Пожалуй, лучше всего в смысл истинного назначения книг проник тот сараевский писатель и библиофил, который прошлой зимой вместо того, чтобы топить печку дорогими дровами, грел руки над пламенем Достоевского, Толстого, Шекспира, Сервантеса…
Меньше всего таких книг, про которые думаешь, что они всегда будут с тобой. Когда читаешь эти книги в первый раз, то всегда стараешься оттянуть конец. Позже они
начинают волновать и содержанием, и просто своим видом. Но с ними, как и со всеми другими, тоже приходится расставаться, с горечью осознавая, что в этом городе, да и вообще в этом мире, естественное для книги состояние – это огонь, дым и пепел. Может быть, позже кому-то покажется, что это звучит слишком патетично, но для тебя, особенно когда ты попадешь в другие города, где все еще существуют книжные магазины, навсегда останутся горькой истиной именно огненные волосы Farrah Fawcett. Лучше, красивее и основательнее, чем книги, горят только рукописи.
Меньше всего таких книг, про которые думаешь, что они всегда будут с тобой. Когда читаешь эти книги в первый раз, то всегда стараешься оттянуть конец. Позже они
Если пламя рванет в небо внезапно, дикое и разнузданное, как волосы Farrah Fawcett, и так же резко исчезнет, оставив ветру носить над городом лепестки пепла, можно быть уверенным, что сгорела чья-то домашняя библиотека. И постольку, поскольку за тринадцать месяцев бомбардировок ты видел над городом бесчисленное множество этих огромных беснующихся факелов, в голову приходит мысль, что этот город, Сараево, просто стоял на книгах. Конечно, это не так, но, прикасаясь пальцами к своим, еще не сгоревшим, книгам, думаешь именно об этом.
Если пламя рванет в небо внезапно, дикое и разнузданное, как волосы Farrah Fawcett, и так же резко исчезнет, оставив ветру носить над городом лепестки пепла, можно быть уверенным, что сгорела чья-то домашняя библиотека. И постольку, поскольку за тринадцать месяцев бомбардировок
И все это от скуки, от тоски и летнего безделья, а еще и от затаенной людской злобы, о которой лучше и приличнее не говорить. Если бы не зло, наверное, не было бы и народных преданий, и деревенских легенд, не было бы фольклора. Если на свете найдется народ, не знающий зла, то о нем никто ничего не знает, ибо это народ без фольклора.
Верхнесилезцы жили между двумя разными народами разной численности, с разной историей и культурой, с разными коллективными инстинктами и национальными навязчивыми идеями и изнутри видели и чувствовали и тех, и других. Среди поляков – немцы, с немцами – поляки, они были, в характерном для более позднего времени смысле и толковании, живым символом и метафорой толерантности.
верхнесилезец – не поляк и не немец. Или, точнее, и поляк, и немец. Языком семейного общения у них был немецкий, а для официального они использовали польский.
