автордың кітабын онлайн тегін оқу Кусок пирога, или Чонси — панк-рокер из Плимута
Анастасия Перегудова
Кусок пирога, или Чонси — панк-рокер из Плимута
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Главный редактор Дмитрий Скрябин
Помощник редактора Сергей Скрябин
Художник обложки Анна Вакуленко
© Анастасия Перегудова, 2017
Англия, 60-70-е годы. Эпоха «британского нашествия» и расцвета панк-рока. Портовый городок с его жителями, шумные пабы и футбол, пропахшие пивом улицы и толпы «субкультурной» молодежи, концерты в прокуренных клубах с хриплыми голосами и скрипом гитарных струн. Вот в такое время растет наш герой — Чонси, мальчишка из простой семьи, который рванет за музыкой, вслед за своими мечтами и страхами, сомнениями и идеями, и найдет свой путь, протоптанный подошвой увесистых «мартинсов».
18+
ISBN 978-5-4485-7126-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
- Кусок пирога, или Чонси — панк-рокер из Плимута
- Предисловие
- Часть 1. Красные ботинки, черные шнурки
- Часть 2. Пилигримы, мечта и шесть струн
- Часть 3. Пиво, друзья, опять пиво и музыка
- Благодарности
Посвящается моей семье
Предисловие
Дорогие читатели, я постараюсь быть предельно краткой в своих размышлениях (хотя, мне только повод дай..). Ведь самой уже не терпится, когда вы приступите к знакомству с Чонси!
Мое безумное погружение в идею о панк-рокере из Плимута началось еще зимой 2015-го (хотя заражение музыкой и англоманией случилось гораздо раньше, году эдак в 94-м…). Все мое внимание, мысли и силы тогда были сконцентрированы на рыжем мальчугане и его жизни, приключениях, проблемах и мечтах. Да что там, я до сих говорю о Чонси как о реально существующем человеке! Для меня он больше, чем просто фантазия, как и остальные персонажи, к которым прониклась я не меньше Чонси, каждого полюбила, каждого выслушала и приняла.
Конечно, перечитывая сейчас свою книгу (о боже, мне даже слово «книга» произносить странно, неужели свершилось, неужели это явь!), я осознаю, что мои мысли и стиль письма претерпели изменения, как и вообще то, что произошло со мной после периода работы над «Куском пирога». Но, знаю точно, что я ни капли бы не переиначила, так как в истории про Чонси заключена огромная часть меня. Масштабный путь взросления я прошла вместе с любимыми героями, наблюдая за миром их глазами. И видеть плод своего воображения в книжном варианте — под настоящей обложкой, с настоящей редактурой и с настоящими шелестящими страницами — все равно что держать в руках коробку с надписью: «Осторожно! Хрупкое!»
А теперь выпускаю я свое творение в свет, как будто лодку отвязываю от причала и наблюдаю, как она медленно отплывает в море.
Эта история — моя дань музыке. Не только панк-року: в целом — музыке, которая заключает в себе весь мир, как бы гиперболично ни звучало. И — дань творчеству, в любом его проявлении: многогранному, безбрежному, вечному.
Напоследок скажу вот что.
Эта книга для тех, кто живет музыкой. Кто знает, каково это, когда во время концерта заряжаешься каким-то электричеством от музыкантов, а при прослушивании любимых песен в груди разгорается немыслимый пожар, точно говорю, — пожар!
Для тех, кто жаден до новых ритмов и композиций. У кого в голове живет невероятное количество вызубренных мелодий и текстов песен.
Для тех, кто и на творчество, и на мечты, и на свой собственный мир рамок не цепляет, кто честен с собой и знает, чего хочет, кто рвется в бой и не ищет легких путей. Кто остается верным себе, но не страшится перемен, — и помнит о своих корнях.
Для настоящих мечтателей, путешественников и свободолюбивых поэтов.
15 сентября 2017
Часть 1. Красные ботинки, черные шнурки
Шнурки завязывать я научился, будучи полноценным трехгодовалым отпрыском, хотя, признаться честно, задатки такого талантища зародились аж за полгода до того — поистине символичного — события.
Еще не исполнилось мне тогда и двух с половиной лет, как я, непоседа, шалости которого дошли до ушей всех жителей на пять кварталов вперед, под три фута ростом, вовсю колесил на беспедальном велосипеде по дому, не боясь постоянно спотыкаться о задернутый край колючего ковра. И затем, на подкашивающихся от двухколёсного раздолья ногах, как угорелый, мчался через кухню в гостиную, а оттуда — в прихожую, где, отдышавшись, пел и плел одному мне известные, затейливые фигурки и гордиевы узлы из шнурков, какие в изобилии водились на пыльной обувке отца и брата возле коврика перед входной дверью. (Лишь счастливице-маме не доставалось от меня сюрпризов, поскольку на ее туфлях-лодочках не имелось шнурков, равно как и стремящихся бесконечно запутываться, мудреных ленточек).
Мой брат, тогда еще четырнадцатилетний, Гровер, хохотал надо мной, если заставал за таким сокровенным занятием, а вскоре вообще прозвал меня за такие проделки «шнуровочным монстром». Увы, отец не был в восторге, когда приходил после трудного рабочего дня — а порой и приползал с початой бутылкой хереса, — он отворял ударом кулака дверь, торжественно ступал (или же торжественно вползал) на скрипучую половицу с криком: «Дорогая, мать твою, я вернулся!» И, к моему немалому удивлению, отец тут же (не успевал затихнуть скрип половицы) замечал, что все ботинки его, от парадных штиблет до башмаков-ветеранов со стертыми до дыр пятками, отныне переплелись извивающимися нитями шнурков. Мне они представлялись копошащимися в кипящей кастрюле вермишельными червяками, я даже пробовал их есть, но было четкое ощущение этакой недоваренности.
— Твою ж дырку за шнурок! — принимался в стократ громче обычного орать отец, пока мама не выбегала к нему из кухни в измазанном мукой и кусочками теста фартуке, приправленном ядрено-бордовыми пятнами вишневого джема. Перепачканная густым месивом из тягучего теста ложка в ее руке представлялась мне, просовывающему преисполненный любопытства кончик носа между лестничными балками со второго этажа — весьма опасным холодным оружием. Удивительно, но у меня и в мыслях не было этакого, чтобы спрятаться от разгневанного отца. А Гровер спохватывался и брал всю вину на себя: спускался по лестнице вниз, захлопывая дверь в свою комнату, прерывая тем самым прослушивание музыкальной пластинки (по его же сведениям, он там якобы уроки делал, в таком-то шуме!), и сознавался папе в том, что, мол, это он напортачил — и, ах, эх — как ему стыдно! Хотя, отец явно не верил его показному раскаянию. Я же в свою очередь неотрывно глядел вниз, где на стенке прихожей висели часы и ждал, когда же часовая стрелка прекратит, наконец, колотить по циферблату с такой силой, что мое сердце, казалось, сейчас выпрыгнет и поскачет по ступенькам вниз. Игриво-хитрый блеск в отцовских глазах, чей взгляд вмиг устремлялся в мою сторону, отражался в моих зрачках неким свечением, приносящим болезнетворное ощущение сознанию, находящемуся где-то глубоко-глубоко в голове, и даже частично — области грудной клетки. Оттого-то я дышал так надрывно, вспоминая любимые черно-белые фильмы мамы, в которых видел порой мужчин и женщин, облаченных в строгие костюмы: хватались они за левый бок и выпучивали от скорбного шока глаза. («Воды мне! Воды!»).
А дальше, в кромешном безмолвии, — словно мы с отцом имели способность к телепатии, — я на цыпочках спешил по крутой лестнице вниз, стыдливо опустив голову. Как будто на эшафот спускался (кто это придумал, что на эшафот поднимаются?!), — а отец выступал моим личным палачом. Его суровый, пытливый взор пронзал меня насквозь (и это при моей опущенной голове-то!); Гровера он просто отталкивал в сторону, да и матери велел немедля возвращаться обратно к плите.
Так мы и оставались наедине: отец — с его долгоиграющей на губах улыбкой, полной ехидства, притворства и перчинки злости, и я — мысленно трансформирующийся в невидимку и вечно заламывающий за спиной пальцы, будто по костяшкам, как по ирландскому клеверу, гадал о предстоящем виде наказания. Ни разу при этом я не заплакал; ни один мускул на моем арестантском белом лице, как и на загрязнившемся годами лице отца, не дрогнул: от него мне и передавалась эта «мускульная сила» в такие, далекие от райской семейной идиллии, моменты.
Любимым кусочком моей неспелой душонки для отца являлась та ее часть, которая отвечала за чувства растерянности и одиночества. Поэтому любил он наказывать меня весьма скучным (как по мне), в меру изощренным образом: привести в порядок шнурки выходило лишь малой платой за восхитительный предыдущий беспорядок. Проторчать на крыльце перед домом с игрушечным зайцем в руках, в этом ужасном мире, в котором все шнурки на своих местах, — вот это уже превращалось в настоящую муку. Цеплялся, помню, я за лапу плюшевого зайца, глядя на его наполовину обгрызенные соседским псом уши, плюхался на верхнюю ступеньку деревянной лестницы на крыльце и глядел на заходящее за горизонт солнце. Никаких слез и всхлипываний не издавал: знал, что отец скоро пожалует за мной и потащит обратно в дом, либо мама выбежит из дома, устало улыбнется и возьмет меня на руки прежде, чем усадить за стол и накормить овсянкой со шпинатом. Все это я принимал за игру, — вроде пряток, но с видоизмененными правилами. Даже глаза, бывало, зажмуривал и на пальцах считал до пяти.
Когда на заячьих изуродованных ушах появлялись первые блики лунных поцелуев, а тени деревьев и качающихся на ветру веток расползались по моим рукам и босым ступням, за моей спиной раздавался резкий скрип двери. Отец откашливался и звал меня в дом. А я, радостный, бросал на лестнице несчастного зайца, такого же несчастного, как и я минутой раньше, и вприпрыжку мчался на кухню. А иногда отец сажал — буквально закидывал — меня к себе на плечи и, пошатываясь, заходил в дом, издавая ртом жужжащие звуки, будто он — самолет-истребитель, а я — летчик, управляющий его ушами точно штурвалом. Уши отца соседский пес не грыз, видно, боялся его, и не зря боялся.
Помнится, стоило нам очутиться на кухне, как отец отпускал меня и, хлопая по спине, велел садиться за стол; сам он занимал свое место на стуле с расшатанными ножками. И брался он за очередную банку пива, до тех пор заглатывая забродившие алкогольные злаки, пока банка не прилипала к руке, а изо рта его не начинали выходить звуки отрыжки и пьяного смеха. Мама тем временем, вздыхая и прикладывая ко лбу то правую, то левую ладонь, что-то усердно выговаривала отцу, затем вставала, вытирала руки о фартук и накладывала мне шпината в тарелку. Из всех ее слов, что долетали до моих ушей, я понимал только то, что она невесть как зла на отца, а тот в свою очередь и бровью не шевелил — продолжал хлебать со дна початой банки остатки бурых капель и махал на мать рукой. Я даже слова вымолвить не мог: не освоил тогда и маломальских азов общения, не говоря уже о серьезном вмешательстве в «разговор взрослых». Сидел себе, дрыгал ногами, не доставая до пола, мычал себе что-то под нос да пачкал и без того заляпанный стол шпинатом, когда ронял вилку во время выдуманной мной игры в шпинатных человечков. Человечки эти приходили мне на помощь в любой затруднительной ситуации и волшебным шпинатным образом служили мне верой и правдой.
Однако долго сидеть за столом, слушая невнятное бормотание отца в ответ на мамины упреки, я не мог. Шпинатные человечки в доспехах из овсяных хлопьев выстраивались в ряды и колонны, спешили ко мне, мама же, абсолютно не замечая ни меня, ни моих верных солдат, забирала посуду, швыряла в раковину, и там они геройски погибали под струями воды. Уши мои горели от стыда и отчаяния. А мама хватала с подоконника сигареты и продолжала порицать отца. Руки ее начинали дрожать, она переходила на крик, лицо и шея покрывались красными пятнами; вот только я не понимал, почему кожа мамы меняет цвет, — тогда как на лице отца ни один мускул не подрагивает. Сигаретный дым вперемешку с алкогольными парами, ужин, разбавленный скандалом, вечер с приправой из злости и отчаяния. Мама без остановки курила одну за другой, тогда я успевал тихонько положить вилку на стол, сползти со стула и убежать прочь с кухни. Подальше от дыма и криков, чтобы не слышать, как ругаются родители.
А убегал я в комнату к брату. Днем брат ходил в школу, и с малых лет я четко сознавал, как не хватает мне Гровера, даже если не видел я его всего-то пять пролетов на циферблате между черной девяткой и двойкой, пока тикающая стрелка выделывала один за другим круги. Вечером за столом Гровер обычно помогал мне управляться со столовыми приборами: кормил кашей и вытирал мне подбородок, если кусочки еды не помещались у меня во рту; учил правильно держать вилку, напевал какие-то мудреные мелодии и даже игры на ходу выдумывал, будто мы с ним находились на борту космического корабля, и тарелка с кашей превращалась в пульт управления огромной махиной, бороздящей просторы неизведанных галактик. Подобным образом он частенько отвлекал меня от вспыхивающих между мамой и папой споров; однако иной раз вертел пальцем у виска и поднимался к себе, чтобы в менее напряженной обстановке подготовиться к школе. По крайней мере, именно это Гровер отвечал обеспокоенной матери, если та вдруг замечала, что он не притронулся к ужину; сам-то он втихаря хватал со стола недопитую отцом банку пива и тащился к себе, готовиться если не к занятиям, то к чему-то одному ему известному. Тяжко вздыхая и насмешливо качая головой, мама бралась за пачку сигарет, краем глаза глядя вслед Гроверу, и вновь возвращалась к разговору с отцом на повышенных тонах. Отец же предпочитал отмалчиваться, распластавшись в позе морской звезды на диване.
Взбирался я вверх по лестнице, карабкался по ступеням, подобно миниатюрному своему зайцу, и, вставая на цыпочки, дотягивался до дверной ручки. Гровер как ни в чем не бывало валялся обычно на кровати, упираясь ступнями в стену, и с зажмуренными глазами что-то певуче бурчал себе под нос, даже если никакой мелодии вовсе не разносилось по его комнате. Но в основном музыкальные звуки, разлетающиеся по комнате брата, не смолкали. Звуки, которые представлялись моему детскому воображению чем-то лимонно-апельсиновым на вкус и даже мягким на ощупь, оседали в памяти сразу же, как только проникали в уши. Ползком добираясь до кровати Гровера, я залазил наверх и, чуть стесняя его движениях, в точности до дюйма повторял позу брата — ступни упираются в стену, голова запрокинута, руки покоятся на груди, а глаза прикрыты. Делая вид, что не замечает меня, Гровер продолжал напевать мелодии, которые называл странными (и не менее страшными) для меня словами — «реггей», «рокстеди», «ска» и «соул». Пытаясь выговорить хоть одно из них, я тыкал пальцем в сторону грампроигрывателя и выдавал, как штампованные: «эгги», «стеди», «ка» и «сол».
А затем, что отчетливо врезалось мне в память, Гровер начинал меня щекотать. Так просто, легоньким махом заваливал на подушку и щекотал. Я пищал, подобно зверьку, выгибаясь в спине и пиная малюсенькими коленями брата в бока и живот. После того, как дышать от смеха было уже нечем, а глаза слезились, Гровер скатывался на ковер, непременно стаскивая и меня за собой. Глядя в прорези солнечного света, скользящего по вуали из однослойной пыли, он мерно ловил губами воздух, а я прислонялся ухом к его груди и слушал, как колотится сердце. Колотилось оно точно в такт тем самым мелодиям, что звенящими ручьями расплескивались по комнате.
— Эгги, эгги, — картавил я и хитро прищуривался, словно выжидая реакции брата.
— Реггей, — поправлял Гровер, заливаясь хохотом. — Вот она, музыка, Чонс. — Он терся носом об мою наполовину лысую макушку, а потом шутливо спихивал меня с себя и принимался скакать по комнате, как заводная обезьянка, чтобы я захотел поймать его и опять столкнуть на пол. В те моменты я ощущал нечто особое, что тогда еще не мог описать ни словами, ни мыслями — то, что впоследствии бы сумел причислить к состоянию непомерного счастья.
Связь с Гровером, который, сам того не сознавая, постепенно становился для меня кем-то средним между братом, мамой и папой в одном лице, крепла с каждым днем, что мы проводили вместе. Я всегда смотрел на него снизу вверх — в прямом и переносном смысле: в основном, конечно, в силу своего роста. Однако такой взгляд, «снизу», являл собой не что иное, как выражение искренней симпатии и уважения по отношению к брату. Глядя на него, с самых малых лет, я видел лицо человека, на которого, вопреки всему, хочется равняться. И карикатурно впитывать в себя его мимику, жесты, привычки — как во время просмотра диснеевского мультфильма, антропоморфным героям которого веришь, отчасти пытаясь им подража
...