автордың кітабын онлайн тегін оқу Эта короткая — длинная жизнь
Валерий Орлов-Корф
ЭТА КОРОТКАЯ — ДЛИННАЯ ЖИЗНЬ
Если вы хотите узнать, как появляются герои Джека Лондона и Хемингуэя, прочитайте этот роман.
Жизнь его героя — это сплошная борьба: в детстве из-за игрушек, в юности — за самоутверждение и красивых девушек, в боксе — за победу на ринге, в армии — за свою жизнь и жизнь друзей, в больницах — за то, чтобы доказать врачам, что рак в любой стадии победим, в искусстве — за то, что поднимаешь на пьедестал героев жизни.
Роман — автобиографичен. Хотите стать настоящим мужчиной? Читайте эту книгу и ориентируйтесь на жизнь героя.
Глава 1
Вертолет стрекозой пролетает над караваном машин, которые еле плетутся в горах. Вперед — назад — снова вперед. Я — второй пилот — наблюдаю, как ярко-желтая пыль то скрывает, то открывает машины с солдатами. В шлемофоне слышно, как командир и бортмеханик травят анекдоты.
Это мой второй полет. Неведомая сила рванула меня вверх. Полоса черного, полоса голубого… Жар… И вдруг… Тишина. Я смотрю сверху на землю; ярким пламенем горит остов вертолета. Солдатские фигуры обступили дымящееся тело летчика. Два больших глаза смотрят на меня в упор. Издалека, доносятся слова: «Этот вроде жив… Ранен…»
Вижу яркий, слепящий свет. Песчаная дорога. Сосны. Мне три-четыре года, и я, смеясь, бегу по песчаной дороге куда-то вперед. Мне очень весело…
…Парк. Танцы. Мне шестнадцать лет. После какой-то драки иду с двумя девчонками по темной аллее… Дикая боль в боку. На белой рубахе справа красное, расплывающееся пятно. Кто-то из кустов кинул пику — заостренный напильник, — и она, ударив мне в ребро, отскочила, упала к ногам…
…Чернота. Яркий свет. Я на ринге. С переднего ряда слышу крик Томки, моей подруги: «Орел, убей его!» Страшная боль в правой ноге… Я лежу на спине и держу сломанную ногу над собой. Так меньше болит.
…Снова черная пелена… Ничего не вижу. Вдруг в одном глазу, как молнией, зрение раздвоилось: левая часть — чернота, правая часть — картина в тумане: фюзеляж вертолета, какие-то скобы, поручни, ребра жесткости, заклепки. Темная фигура склонилась, издалека доносится шум и голос: «Потерпи, капитан! Скоро прилетим!»
Темно. Какие-то голоса. Тяжело дышать! Головы не повернуть! Весь зажат, как в тесном ящике. Хочу открыть глаза — не могу; хочу что-то сказать — губы не повинуются. Внутри себя говорю, даже пытаюсь с кем-то спорить. Слышу: «Пока еще жив. Скорее довезти да сдать. Не люблю, когда умирают на руках».
Значит, я еще жив! Пока еще не умер! Вспоминаю сон перед самой смертью отца: мы с ним ночью спускаемся в подвал нашего дома в Омске, луна освещает какое-то кладбище, кресты, ограды, мы идем по тропинке; вдруг могилы открываются, оттуда поднимаются солдаты, здороваются с отцом, разговаривают, отец ко мне оборачивается и говорит: «Иди сынок, я останусь с ними!» Я, молча, повернулся и ушел с кладбища.
Слышу голос: «Наконец-то приехали!» Попытался открыть левый глаз, и снова полглаза — чернота, полглаза — голубое небо и тени.
Просыпаюсь от боли в руке. Сестра делает укол в руку, смотрит в глаза и говорит: «Очнулся! Доктор, летчик очнулся!» Теперь нормально вижу и хорошо слышу: «Да, мы не думали, что ты так быстро очухаешься, здоровый малый. У тебя все кости переломаны. Ничего, месяца через два бегать будешь!»
Голову не повернуть — бинты не дают. Повреждена гортань. Думаю: «Не впервой! На ринге мне тоже рвали гортань — месяц ходил в гипсовой форме и бинтах!»
Медсестра некрасивая, но чистенькая, накрахмаленная девчонка, любительница поговорить. Рассказала, что меня привезли дней десять назад с аэродрома, прямо из полевого госпиталя: думали, что не довезут, но Бог дал — все обошлось; что нас сбили ракетой, и меня выбросило из развалившегося вертолета, что я чудом остался жив, что у меня четырнадцать переломов; что, по словам врача, все со временем пройдет; что меня поместили в палату «смертников», но скоро перевезут в «общую»; что рядом со мной лежит солдат — он, наверное, и до вечера не доживет — в агонии второй день.
Я краем глаза посмотрел в сторону и увидел бело-восковое судорожно дергающееся лицо. Хотел спросить: «Что с моими ребятами?» Но губы не шевелились. Зато сестра вскоре разрешила этот вопрос, сказав мне: «Вы, капитан, везунчик. Упасть с высоты пятьдесят метров, без парашюта, да еще не сгореть — это просто чудо! А остальные летчики… погибли…».
Я вспомнил, как бортмеханик весело смеялся над каким-то анекдотом.
Подумал, что разбиваюсь уже второй раз. Первый раз — по глупости какого-то капитана — погибли четверо, и среди них мой приятель Санька, второй пилот (тоже любил посмеяться): его разрезало на две части в разбившемся самолете. А я едва остался жив. Вспомнил, как чудом не разбился, лишь сломал себе копчик: при прыжках с парашютом был глубокий перехлест, и только у земли смог исправить положение.
Еще вереница близких и знакомых промелькнула перед моими глазами.
Сестра оказалась права: к вечеру солдат умер, освободилось место для нового смертника. На его тумбочке была небольшая золотая икона — она тоже исчезла.
Через пару дней меня перевели в общую палату, на четырех больных. Мы все были из «горячих точек», все вместе висели на растяжках, как в парке аттракционов. Понемногу ко мне возвратилась речь, и я уже пытался «мычать», изображая подобие слов, которые хочу сказать. Медсестры часто менялись, и ни одна не запомнилась, как та, первая — чистая, некрасивая и очень болтливая. Кормили с ложечки какой-то перетертой дрянью, делали по несколько уколов в день, и у меня начались такие запоры, что я готов был получить еще один перелом ноги, лишь бы избежать мучений со своей задницей. Правда, врачи быстро исправили положение при помощи слабительных и клизмы. Обращались со мной, как с шестимесячным младенцем: пеленали, кутали, подмывали. Мой приятели читали книги, а я и этого не мог делать — руки были в гипсе. Я просто смотрел в белый потолок, заляпанный комарами, и вспоминал всю свою жизнь. Мысленно перебирал события каждого прожитого дня.
Начнем с детства, потому что оно — корень всей нашей жизни и на нем держится и питается все живое.
Первое воспоминание — далекие пятидесятые годы: жаркий день, я лежу в большом бельевом тазу, в саду, недалеко от тропинки, по которой часто ходят соседи. Мне, трехгодовалому малышу, очень стыдно за свое обнаженное тельце, и, перевернувшись на животик, я стараюсь спрятаться за железными стенками таза. Так первое понимание жизни среди людей проявилось не через любовь, а через стыд, который играл главенствующую роль среди других чувств.
Шло время, и моя стыдливость прошла. Познакомившись, и кое-как узнав друг друга, мы со сверстниками нашего двора организовали, как сейчас принято говорить, банду малолетних сорванцов. Я, конечно, был главарем этого сообщества.
Мы в то время жили под Москвой на станции Быково. Наш дом до революции был дачей богатых купцов. Это было бревенчатое п-образное строение на каменном фундаменте. В левом крыле жила семья моего приятеля Лешки, малолетнего сорванца, и его тощей, но отчаянной сестренки Гали. В центральной части дома жила наша семья: отец, который работал в Москве, в Кремле, каким-то начальником, мать, которая работала в одной организации с отцом, и я.
В правом крыле дома жила одна пожилая толстая женщина. Она очень любила цветы и своего сибирского кота. Из-за ее цветов и этого кота у меня были большие неприятности.
В субботу и воскресенье я был всегда дома, а в рабочие дни — в детском садике, в Люберцах! Когда я приезжал из детского сада, для Лешки и Гали наступали праздничные дни. Однообразный ритм их тоскливой жизни был нарушен — мы отправлялись совершать свои детские подвиги, как-то: забравшись в цветник толстой соседки, деревянными саблями сбивали головки георгинам и другим красивым цветам. Мы представляли себя героями из сказок, которые боролись со всякой нечистью. Если на глаза нам попадался ее большой сибирский кот, то я, как главарь, пускал его поплавать в большой пожарной бочке. На вопли кота выбегала его хозяйка и с жалобами на «сорванцов-головорезов» летела к моим родителям. Пока моя мать ее успокаивала, отец спокойно вынимал свой фронтовой офицерский ремень и без крика и шума просовывал мою голову себе между колен и шлепал по моей тощей заднице несколько раз на глазах кричащей соседки. После моих истошных воплей соседка успокаивалась и тихо уходила с мокрым грязным котом.
Один раз я особенно отличился. Мне как раз купили новое серое пальтишко и фуражку. Мы с приятелями отправились на прогулку вокруг нашего дома, где и увидели мирно спавшего сибирского кота. Я тихонько к нему подобрался и, схватив его за шерсть, прижал к себе и крикнул друзьям: «Вот наш водолаз! Пойдемте к бочке!» Там я окунул бедное животное в воду и крепко держал некоторое время. Кот разодрал лапами мое новое пальто, поранил мне щеку и руку, вырвался и убежал к своей хозяйке. Ее не было дома.
Скандала не последовало, но новое пальто и кепка были здорово испорчены. Дома мне крепко досталось от матери и отца. Я для приличия поорал, но полностью признал свою вину.
С Быково у меня связано много всяких воспоминаний — и хороших, и плохих: детская память крепко держит в своих объятиях все, что было с пятилетним тельцем.
Помню, как, забравшись на забор, мы втроем долго выжидаем какого-нибудь велосипедиста и, когда он проезжает мимо, я первым прыгаю ему на багажник. Велосипедист провозит меня несколько метров, а когда останавливается, я убегаю… и долго чувствую себя героем дня. Иногда, правда, некоторые, особенно молодые, лягают меня ногой, и я получаю синяки. Но удовольствие прокатиться бесплатно многого стоит для пятилетнего мальчишки. Я был здоровым, крепким, отчаянным ребенком; для меня подраться со своими сверстниками было в порядке вещей. Иногда получал крепкие удары и синяки, но больше раздавал их сам. Никогда ни перед кем не кланялся, не просил пощады. Если был виноват, то за все получал сполна, немного поплакав или вдоволь поорав.
Моя детская память хранит и трагические случаи. Наш дом находился в дачной местности, и по субботам и воскресеньям много народу приезжало из Москвы на отдых. Однажды выхожу во двор нашего дома, смотрю — толпа людей у большого куста сирени. Я пролез в первые ряды и увидел страшную картину: ногами ко мне лежали двое — мужчина и женщина, оба были уже мертвы, им перерезали горло бритвой какие-то подонки — за фотоаппарат и часы. Говорили, что это дело рук убийц из банды «Черная кошка».
И похожих случаев было немало в то время. Помню неспокойный вечер и очень тревожную ночь. Все бегали, кричали, плакали: у соседей, наших знакомых, старший сын учился в Москве, в институте. Вечером он возвращался на электричке домой и случайно попал под поезд — ему отрезало обе ноги. А парню было всего восемнадцать лет.
Помнятся, конечно, и приятные моменты. На станции был синего цвета ларек, который почему-то имел ванильный запах. Он был небольшой, но на его прилавках размещалась всякая всячина, здесь соседствовали товары ширпотреба и продукты питания. Ширпотреб меня не интересовал, а продукты питания были разнообразные. Особенно запомнились маленькие и большие металлические круглые коробки с черной и красной икрой, разнообразные конфеты, шоколад и красивые коробки с пастилой. Белоснежные и пастельные тона этого продукта, его необычный, волшебный вкус остались в памяти моей на всю жизнь.
В центре, среди всех этих предметов торговли, висел портрет вождя, генералиссимуса Сталина, в летнем кителе, с улыбающимся, приветливым лицом. Он как бы говорил: «Все это для вас, для народа. Вы это заслужили!» И я долго верил, что это так!
Хоть я и был отчаянным, озорным мальчишкой, но у меня была чистая и нежная душа от природы, и я, как многие дети, остро реагировал на добро и зло. Однажды вечером, сидя на кровати, я рассматривал журнал «Крокодил», где в иносказательной форме были изображены государства и их отношения между собой: Петух (Франция) сидел на шесте дворца, а к нему подкрадывался Лев (Англия), и мне было так жалко бедную птичку, которую должен был разорвать злой лев, что я горько заплакал.
В другой раз отец из Москвы привез живую рыбу, кажется, карпа. Он плавал у нас в тазу, и я с ним легко подружился, кормил его хлебными крошками, а он подплывал и все их съедал. Мы были друзьями! Но так продолжалось недолго; через два дня мать зарезала и зажарила моего друга — рыбу. Я очень переживал и, когда родители ели рыбу, тихо плакал на кухне и не смог проглотить ни кусочка.
Для пяти — шестилетнего ребенка я был очень самостоятельным. Однажды на вокзале в Москве отец оставил меня у скамейки на перроне, а сам пошел купить слив, пока не подъехала электричка. Я немного подождал, увидел нашу электричку и спокойно прошмыгнул в вагон, думая, что отец тоже вошел в другую дверь. Так как я часто ездил с родителями в Москву, то знал, что пятая остановка будет Быково. Я доехал до своей станции, вышел и пришел домой, где встретился с мамой. Та очень переживала, что я один доехал до дома, дала мне подзатыльник и долго плакала. Часа через два пришел отец, у него был вид очень больного человека; не видя меня, он сказал, что я пропал. Мать его успокоила, и все обошлось как нельзя лучше для меня!
Недалеко от станции за большим забором находилась пилорама. Ее звуки меня удивляли и пугали, а у забора всех всегда встречала злобным лаем огромная собака. Даже через много лет, посетив эти места, я снова услышал звук пилорамы и лай собаки. Мне в детстве всегда думалось, что там пилили не дерево, а живые тела людей, а лай собаки только заглушал их крики и стоны.
Наш двор был открыт с двух сторон, поэтому считался проходным. Свои и чужие часто встречались там, здоровались и расходились навсегда. Однажды я играл в песочнице у крыльца. Ко мне подошел мужчина лет тридцати пяти, низко наклонился и сказал: «О, маленький еврейчик!» Так для меня впервые встал национальный вопрос! Хотя я не знал, какой я нации, но эта фраза на всю жизнь запомнилась мне. Позже я узнал, что среди моих предков есть русские, немцы, поляки, карелы. Поэтому я был бесшабашен, как русский, расчетлив и аккуратен, как немец, красив, как карел, нетерпим, как поляк.
Этот мужчина был чисто и хорошо одет, в темном костюме и шляпе. Но вся его наружность насторожила меня, и я громко заревел. Этот человек как внезапно появился, так внезапно исчез с нашего двора. Но не из моей памяти. Похожих людей я часто видел в кино в роли шпионов, агентов, разведчиков. В них не было открытости, и их появление вызывало тревогу.
На станции Быково не было своего кинотеатра, и вот однажды, в начале лета (а было яркое солнце, голубое небо и нежная зелень), «большие» мальчишки из соседних домов собрались гурьбой ехать на другую станцию в кинотеатр. Каким-то образом я оказался среди них. Как меня, пятилетнего ребенка, пустили родители — не помню! Проехали на электричке одну — две остановки. Вышли. На большой площади стояло красивое здание с большими белыми колоннами. Это был кинотеатр. Дальше я помню, что попали в темный зал, битком набитый людьми. Устроились в проходе. Я с восторгом смотрел на экран. Если мне не изменяет память, это был кинофильм «Чапаев», потому что там скакали на конях и размахивали саблями военные в бурках, стучал пулемет, плыл человек через реку. Потом человека не стало, и я все ждал, когда он появится вновь, но загорелся свет, и мы оказались на залитой ярким солнечным светом площади. Это первое посещение кинотеатра запомнилось мне на всю жизнь.
Быково — красивейшее место под Москвой. Недаром там было много дач, построенных до революции тысяча девятьсот семнадцатого года. Представьте себе сосновые боры, березовые рощи, желтые песчаные дороги, большой пруд с островом, на котором возвышается каменная беседка белого цвета… Что может быть красивее этого пейзажа в летнее время! Мы часто ходили с ребятами на берег пруда. Цвет травы, песка, воды запомнились мне. Вспоминаю, как однажды, бегая по бревнам на берегу пруда, я поскользнулся и упал в воду. Страх охватил меня, когда я не достал ногами дно, но каким-то чудом я уцепился ручонками за бревно и быстро вылез из воды. Дома, конечно, я никому не сказал об этом происшествии, хотя воспоминание о детском страхе того дня до сего дня холодит мою душу.
Еще с детства я испытывал страх перед собаками. Видимо, меня сильно напугала наша дворовая собака, крупная серая овчарка Альма. Откуда она появилась, никто не знал, но она ухитрилась принести щенков и устроиться под лестницей нашего дома. Нередко мне приходилось дожидаться взрослых, чтобы попасть домой. Альма ко всем была равнодушна и никогда не виляла хвостом, даже если ее кормили. Но меня она воспринимала как-то странно: то не замечала совсем, то бросалась мне на грудь и рычала. Ее желтые клыки, высунутый красный язык, лай, и желтый блеск глаз сделали меня заикой до тринадцатилетнего возраста — тогда я от волнения не мог произнести ни одного слова нормально. Но это заикание имело и положительную сторону: оно сделало меня настоящим мужиком, который в дальнейшем всегда мог постоять за себя. Мои обидчики, которые называли меня «заикой», часто получали неожиданный и смелый отпор. Так что все имеет свои плюсы и минусы в этой жизни.
Перед окнами нашего дома росла красивая, пышная сирень. В конце мая и июне, когда было тепло, и окна были открыты настежь, гроздья пахучих цветов лежали на подоконнике. Цветы сирени были крупные, лилового и фиолетового цвета. Под сиренью росли кусты крыжовника, а за тропинкой, на нашем участке, было несколько яблонек и вишен. В августе они приносили богатый урожай. Крупные, ровные, налитые летним теплом ягоды долго лежали на столе в большой тарелке, и я, набивая себе во рту оскомину, лениво наслаждался спелой вишней и крыжовником.
Как уже говорилось, мои родители работали в Москве, а меня отвозили на всю неделю в детский сад на станцию Люберцы.
Это было двухэтажное каменное строение, окруженное небольшим садиком с несколькими клумбами оранжевых цветов. Забор был тоже каменный, с железными решетками, через которые мы с любопытством смотрели на тихую улицу и редких прохожих. Во двор каждый день приезжала старая «полуторка» — машина, которая прошла через огонь войны, о чем говорили все ее вмятины и дырки. Она долго чихала и кряхтела; чтобы завестись, шоферу надо было выходить из кабины и долго крутить рукоять. После двух — трех попыток и грубой ругани машина заводилась, шофер успокаивался, и полуторка покидала двор. Эта машина привозила продукты в больших фанерных ящиках, молоко в бидонах, белье, дрова. Осенью и весной вывозила мусор из дворика.
Нас, детей, доставляли сюда в понедельник, а забирали вечером в субботу. Так что целую неделю мы жили без родителей и варились в котле своих детских отношений.
Не помню не одной воспитательницы, но запомнил злую девушку-уборщицу, которая почему-то дразнила меня и доводила до слез. Когда я плакал, на ее лице было большое удовольствие и нечеловеческая радость, испытываемая от плача беззащитного ребенка. Я чувствовал, что еще мал и бессилен, не могу ей противостоять. Обиды она старалась наносить незаметно для воспитательниц. Я ревел, сильно переживал, но никогда не жаловался — и это ее радовало. Видимо, в ее детстве над ней тоже издевались, и она впитала в себя грязь, которую теперь выбрасывала наружу.
Но со своими сверстниками я был другим человеком — самые теплые места, хорошие игрушки и большие куски хлеба были всегда моими. Помню мальчика Вову, с которым я всегда дрался из-за машинки. Воспитателям это надоело, и машинка однажды просто пропала, а наши распри закончились.
Мальчики и девочки жили одной большой семьей. В спальне кровати располагались одна за другой. Не было ни одной красивой девочки, с которой я не был бы близко знаком, то есть не ощупал с головы до пят. Я был очень любопытен! И всегда интересовался, почему девочки и мальчики такие разные. Это интересовало не только меня. Летом, на прогулке, пока воспитательницы болтают между собой, группа ребятишек уединяется где-нибудь в углу садика, и там начинают тщательно изучать — кто из чего писает. А то, забравшись на скамейку, несколько мальчиков одновременно стараются пустить свою струю — как можно дальше соседа. Победитель ходит гордый, что стал чемпионом в этом виде спорта. Девочки всегда бывают рядом и болеют за своих дружков.
У меня тоже была почитательница моих талантов. Звали ее Катей. Девочка одного со мной возраста, невысокая, белокурая, с большими голубыми глазами. Она была для меня первой красавицей в детском саду. Мы были всегда вместе, и я часто защищал ее от посягательства других мальчишек.
У нее была двоюродная сестра, тоже в нашей группе, но резкая противоположность Кате: высокая, толстая, с рябым лицом и всегда с жирными, неопрятными волосами. Она была неравнодушна ко мне, и по понедельникам, когда мы все встречались после выходных дней, она приносила много всяких сладостей, которые прятала в своем шкафчике для одежды. И часто мне предлагала то конфету с красивым фантиком, то шоколадку. Я не мог отказаться, потому, что был страшный сладкоежка, но всегда делился сладостями с Катей. Ее сестра, ревнуя меня, несколько раз отбирала подарки у моей подружки, поэтому я старался делать это незаметно.
Наши гостинцы из дома обычно кончались на второй — третий день пребывания в детском саду, и тогда начиналось самое интересное. Недаром говорят: кто смел, тот и съел. Это точно о нас, детишках! На завтрак, обед и ужин всегда к каше или супу давали два — три кусочка хлеба. Очень часто хлеб оставался, и воспитательницы собирали его на тарелки, которые ставили в буфет. А так как ребенок всегда должен что-нибудь жевать, то всякий малыш считал своим долгом утащить хлеб из буфета. Воспитатели этого делать не разрешали, чтобы дети не испортили себе желудки. Как только нас укладывали спать, и взрослые уходили, самые смелые, а я — первый, бежали к буфету и хватали куски хлеба. Моя кровать стояла ближе всех, поэтому самые вкусные горбушки доставались мне. Один кусок я передавал Кате, но большую часть оставлял себе. Так что детский сад научил меня бороться за выживание в этой непростой жизни.
Однажды в понедельник сестра Кати принесла очень красивую куклу. Она всегда держала ее при себе, одна с ней играла. Все девочки ей очень завидовали, в том числе и Катя. Я решил помочь моей подружке, дать возможность поиграть с куклой. Когда сестра Кати уснула, я вытащил куклу из-под ее одеяла и передал Кате. Она сначала очень испугалась, но потом, притянув куклу к себе, не расставалась с ней целый час дневного сна. Проснувшись и увидев, что куклы нет, сестра Кати подняла истерический крик, на который прибежала испуганная воспитательница. Ей сказали о пропаже, и она стала искать. Кукла нашлась под подушкой у Кати. Девочку стали ругать, но я сказал, что это вина не Кати, а моя, что я взял куклу и дал поиграть Кате. Нас выругали вместе и поставили в угол. А куклу, так как она была очень дорогая, заведующая поставила в свой кабинет, и вернула родителям только в субботу.
В июне-месяце весь садик отправляли в летний лагерь. Это были постройки барачного типа с белыми окошками и дверьми. Местность, где был лагерь, была болотистой. Кроме комаров, омрачавших нам жизнь, там была трава с острыми краями — осока, о которую мы часто резались. Комары и эта трава портили нам весь отдых. Правда, некоторые дети ухитрялись из этой жесткой травы плести плети, пояса и коврики — их этому учили воспитатели.
В тот год мы все подцепили какую-то заразу, и к нам никого не пускали. Вместо того чтобы весело бегать по дорожкам лагеря, мы рядком сидели на горшках, страдая от дизентерии и рассматривая свои искусанные руки и ноги, тщательно замазанные зеленкой.
Самый приятный день в садике — это суббота! Во второй половине дня приходят родители и забирают своих детей. Какое счастье охватывало меня, когда я видел родное лицо своей мамы. И с криками радости я устремлялся к ней, обхватывал ее своими ручонками, прижимаясь лицом к ее животу, и замирал от наслаждения близости к родному человеку.
Летом мать часто была одета в черное платье с белым горошком и белым воротничком. Ее голову украшала широкополая соломенная шляпа с лентою. А зимой на ее плечах лежал пушистый лисий воротник с тонкой мордочкой лисицы с выпуклыми стеклянными глазами.
По субботам приходила всегда одна мама, а по понедельникам отвозил меня в садик отец. Эти понедельники я вспоминаю с содроганием, особенно зимой и в холодное время осени и весны. Меня вытаскивали из теплой постели, сонного и плачущего, пытались надеть на мое жаркое тельце холодную одежду, выносили на улицу, где я до самого садика плакал и устраивал истерики. Одно могло меня успокоить: на станции, в магазине, отец покупал шоколадку, и я, набив рот сладостью, забывал о своей горькой участи.
Так продолжалось три года. Однажды в понедельник мы ехали в садик на электричке. Вдруг раздался жесткий мужской голос из радиоприемника: «Товарищи, умер Сталин!». В ту же секунду все встали, я, было, закапризничал, но отец так грубо одернул меня, что я испуганно замолчал. Так, стоя, мы и доехали до станции Люберцы.
После смерти Сталина у отца на работе появились неприятности. Я видел его всегда хмурым, без улыбки на лице. Вскоре услышал, что мы уезжаем в город Омск. В нашу квартиру въехал новый жилец, мужчина лет сорока, я его хорошо запомнил потому, что он был очень смуглым, с вьющимися волосами; вся грудь, руки и шея были тоже покрыты черными завитками волос. Еще он привез телевизор «КВН», который сделал своими руками, и на маленьком экране, через большую стеклянную линзу, перед нашими глазами плыли трясущиеся черно-белые картинки. Для пятидесятых годов это было чудо — кино дома!
В это время к нам приехала бабушка, мамина мать, и привезла мне две игрушки. Первая — строительный набор, который состоял из рубанка, пилы, молотка и линейки. Этот набор не произвел на меня должного впечатления, и родители его убрали куда-то в шкаф. Зато вторая игрушка была мечтою всякого мальчишки — это был заводной железный танк зеленого цвета, который при движении стрелял искрами. Эта игрушка поразила меня — я пытался узнать, почему танк двигается и почему из его дула вылетают искры. Игрушка прожила не более двух дней, но память о ней осталась надолго.
Бабушка и мать часто плакали, гладили меня по голове и очень жалели. Я понял одно: за какую-то провинность нас выслали в далекую Сибирь.
У моих родителей была непростая судьба. Отец — Орлов Алексей Федорович, родился после революции, в 1918 году. Никаких документов о рождении и родителях у него не сохранилось. По его рассказам, семья жила в Московской губернии (области). Жили на хуторе очень хорошо, было несколько коров, лошади. Его отец был хорошим сапожником, делал модельную женскую обувь, поэтому очень ценился среди жен начальников округа.
В 1934 и в 1936 годах семья подверглась конфискации имущества. В 1938 родителей отца репрессировали и выслали в Петрозаводск. В 1939 — 40 годах отец участвовал в Финской войне, был тяжело ранен, лечился в Ярославле — он потерял легкое, одна нога стала короче другой на два сантиметра. У него было четыре брата и одна сестра. Про своего отца говорил, что тот умер от чахотки, вернувшись с фронта в 1942 году.
Сколько я помню отца, он был всегда каким-то небольшим начальником. Очень любил читать, дома была хорошая библиотека русской и зарубежной классики. Интересовался иностранными языками. Много курил и умер в сорок три года после сердечного приступа.
В биографии отца много белых пятен. Особенно интересно его большое сходство с графом Алексеем Орловым, каким он изображен на портретах. Также поражает портретное сходство моего младшего брата с графом Орловым-Давыдовым.
С моей матерью отец познакомился в Ярославле на танцах. Ее происхождение тоже тщательно скрывалось, но позже выяснилось, что она происходит из старинного рода графов и баронов фон Корф, по материнской линии. Зато отец ее был простым крестьянином (он родился в 1889 году). Был участником первой мировой войны и все вспоминал, как Керенский ему на фронте пожал руку. После войны пятьдесят лет проработал на одном месте кондуктором, за что был награжден орденом Ленина.
После женитьбы на моей бабушке дед уничтожил все ее девичьи фотографии. Видимо, из страха перед репрессиями. В то время принадлежность к дворянскому роду была, как известно, чревата последствиями. Бабушка была 1898 года рождения. Спустя годы в разговоре со мной она вспоминала, что по отцу она польская дворянка, а с матерью — Баронессой фон Корф — они приехали в Ярославль со стороны Бреста. В городе им принадлежал большой деревянный дом. Вспоминала про учебу в Ярославской гимназии.
После революции дом конфисковали, и бабушка оказалась в шестиметровой комнатке общежития, где чуть не умерла с голода. Там она встретилась с дедом, который спас ее от голодной смерти.
Мама родилась в 1925 году. Ее всю жизнь интересовали кино и театр, она знала все об артистах и их ролях, а проработала всю жизнь экономистом.
Будучи уже человеком зрелого возраста, в 1997 году, я случайно услышал по радио передачу, в которой рассказывалось о моей прабабушке — певице, урожденной баронессе фон Корф. Так подтвердились слова моей бабушки.
Глава 2
Однажды к вечеру дверь палаты открылась, и на пороге я увидел свою мать. Мы не встречались около года. Я жил отдельно и в мои личные дела никогда её не посвящал. Да она и не напрашивалась на доверительные отношения со мной. Мельком взглянув на больных, мать решительным шагом направилась прямо к моей кровати. На ее лице не было ни сострадания, ни слабости — обычное лицо женщины с улицы.
— Ну, как ты себя чувствуешь? — небрежно спросила она. — Я от Светы, твоей бывшей, узнала, где ты. Вот и приехала проведать. Смотрю, тебе здорово досталось! Ну, ничего, переживем! Не в первый раз!
Потом она достала яблоки, апельсины и положила их в тумбочку у кровати. Спросила, где холодильник, и отнесла туда сало, которое я любил с детства.
— Ну, расскажи что-нибудь, — попросила она.
Я промычал что-то не членораздельное. Она не удивилась: видимо, врач рассказал ей о моем состоянии.
Стала рассказывать, как живет… Сообщила, что приехала со своим новым мужчиной, с которым познакомилась в доме отдыха «Харинка». Она туда ездила каждый год. Я всегда смеялся над этим странным названием — «Харинка», и шутил:
— Там что, отращивают хари?
И все смеялись.
После каждого возвращения из отпуска у нее появлялся новый «хахаль». Вспоминаю этих странных личностей. Один охотник несколько раз приходил с большим самодельным ножом «на кабана» и всегда хвастался этим орудием; другой — слесарь с завода, приносил ей какие-то прокладки для крана, из которого так и продолжало капать. Он только разводил руками и обещал принести другие, но ничего не мог сделать. Зато он прекрасно играл на гитаре, и его было приятно слушать. Один мамин ухажер принес печатную машинку, и мой брат часто стучал по ее клавишам.
Мать рассказала, что из Воркуты приехала моя двоюродная сестра, которая тоже хотела меня увидеть. Я только слушал и моргал глазами. Потом мать заторопилась: ей надо было еще где-то устроиться на ночь, и пообещала зайти еще раз перед отъездом.
Меня лечили в Ленинградском военном госпитале на Суворовском проспекте. Это старое медицинское учреждение. Его главное величественное здание и внутри еще хранит красоту дореволюционного времени: белый мрамор, прямые большие лестницы, скульптура, огромные окна, витые чугунные решетки на лестницах. Кажется, что ты попал в музей.
Но таково только главное здание. Остальные отделения были постройки более поздних времен — это простые кирпичные сооружения без всякого внешнего и внутреннего великолепия. Только раненым предоставлялось красивое центральное здание — может быть, для того, чтобы как-то скрасить последние дни их грешной жизни. Маленькие палаты смертников были рассчитаны на двух человек, и их жильцы там долго не задерживались. Одни уходили в мир иной, другие — в большие палаты для выздоравливающих. Смертность среди раненых была большая: если не успели сразу умереть на поле боя, то многие исходили в агонии за десять — пятнадцать суток после ранения. Раненые без рук и ног считались счастливчиками судьбы; страшнее было получить ранение в живот и голову — тогда тебя ждет медленная, мучительная смерть.
Медперсонал госпиталя — это опытные военные врачи и медсестры. Они часто делают уникальные операции и вытаскивают с того света неизлечимых больных. Но, к сожалению, они не Боги!
Вспоминаю одного подполковника, начальника отделения, который при утреннем обходе говорил некоторым больным: «Надо же, с таким ранением, а живой — вон как поправился!» С этими словами он обращался к раненым, которых из-за бинтов не было видно, чтобы поднять их боевой дух и жажду к жизни. На меня он особого внимания не обращал. Говорил, что надо подождать, и я сам вылезу из гипса и повязок. В этом он оказался прав: примерно через месяц я освободился от многих медицинских украшений, вот только от растяжек сразу не удалось избавиться — тяжелые были переломы.
В хмурый, дождливый день меня разбудила медсестра и сообщила, что ко мне приехала из Ярославля двоюродная сестра с мужем. Они (видимо, после Воркуты) заехали отдохнуть к себе на родину в Ярославль. К этому времени я стал уже почти членораздельно говорить, и мне было интересно увидеть своих близких родственников.
Флора, моя сестра, мало изменилась, немного пополнела. Я ее видел два года назад в Ярославле во время отпуска. Она мне демонстрировала, как хорошо живет: ела столовой ложкой красную икру из банки (а мне, между прочим, не дала попробовать). Флора закончила казанскую консерваторию, факультет музыковедения, и хотела работать преподавателем в музыкальной школе, но в Ярославле свободных мест не было, и она завербовалась на работу по этой специальности в Воркуту, где и прожила двадцать лет. Когда я увидел ее, то сразу вспомнил, какой она была в семнадцать лет. Вспомнил обычную девчонку с пышными светлыми волосами, которая только что окончила музыкальное училище и, чтобы выделиться из толпы сверстниц, таскала в руках толстый том «Дон Кихота», чтобы казаться умнее остальных. Меня это всегда смешило.
Увидев меня на растяжках, она пустила слезу, потом быстро успокоилась и сказала: «Хорошо, что ты так легко отделался!» Я ей хотел сказать, что нет ничего хорошего в моем изуродованном теле. Но в моем мычании она мало что поняла. Стала рассказывать, что они с Вадимом, ее мужем, очень хорошо живут, что собираются в Сочи на отдых и по дороге решили ко мне заглянуть и поддержать морально.
Вадим, белобрысый мужик старше ее на восемь лет, с мешками под глазами от постоянной пьянки, ей во всем поддакивал. Он всю жизнь проработал в каких-то конторах. В общем, прожигал свою жизнь впустую. Ему нравился девиз «крутых» мужиков: пусть на моей могиле будет гора пустых бутылок и женских трусов! Что насчет бутылок, то так оно и получилось, а насчет женщин — сомневаюсь и даже очень. Я его ни разу не видел с незнакомыми женщинами: Флора крепко держала его при себе. Помню, как-то пришел домой к бабке, а Вадим с Флорой у нее ночевали. Вижу такую картину: Флора занимает середину кровати, рубаха съехала с плеч, большие белые груди разбросаны по ее дебелому телу, а рядом, как щенок к матке, плотно прижавшись калачиком, тихо сопит Вадим. Вот так, калачиком, около Флоры всю жизнь и держался.
Сидя у моей кровати, Вадим стал врать, как он тоже несколько раз, разбивался, как чудом спасся из горящего самолета, как падал без парашюта и так далее. Флоре надоело его вранье, и она грубо его оборвала. Скоро они ушли, а у меня осталось какое-то досадное чувство. Нахлынули воспоминания.
Флорина мать тетя Люся — старшая сестра моей матери — была неплохой женщиной, но страшной скрягой. Я помню, когда она приходила к нам в Ярославле и угощала конфетами, их невозможно было есть: старые — престарые. Их не только зубами разгрызть, но и молотком разбить было невозможно. Где она такие брала? Загадка! И это повторялось всегда. И только один раз она прислала из Германии, где ее муж служил офицером, хорошую посылку: скатерть и мне пару игрушек, таких красивых, что я запомнил их на всю жизнь.
Флора с моей бабкой всегда были в хороших отношениях, но до определенного момента. Меня бабушка не очень любила: я был грубым, озорным мальчишкой. Она часто говорила, имея в виду Флору:
— Мал золотник, да дорог!
Потом поворачивалась ко мне и бросала:
— Большая федула, да дура!
Я отходил подальше от нее и кричал:
— Мала куча, да вонюча!
Она очень обижалась на эту реплику.
Флора с бабушкой поссорились в тот момент, когда сестра окончила музыкальное училище и решила при помощи бабушки поступить в Московскую консерваторию. Дело в том, что у бабушки была жива еще ее мать, бывшая певица, которая лет пятьдесят преподавала в Московской консерватории вокал. Я не знаю, что произошло, но поступление сорвалось, и бабушка с Флорой, бывшие прежде хорошими друзьями, стали почти врагами. Потом сестра при помощи своего отца поступила в Казанскую консерваторию.
Такой чистоплотной женщины, как моя бабушка, я никогда больше не видел. У нее в квартире все углы всегда были вымыты до блеска, пылинки не найти под кроватью или в шкафу. Один раз я, не подумав, жестоко обидел ее в присутствии моего отца. Тот уронил какие-то монеты на пол, и они закатились под кровать. Конечно, меня заставили их доставать, на что я ответил отказом, сказав, что там пыльно, а у меня чистые брюки и белая рубашка. Как моя бабка возмущалась! Она сама полезла под кровать и белой тряпкой протерла все углы, а тряпка все равно осталась белой. Она со мной не разговаривала целых два дня, а пирога дала только маленький кусочек. Но я не был виноват, потому что привык видеть в нашем доме толстый слой пыли и под кроватью, и на шкафу.
Да, бабушка была чистюля! Она всегда говорила нам, детям и внукам: «Я польская дворянка!» Но нас мало интересовало, кто мы: дворяне, крестьяне или мещане. У нас были другие заботы в жизни.
Только случайно, в девяностые годы, я услышал подтверждение слов бабушки. Она, и в семьдесят лет была эффектной женщиной, выше среднего роста, с величественной, статной фигурой, с классическими чертами лица и плавной походкой. Очень жалела, что дед в двадцатые годы уничтожил все фотографии ее детства и юности. Вспоминала себя наряженным ребенком рядом с гувернанткой, гимназисткой младших и старших курсов. Замуж за деда вышла из-за голода, после победы Советской власти. А дед был из простых крестьян.
Бабушка рассказывала, как жила до революции: у них был большой деревянный дом, огромная зала, слева — комната детей, справа — кабинет отца (он был каким-то крупным чиновником на железной дороге). Дети часто бегали к нему в кабинет за сладостями: около стола стояла горка на колесиках, на полках этой горки были разложены вазочки с конфетами и печеньем, а рядом стояли всякие бутылки с вином и коньяком. Эти картины детства так радовали мою бабушку, что, вдохновенно рассказывая, она будила во мне воображение и на моих глазах превращалась в маленькую девочку с косичками.
А деда за уничтожение всех документов о прошлом бабушки ругать глупо. Он спасал и свою жизнь, и жизнь своего семейства. Если бы кто-то узнал, что моя бабушка по отцу — польская дворянка, а по матери — немка, баронесса фон Корф, вряд ли им удалось бы дожить до старости и вырастить детей и внуков.
Мой дед был ярославским крестьянином, работал на железной дороге и снимал угол в большом доме моей бабушки. Интересна жизнь моего деда: он был участником первой мировой войны, лично здоровался с Керенским за руку. После войны устроился в Ярославле кондуктором — ревизором на железной дороге, где проработал пятьдесят лет; перед выходом на пенсию ему за долголетний труд вручили орден Ленина. Между прочим, этот орден его внучка Флора удачно продала и купила себе японский магнитофон, который в семидесятые годы был большой редкостью.
Мой дед был неплохим человеком, но меня, мальчишку — непоседу, он не очень любил, поэтому я редко у них бывал. Был у деда закадычный друг Костя, младше его лет на пять; они время от времени выпивали вместе — то у деда в садике, то у Кости во дворе. Несколько раз я был свидетелем, как деда приносили от Кости домой к бабке. И тогда начинались страшный крик и ругань, и неясно было, кто начал первым. Но сказать, что дед был беспробудным пьяницей, я не могу! Он крепко выпивал, раз пять или шесть в год, не больше.
В последний год работы на производстве деду подарили патефон с набором пластинок. Он часто крутил ручку патефона, и тогда звучали военные и послевоенные, шуточные и лирические песни, русские романсы. Особенно мне запомнилась «Мишка, Мишка, где твоя улыбка?..» Когда приезжала в отпуск младшая дочка деда, тетя Тома, эту пластинку крутили каждый вечер. Мужа Томы, офицера, звали Мишей! Дед любил с ним выпивать на кухне и слушать свой патефон.
По соседству жила древняя девяностолетняя старуха, ее собаку тоже звали Мишкой. Старуха обладала очень громким голосом, и когда звала свою собаку, сама того не ведая, оскорбляла самолюбие моего деда и бабки. Им казалось, что это неуважительно по отношению к офицеру Мише, и они просили старуху не выкрикивать это имя, но соседка упорно сопротивлялась, и все заканчивалось большой руганью.
Однажды патефон исчез. Бабушка говорила, что дед его пропил, а дед просто отмалчивался. По воскресеньям дед и дядя Костя занимались коммерцией, то есть продавали всякий хлам, интересный только коллекционерам — то, что сейчас называется антиквариатом — от значков до лампад. Для них этот день был праздником, особенно если удастся что-нибудь продать и собрать на бутылку вина.
Недалеко от дома деда и бабки было Ярославское художественное училище. Как-то раз бабушку пригласили работать натурщицей. Когда она показала деду свои заработанные деньги, он не спал всю ночь. Утром погладил пиджак, закрепил свой орден и значки железнодорожника, навел «марафет». Утром в десять часов при всем параде он был уже в кабинете директора училища, а в десять пятнадцать уже материл бабушку последними словами, как будто та была виновата, что она обладала красивой внешностью, а он нет. А он так мечтал об этом заработке!
Мой дед обладал великолепным здоровьем: никогда не носил очков, читал свободно газеты, различая любой шрифт; в семьдесят один год удалил первый зуб, который случайно сломался, а остальные так и служили ему до последнего дня без единой пломбы. Никогда не курил; в шестнадцатом году, выкурил при отце сигарету «звездочка», получил по спине осиновым колом от родителя и забыл табак на всю оставшуюся жизнь. А умер неожиданно, ужасной смертью — от рака пищевода. Брат пригласил его на свадьбу своего внука. Дед приехал с опозданием, ему налили стакан «первача» — очень крепкого самогона. Заставили, как опоздавшего, выпить залпом. Бабушка рассказывала, что он как выпил этот стакан, так минут пять не мог слова вымолвить: обжег сразу весь пищевод. Через три месяца его не стало. Вот так по-глупому ушел из жизни, а всем говорил, что доживет до ста лет, и дожил бы, если бы не этот случай.
У каждого своя судьба. Его старший брат ушел из жизни в девяносто восемь лет, всю жизнь выпивал в меру, но хорошо закусывал, и даже перед смертью, лежа на печке, выпил свою последнюю стопку и тихо умер.
Бабушка, напротив, всю жизнь простывала, кашляла, чихала, болела, пила массу всяких лекарств, потеряла все зубы в сорок шесть лет, носила очки после пятидесяти, а дожила до восьмидесяти семи лет. Вот такими были мои старики!
…Мать еще раз приехала меня навестить и привезла записку от моего младшего брата. Он служил в армии в стройбате, и после операции (аппендицита) ему дали отпуск на десять суток. Он приехал домой и все эти дни пил с приятелями «горькую».
У нас с братом не было теплых отношений, может быть, из-за разницы в возрасте в восемь лет. В отличие от меня, дед с бабкой в нем души не чаяли. Он был очень красивым, спокойным и послушным ребенком. Его все баловали, кроме меня. Пинки и тычки были обычным моим разговором с ним. Если с первого раза брат меня не понимал, то сразу получал удар по шее и с криком «мама!» бежал жаловаться родителям, а если их не было — быстро со мной соглашался.
Помню, однажды родители ушли, а его оставили под мою ответственность. Я привел его во двор, где мы с приятелями играли в «разбойников» — лазали по чердакам, сараям и заборам. На чердаке он застрял в какой-то дыре, и я увидел, что к нему бежит здоровенная крыса. Я схватил его за шиворот и сбросил с чердака — он летел метра два, упал в песок, но не получил ни одной царапины. Это падение он запомнил на всю жизнь и часто меня за это упрекал. Я же старался, когда взрослых не было, воспитывать его по-спартански.
Еще брат мне напоминал о возвращениях из садика, откуда я его часто забирал после семи вечера. Мы всегда переходили дорогу, где было скоростное движение. До светофора идти было далеко, а напрямик — быстро, но опасно. Я рассчитывал движение автомобилей и быстро волок его за воротник пальто через дорогу. Он дико орал, а я грубыми пинками ускорял его движение. Дома он жаловался, я объяснял ситуацию, а родители молчали, не принимая ничью сторону.
И таких случаев было много, поэтому неудивительно, что у нас нет теплых отношений. Учился он средне, на «три» и «четыре». Ничем не выделялся среди своих друзей. После окончания восьми классов поступил в техникум, но, не закончив первого курса, бросил. Поступил в вечернюю школу и получил аттестат зрелости с одними тройками. Два года до армии безуспешно пытался поступить в институт.
И вот здесь его жизнь сломала: он первым делом возненавидел меня, потому что у меня все успешно получалось, а он ничего не мог. Возможно, я виноват в том, что с детства подавлял в нем личность, будучи сильнее и наглее его. Неуверенность в своих силах и болезненное самолюбие мешали ему реализоваться в жизни. Чтобы как-то утвердиться, он собрал шайку неудачников, которая занималась тем, что преследовала ребят, успешно устроившихся в жизни. К матери несколько раз приходили и грозили родители этих обиженных. Наконец, в какой-то пьяной драке ему проломили голову, поставили металлическую пластину. Эта операция и привела его в чувство. Он успокоился и, глядя на меня, стал заниматься искусством.
Я, невольно обижая брата в детстве, впоследствии реабилитировал себя: дал ему первые азы в рисовании, живописи, научил писать натюрморты с цветами, что ему очень пригодилось в дальнейшей жизни. Но он потом всегда отрицал, что это я повернул его жизнь на сто восемьдесят градусов и сделал его художником. Я с ним не спорил, а просто отвернулся и дал ему возможность «вариться в собственном соку».
Так как в молодые годы мне пришлось заниматься боксом и греблей на каноэ, то его я пытался пристроить в спортивные секции. С боксом у него ничего не получилось — слишком труслив и слаб духом оказался мой братик. Он привык вдесятером одного ногами пинать — здесь надо драться один на один, а это оказалось для него страшно.
Зато в гребле на каноэ у него были хорошие успехи, он за два года сделал первый взрослый разряд и вошел в команду города. Ездил на крупные соревнования, правда, один не выигрывал, но в команде держался твердо и уверенно. Здесь он оказался молодцом!
Мастера спорта ему не удалось получить по глупой случайности. Я поругался с начальством гребной секции и ушел оттуда. Он последовал за мной, хотя я его и предупреждал, что он делает ошибку. Звание мастера спорта ему бы в жизни пригодилось и для солидности, и для поступления в институт. Зря, конечно, он меня не послушал! А с другой стороны посмотреть — быть тренером или учителем физкультуры в школе не престижно, да и скучно. Куда приятней, если все знают, что ты художник или близко связан с искусством.
В то время была большая мода на иконы. И мой Вова занялся добыванием и продажей икон. Он ездил по заброшенным деревням, перекупал или воровал иконы из домов, а потом за хорошие деньги перепродавал их коллекционерам. У него появились интересные знакомые в этой сфере деятельности, от Ярославля до Москвы. Конечно, он «скользил по лезвию ножа», но успел до армии провернуть несколько удачных сделок.
Дома он заменил всю свою мебель, купил приличную радиоаппаратуру, фотоаппарат, кое-что из тряпок. Но его вовремя остановила милиция. Просидев десять суток за какую-то провинность, он ушел из этого «бизнеса». Но не совсем! Иногда у него появлялись новые иконы; я не интересовался его жизнью, так как служил в армии. Тяга же к искусству, живописи у него осталась на всю жизнь — возможно, благодаря мне, возможно, благодаря генам наших предков.
Он потихоньку перебрался в Москву и женился. Потом развелся, часто менял женщин. Окончил курсы по искусству, получив специальность художника-оформителя. Удачно устроился на работу в «Мосфильм» и вот уже двадцать пять лет работает там, в должности художника-оформителя и мальчика на побегушках, при этом иногда зарабатывает приличные деньги. Иногда мне кажется, что брат жаден, стал не в меру — видимо, тяжело ему достаются деньги.
…Это все в будущем, а сейчас он прислал мне записку, в которой желал, чтобы я скорей выздоравливал. И на том ему спасибо!
Меня в очередной раз перевели из одной палаты в другую, вернее сказать, перевезли! От одного врача к другому. Кое-что срослось, кое-что — еще нет. Одни растяжки убрали, у других изменили конструкцию, но на время оставили. Медсестра так же меня подмывала, как ребенка. Особенно мне нравилось, как это делали молодые девчонки: сначала краснели, дотрагиваясь до моего члена, а потом уже не обращали никакого внимания на мое «мужское достоинство». Месяца полтора и он на них не реагировал, зато позже реакция на эти прикосновения была необратима — он показывал себя во всей красе. Я сначала краснел, а потом просто отворачивался на время ежедневного осмотра и купания.
В палате нас было трое: я — в гипсе и на растяжках, старший лейтенант без одной руки и замотанной бинтами головой. Как я узнал позже, у него не было и глаза. В углу в белых простынях и бинтах утопал сержант, которому ампутировали обе ноги, а из низа развороченного живота выходили какие-то трубки. Лица его я не видел, но стоны и матерные выражения по ночам слышал отчетливо.
К старшему лейтенанту два раза в неделю приходила высокая, красивая девушка, наверное, жена, и уводила его из палаты. В палате всегда было тихо: я не мог говорить, сержант не хотел, а старший лейтенант или читал, или уходил к своим друзьям в другую палату.
Однажды утром меня разбудил истошный крик: две женщины — молодая и старая, стояли у кровати сержанта и, обнимая друг друга, не плакали, а орали нечеловеческими голосами; около них суетилась медсестра. Запах нашатыря даже мне бил в ноздри. Я закрыл глаза, обматерил их про себя, что нарушили сон. Теперь снова надо искать удобную позу, чтобы на время забыться. Крики продолжались еще минут пять, потом девица убежала, а старая, стоя на коленях у кровати, прижимая его руку к губам, тихонько подвывая, что-то говорила своему изуродованному сыну — видимо, жаловалась на свою материнскую участь.
Такая сцена продолжалась около часа, пока не пришел врач и не выпроводил старуху из палаты. Старуха еще несколько раз приходила к сыну, а молодой я так больше и не видел. Калеки никому не нужны в этой жизни. Сержант этот промучился недолго: ночью упал с кровати — то ли случайно, а может, и специально. Его отвезли в операционную, и мы его больше не видели — умер на столе. Его койка долго не пустовала, на ней «поселился» другой сержант, крепкий, веселый парень, тоже без двух ног, но он не собирался умирать. Мы узнали всю его печальную историю: был разведчиком, подорвался на «растяжке» — гранате. Сержант часто рассказывал анекдоты и сам же весело смеялся. Голос у него был грубый и резкий: чувствовалось, что команды солдатам он умел отдавать.
Ну а я, как говорится, «ни мычал, ни телился», а тихо лежал в своем гипсе и на потолке видел картины своей прошлой жизни.
Глава 3
В 1953 году мы переехали в город Омск, который располагается на берегу Иртыша и небольшой речки Омки. Город, в те годы, был довольно большим промышленным центром, улицы прямые, чистые, многоэтажные каменные дома располагались только по центральным улицам, а дальше были сплошные деревянные постройки.
В этот город ссылали людей в наказание и до революции, и в советское время. Ссыльные 1920-30-х годов покупали и строили свои собственные дома — с размахом. У них были большие земельные участки. А ссыльные 1940-50-х годов ютились в деревянных бараках. Эти бараки, сначала одноэтажные, а потом и двухэтажные, занимали большую часть города.
Каменным строительством занимались, в основном, военнопленные немцы. Они построили и наш пятиэтажный кирпичный дом, что на пересечении улиц Маяковского и Пушкина. Недалеко от этого дома, ими же, было построено здание управления Северной железной дороги. Здание было очень красивое, облицовано серым гранитом. Там находились все отделы управления, в том числе и фабрика механизированного учета, которой руководил мой отец; чтобы попасть в кабинет отца, мне приходилось миновать вахту у входа, контроль первого и второго этажа, секретаря, заместителя, и только тогда я оказывался в большом кабинете с кожаным диваном, креслами и огромным дубовым столом. На нем располагались три черных телефона, большой письменный прибор с хрустальными чернильницами и масса всяких бумаг.
Наш дом еще сохранил запах краски свежего дерева. Все было сделано со сталинским размахом: высокие потолки, большие лестничные клетки. Мы занимали комнату в двухкомнатной квартире. Нашей соседкой была пожилая женщина с тремя дочерьми. Когда мы вошли в квартиру, одна из дочерей, юная девушка, сказала: «Какой красивый мальчик!» Старуха тут же загнала ее в комнату.
В нашей комнате все было новое, светлое, чистое; паркет блистал светлыми породами дерева, большое окно привлекало своей белизной. Посмотрев на улицу, я увидел странную, удивительную картину: тихо позванивая бубенчиками, двигался караван верблюдов с тяжелой поклажей; погонщики были в тюбетейках и халатах. Они ехали в сторону Казахского базара, который находился недалеко от нашего дома. Для меня такое зрелище было необычно, и я громко позвал родителей посмотреть это чудо. Вспомнил Московский зоопарк, где несколько раз видел этих животных.
Перед окнами нашего дома производилось строительство кирпичного дома, а дальше виднелись деревянные дома и огороды.
На соседней улице была моя школа — четырехклассное учебное заведение. Это было деревянное п-образное, одноэтажное здание. Двор был большим и пустынным, заросшим по краям лебедой и другими сорными травами. Ни одного дерева его не украшало. В центре была площадка для игры в футбол и волейбол, а также для общего построения школьников в хорошую погоду. С улицы был центральный вход в школу.
Здание школы, вероятно, ничем не отличалось от типичных построек в провинциальных городках. В маленьком коридоре слева была дверь в учительскую, где находились учителя, завуч, директор школы и медицинская сестра. Из маленького коридора ученик попадал в большой, главным украшением которого были железные печи. Они стояли так, что одна половина была выдвинута в коридор, а другая — в класс. Печи обогревали одновременно всю школу. Дрова закладывал истопник со стороны коридора. Классные комнаты располагались по левую и правую стороны большого коридора, их было шесть. Так как школа имела п-образное строение, то небольшие помещения за углами тоже имели свое предназначение: в одном был первый класс и два туалета, в другом — складское помещение. Выход во двор был отдельный — за туалетами. Высота коридоров и классов была примерно два с половиной метра.
Каждый класс имел по два окна, так что света было вполне достаточно, чтобы ученикам не портить зрение. Классы были относительно просторны, в них помещалось по три ряда парт на двадцать учеников, стол учителя, доска — перевертыш: на ней можно было писать задание на одной стороне, а решение — на другой. Один учитель вел учеников с первого по четвертый класс и преподавал все предметы — от физкультуры до математики.
Размеры парт были разные: маленькие стояли впереди, а большие — сзади. Парты, в те времена, имели оригинальную форму: стол и сиденья были сращены снизу, крышка была с полезным для осанки наклоном, к тому же наполовину откидывалась, чтобы удобнее было вставать. Портфели убирали под крышку, на специальную полочку. Оригинальны были и чернильницы — непроливайки, содержимое которых было трудно случайно пролить; писали ручками со стальными перьями. Эти ручки клали в предназначенные специально для этого желобки, перья при этом осушали от чернил перочистками (это изделие из сшитых посередине маленьких тряпичных лоскутков).
Учителей школы и директора — абсолютно не помню, но зато на всю жизнь в памяти осталась первая учительница, которая вела все предметы с первого по третий классы, затем ушла на пенсию. Она хорошо знала свое дело, но с точки зрения психолога, ее и близко нельзя было подпускать к школе.
У этой учительницы были свои любимчики, и ученики, которых она просто ненавидела. Родители любимчиков на все праздники приносили ей дорогие подарки, а остальные отделывались дешевыми открытками.
Я был живым, любопытным и не очень сообразительным ребенком; тискал девчонок, сцеплялся с мальчишками, учился ниже среднего. Моя мать не любила ходить в школу, а когда учительница ругала меня за плохую учебу и поведение, мать говорила: «Не справляется — оставляйте на второй год!» Но та меня переводила из класса в класс с одними тройками, вдоволь поиздевавшись надо мной. Ей доставляло большое удовольствие дать мне какое-нибудь задание, которое я не смогу выполнить один, и отправить за доску-перевертыш. Я один на один оставался с черной доской. В конце урока она переворачивала доску и, видя, что сделано все неправильно, начинала надо мной насмехаться перед всем классом. Так она делала меня посмешищем перед ребятами и девчонками.
Таких, «мальчиков для битья» было у нее человека три, и мы попеременно играли на уроках роль шутов. Особенно мне запомнились уроки математики в третьем классе, где я никак не мог понять решение задач о бассейнах и трубах с водой; о поездах, которые едут из пункта А в пункт Б и где-то в пути встречаются. Дома от моей учебы все отстранялись, только ругали, а в школе никак не могли вбить мне в голову эти истины…
Так как я был физически сильным ребенком, мальчишки насмехались надо мной не открыто, а за спиной. Если кто-то пытался оскорбить меня, то на перемене я его вызывал на поединок, и мы дрались в рыцарском духе, один на один. Бои проходили в туалете, помещении — десять квадратных метров. В туалете всегда было чисто вымыто, стены, и пол покрашены коричневой краской и всегда блестели.
По физической силе я почти всех превосходил в классе, так что в драке редко кто мог меня победить, не считая второгодников или третьегодников: один-два человека всегда «застревали» на год-другой. Но это были в основном добродушные увальни, которых ничто не интересовало, кроме самих себя.
В третьем классе всех приняли в пионеры, кроме меня. Я оказался не достоин, носить красный галстук из-за плохого поведения и учебы. Мне было очень стыдно выходить из школы без галстука на груди. Мать, которая присутствовала на этом собрании, быстро взяла меня за руку и отвела домой. Пе
