так давно, — сказал Адолин, — я хотел одного: чтобы все снова уважали моего отца. Мы думали, что он стареет, теряет рассудок. Я хотел, чтобы все остальные видели его так же, как я. Как я это утратил, Шаллан. Я им горжусь, да. Он становится человеком, который заслуживает любви, а не просто уважения. Но, буря свидетельница, находиться рядом с ним для меня теперь мученье. Он стал таким, каким я хотел его видеть, — и это превращение разлучило нас.
— Может, дело в том, что ты узнал о его поступке? Ну... с ней.
— Отчасти, — признался Адолин. — Это больно. Я его люблю, но не могу простить. Наверное, со временем прощу. Но дело не только в этом. Наши отношения трещат по швам. Он всегда считал, что я лучше его, — и он ошибался. Для отца я некий безупречно чистый след матери — благородная статуэтка, в которой отразилась вся ее доброта, но не его черствость. Он не хочет, чтобы я был самим собой или даже его копией. Он хочет, чтобы я был этим воображаемым идеальным ребенком, который от рождения был лучше, чем когда-либо мог стать.
— И это лишает тебя человечности, — кивнула Шаллан. — Стирает способность делать выбор или совершать ошибки. Потому что ты идеален. Ты был рожден для совершенства. И тебе не суждено добиться чего-нибудь самостоятельно.