анализу социальных практик и репрезентаций — отношений и идентичностей, перформансов и ритуалов, дискурсов и эпистемологий. В этом фокусе стали важны голоса самих современников, язык которых включал понятия и дефиниции, повсеместно использовавшиеся в коммуникациях и риторике, нередко объяснявших существующую действительность для самих участников событий. Вместе с тем историки не видели в понятийном аппарате современников возможность его преобразования в аналитические категории. Они предпочитали использовать современный терминологический инструментарий, не связанный с историческим контекстом.
Типичным примером такого парадокса можно назвать понятие «ведомственности». Авторы данной книги задумались над тем, а могут ли исследователи применить категорию «ведомственность» в качестве объяснительной формулы при описании и анализе самых разных сюжетов из советской истории. По сути, это означает предложить своеобразный ведомственный подход, который, вероятно, позволит сформулировать новые вопросы к советскому обществу и даже, возможно, отыскать нетривиальные ответы. Познание советского через понятие его собственного дискурса, частью которого, несомненно, была ведомственность, для кого-то может показаться слишком абсурдной задачей, поскольку этот термин сам по себе мало что дает исследователю. Однако в данной книге ведомственный подход — это не привязка к одному предикату, а интерпретационная оптика, способствующая через ведомственные контексты увидеть агентов самых различных отношений, практик, дискурсов и репрезентаций. С моей точки зрения, это означает не просто рассматривать ведомственность как объект исследования, который можно изучать посредством других концептуальных рамок, но наделить ее саму определенным операционализационным функционалом. То есть отказаться от эссенциализации этого понятия, а посмотреть на него как на инструмент анализа и схему интерпретации советского общества.
Ведомственный подход
Эвристические возможности любой концепции определяются ее универсальностью, которую можно приложить в изучении явлений из разных контекстов. Понятное дело, что ведомственный подход не стоит рассматривать как метатеорию, объясняющую общества из разных культур и времен. Ведомственный подход — это теория среднего уровня, чье ключевое понятие «ведомственность» порождено советской эпохой и, соответственно, для советской эпохи в первую очередь применимо. Точнее, этот подход нужно использовать тогда, когда сама проблема ведомственных отношений артикулировалась современниками. В случае с советской эпохой это понятие определялось весьма универсально — как определенная первостепенность идентификации с предприятием или министерской вертикалью, проявляющейся в коммуникациях с другими субъектами. Такую идентичность с предприятием или министерством многие исследователи могут называть по-разному — корпоративизм, институционализм или камерализм, но авторы данной книги акцентируют внимание на том, что для советской истории это явление имело собственное имя.
Ведомственность — это отвлеченное или абстрактное существительное, образованное от прилагательного «ведомственный», которое, в свою очередь, соотносится с существительным «ведомство», то есть свойственный или принадлежащий ведомству. Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона отмечает, что понятие «ведомство» происходит от слова «ведать» — знать, уметь управлять. Авторы словаря указывают, что «ведомство» лучше всего соответствует иностранному слову «компетенция» и представляет собой не столько само государственное учреждение, сколько область государственных задач, возложенных на учреждение. И эта компетенция определяется тремя вещами: «родом дел» (законодательным, судебным или административным), «пространством действия власти» (общегосударственным или местным), «взаимным отношением» (иерархией высших и низших учреждений одной и той же отрасли управления) [2]. В толковом словаре В. Даля глагол «ведать» не только означает «знать, иметь о чем сведение, весть, ведомость, знание», но и определяет состояние власти — «заведовать или править, управлять, распоряжаться по праву» [3]. Соответственно, ведомственность как предикат лексем «ведомственный/ведомство/ведать» можно описывать и объяснять главным образом как практику управления, которую осуществляли учреждения, получившие от государства определенные права «ведать» и «знать». Вероятно, так это явление воспринимали и сами советские граждане.
Такая интерпретация ведомственности идеально отражает фукианскую модель отношений власти, в которой власть реализуется через знание: ведомство — это тот, кто управляет, и тот, кто знает. Исследовательской задачей ведомственного подхода как раз является раскрытие форм и сути этих отношений власти в Советском Союзе. Результаты поиска в Национальном корпусе русского языка (ruscorpora.ru) свидетельствуют, что термин «ведомство» имел наибольшее распространение в XVIII веке и в начале XX века вплоть до нэпа. Однако понятие «ведомственность» стало широко использоваться исключительно в советское время. Несмотря на то что в Национальном корпусе русского языка оно представлено совсем бедно, тем не менее можно заметить, что артикуляция «ведомственности» была особо присуща в период хрущевской реформы и в 1980‑х годах. Поэтому предлагаемый в этой книге ведомственный подход представляет собой теорию среднего уровня, ориентируемую на научную трактовку истории Советского государства.
Итак, ведомственный подход — это теоретическая рамка, которая позволяет описать и раскрыть советские варианты отождествления человека с различными институциями, определявшими не только социальные коммуникации и практики, но и задававшими соответствующие паттерны отношений власти и знания, на основе которых Советское государство выстраивало политику и идеологию. При данном определении ведомственный подход кажется чем-то очень запутанным: включает самые различные элементы — от процесса идентификации и социальных практик до дискурсивной риторики и административных иерархий. Поэтому при работе с эмпирическим историческим материалом правильно конкретизировать ведомственный подход в четырех как минимум наборах операционализации, а именно в качестве категорий: 1) системы, 2) материальности, 3) практики и 4) дискурса. Это означает, что этот подход не сводится к простому использованию понятия «ведомственность» в исследовательском описании. Недостаточно обозначить объектом изучения ведомства и их взаимоотношения друг с другом, важнее настроить фокус, где историческая реальность будет реконструироваться через призму ведомственной проблематики. Вместе с тем такая призма обладает несколькими нюансами, при формулировании которых исследователь как бы занимает метапозицию по отношению к изучаемому явлению ведомственности.
Что значит ведомственность в конкретном исследовании? Это то, что объясняет суть анализируемого объекта? Этот термин обозначает специфику социальных и экономических конфликтов? Может быть, это следствие ресурсодобывающей политики и масштабного преобразования территорий? Или это маркер идентичности? Или же это дискурсивное поле для относительно свободных субъектов? Все эти вопросы применимы к каждому исследованию, в котором ведомственность выступает чем-то большим, чем обычным воспроизводством советского термина. Поэтому ведомственный подход означает, что исследователь способен не просто артикулировать само это понятие, но и объяснять эвристические контексты его использования. С одной стороны, это контексты операционализации ведомственности как теоретического понятия, а с другой — это условия, фиксирующие реальность данного явления в конкретно-исторический момент. Авторы этой книги считают, что о ведомственности можно говорить в четырех концептуальных оптиках — системы, материальности, практики и дискурса, которые непосредственно предполагают собственный язык описания и конструирования ведомственности как объекта исследования.
Реконструирование советской ведомственности как системы представляется возможным в том случае, когда исследователь применяет этот концепт в качестве объяснительной модели для тех или иных исторических процессов, явлений, политик, социальных или культурных взаимодействий. Здесь ведомственность — это определенная структура или модель, которая предопределяет политические, социальные или экономические отношения между государственными органами, организациями, агентами или различными типами управления. В такой интерпретации ведомственность должна, во-первых, что-то объяснять, например политические решения исполнительной вертикали, а во-вторых, раскрывать особенности и правила иерархической модели, в рамках которой действуют бюрократические и политические институты.
Нередко советская ведомственность проявлялась материально. Тысячи различных главков и предприятий, заводов и комбинатов осваивали территории, добывали ресурсы, создавали инфраструктуру или производили различную продукцию, тем самым воспроизводили онтологический мир ведомственности. Эта концептуальная оптика описывает ведомства как институты, обладающие материальным телом — зданиями и сооружениями, ландшафтом и техникой. Такая физическая сущность во многом предопределяла конфликтный потенциал ведомственности, когда ведомственные структуры оспаривали территории, промышленные и гражданские объекты друг у друга или у других субъектов. Ведомственная материальность воплощалась в пространстве, но она также имела темпоральную репрезентацию.
Понимание ведомственности как категории практики более всего обладает антропологической перспективой, что означает рассмотрение ее в виде конкретного исторического явления, воплощенного в человеческой деятельности и активности, в конкретном исполнении должностных статусов, инструкций и обязанностей, формальном и неформальном общении. В качестве практики ведомственность может приобретать разные формы: 1) горизонтальной или вертикальной взаимосвязи между различными организационными структурами, 2) конфликтных повседневных отношений между представителями различных ведомств, 3) институционального повседневного механизма государственного контроля, учета и формирования лояльных групп населения.
Значение ведомственности как дискурсивной категории также позволяет посмотреть на это явление антропологически — через призму языка самих современников и выявить смысл этого понятия в различных контекстах его употребления. Но в данном случае важно не только само воспроизводство термина, но и язык и риторика ведомственных организаций и структур. То есть дискурсивный анализ ведомственности подразумевает два варианта исследования: 1) при изучении использования и артикуляции понятий «ведомственность» и «ведомство» в публичной сфере в том или ином историческом контексте; 2) при анализе дискурса самих ведомств, то есть реконструкции мнений и нарративов, исходивших от агентов предприятий, организаций, министерств и т. д.
Соответственно, ведомственный подход — это умение применять эти категории в изучении истории различных институций и их агентов, позволяющее посмотреть на советский мир не просто в рамках большого теоретического нарратива, но крупным планом с учетом сложных контекстов отношений государства и человека, органов власти и предприятий, чиновников и работников, канцелярии и социальных сообществ. При этом ведомственный подход подразумевает акцент на эмическом взгляде, то есть признание мнения и точки зрения современников на эти сложные взаимоотношения, которые часто назывались «ведомственностью». Авторы данной книги надеются, что исследования, которые в ней представлены, способствуют открытию нового поля для интерпретации советской жизни и признанию ценности подобной аналитической оптики для историографии. Поэтому следует более детально описать суть ведомственного подхода через реализацию его в четырех категориях — системы, материальности, практики и дискурса и как авторы данной монографии применяют его в своих исследованиях.
Система
Ведомственность выступает категорией системы тогда, когда исследователь с ее помощью пытается обосновать логику исторических событий и в идеале построить модель, разъясняющую иерархию ведомств, их функционал, зоны интересов и ответственности, а также типы их взаимодействия. В данной интерпретации ведомственность — это масштабная бюрократическая машина, в которую вплетены самые различные организации, действующие как на вертикальном, так и на горизонтальном уровне. Главными вопросами в рамках такого анализа являются: Что такое Советское государство? В чем его структура и как оно реализовывало свои решения? В чем разница между государственными и частными интересами? Что такое советская модель управления? Какова ее бюрократическая иерархия?
В первой главе А. Иванов показывает, что именно эти вопросы были во многом ключевыми в попытках ученых выявить истинное положение дел в советских государственных институтах. Иначе вся историография о ведомственности — это историография о Советском государстве и механизмах его работы. Иванов пришел к выводу, что в научной литературе существуют семь исследовательских подходов, которые в разной степени значимости выделяли проблему ведомственности и видели в ней определенный структурный феномен: 1) бюрократизм, 2) группы интересов, 3) экономические подходы, 4) патрон-клиентизм, 5) неотрадиционализм, 6) ведомственное направление, 7) постревизионизм. Несмотря на различность позиций, ученый объединяет эти подходы в две основные традиции описания и интерпретации сути Советского государства и его административно-политического аппарата. Первая делала акцент на значимости формализованного бюрократизма, особенно в вертикальной иерархии исполнительной власти: к ней можно отнести подходы бюрократизма, группизма и взгляды экономистов-советологов. Вторая усматривала специфику советской системы в воспроизводстве неформальных отношений: такой интерпретации придерживались частично исследователи группизма, но в основном — патрон-клиентизма и неотрадиционализма. Обе традиции в большинстве случаев видели в ведомственности лишь очередной симптом болезни Советского государства и фактически не воспринимали ведомственность как особую административно-политическую структуру, определявшую исполнение государственных решений как в центре, так и на местах.
Однако исключение составляло ведомственное направление в историографии, которое смогло описать феномен ведомственности на стыке двух этих традиций. В середине 1990‑х годов название этого историографического — «ведомственное направление» — предложил историк О. Хлевнюк. В основе этой оптики было признание самодостаточности советских институтов и органов государственного управления в общей административной системе СССР, а сама ведомственность рассматривалась, по меткому определению Э. Риса, как идентичность и философия управленческих институтов. В рамках данного подхода первые работы сконцентрировались на анализе деятельности общесоюзных суперведомств, таких как Рабкрин, Госплан или Наркомат путей сообщения (авторы — Э. Рис, П. Грегори). Вскоре последовали работы, которые вообще описывали Советское государство как «ведомственное общество», где усиливающиеся ведомства получали все большую свободу от партийного надзора и других механизмов контроля (С. Фортескью, С. Уайтфилд), а вся бюрократическая структура была поражена «болезнью ведомственности» (М. Левин). Исследователи также указывали на лоббистские возможности промежуточных институтов в ведомственных иерархиях, в частности главков и региональных руководителей (П. Грегори, А. Маркевич, Д. Харрис). Однако во второй половине 1990‑х годов последовал интеллектуальный сдвиг в ведомственном направлении: историки стали все больше указывать на личностный фактор в политике ведомств (О. Хлевнюк, Э. Рис, Д. Уотсон, Ф. Бенвенути). Они объясняли институциональные отношения и конфликты через призму персонализации «героев ведомственности» (Орджоникидзе, Кагановича, Дзержинского и др.). Именно в этом персонифицированном фокусе ведомственное направление объединяло две тенденции — с одной стороны, признание значимости формализованной бюрократии, а с другой — существенную роль патрон-клиентских отношений. Тем не менее все эти работы отличал исследовательский взгляд на ведомственность как на отражение управленческой структуры в СССР. Хлевнюк назвал это «системой советской ведомственности», а сами советские бюрократы, как показал историк Н. Митрохин, предпочитали использовать термин «ведомственные системы».
Антрополог Дэвид Гребер считал, что слияние государственного и частного являлось определяющей тенденцией в процессе тотальной бюрократизации. По сути, государственные и частные интересы сплетались в единую самоподдерживающуюся сеть, что приводило к корпоративизации жизни [4]. Вероятно, в советских реалиях, в отсутствие рыночной экономики, подобный синтез был еще более заметным, а государственная система представляла собой бесконечную паутину ведомств и канцелярий. Учитывая такую исследовательскую оптику, ведомственность как категория системы означает эту разветвленную сеть государственных организаций, обладающих собственными институциональными интересами и образовывающих различные договоренности между собой, но и нередко переходящих в открытые конфликты. В таком случае ведомственность может рассматриваться как обширная административная иерархия институтов. В рамках вертикальных взаимоотношений исполнительной власти она структурировалась по линии правительство — министерство (наркомат) — главк — предприятие, а на уровне горизонтальных связей проявлялась на местах через более субъектные позиции из разных зон ответственности: партийные комитеты — советы — главки — предприятия — профсоюзы и т. д. Эта системная модель ведомственности поддерживалась множеством практик взаимодействия между ведомственными агентами.
В третьей главе А. Сметанин указывает на конкретизацию понятия «ведомственность» в хрущевское время, когда под ним стало пониматься нарушение связей между различными предприятиями, функционирующими в одном экономическом районе, но действующими исключительно по вертикальной линии, без оформления связанности с другими игроками на горизонтальном уровне. Таким образом, историк рассматривает ведомственность как вертикальную систему среднего звена, которую воспроизводили ведомства — министерства, главки и совнархозы, выступавшие учредителями промышленных предприятий, определявшие их ресурсы, плановые показатели и отчетность. Сметанин исключает из этой системы как высшие органы — Совет министров и Госплан, так и низовые организации — предприятия, тресты и заводы. Однако остается ключевым вопрос: а какова роль директоров предприятий в этой ведомственной системе? Сметанин выводит директорский корпус за пределы ведомственности, наделяя директоров 1950‑х годов субъектностью критиковать и осуждать это явление и одновременно показывая, что директора стремились договориться о границах своей и министерской ответственности. Для директоров ведомственность замыкалась чаще всего на бюрократии главка, и редко выше. В итоге мнение директоров совпадало с риторикой Хрущева, который также критиковал эту министерско-главкскую ведомственность, концентрирующую ресурсы на себе и выстраивающую административные барьеры для горизонтальных взаимодействий.
В четвертой главе М. Пискунов, также рассматривая ведомственность в качестве экономической вертикали советской производственной бюрократии, показал, что эта система вряд ли ограничивалась полем отношений от министра до руководителей главков или директоров предприятий. В позднесоветскую эпоху в эту иерархию полноценно встроился трудовой коллектив предприятия, агентами-медиаторами которого выступали цеховые руководители — мастера, начальники участков и цехов. Сначала воспроизводимый дискурсивно в социальной литературе, трудовой коллектив из концепта превращался в реальную социальную группу на заводах и предприятиях. По мнению Пискунова, трудовые коллективы и их моральная экономика стали во многом предопределять феномен советской ведомственности, или, точнее, ведомственность уже охватывала не только номенклатурные уровни, но и обычных рабочих. В данном случае явление цеховщины выступало как низовая форма ведомственности.
Таким образом, мы видим, что проблематика ведомственности как системного феномена в значительной степени связана с определением масштабов и границ самой системы и выявления конфигурации вертикально-горизонтальных отношений между ее субъектами. Были директора предприятий и трудовые коллективы частью ведомственности? Какая роль Госплана и Совета министров в воспроизводстве ведомственных барьеров? Могли ли региональные партийные и советские структуры противостоять этому явлению или они поддерживали сложившуюся модель ведомственных взаимоотношений? Как в этой системе действовали бесчисленные советские агентства, бюро, инспекции, комиссии, комитеты и управления? В чем разница между проявлениями ведомственности при отраслевом и территориальном управлении? Какая роль личности в ведомственной политике и лоббистском весе ведомств? Эти и другие вопросы относятся к научной проблеме обозначения, какие органы, отрасли, группы и должности были включены в эту систему и как она функционировала как по вертикальной иерархии, так и в горизонтальных отношениях. Такая исследовательская оптика позволяет раскрыть ведомственность в качестве особой советской административно-управленческой системы.
Материальность
Ведомственность была заметна не только в вертикально-горизонтальных коммуникациях административно-политического аппарата, но, может быть, еще ярче проявлялась в реализации экономической политики, связанной с расширением производства и строительства, развитием территорий и эксплуатацией ресурсов, инфраструктурными проектами и социальными объектами. То есть ведомственность практически всегда имела материальную воплощенность в виде масштабных заводов и промышленных ландшафтов, жилых поселков и микрорайонов при производстве, архитектурных и дизайнерских решений, инженерных сетей и транспортных коммуникаций, социальных институтов и культурных учреждений. Иными словами, ведомственная система не ограничивалась социальными и политическими корпоративными отношениями и иерархиями, но и реализовывалась в конкретных структурах, сооружениях, зданиях и машинах.
Этот эффект можно назвать онтологическим принципом ведомственности: ведомство всегда привязано к материальному телу. Из этого следует, что крах ведомственного тела (например, снос завода или социальной инфраструктуры предприятия) с большой долей вероятности вел к размыванию самого феномена ведомственности как системы отношений или социальной практики в каком-нибудь конкретном месте, где ведомственный ландшафт прежде располагался. Фокус на материальности расширяет самое понятие ведомственности. Так, выше было показано, что при интерпретации ее как системы возникают вопросы к тому, а включать ли конкретные предприятия, их трудовые коллективы и директоров в ее структуру. В случае же рассмотрения ведомственности через призму материальности не вызывает больших споров, что предприятие или завод непосредственно отражали всю ведомственную вертикальную систему на земле — через здания, ландшафт и инфраструктуру. Эти материальные объекты принадлежали и ассоциировались не только с конкретным предприятием, но и с определенным министерством и главком, кому также были подведомственны.
Более того, ведомственная материальность определяла для советского человека то, что А. Голубев назвал «стихийным материализмом»: постоянную способность вещей и физического пространства влиять на личность и повседневное производство смыслов [5]. Ведомства беспрерывно создавали новые формы материальности, которые в какой-то степени программировали обычную жизнь граждан в СССР. Вместе с тем материальная заданность все же создавала разные модели и практики формирования советской личности [6]. С моей точки зрения, каждое ведомство не просто организовывало инфраструктуру и ландшафт в рамках своей «вотчины», но фактически физически (но одновременно дискурсивно) конструировало поле возможностей для проявления советской субъективности. Границы реализации своего «Я» очерчивались в том числе материальным воплощением ведомственной политики. В итоге субъективностей могло быть столько, сколько это позволяли дискурсы и ландшафты ведомств. Соответственно, ведомственная материальность предопределяла социальные практики населения, проживающего в этом физическом пространстве (об этом в следующем разделе), и дискурсивные контексты, которые будто облагораживали материальный мир советского человека (об этом в последнем разделе).
Ведомственная материальность была наиболее отчетливо заметна в проблеме производства городского пространства. Советская индустриализация привела к развертыванию масштабных производств в пределах старых городов или в новых промышленных центрах. Грандиозное строительство комбинатов и заводов, рудников и шахт, электростанций и машин сопровождалось не менее грандиозным возведением социальной и жилищной инфраструктуры, которая реализовывалась в идеологии идеального и утопического поселения — соцгорода. Однако дискурс о соцгороде чаще всего слабо продуцировался в реальности: разрозненные промышленные стройки разрывали городскую ткань и не давали сформироваться единому городскому пространству. Каждый завод или предприятие имели свою собственную вотчину с жильем, социальными и культурными учреждениями, объектами торговли и быта. Тем самым многие города больше походили на архипелаги промышленных островов с поселками. Эта болезнь поразила практически все города Советского Союза, где велось активное промышленное строительство. Именно ее современники часто называли ведомственностью.
Однако селитебная политика ведомств основывалась на более сложных идеологических принципах, связанных с приходом модерности. В пятой главе К. Бугров вписывает жилищную стратегию советских промышленных предприятий в глобальную перспективу. По его мнению, в начале XX века сформировались две основные траектории, с помощью которых индустриальные корпорации решали жилищную проблему. В капиталистических странах преобладала идея company town — небольшого рационально организованного города с низкой плотностью застройки и малоэтажным жильем, но который вместе с тем создавал структуры неравенства. Вторая траектория ориентировалась на демократическое и дешевое социальное жилье, чьим главным отличием стала многоквартирная высотная застройка. Эта высотная идеология ведомств не только предопределила облик советских городов, но во многом сформировала отношение к такой высотной застройке как истинно «городской», несмотря на разрастание города в том числе за счет индивидуально-жилищного строительства. Высотность хоть и декларировала новую модерную жизнь и устройство города, она в то же время не смогла преодолеть анклавный характер жилищного строительства в промышленных центрах, где производство доминировало и определяло всю городскую социальность. С другой стороны, эти индустриально-ведомственные города воспроизводили посредством многоэтажной жилой застройки коллективистские и эгалитарные социальные отношения. Бугров отмечает, что советским планировщикам удалось экспортировать многоэтажную модель промышленных городов в другие социалистические страны. Там она получила местное своеобразие, но везде создавала некое корпоративистское единство, разрушающее структуры неравенства, характерные для индустриальных городов капиталистического типа.
Тем не менее материальное воплощение советской ведомственности в условиях интенсивной индустриализации также воспроизводило структурное неравенство, которое изначально предопределялось асинхронностью в финансировании и строительстве градообразующих предприятий и обслуживающих их поселений. Историк архитектуры С. Духанов в шестой главе показывает, что концепция соцгорода, разработанная в Госплане СССР, реализовывалась через неучтенный элемент — промышленное предприятие. То есть возведение городов в раннесоветский период финансировалось через сметы на стройку промышленных предприятий. В итоге формировалось только 10–30% города, в то время как остальная городская инфраструктура оставалась на бумаге. Так, новые социалистические центры на практике представляли собой недостроенные города, где застроенная часть полностью была чьим-то ведомственным фрагментом. Основная проблема была в том, что строительство города было намного дороже самих промышленных объектов в нем. По мнению Духанова, выход был в стратегии, основанной на принципе «агломерации», когда новые промышленно-селитебные районы привязывались к существующим городам. В итоге это вело к децентрализации городов и фактически невозможности объединить ведомственные фрагменты в единую городскую ткань. В такой ситуации нередко ведомства «достраивали» социально-культурную инфраструктуру в своих поселках при предприятиях, создавая тем самым как бы «город в городе».
Эта логика ведомственного финансирования и соответственно ведомственного расселения наиболее заметно проявилась в районах строительства БАМа. В седьмой главе Н. Байкалов раскрывает, как ведомственность была структурной основой не только самой железнодорожной стройки, но и вообще социальных отношений и культурного ландшафта населенных пунктов БАМа. Байкалов указывает, что базовые свойства ведомственных городов — неустроенность, разрозненность, дискретность и временность — не порождались ведомственностью через какое-то время, а изначально определялись на этапе проектирования. Вместе с тем историк показывает, что онтология ведомственности шире, чем просто ее материальное воплощение, поскольку включает еще и особый темпоральный режим. Временность — это качество присуще почти всем ведомственным поселениям. Оно выражалось через отношение к ведомственной материальности, в первую очередь к жилью, как к чему-то сменяемому и непостоянному, а сами жители таких поселений нередко ощущали себя «временщиками». В какой-то степени ведомственность была синонимом временности — воспринималась лишь как преходящее явление и вынужденная мера эпохи начального освоения. Для современников бамовской стройки, временные поселки («времянки») — это и есть ведомственные, в то время как инфраструктура в капитальном исполнении («постоянка») ассоциировалась с государством как чем-то вневедомственным. Однако, как известно, нет ничего более постоянного, чем временное: нерентабельность БАМа в постсоциалистических реалиях привела к отказу от капитального жилищного строительства и консервации «времянок».
Таким образом, анализ ведомственности может подразумевать выявление онтологической сути этого явления. В основе такого понимания лежит реконструкция ведомственной политики через ее материальное измерение: пространства, здания, застройку, ландшафт, заводы, технику. При этом эта ведомственная материальность не была какой-то универсальной, скорее, наоборот, в зависимости от разных советских контекстов она отличалась вариативностью и множественностью. Так, с одной стороны, она могла быть капитальной высотной застройкой, а с другой — временным самостроем. Вместе с тем ведомственная инфраструктура всегда тяготела к промышленному предприятию, что создавало фрагментированную среду в советских индустриальных центрах. Еще одним важным онтологическим свойством ведомственности был особый темпоральный режим. Он выстраивался вокруг графика и процесса работы промышленного предприятия или этапов строительства производственной или социальной инфраструктуры, где обособленно выделялись проектный и пионерный периоды освоения территории, когда, собственно, и формировались основы не только ведомственной материальности, но и ведомственных отношений.
Практика
Советскую ведомственность можно определять как социальную практику. В социальных науках описание практики сводится к человеческой фоновой деятельности, из которой состоит мир повседневности людей [7]. Кажется, что в контексте ведомственности практику следует рассматривать несколько иначе — не просто как фон, но как действия и отношения, формирующие идентичность с конкретной институцией. В данном случае практика — это занятие и трудовой процесс, должностные инструкции и отношения с коллегами в рамках работы, осуществляемой для организации или предприятия. Феномен ведомственности представлен бесчисленным набором социальных практик, которые проявляются на двух уровнях. На первом они связаны с делопроизводственной и бюрократической конвенциональной работой внутри любого ведомства — заполнение рапортов, следование нормативам, совещания, заседания, протоколы, переписка, распоряжения и решения и т. д. На втором уровне они приобретают формы межведомственной деятельности — горизонтальных или вертикальных отношений и контактов между различными организациями, или ведомственных политик, нацеленных на конкретные социальные группы и институции. В советской истории этот уровень зачастую воспроизводился в конфликтной форме между представителями различных ведомств.
Соответственно, такие практики предполагали наличие ведомственного агента, то есть того, кто представлял ведомство посредством своей должности, действий и риторики. То, что агент отражал точку зрения ведомства, еще не значило, что он не обладал субъектностью в реализации своей работы. С одной стороны, он должен был руководствоваться инструкциями и положениями, но, как правило, реальная активность внутри и за пределами ведомства напрямую связывалась с личностью агента — его харизмой, опытом, образованием, убеждениями и социальным капиталом. Таким образом, он имел право на дискрецию, то есть мог интерпретировать предписания и инструкции и выбирать пути решения бюрократических и административных задач. Зачастую многие конфликты между разными историческими личностями объяснялись именно ведомственной идентификацией, как и наоборот — конфликты ведомств раскрывались в идентичностях ведомственных агентов. Тем самым функционеры и начальники от ведомств не являлись обычными винтиками институциональной системы. Точнее, через их субъектность происходило отстаивание ведомственных интересов, которые определялись и формулировались также этими агентами.
Проблема субъектности ведомственного агента непосредственно сопряжена с вопросом о формальных и неформальных отношениях в ведомственной структуре. Как соотносились предписанные формализованные практики и неформальные патрон-клиентские связи ведомственных работников и руководителей? Насколько нормированные действия и частные клиентские сети очерчивали границы субъектности ведомственных агентов и являлись ресурсом для ведомственной идентичности? Какую роль формальные и неформальные отношения играли в вертикальных и горизонтальных коммуникациях между ведомствами? Эти вопросы позволяют посмотреть на социальную практику в качестве значимого элемента иерархической системы ведомственности, описанной выше в разделе о ведомственности как системе. То есть эта система могла поддерживаться строго в формализированных и нормативных практиках бюрократов, как между институтами, так и между институтами и обычными гражданами. Но она также могла держаться на неформальных практиках, например на кумовстве, протежировании и клиентелизме внутри одной вертикальной исполнительной линии от министерства к конкретному предприятию либо же между разными управлениями и предприятиями, подчиненными различным исполнительным веткам.
Другим аспектом ведомственности являлась ведомственная политика, которая выражалась в виде практики управления и учета обширных групп населения, а также регулирования производственной и частной повседневности граждан — рабочих, служащих и их семей, которые находились под патерналистской опекой бюрократической структуры или промышленного предприятия. Реальное значение ведомств часто проистекало из возможностей осуществлять институциональный повседневный механизм контроля, учета и формирования лояльных групп населения. Так, промышленные предприятия выступали каналами интеграции «маргинализированных» групп (например, спецпереселенцев, индигенных и этнических групп, мигрантов-рабочих, вахтовиков и т. д.) в советское гражданское общество и обеспечивали формирование новых политических агентов и функционеров. В условиях крупных индустриальных преобразований на ведомства возлагались задачи по социально-культурному обеспечению граждан — жилищем, образованием, здравоохранением, общественным питанием, торговым и бытовым обслуживанием, культурным и спортивным досугом. Такая ведомственная социальная политика становилась второй важнейшей деятельностью предприятий и главков, после реализации своей основной производственной задачи. Эта социальная сфера ведомственности насчитывала множество социальных практик, таких как распределение квартир, шефство над школами, самодеятельность в Домах культуры, приписывание к поликлиникам, закрытость точек общепита, курирование спортивных обществ и т. д. Бесчисленное количество подобных ведомственных практик и поддерживающих их правил формировали на локальном уровне мир советского человека и особый социальный порядок.
Этот локальный социальный порядок в значительной степени был связан с жилищной политикой ведомств, через которую государство осуществляло в том числе контроль над большими массами населения и территориально перераспределяло его на новые индустриальные стройки. В восьмой главе С. Баканов и О. Никонова анализируют развитие ведомственного жилищного фонда в позднесоветский период и показывают, каким образом советский человек получал жилые метры от предприятий и главков. По мнению авторов главы, именно квартирный вопрос особенно отчетливо отражал сложившееся в Советском государстве переплетение модерной рациональности с архаичными неформальными практиками. Ведомства рассматривали жилищное строительство для своих рабочих и служащих как вторичную задачу, в силу чего они постоянно не могли освоить капиталовложения в эту сферу и срывали сроки ввода жилья в эксплуатацию. Тем не менее дефицит жилья побуждал ведомства к самым незаурядным, зачастую низовым практикам жилищного строительства. Первая была связана с разрешением самостроя, который реализовывался по большей части в индивидуальной деревянной застройке, но иногда встречался и в виде трущоб. Вторая практика обозначалась как строительство «хозспособом» или «методом народной стройки», когда рабочие предприятия непосредственно перекидывались на домостроительные работы вдобавок к или взамен своих основных трудовых обязанностей. Ведомственное жилье также возводилось за счет кооперативов и различных форм кредитования. Однако ведомства рассматривали такие низовые решения как временную меру: жилищная революция хрущевской эпохи все же означала массовое капитальное домостроение, которое делалось за счет строительных трестов, подчиненных самым разным ведомственным структурам. Следующим наиболее известным социальным проявлением ведомственности в жилищной сфере была практика непосредственного распределения жилья среди рабочих и их семей, обладавшая серьезным конфликтным потенциалом и различной палитрой формальных и неформальных отношений.
В девятой главе Д. Кирилюк описывает, как ведомственная система создавала образовательную инфраструктуру в СССР. Историк сосредоточился на школьных и дошкольных учебных заведениях Министерства путей сообщения, хотя собственные образовательные учреждения имели и иные советские министерства. Первые школы для детей железнодорожников стали появляться еще в дореволюционный период, а советское руководство лишь повторило эту практику. Автор считает это «вынужденной ведомственностью»: сам характер железнодорожной сети, распространявшейся на самые дальние расстояния и неосвоенные территории, изначально требовал создания собственной структуры социального обслуживания рабочих. Она функционировала на принципе целесообразности, то есть железнодорожники не организовывали школы там, где уже были сложившиеся учебные заведения Минпросвещения. Тем не менее Свердловской железной дороге удалось сформировать автономное образовательное пространство, которое находилось в полном подчинении железнодорожного ведомства, обеспечивавшего управление школами, решение кадровой проблемы, разработку и контроль учебно-методического комплекса, организацию внеучебной деятельности. Одновременно с этим педагогические коллективы на железной дороге обладали большей профессиональной автономностью в своей деятельности, чем их коллеги, работавшие в школах Минпросвещения. Они также пользовались различными льготами по ведомственной линии. Поэтому неудивительно, что в таких условиях нередко у педагогов на первый план выходила железнодорожная идентичность, а между железнодорожными и обычными школами очерчивалась условная ведомственная граница.
Социальная практика ведомственности порождала весьма разветвленную, но при этом институционализированную культурную жизнь в пространстве ведомственных поселков или микрорайонов — Дома культуры, клубы, кинотеатры, библиотеки, мемориальные и памятные места, парки культуры и отдыха, гостиницы, спортивные учреждения. В десятой главе М. Ромашова раскрывает этот феномен на примере ведомственных общественных музеев при промышленных предприятиях и заводах, а именно в центре ее внимания находится Музей истории Пермского машиностроительного завода им. В. И. Ленина. Это исследование дает понимание того, что подобные пространства и учреждения культуры балансировали между производственной сферой и общественной активностью. С одной стороны, этот музей был частью общего краеведческого движения позднесоветского периода, а с другой — он организовывался институционально, контролировался и управлялся непосредственно сотрудниками предприятия. Однако такие «культурные места» обеспечивали рецепцию общекультурных советских установок по формированию «нового человека» через конкретные маркеры ведомственной и заводской идентичности. То есть ведомственные культурные институции помогали взращивать общую советскую гражданственность. Музейная и коммеморативная работа, которая поддерживалась руководством и проводилась сотрудниками предприятия, усиливала корпоративную культуру, чувство общности работников и придавала ветеранскому делу смысл. В то же время в глазах других горожан именно культурные практики такого порядка могли выступать наиболее заметным проявлением ведомственности.
Сюжеты этих глав показывают ведомственность как социальную практику управления и контроля над обществом. Анализ жилищной, образовательной и музейной деятельности ведомств и предприятий приводит нас к мысли о том, что ведомственность — это социальность. Иначе говоря, это феномен, который глубоко погружен в будничные и частные отношения между людьми и во многом фреймирует их. Однако, как уже было сказано, ведомственность — это еще и практика бюрократических формальных и неформальных отношений внутри и за пределами административных и экономических институтов. В перспективе социальной антропологии особенно актуально объяснение того, как низовое чиновничество в лице уличных бюрократов непосредственно взаимодействовало с обычными гражданами в СССР [8]. Громоздкие советские ведомства не были просто институциональными абстракциями, а выражались в действиях и практиках своих низовых представителей, которых я называю ведомственными агентами. К сожалению, этот бюрократический фокус ведомственности не был достаточно представлен в данной монографии. Вместе с тем, кажется, авторам книги удалось обозначить направление исследований практик советских бюрократов, которые можно интерпретировать через призму ведомственного подхода.
Дискурс
Ведомственный подход как теория среднего уровня основывается на языке самих современников. Для советских администраторов и политиков ведомственность являлась важным понятием, которое ярко описывало институциональную действительность Советского государства. Но оно не было статичным и универсальным, скорее наоборот — оно менялось в зависимости от контекста его использования. Советская ведомственность хоть и имела разные формы своего воплощения — система, материальность, практика, но она всегда определялась дискурсивно. Поэтому в рамках ведомственного подхода я предлагаю рассматривать это явление и связанные с ним отношения прежде всего как дискурс. Причем эта дискурсивная категория может быть зафиксирована с двух точек зрения: с одной стороны, как дискурс о ведомственности, а с другой — как дискурс, порожденный ведомствами. В первом случае ведомственность проявлялась только там, где о ней говорили участники событий, а акцент делается на том, каким образом осмыслялось и означивалось понятие «ведомственность» в конкретно-историческом контексте. Во втором случае ведомственность становилась рецепцией риторики, мифов и нарративов, которые воспроизводили ведомственные институты и предприятия.
Во второй главе монографии я смотрю на дискурс ведомственности через фукианскую концепцию гувернаментальности, которая обозначала артикулированную рационализацию в публичном дискурсе самых разных практик (у)правления. В этой интерпретации ведомственность была элементом двух параллельных дискурсивных процессов в Советском Союзе — гувернаментализации государства и государственных интересов, то есть их дискурсивного осмысления, а также гувернаментализации советской бюрократии. В обоих контекстах ведомственность выступала в качестве отрицательной противоположности либо Советскому государству, либо его бюрократическому аппарату. Когда советские управленцы декларировали о проблеме ведомственности, то они всегда определяли и рационализировали сущность Советского государства. Таким образом, дискурс о ведомственности говорит не просто об истории отношения к своего рода паллиативам в решении политических, экономических, социальных и административных проблем, конфликтов или задач, он дает нам намного большую перспективу — антропологически замеряет, как разные социальные группы воспринимали и описывали Советское государство.
Материалы второй главы показывают, что советская риторика о ведомственности в 1920‑х — начале 1950‑х годов находилась в постоянном изменении. Сначала именно в период нэпа и режима экономии понятие «ведомственности» стало частью гувернаментализации государства, когда ведомственные интересы рассматривались как прямая оппозиция государственным интересам. В конце 1920‑х — середине 1930‑х годов использование этого понятия практически всегда было связано с административным бюрократическим контекстом или проявлялось в описаниях конфликтов в процессе коллективизации. Во второй половине 1930‑х — начале 1940‑х годов «ведомственность» превратилась в политическую категорию, часто артикулируемую в языке Большого террора и идеологии дисциплинарного общества. В период Великой Отечественной войны проблема ведомственности была как бы вымыта из публичного дискурса, поскольку существование подобных явлений не признавалось в условиях военного времени. В позднем сталинизме советские газеты активно возвращали понятие «ведомственности» в язык передовых и репортажей. Однако теперь оно серьезно поменяло свое основное означаемое — выступило главной оппозицией городской власти, а ведомства заняли в публичном дискурсе место противников горсоветов и их политики восстановления и развития городов после войны.
Монография не описывает перипетии феномена ведомственности в публичном дискурсе позднесоветской эпохи. Однако из глав А. Иванова и А. Сметанина видно, что в период хрущевской реформы ведомственность понималась как перманентный конфликт и несогласованность между различными институциями — совнархозами, министерствами, главками, предприятиями. Вероятно, такое отношение к этому явлению сохранялось во времена косыгинских реформ. В то же время очевидно, что в 1970–1980‑х годах публичный дискурс на первый план выдвигал формулирование социального аспекта в феномене ведомственности, следствием которой признавались проблемы в жилищном обеспечении, экологии, благоустройстве и строительстве учреждений соцкультбыта. Одновременно с этим на закате Советского Союза ведомственность нередко называлась вообще основной бедой советской экономической и административной системы, но, правда, и ее свойством, обеспечивающим устойчивость. Так, Е. Т. Гайдар писал в 1990 году, что формирование ведомственных систем было важнейшим стабилизирующим фактором в иерархической экономике, но вместе с тем вело к инерционности системы и ограничению возможности перераспределения ресурсов [9]. В целом, вероятно, в 1980‑х — начале 1990‑х годов, особенно в среде экономистов, доминирующей была антиведомственная риторика. В условиях перестройки ведомственность рассматривалась как «неприкрытый отраслевой монополизм» и бюрократизм, который перерос рамки канцелярии и получил «корпоративное сознание». Экономисты были склонны считать, что «ведомственность губительна для общества», когда «по ведомствам растаскивается экономическое, экологическое и, в конечном счете, моральное здоровье нации» [10]. Именно эволюция этой антиведомственной риторики в позднесоветский период остается наиболее перспективной для использования ведомственного подхода и требует отдельного исследования.
Дискурс о ведомственности мог фиксироваться не только в прямой вербальной артикуляции этого понятия и его всевозможных предикатов. Критика ведомственных отношений и советской бюрократической системы могла проявиться во всевозможных формах, в том числе в художественных образах кино, литературы, театра или изобразительного искусства. Так, в одиннадцатой главе М. Клинова и А. Трофимов анализируют карикатуру и сатирические представления о советских хозяйственных руководителях на материалах журнала «Крокодил» в период оттепели. Авторы приходят к выводу, что комический образ хозяйственника как очевидного ведомственного агента отражал контекст административно-управленческой реформы Хрущева. С одной стороны, этот образ обладал нормативными качествами эффективного советского управленца, но с другой — нередко изображался через гротескное искажение определенных черт. По мнению историков, рисунки «Крокодила» хорошо свидетельствуют о том, что во время хрущевской кампании против ведомственности вина за бюрократизацию административного аппарата и экономического сектора дискурсивно возлагалась преимущественно на местных хозяйственников, в то время как руководители центрального и даже регионального уровней оставались вне критики. При этом такое карикатурное обличение местных начальников также легко вписывалось в процесс гувернаментализации государства, поскольку основным объектом сатиры становились практики, наносившие ущерб государственным интересам, — бесхозяйственность, бюрократизм, очковтирательство.
Помимо дискурса о ведомственности, не менее значимой научной проблемой является осмысление феномена самого ведомственного дискурса, то есть позиций, мнений, риторики и нарративов, которые поддерживались и воспроизводились непосредственно ведомственными структурами. Министерства, главки и предприятия выпускали корпуса всякой разной информации и литературы о деятельности своих организаций — книги, воспоминания, газеты, брошюры, справочники. Ведомственные агенты — министры, начальники главков, руководители организаций разного уровня, инженеры, обычные рабочие и служащие предприятий, а иногда и нанятые писатели и журналисты — давали интервью, писали статьи, очерки или заметки, готовили репортажи о деятельности своих подразделений и предприятий. Как правило, эти тексты рассказывали о корпоративной истории, наполнялись сюжетами героического труда, отражали производственную идентичность, оправдывали решения ведомств по разным вопросам или защищали себя и обвиняли другие организации в провалах на производстве. Нередко эти агенты представляли и репрезентировали ведомственную точку зрения как позицию государственную, что часто приводило к риторической борьбе между ведомствами за право отражать государственные интересы. В этом контексте ведомственный дискурс не стоит рассматривать как что-то случайное и несистемное, наоборот, министерства и главки вели целенаправленную пропаганду своей деятельности, воплощенную в идеологии ведомственного бустеризма и лоббизма.
Бустеристский эффект ведомств прекрасно раскрыт в двенадцатой главе, в которой Е. Чечкина описывает соотношение ведомственного дискурса и артикуляции проблем ведомственности на страницах литературного журнала «Сибирские огни». С точки зрения исследовательницы, в художественной и публицистической периодике освоение Сибири в 1950–1970‑х годах сопровождалось устойчивой критикой ведомственности. Но в то же время Чечкина фиксирует в этой литературе наличие ведомственного текста, то есть произведений о ведомственности, но главное о ведомствах. В них ведомства, как правило, показывались положительно, а их авторами были не только непосредственные ведомственные агенты, но и, например, писатели, далекие от апологетической риторики ведомств. Однако такие очеркисты посредством своих репортажей с места событий — промышленных строек и общения с работниками предприятий все же транслировали в своих работах ведомственный нарратив. Тем не менее авторы, которые генерировали ведомственные тексты, не выдавали типичный литературный продукт, а по-разному погружались в ведомственный дискурс: кто-то работал более независимо и творчески, а кто-то прямолинейно выполнял заказ. Таким образом, феномен ведомственности в публичной художественной реальности существовал не только в негативных формах, но в значительной степени был частью позитивной идеологии о промышленном строительстве, поддерживающейся разветвленной писательской и журналистской индустрией.
Одной из важнейших исследовательских проблем в реконструкции ведомственного дискурса является выяснение его включенности в общий авторитетный дискурс Советского государства. Множественность и разнообразие ведомственных текстов скорее свидетельствует о широкой палитре государственной идеологии, которая преломлялась в риторике самых разных институтов, организаций или профессиональных сообществ. Антрополог А. Юрчак указывает, что в позднесоветский период происходил процесс стандартизации авторитетного дискурса, в ходе которого он утратил задачу верного описания реальности [11]. Ведомственный подход предлагает контекстуализировать этот феномен: советская идеология, какой бы клишированной ни была, не просто встраивалась в местные и институциональные нарративы, но в большей степени воспроизводилась через них. В этом отношении авторитетный дискурс был частью процесса гувернаментализации государства, в котором сталкивались разные ведомственные дискурсы и критические топосы о ведомственности, где ведомственные агенты формулировали собственный смысл государственной идеологии, государственных интересов и Советского государства в целом.
***
Таким образом, данная книга ставит вопрос о необходимости взглянуть на историю СССР через определенную институциональную проблематику, которая в той или иной степени осознавалась самими советскими гражданами и функционерами и которая получила собственное контекстуальное обозначение — ведомственность. Несмотря на разность тем и интерпретаций, представленные в монографии авторские тексты связаны друг с другом исследовательской оптикой, рассматривающей советское общество как сложную и запутанную иерархию отношений ведомственных структур. Я называю эту оптику ведомственным подходом. Его реализация требует от исследователя не просто пересказа истории предприятия или бюрократических перипетий, но и настройки определенного фокуса на историю ведомств и ведомственности, контекстуализирующего ее в аналитических категориях. В данной монографии авторы раскрывают феномен ведомственности в категориях системы, материальности, практики и дискурса. В этом введении было решено разделить исследовательскую оптику в изучении ведомственности, представить ее через эти четыре категории и таким же образом структурировать разделы монографии. Однако хорошее исследование не сводится к такому редуцированию: пожалуй, любой историк или антрополог, политолог или социолог, который соберется анализировать феномен советской ведомственности, вскоре осознает, насколько ведомственность имеет разные измерения: описывать ее как систему сложно без объяснения ее как практики, а видеть в ней материальность невозможно без ее дискурсивных топосов. Поэтому ведомственный подход подразумевает использование всех этих категорий и их переплетение. Без сомнения, это небесспорный взгляд на советскую действительность, однако он дает возможность описать и объяснить нетривиальность Советского государства, его разветвленный административный аппарат, институциональную сеть, инфраструктурное и пространственное воплощение, идеологию и ее корпоративную рецепцию, а также разнообразие социальных и культурных практик, воспроизводившихся бесчисленным количеством ведомственных агентов.
Гайдар Е. Т. Собрание сочинений в пятнадцати томах. Т. 2. М.: Издательский дом «Дело» РАНХиГС, 2012. С. 103.
Там же. С. 33.
Голубев А. Вещная жизнь: материальность позднего социализма. М.: Новое литературное обозрение, 2022. С. 19.
Захарова А., Мартыненко А. На хвосте у Левиафана: антропологические исследования бюрократии и бюрократов // Антропологический форум. 2023. № 59. С. 14–15.
Волков В. В., Хархордин О. В. Теория практик. СПб.: Изд-во Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2008. С. 18–22, 32.
Энциклопедический словарь. Т. VIIа. Выговский — Гальбан. СПб.: Типо-Литография И. А. Ефрона, 1892. С. 611–612.
Работа выполнена в рамках реализации гранта Российского научного фонда, проект № 20-78-10010.
Гребер Д. Утопия правил: о технологиях, глупости и тайном обаянии бюрократии. М.: Ад Маргинем Пресс, 2022. С. 20, 27, 45.
Толковый словарь живого великорусского языка Владимира Даля. https://slovardalja.net/word.php?wordid=2757 (дата обращения: 18.10.2024).
Каратуев А. Г. Советская бюрократия. Система политико-экономического господства и ее кризис (1919–1991). Белгород: Везелица, 1993. С. 97–102.
Юрчак А. Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение. М.: Новое литературное обозрение, 2016. С. 90–93.
Раздел I. Что такое советская ведомственность?
Александр Иванов
Глава 1. Как историография описывает ведомственность в Советском Союзе? [12]
Советская ведомственность представляет собой явление всем известное, но трудно поддающееся комплексному исследовательскому описанию. Несмотря на многочисленные отсылки в статьях и монографиях к данной проблематике, сегодня в историографии отсутствуют работы, содержащие систематический разбор различных точек зрения на исторический феномен ведомственности. Более того, в англоязычной литературе артикуляция понятий vedomstvennost’ и vedomstvo не так очевидна по причине сложности перевода их с русского языка.
Ученые чаще используют вариант departmentalism, что в английском языке может отражать несколько иные, скорее юридические и бюрократические значения, как, например, чрезмерную приверженность правилам собственного подразделения, приоритизацию работы одного офиса над общей эффективностью предприятия, равные права учреждений при толковании законов или стремление к функциональному разделению отделов. Именно административное содержание вкладывали в этот термин исследователи, впервые разбиравшие данную проблему на страницах научных журналов 1930‑х годов [13]. В то время как в советском контексте понятие ведомственности в большинстве случаев фиксировало противопоставление ведомственных интересов государственным, главным образом в сфере экономики и производства. Хотя, как будет показано во второй главе, так было не всегда.
Этот перекос в сторону бюрократического прочтения в зарубежной историографии особенно заметен при переводе на английский язык предиката «ведомственный». Иногда исследователи его переводят просто как bureaucratic, что, конечно, не раскрывает всю семантику этого понятия. Такое во многом канцелярское понимание привело к рассмотрению «ведомственности» преимущественно с позиции бюрократической структуры, административного аппарата или официальных отношений. Одновременно с этим, как указывал политолог Карл Рявец, западная советология вообще мало интересовалась проблемами администрирования и бюрократизма в СССР [14]. По этой причине многие историки не обращали внимания на «ведомственность», а при анализе неформальных практик в советской политике она зачастую выпадала из поля зрения ученых. То есть эти трудности перевода в значительной степени предопределили историографические направления в смысловых трактовках и аналитическом использовании этого понятия.
В данной главе анализ отечественной и зарубежной историографии основывается на хронологическом нарративе, демонстрирующем эволюцию восприятия феномена ведомственности в исследовательских текстах. Мы выделяем семь подходов, которые либо прямо артикулировали явление ведомственности, либо посредством разной терминологии и концептуализации объясняли институциональные и административные процессы в советской истории: 1) бюрократизм, 2) группы интересов, 3) экономические подходы, 4) патрон-клиентизм, 5) неотрадиционализм, 6) ведомственное направление, 7) постревизионизм. Как правило, эти интеллектуальные направления развивались в конкретные исторические периоды. Но не стоит рассматривать их как замкнутые. Они были генетически связанными, вытекали одно из другого, полемизировали и нередко соединялись в своих тезисах и интерпретациях.
За исключением экономистов и ведомственного направления в историографии, ученые никогда не рассматривали вопрос о ведомственности как ключевой в изучении советской истории. Вместе с тем подробный разбор исследований, проблематизирующих это явление, показывает, что объяснение ведомственности через различные концепты играло серьезную роль в представлениях ученых о советской экономике и политической системе в целом. По большому счету изменения в интерпретации и описании советской ведомственности были индикаторами трансформации основных историографических нарративов об экономическом и политическом развитии СССР.
Спор о рациональных бюрократах
Историография проблемы советской ведомственности уходит корнями во времена противостояния концепций «общественных сил» (сторонники взглядов Троцкого) и «одностороннего организационного подхода» (тоталитарная школа) в конце 1940‑х — начале 1950‑х годов. В основе концепции Троцкого и его приверженцев лежал тезис о том, что именно партаппарат искусственно на волне термидорианской бюрократизации привел Сталина к власти. Еще в начале 1920‑х годов Троцкий напрямую увязывал проблему ведомственности с неизбежной специализацией и бюрократическим перерождением партии [15]. Эта модель отражала движение общественных (партийно-советских) сил снизу вверх и проповедовала восхождение Сталина благодаря действиям окружавших его переродившихся элит [16]. Тоталитарная школа, наоборот, оценивала становление советской государственной системы сверху вниз. В основе этого «одностороннего организационного подхода» была идея полной зависимости бюрократических элит от воли поставивших их вождя.
Одной из ключевых работ тоталитарной школы стала монография Баррингтона Мура-младшего. По его мнению, несмотря на большевистскую идею уничтожения бюрократии, именно деятельность централизованного бюрократического аппарата была залогом существования нового государства [17]. Посредством веберовской идеальной модели бюрократии Мур-младший выстраивал простые линейные top-down схемы экономической (главк/министерство — фабрика, директор — рабочий), партийной (ЦК — региональные комитеты партии) и советской (ВЦИК/Верховный Совет — региональные исполкомы) иерархий управления. Следуя веберовской модели, Мур-младший наделял каждый субъект статусом и рациональностью в этих иерархиях [18]. При этом он исходил из монолитности правящих кругов и не видел внутренних противоречий элит. Впоследствии в ходе многолетней дискуссии о функционале правящего класса на эти тезисы Мура-младшего о вертикальных рациональных взаимоотношениях будут ссылаться советологи, напрямую интересовавшиеся дисфункциями в управлении СССР.
Вместе с тем как раз в полемике между сторонниками концепции «общественных сил» и представителями тоталитарной школы впервые последовала проблематизация роли конкретных предприятий в экономической системе. Ученые усматривали ее при анализе советской бюрократии и связывали с низовой инициативой. Так на эту задачу посмотрел экономист Дэвид Граник, который изучал имплементацию решений центра на уровне отдельных организаций. Он считал, что во многом рациональная «инициатива персонала предприятий», несмотря на нарушения закона и давление сверху, в реальности определяла силу советской экономической модели [19]. Хоть данная инициатива и не описывалась Граником как ведомственность, выводы экономиста заложили фундамент для понимания масштабов влияния партикулярных интересов в Советском Союзе.
В дальнейшем этот вопрос был разработан Джозефом Берлинером. На основе интервью с советскими эмигрантами-управленцами Берлинер выявил существование в СССР трех неформальных режимов поведения руководителей предприятий (фактора безопасности/страховки; симуляции/очковтирательства; блата/знакомства и связей), идущих вразрез с «государственными интересами». В отличие от Граника Берлинер негативно оценивал эти явления. Они свидетельствовали о «значительной степени рыхлости и немонолитной гибкости» советской экономики. Для Берлинера они означали симуляцию производительного труда, в то время как Граник видел в них «переговоры» и «рационализацию» [20]. Тем не менее оба исследователя сходились во мнении, что неформальные связи распространялись повсеместно и обуславливались самой советской системой.
Работы Граника и Берлинера еще напрямую не артикулировали понятие ведомственности в СССР. Первым это сделал американский историк Александр Блок в статье о жилищном строительстве в СССР, опубликованной в 1951 году на страницах журнала Soviet Studies [21]. Согласно Блоку, основной причиной хаотичной застройки советских городов было отсутствие координации между различными отраслями промышленности, строившими дома для своих ведомственных нужд (departmental needs). Спустя несколько лет редакторы Soviet Studies определили текст Блока как основное исследование, раскрывающее понятие «departmentalism (vedomstvennost’)» в Советском Союзе. Тогда же редакция журнала отнесла ведомственность к проблемам исключительно советской истории [22].
Однако эта работа Блока не вписалась в общую дискуссию о лимитах тоталитарной модели, которая развернулась среди советологов в 1950‑х годах. Осознание важности управленцев и структур среднего звена в функционировании советской системы превращало их в очень популярный предмет для изучения. Например, Мур-младший, помимо абстрактных Сталина и Политбюро, ввел в свою исследовательскую пирамиду власти фигуру министра, который обеспечивал «свободу маневра» для «своего» министерства и добивался наилучшего снабжения сырьем «своих» предприятий [23]. Против веберовской модели Мура-младшего выступал Граник. Анализируя отдельное предприятие тяжелой промышленности, он выделил категории «независимости» и «автономии» управленцев, «мощной инициативы» снизу, «нарушения правил» сверхцентрализованной системы, «вспомогательных функций» и даже «вынужденности» [24]. По его мнению, директора были обязаны принимать на себя несвойственный им функционал под страхом ухода рабочей силы и невыполнения плана. Таким образом, советские управленцы не действовали как веберовские бюрократы. Инициатива управленца относилась к «полезным элементам», служа одним из условий гибкости и жизнеспособности советской экономической системы [25].
Этот спор продолжал Берлинер, который в 1957 году выпустил монографию «Фабрика и управляющий в СССР». Задействовав материалы интервью более тридцати советских граждан, имевших отношение к управленческой деятельности в советской промышленности, ученый представил полноценный взгляд «снизу» на формальные и неформальные отношения между работниками предприятий и министерствами. Берлинер не проговаривал понятие «ведомственность», но использовал предикат «ведомственные» (departmentalistic) [26], помещая его, а также описываемые и соотносимые с ним явления («ведомственные стандарты», «блат», «нарушение ассортиментного плана») в разряд неформальных отношений [27]. Берлинер определял данные явления как способствующие падению производительности труда и замедлению экономики. «Вспомогательные функции» директора на благо плана у Граника оборачивались «получением материалов, противоречащих замыслу плана» в работе Берлинера [28].
В 1957 году исследователи впервые артикулировали понятие ведомственности в этом споре о советских практиках управления. Причиной послужило открытое обсуждение экономической реформы 1957 года на страницах центральной советской прессы. В июле 1957 года в журнале Soviet Studies были опубликованы важные документы: пересказы постановления пленумов ЦК КПСС, январская записка Хрущева с выдержками из материалов газеты «Правда» о публичной дискуссии по поводу реформы [29]. Комментатор документов Джон Миллер был поражен фактом признания советскими властями трудностей в управлении промышленностью. Он отдельно отмечал, что в постановлении от 14 февраля «главным злом нынешней системы назван „департаментализм“ (vedomstvennost’)» [30].
Через несколько месяцев историк экономики Алек Ноув посвятил анализу этого феномена целый параграф «Департаментализм — фундаментальный дефект» в своей статье в журнале Problems of Communism. Ученый указывал, что ведомственность являлась пороком централизации и несбалансированности системы, «доставшейся от Сталина» [31]. В плановой системе министерства, находящиеся под «различными видами давления», начинали «по понятным причинам» «заботиться о своих предприятиях», а «разумное сотрудничество между предприятиями, принадлежащими разным министерствам, было затруднено». Тем не менее, по словам автора, «грехи ведомственности» были преувеличены советской прессой в целях подготовки к реформе управления промышленностью [32].
Однако признание ведомственности в качестве порока советской системы не привело к быстрому укоренению понятия в лексиконе историков или развитию представлений о нем как самодостаточном явлении. Олег Хоффдинг высказывал сомнения, можно ли вообще говорить о влиянии «промышленного департаментализма», когда так мало известно о процессе принятия решений в Совете министров [33]. Роберт Дэвис соглашался с выводами Ноува, но называл реализуемую реформу «бюрократической хрущевщиной», игнорируя понятие «ведомственность» [34]. Полемика о рациональном характере советских управленцев только набирала обороты. Казалось, исследователям был нужен новый подход, который смог бы описать эту вдруг публично признанную советской властью проблему.
Группы интересов
Американский историк и политолог Мерл Файнсод во введении к своей известной книге «Смоленск при Советской власти» (1958) рассматривал ведомственность лишь как термин официального советского языка. По его мнению, реальные проблемы лежали в неформальных отношениях в региональных организациях, квинтэссенцией которых были понятия «семейный круг» и «семейная порука». Путем частой ротации кадров центральная власть стремилась разбить поруку, создаваемую семейными узами и местными кликами. Руководство областной/районной парторганизации, напротив, пыталось уйти из-под эффективного контроля Москвы/Смоленска, то есть «замкнуть круг» путем включения в него только доверенных людей [35]. Файнсод заявлял, что система «патронажа и руководства» со стороны областного Бюро и первого секретаря обкома ВКП(б) пронизывала все уровни. Но он же уточнил, что с этим было покончено в 1937 году [36].
Работа Файнсода впервые четко разграничила элементы нормированных иерархий, к которым он приписывал ведомственность, и неформальные отношения, выстраивавшие группы интересов в советской бюрократической элите. Групповой подход, или теория групп интересов, набирал популярность в политической науке в 1950‑х годах и первоначально применялся исключительно к капиталистическому опыту. Ситуация стала меняться к концу десятилетия, когда группизм был апробирован в изучении некапиталистической страны — Югославии [37]. На советских материалах идея группности начинала пробивать себе путь в работах, написанных в рамках веберовской модели бюрократии. Примером служила монография Джона Армстронга «Советская бюрократическая элита: кейс украинского партийного аппарата» [38]. Следуя по стопам Б. Мура-младшего, Армстронг исследовал советскую элиту «среднего уровня» и раскрыл формирование отдельных групп интересов в монолитной структуре партии. Согласно его выводам, Хрущев распространил на весь Советский Союз «украинскую модель» олигархического контроля, в которой обкомовские отделы кадров являлись не оплотом власти секретариата ЦК, а были послушным инструментом в руках местных партийных боссов [39]. В этой модели личные связи, а не официальный статус определяли положение в партаппарате. В результате власть создавала «автономные центры власти», где региональные руководители «могли рассматривать область как свою собственность» [40].
Исследования советской бюрократической системы пошатнули позиции тоталитарной школы. Это стало очевидным во время дискуссии в журнале Slavic Review между Збигневом Бжезинским, известным адептом тоталитарной школы, и историком Альфредом Меером, выступавшим с позиций группового подхода. В интерпретации Бжезинского эксперты в лице технократов, госплановцев или управленцев-бюрократов были безвольными лоялистами, подчиненными «генерализаторам» (аппаратчикам, определяющим генеральную линию партии). В итоге контроль над центральным партаппаратом предопределял исход любой межведомственной битвы [41]. Неформальные связи на уровне ведомств или регионов не играли существенной роли в функционировании Советского государства.
Меер же предлагал выйти за пределы элитологии. Он описывал все советское общество как «гигантскую промышленную бюрократию», связанную вместе «принципом карьеризма», пронизывающим общественную ткань насквозь. Это общество делилось на два уровня. На первом находились верхние эшелоны власти, где советское руководство сохраняло баланс между группами интересов (экспертами и идеологическими догматиками). Во втором общегражданском уровне действовали «люди организации» (the organization men), то есть большая часть советских людей, которые обладали «другой» — организационной — лояльностью, поддерживаемой множеством организаций и бюрократических структур. Советские граждане были вынуждены работать в рамках общесоюзной инфраструктуры одной корпорации, так как «нет никакой возможности избежать самой системы. Вы не бросаете свою работу в „СССР Инкорпорейтед“» [42]. Таким образом, модель А. Меера презентовала «другую» внепартийную лояльность, предвосхитившую артикуляцию тотальной «ведомственной идентичности» в будущих постревизионистских исследованиях.
В первой половине 1960‑х годов историография усиливала интерес к изучению неформальных связей в советской системе. Мерл Файнсод точно так же видел в департаментализме одно из многочисленных проявлений проблемы формально-бюрократического контроля [43]. Он обозначал ее как «реальную линию власти», которая последовательно отделялась от неформальных «автономных узлов власти», создаваемых «семейными кругами». После реформы 1957 года ученые также связывали эту тему с вопросом о пределах авторитарной власти Кремля и лично Хрущева. Карл Линден указывал на слабую позицию партийного лидера, который сталкивался с консервативными «конфликтующими элементами внутри партии» [44]. Историк Томас Ригби, наоборот, считал Хрущева сильным лидером с неоспоримой властью, в сравнении даже со Сталиным до 1937 года [45].
Одновременно с этим Ригби выделял противоречивую природу постсталинского общества, где существовало двенадцать видов конфликтов. Среди них были не только столкновения между крупными подразделениями советской бюрократии (партией, государственным управлением, армией и т. д.), но и отдельными учреждениями (units) (в том числе Госпланом и совнархозами), которые действовали согласно «ведомственному подходу» (vedomstvennyi podkhod), и регионами (местничество). Вдобавок историк выделял разногласия неформальных групп, завязанных на взаимодействии патрона и клиента. В этой типологии конфликтов Ригби четко отнес ведомственность к формализованным структурам бюрократии. В неформальных патрон-клиентских отношениях эти формальные подразделения и иерархии не играли существенной роли, а выступали лишь местом концентрации патрон-клиентских связей, которые могли эти формальные структуры легко пересекать [46].
Взгляды сторонников группового подхода существенно повлияли на точку зрения представителей тоталитарной школы. Так, Бжезинский и Сэмюэл Хантингтон отказались от использования термина «тоталитаризм». Они также признали существование в советском обществе трех групп интересов: 1) «аморфные социальные силы» — рабочие, крестьяне, белые воротнички; 2) «особые группы интересов» — интеллектуалы, ученые, этнические меньшинства; 3) «группы политики» (the policy groups) — военные, управленцы промышленными предприятиями и сельским хозяйством, государственные бюрократы. Эти силы отстаивали свои интересы, доводя их до руководства страны. Однако партаппарат сохранял всю полноту власти, а эксперты были только подносчиками снарядов [47].
С точки зрения первых теоретиков группизма, советский государственный аппарат был более разветвленной совокупностью групповых интересов, основанных на неформальных связях. Меер описывал советскую политическую систему как «сложную структуру, состоящую из множества различных властных иерархий» [48]. Разноголосица команд, раздаваемая подчиненным ведомствам (agencies), исходила из одного бюрократического источника — Коммунистической партии, обладающей абсолютным суверенитетом. Но именно партия вызывала к жизни «семейственность» (family relations, semeistvennost), то есть «чрезмерно тесные отношения с бюрократами, которых они должны были контролировать и консультировать». По словам автора, данное явление являлось «защитным союзом» между территориальными органами партии и ведомствами. Тем самым «семейственность» превращалась в «сильные и жизнеспособные модели неформальной организации, которые пересекали хорошо выстроенные схемы управления и контроля советской бюрократической структуры», позволяющие нарушать правила, законы и не подчиняться директивам [49].
Меер также заявил о существовании в СССР «народного бюрократизма» (people’s bureaucratism), когда советское общество само являлось «бюрократической системой», сочетающей командный принцип единоначалия с максимальным участием всех граждан в управлении предприятиями и организациями в качестве активистов. Рост числа наркоматов с конца 1930‑х годов приводил к превращению каждого бюрократического агентства (bureaucratic agency) в самодостаточную группу интересов. Такая агентность была «группой давления, занимающейся бюрократическим империализмом, рассматривающей другие министерства как своих соперников и во многом работающей против общего для всех интереса, общественного интереса, определяемого партией». Конкуренция между людьми всегда означала конкуренцию между группами [50]. Советское государство боролось с этой ситуацией путем создания суперкабинетов (inner cabinet or supercabinet), таких как ГКО или Президиум Совета министров, либо путем сокращения числа министерств или в ходе реформы 1957 года.
Итак, работы середины 1960‑х годов рассматривали ведомственность как часть процесса группирования элит, формирования и отстаивания их автономии. Групповой подход более обстоятельно выделял значимость советских бюрократических институтов, поскольку советская система представляла собой олигархический «плюрализм элит», где партия была более могущественная, чем все остальные, но не всемогущей [51]. Группы, которые были институционализированы и являлись частью административного механизма (министры, плановики, руководители промышленных предприятий), имели реальное влияние на советскую политику. Во времена Хрущева эти элиты получили возможность доносить свою волю до руководства и влиять на процесс принятия решений [52]. Советская власть позволяла существовать формам «подчиненной автаркии» [53] — бюрократические институты и организации могли быть в той или иной степени автономными и самодостаточными в процессе администрирования.
Милтон Лодж обозначил это явление термином «групповщина» (gruppovshchina) [54]. Ученый считал, что различные группы (экономические бюрократы, военные, интеллигенция, юристы) обладали отличными от партийных аппаратчиков самосознанием, заданным групповым статусом и общими ценностями. В таком случае партия выступала политической ареной для конкуренции между разными группами [55]. Вместе с тем партийное руководство противодействовало автаркическим процессам. Джерри Хаф выдвинул оригинальную гипотезу происхождения партийных управленцев регионального уровня (секретарей обкомов и райкомов). По его мнению, они являлись фигурами, чьи должности были «сознательно учреждены, чтобы пересекать ведомственные линии подчинения» [56]. Региональные партийные органы выступали своеобразным «министерством координации». Они устанавливали «общие правила» для разрешения межведомственных споров (inter-departmental disputes) [57]. Одновременно с этим партийный комитет был «сторожевым псом региональных интересов», готовым указать высшим должностным лицам, «когда совокупность ведомственных решений приведет в их регионе к ситуации, наносящей ущерб экономике» [58].
В начале 1970‑х годов вышла в свет коллективная монография «Группы интересов в советской политике», которая подводила итоги дискуссии о групповых элитах и предлагала свой перечень политических коллективных субъектов. К ним относились партийные аппаратчики, военные, сотрудники госбезопасности, промышленные управленцы, экономисты, юристы и писатели. Редактор книги Гордон Скиллинг подчеркивал, что это были скорее неструктурированные группы, но они могли быть описаны через поведенческие практики и модели действий, характерные для целой профессиональной группы или группы мнений в какой-то профессиональной отрасли [59]. Так, анализируя партийных аппаратчиков, Хаф показал медиационную функцию этой группы через понятие «локализма» (местничества), впервые обозначенную экономистами в работах 1960‑х годов. Локальные альянсы, создаваемые таким стилем управления, ученый назвал «впрягаться в одну команду» (harnessing in one team) [60]. В первую очередь они формировались в процессе распределения ассигнований из центра. Способность «проталкивания» конкретных проектов с мест определяла реальную роль аппаратчиков в принятии политических решений [61]. В такой интерпретации партия занимала положение арбитра в межведомственных спорах и обеспечивала плюрализацию советской системы.
Таким образом, проблематизация советской ведомственности в научной литературе последовала в начале 1950‑х годов. В историографии наиболее отчетливо рецепция этого понятия из советского дискурса проявилась в период обсуждения реформы 1957 года, когда советское правительство открыто признало трудности в экономическом развитии. Однако если в 1950‑х годах советологи описывали единую советскую бюрократическую элиту и спор ученых касался вопроса о ее рациональном поведении, то последующие исследования стремились показать децентрализацию советского управления и организацию групповых элит, которая в некоторых интерпретациях охватывала все советское общество. Часть исследователей отнесли феномен ведомственных интересов к категории менее значимых формальных отношений. Во второй половине 1960‑х годов большинство специалистов уже оценивало ведомственность в качестве признака групповой идентификации советских элит.
Взгляд экономистов
Между тем групповой подход оставлял открытым вопрос о причинах неудачи советских экономических реформ. Оценка эффективности централизованного планирования, которое напрямую связывалось с внедрением инноваций в экономическую систему и производство, заставляла экономистов задуматься о препятствиях такой технологической интеграции. Как было сказано, в конце 1950‑х годов экономист Алек Ноув одним из первых определил департаментализм в качестве источника, тормозящего реализацию реформ. Вскоре исследователи плановой экономики попытались детализировать этот феномен через территоризацию советского управления.
В начале 1960‑х годов Ноув определил ведомственность с помощью понятия «локализм» (mestnichestvo), обозначающего приоритет потребностей региона над внешними нуждами [62]. Экономист и политолог Георгий Гроссман помещал «местничество и ведомственность» (localism and departmentalism) в седьмую группу выделенных им проблем советской экономики. Для него эти явления стояли в одном ряду с пренебрежением и хищением социалистической собственности, корыстными действиями и повсеместным обманом начальства [63]. Они зависели от «различной степени» просвещенности (то есть уровня квалификации) и эгоизма [64], а также препятствовали мобильности ресурсов, что служило рациональным основанием для централизации процесса принятия экономических решений [65]. Например, реформа 1957 года была направлена именно «на ликвидацию министерской автаркии („департаментализма“)», а также на «приближение администраторов среднего звена к предприятиям и рациональную организацию производства и снабжения на региональной основе» [66].
К середине 1960‑х годов экономисты были солидарны в том, что ведомственность была причиной неудач экономических реформ. Морис Добб отмечал, что с 1920‑х годов ведомственный сепаратизм препятствовал обновлению системы планирования и разработке единого хозяйственного плана [67]. Согласно экономисту Мечковскому, возобладание «ведомственных соображений» вело к проблемам в экономическом и политическом районировании страны [68]. Мечковский совершенно по-новому посмотрел на реформу 1957 года. В отличие от Гроссмана, который акцентировал внимание на антиведомственном характере реформы, Мечковский заявил, что реформа дала противоположный эффект: «автаркия министерств („ведомственности“)» переросла в «региональную автаркию („местничество“)». Прежде министерства руководствовались исключительно собственными интересами, игнорируя интересы других отраслей хозяйства. Теперь же созданные совнархозы, под предлогом комплексного развития экономических районов, начали формировать самодостаточные «империи» не только в ущерб «чужакам», но и экономике страны в целом. Мечковский рассматривал местничество как худшую версию ведомственности [69].
Реагируя на концепцию групп интересов, экономисты также признали зависимость научно-технологического потенциала СССР от формирования элиты советских специалистов. Эти группы ученых, экспертов и технократов могли бы стать проводниками демократических преобразований [70]. Джереми Азраил указывал, что с периода нэпа Советское государство шло на поощрение специализации и группирования, то есть объединения в профессиональные ассоциации [71]. По его мнению, в позднем сталинизме управленческая элита уже разделялась на «иерархические, ведомственные и фракционные линии». При этом она состояла не из «красных директоров», а из специалистов. Однако эти специалисты были несамостоятельными, поскольку являлись участниками межведомственных конфликтов и как клиенты-управленцы искали патрона и были ему верны за пределами родного ведомства [72].
Точно так же экономист Рональд Аманн увидел в «ведомственных барьерах» и «раздробленной ведомственной структуре» исследовательских учреждений основной фактор, препятствующий внедрению инноваций в советскую экономику. Эти структурные барьеры, ограничивавшие свободный обмен информацией, приводили к разрывам между научными исследованиями и производством [73]. С этим соглашался экономист Дэвид Граник, который раньше писал о значимости низовой инициативы предприятий [74]. Похожие мысли развивал историк экономики Джордж Фейвел. Он определял департаментализм как тенденцию различных министерств к самодостаточности и следованию собственным интересам. Чтобы достичь желаемой самообеспеченности, предприятия производили дорогостоящие «вспомогательные операции», которые не давали необходимый результат [75]. С точки зрения Фейвела, реформа 1957 года усугубила проблемы министерской системы, так как не вела к децентрализации, а лишь создавала параллельные структуры с неясной субординацией [76].
Таким образом, в начале 1970‑х годов экономисты все больше склонялись к мнению, что ведомственность была порождением советского бюрократизма. В частности, Алек Ноув, изучая возможности построения социалистической рыночной экономики, указывал на бюрократическое поведение и бюрократический субъективизм, мешавшие формированию рынка при социализме [77]. Экономист Элис Горлин в равной степени отмечала, что неудачи обновления советской экономики были связаны с нараставшей бюрократией. «Узкая ведомственность» была частным проявлением процесса бюрократизации министерств и главков в форме избыточного вмешательства в дела хозрасчетных объединений [78].
Несколько иную точку зрения имел историк советской экономики Моше Левин. В своей монографии 1974 года он высказался о позитивной роли партии в преодолении проблемы ведомственности. Согласно Левину, партийные структуры выступали «особой администрацией», созданной для координации различных бюрократий. Партия противостояла бюрократической рутине и ориентации на «узкие личные интересы (ведомственность)» [narrow self-interest orientation (vedomstvennost’)] [79]. Историк указывал, что департаментализм — это «тенденция чиновников бороться за интересы своего ведомства [department] в ущерб более общим интересам» [80]. В его понимании она не была системной проблемой. Так, Левин не включал ее в перечень симптомов, указывающих на кризисные явления в партии. С другой стороны, он признавал, что государственная система в СССР состояла из разрозненных бюрократических аппаратов, лишь верхние слои которых составляли класс начальства (nachal’stvo). Эти начальники имели скрытые привилегии, но из‑за сталинского террора так и не смогли кристаллизоваться в «правящий класс» [81]. Тем не менее сталинская «бюрократизация» обеспечивала полную зависимость различных социальных групп в СССР от административного аппарата [82].
Итак, экономисты описывали феномен ведомственности преимущественно через терминологию локализма и бюрократизма. Например, Джоэл Моузес укоренял ведомственность в понятии регионализма, то есть тенденции провинциальных лидеров формулировать политику автономно от предписаний Москвы [83]. Горлин продолжала писать о департаментализме с точки зрения нарастающей бюрократизации системы [84]. Наиболее четко взгляд экономистов на проблему ведомственности отражали новые работы Ноува. В отличие от Левина он диагностировал «болезни локализма (mestnichestvo)» как системного явления. Так, боязнь локализма в формате сговора местных партийных работников побудила Хрущева провести реорганизацию партии по производственно-отраслевому признаку в 1962 году [85]. Неэффективное использование ресурсов, порожденное департаментализмом, вело в конечном итоге к серьезному замедлению промышленного роста [86]. Ноув предсказывал скорый «кардинальный пересмотр» всей экономической системы в СССР. Неизбежность реформы определялась необходимостью решения фундаментальных проблем, таких как «ведомственное разделение контроля» и межведомственное соперничество за ресурсы, приводящие к широкому распространению дефицита [87].
В середине 1980‑х годов стало очевидным еще одно поле советской экономики, где весьма широко проявлялась ведомственность. Чарльз Зиглер актуализировал значение экологии в социалистической системе: партия «сваливала экологические катастрофы» на «бюрократический феномен „департаментализма“» [88]. В его трактовке ведомственность означала «узкие, сегментарные интересы, преследуемые различными министерствами и институтами в Советском Союзе в ущерб общему благосостоянию». Зиглер указывал, что наличие собственных организационных норм и приоритетов у отдельных министерств объясняло их нежелание учитывать эффект экстерналий, то есть внешних по отношению к их основой деятельности экологических факторов. Именно проблема экстерналий, описанная Зиглером в международном масштабе, была еще одним экономическим следствием ведомственности. Зиглер выделил две парадигмы в ведомственной политике по отношению к окружающей среде в СССР. «Доминирующая» парадигма сохраняла иерархическую структуру министерств и ведомств, но стремилась нивелировать фактор департаментализма, приводивший к экологическим кризисам. «Экологическая» парадигма выражалась в создании централизованного агентства по охране окружающей среды для уменьшения негативных последствий департаментализма. Ученый критиковал «экологическую» парадигму за риторику прогрессистского дискурса, абсолютизировавшего экономический рост, а не защиту окружающей среды. Зиглер считал, что хоть обе парадигмы осмысливали проблему ведомственности, но в то же время они были частью официального дискурса и не могли предложить действенные пути выхода из назревшего кризиса [89].
К 1980‑м годам ученые, изучавшие советское экономическое планирование, сделали ведомственность одной из базовых категорий, описывающих неудачи системного реформирования, и по большому счету поставили ее в ряд с ключевыми проблемами социалистической экономики. С точки зрения некоторых экономистов, хрущевские преобразования усугубили ведомственную проблему явлениями локализма. В то же время, придерживаясь общих тезисов развивавшейся ревизионистской историографии, экономические историки также определили департаментализм как формализованное следствие бюрократизации, которое создавало издержки не только в сфере автономного регионализма, но и в практиках внедрения технологических инноваций, допустимого социалистического рынка и защиты окружающей среды. Эти экономические исследования, артикулировавшие понятие ведомственности, во многом стали предпосылкой для появления историков, которые попытались разобраться в этом феномене на материалах сталинизма.
Патрон-клиентизм
В начале 1970‑х годов в изучении советской бюрократии наметился поворот от концепции группизма к анализу поведенческих практик чиновников. Еще в 1960‑х годах часть исследователей (Файнсод, Армстронг, Ригби, Азраил) оценивали деятельность бюрократов в СССР в том числе через призму неформальных отношений. Наиболее полно эту точку зрения отражали работы Томаса Ригби, который заявил, что «даже наилучшим образом организованная бюрократия не полностью свободна от патронажа» [90].
Согласно Ригби, бюрократические отношения между патроном и клиентом являлись определяющими для советской политии [91]. Одновременно с этим патронаж обозначал инструмент неограниченного правления и аккумуляции власти диктатора. Так, Сталин и Хрущев выступали патронами, подавляющими олигархическую систему. Они наполняли собственными клиентами ключевые государственные структуры [92]. При этом внутри ЦК создавались неформальные объединения на основе принципов местничества и трайбализма [93].
Рассуждения Ригби выглядели по-настоящему дерзко, поскольку прежде система патронажа связывалась преимущественно с домодерными обществами. Большую роль в апроприации патронажа к советским реалиям сыграла статья политологов Кейт Легг и Рене Лемаршан, указавшая на возможность использования всего инструментария патрон-клиентской модели к недемократическим индустриальным системам [94]. Следующей значимой работой в этом фокусе стал текст Джеймса Оливера, который развивал концепт «семейных кругов» М. Файнсода. Он выдвинул гипотезу о «неразрушительной текучести кадров». По его мнению, созданные на основе семейных кругов клики патронов и протеже могли разрушить только географические и/или отраслевые перемещения партийно-советских чиновников за пределы их «родной» территории/отрасли. Это означало, что клиентела была глубоко укоренена в партийно-советских органах среднего и низового уровня [95]. К похожим выводам пришел Грей Ходнетт. Он считал, что в патронаже был залог стабилизации системы, строившейся вокруг «отношений обмена» между покровителем и подопечными. За счет этого осуществлялось продвижение интересов по секторальной (партия, правительство), организационной (департамент, министерство) или географической (провинция, республика, регион) линиям [96].
Основная исследовательская задача в новой концепции как раз состояла в том, чтобы определить масштаб патрон-клиентских отношений в СССР. Под влиянием работ А. Меера Ригби задался вопросом: «Не могли ли все советские учреждения рассматриваться как различные линейные и штатные подразделения единой иерархической пирамидальной структуры?» Он отвечал, что в СССР существовал «органический» тип бюрократии, который, в отличие от «классического механистического» (веберовского), формировался не в нормальных, а в экстраординарных условиях «на ходу» или даже «по ходу». В стабильный период, пока достаточно было механистических процессов, государственный аппарат мог быть в значительной степени «предоставлен самому себе», а партия выходила на первый план тогда, когда обстоятельства требовали «действовать более органично». Ригби называл эту систему «криптополитикой», которая означала скрытую деятельность, маскирующую добросовестное выполнение назначенных организационных ролей. Она включала в себя нелегальные взаимодействия и скрытую конкуренцию между организациями, неформальные сети или клики, злоупотребление служебным положением [97].
Во второй половине 1970‑х годов среди сторонников концепта патрон-клиентизма стали раздаваться голоса об ограниченности этого подхода [98]. Своеобразным ответом на эту критику была публикация летом 1979 года материалов симпозиума по проблемам сравнительного анализа коммунистических обществ. Одно из направлений данного мероприятия концентрировалось на теме патронажа в обществах стран реального социализма (СССР и Китай). На этом форуме Ригби приветствовал достижения выработанной политическими антропологами сетевой теории, акцентировавшей внимание на проблемах горизонтального взаимодействия и координации [99]. В центре обсуждения находилась статья Джона Виллертона-младшего «Клиентизм в Советском Союзе: первичный анализ». На основе количественных методов Виллертон-младший показал важность патронажа в мобильности советской партийной элиты 1960–1970‑х годов. Исследователь говорил о личном характере и реципрокности патрон-клиентских отношений в СССР. Каждый участник таких связей получал выгоду от действий другого посредством определенных сделок, в которых все являлись соучастниками, в то время как влияние и власть каждого в некотором роде зависели от влияния другого [100].
Ряд ученых представили комментарии к этой статье и свое видение тематики клиентизма в целом. В данной дискуссии оставался ключевым вопрос о тотальном проникновении патронажа вовнутрь советского общества. Социолог Зигмунт Бауман, указав на традиционные корни советского клиентизма, назвал любое коммунистическое общество, возникшее на основе общества крестьянского, «обществом клиентов в поисках патрона». Согласно социологу, патрон-клиентский паттерн охватывал все советское общество, «доминировал во всех человеческих отношениях, кроме чисто личных, интимных» [101]. В свою очередь, Кейт Легг находила корни клиентизма в бюрократизации, приводящей к несоответствию формальных и неформальных ролей. Одни приписывались организацией, а другие реально исполнялись индивидами [102]. Ригби еще раз указывал, что устойчивость к драматическим событиям советской истории доказывала прочность неформальных клиентских связей, распространенных в местных партийных организациях [103]. При этом представители ревизионистского направления понимали патронаж достаточно узко — как средство защиты, недоступное простым советским людям.
Патрон-клиентская концептуализация упускала из анализа формальные явления, которые в теории групповых интересов и экономистами-советологами описывались понятиями «департаментализм» и «локализм». Патронаж вроде бы пронизывал всю советскую систему, но при этом не замечал различные нормативные детали или контексты в неформальных отношениях. Соединить два подхода попытались Джерри Хаф и Мерл Файнсод в совместной монографии «Как управляется Советский Союз». Размышляя над ролью институциональных акторов (министерств и ведомств) в советской политике, авторы отметили хронический характер конфликтов на почве отстаивания «ведомственных интересов» (departmental interests) в брежневском СССР [104]. В этой работе Файнсод поменял концепт «семейных кругов» на понятие «патронаж». В интерпретации исследователей патронаж был «помощью» (assistance), за которой местные учреждения обращались к крупным министерствам. Либо он мог проявляться в виде продвижений или «ухода со сцены» местного начальства вслед за патроном [105]. Ученые ассоциировали явление ведомственности с отстаиванием интересов и конфликтом между равными институциональными акторами всесоюзного уровня, в то время как патронаж был региональным фасадом этого институционального плюрализма.
Однако корифеи патрон-клиентской теории отказывались вводить ведомственную переменную в свой аналитический инструментарий. Последовательно расширяя проблематику патронажа в изучении сталинской диктатуры, Ригби описывал эти аспекты через понятия «бюрократической политики» [106] и «бюрократизации» партаппарата [107]. В обновленном подходе ученого политический клиентизм уже был больше, чем неформальным взаимодействием, и становился «функциональной» частью советской системы. Теперь эта система соединяла «первую» и «вторую» экономики, формальные и неформальные стороны номенклатуры, а также обеспечивала взращивание региональных элит [108]. Сторонники патрон-клиентской теории лишь косвенно затрагивали ведомственную проблему при упоминании формализованных процессов бюрократизации [109] или карьерной специализации [110]. В частности, теория патронажа позволяла переосмыслить процесс разрастания советского правительства. Прежде это расширение связывалось с превращением бюрократических структур в группы интересов. Но историк Джеффри Хоскинг взглянул на рост наркоматов как на возможность расширения клиентелы, особенно среди новых «красных специалистов». То есть номенклатурные назначения представляли собой мощный механизм патронажа [111]. Подход Хоскинга нашел свое развитие в известной статье Ригби «Был ли Сталин нелояльным патроном?». Ригби приходил к выводу, что Сталин проявлял высокий уровень «объективной лояльности» по отношению к своим подчиненным и «ближайшим товарищам по оружию», поскольку вел себя как босс мафии, предлагавший своему окружению постоянную благосклонность и защиту в обмен на верную службу [112].
В 1980‑х годах появилось несколько исследований, которые все же попытались вписать феномены департаментализма и локализма в патрон-клиентскую теорию. В первую очередь стоит сказать о статье Джона Миллера «Номенклатура: проверка на локализм?». Если четверть века назад ученый описал ведомственность языком советского официального дискурса, то в начале 1980‑х годов он попытался ответить на вызовы концепции патронажа. При этом он следовал работам Ноува, Гроссмана и Мечковского, которые описывали ведомственность в значительной степени как проблему локализма. Базовым тезисом Миллера было утверждение, что «у всесоюзного центра нет стратегии борьбы с регионализмом путем максимального рассредоточения персонала по всему Союзу» [113]. Он интерпретировал борьбу центра с регионализмом/локализмом как отношения недоверия. Для успеха реализации своих программ центр вынужден был опираться на местный доверенный персонал («региональные лобби»), обладающий соответствующим уровнем экспертизы и информацией, необходимой для реализации проектов в конкретных условиях. По этой причине возможности ротации региональных кадров («номенклатурного процесса») со стороны Москвы были ограниченны, и она вряд ли могла бы добиться победы над регионализмом [114].
Оригинально к этому вопросу подошел Майкл Урбан, который скрестил патрон-клиентскую модель с теорией двойного сигнала Грегори Бейтсона. Он отмечал, что советская власть стремилась максимизировать эффективный контроль над подчиненными, посылая им двойной коммуникативный сигнал (double bind) [115]. С одной стороны, они должны были достигать плановых показателей, но, с другой, эти задания изначально устанавливались как невыполнимые. Сигнал власти встраивался в логику патрон-клиентских сетей, «упорядоченных, многосторонних (multi-party) систем вертикального и горизонтального обмена» [116]. Люди и организации, попадавшие в подобную ситуацию «двойной зависимости», пытались выбраться из нее через межличностные узы (interpersonal bond) и неформальные паттерны взаимопомощи, существовавшие в условиях слабых формальных структур [117]. Ответами на двойной сигнал также выступали явления формализма, локализма и департаментализма. Формализм был способом вовлечения других в принятие решений с целью распыления собственной ответственности. Локализм и департаментализм наблюдались в нижних уровнях общественной иерархии, где был силен эффект сообщества (the communal effect). В таком случае локализм — это горизонтальные обмены взаимопомощи и защиты местных элит, а департаментализм проявлялся при вертикальном обмене в различных иерархиях [118]. В интерпретации Урбана ведомственность была ограниченной, так как исходила не от элит, а от нижних уровней номенклатуры. В целом эффект этих паттернов заключался в том, чтобы оградить субъекты, присваивающие как можно больше государственной собственности для реализации конкретных проектов, от невыполнимых требований центральных властей.
Таким образом, лишь к середине 1980‑х годов проблематика ведомственности нашла отражение в патрон-клиентской теории. Она понималась в первую очередь как проблема вертикального (департаментализм и локализм) бюрократического взаимодействия и обмена (Д. Миллер, М. Урбан). Либо же она могла описываться через конфликт между всесоюзными акторами (Д. Хаф и М. Файнсод). Но во всех случаях эта артикуляция осуществлялась авторами, которые прежде работали в рамках концептуализации бюрократической элиты или группы интересов. Сторонники же патронажа вряд ли видели в ведомственности что-то большее, чем просто незначительный элемент формальной бюрократизации. Они трактовали клиентизм гораздо шире, вписывая в него не только вертикальные транзакции различных типов, но и все разнообразие горизонтальных взаимодействий, направленных на появление неформальных «региональных когорт», «клик», «альянсов» и «связок» [119]. Бауман усматривал основание клиентизма в «крестьянских корнях», превращавших патронаж в механизм регулирования коммунистического общества [120]. В силу такой тотализации патронажа, объясняющего преимущественно неформальные отношения, проговаривание ведомственных интересов в этой концепции было затруднительно.
Неотрадиционализм
Патрон-клиентская теория хоть и попыталась проблематизировать феномен ведомственности, тем не менее не придавала ему особого значения в функционировании советской системы. Вместе с тем в середине 1980‑х годов в исследованиях клиентизма фокус постепенно смещался на описание советской модернизации через терминологию «архаизации» и укоренения «неформальных практик». Все больше ученых оценивали сталинскую политику как модерное обращение к традиции [121]. В итоге концептуализация патронажа стала основой для новой интеллектуальной траектории в историографии сталинизма. К 1990‑м годам этот подход репрезентировал советскую историю как серию сменяющих друг друга неотрадиционалистских правлений [122]. Историки-неотрадиционалисты оценивали Советское государство как альтернативную модерность с множеством практик из традиционных обществ [123]. Чтобы доказать это утверждение, сторонники данной интерпретации, в отличие от патрон-клиентской концепции, больше уделяли внимание соотношению неформальных практик с нормативными бюрократизированными структурами, которые как раз определялись как типичные свойства модерности.
Ключевой задачей этого направления было выявление роли харизматической власти в институциональном развитии в СССР. Так, Кен Джовитт считал, что советская хозяйственная модель находилась в подчиненном положении по отношению к «харизматически-традиционным чертам ленинистских институтов» [124]. По мнению ученого, организация и этос советских учреждений отражали тип харизматического лидерства. Больше всего он проявлялся в блате — реципрокных неформальных социальных транзакциях по линии «советские кадры / советские граждане» [125]. Ватро Мурвар, напротив, полагал, что в Советском Союзе сложился псевдохаризматический образ правителя, сформированный многочисленными контролирующими организациями и средствами коммуникации [126]. Ученый назвал этот тип правления модерным патримониализмом (modern patrimonialism). С этой точки зрения большевистские вожди не отвечали требованиям харизматического лидерства, а пропаганда и институты искусственно создавали вокруг них культы, служившие выражением «патримониального правления в модерном облачении» [127].
Наиболее глубоко эту проблему обозначил историк Джереми Джилл, который утверждал, что партия и советская политическая система являлись патримонией (вотчиной) Сталина. Это сказывалось на слабости организационных/институциональных норм и правил партийной жизни. В теоретической схеме Джилла Сталин исполнял роль политического ментора, выделявшего бенефиции представителям советско-партийных элит/групп взамен на их лояльность и поддержку [128]. Реальные акторы политического процесса на всех уровнях (партаппаратчики и «семейные группы») использовали формальные институты лишь как инструмент для прикрытия и достижения своих целей. Джилл уделял серьезное значение фактору идеологии культа, который как раз и связывал всю эту властную структуру и позволял преодолеть формальные «бюрократические барьеры» [129].
Таким образом, неотрадиционалисты поставили под сомнение значимость советских формальных институтов в политических отношениях. В новой книге корифей патрон-клиентской теории Джон Виллертон указывал, что патронаж процветал на всех уровнях и неформальные механизмы, а не идеология помогали лидеру реализовывать политическую программу. По его мнению, именно «карьерные связи, а не принадлежность к организации» определяли положение человека в обществе [130]. Однако система действовала «более эффективно», когда неформальные сети «объединяли интересы отдельных лиц, групп, учреждений и секторов» [131]. В то же время большинство исследователей не считали институты серьезными механизмами в функционировании Советского государства. Ученица Ригби, известный историк Шейла Фицпатрик указывала на то, что даже «бюрократические одолжения» (bureaucratic favors) давались по линии межличностных отношений и частных обязательств [132]. Йорам Горлицкий приходил к выводу, что в основе сталинской патримониальной системы лежал принцип «строгой личной преданности: представление о том, что чиновник предан правителю, а не своей должности» [133]. То есть официальные лица просто обходили формальные иерархии путем прямого обращения к вождю.
Следовательно, точно так же, как и в патрон-клиентской модели, неотрадиционалисты не придавали значимости явлениям советской экономики, относившимся к административным отношениям. Этим можно объяснить практич
