Провинциальные тетради. Том 1
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Провинциальные тетради. Том 1

Вячеслав Лютов

Провинциальные тетради

Том 1






18+

Оглавление

  1. Провинциальные тетради
  2. ОБЫКНОВЕННАЯ ИСТОРИЯ
  3. Из сборника «ТЕНИ» (1988—1989)
    1. Пьяный сонет
    2. «Буффонада голосов и жестов…»
    3. «Желтый мяч на белом снегу …»
    4. «В зеркальной гостиной старого замка…»
    5. «…А за окошком бродит полусонный…»
    6. «Погадай мне на картах, цыганка…»
    7. «Безухий пес, как инвалид…»
  4. О ПРИРОДЕ ВЕЩЕЙ (1989)
  5. ВЗБАЛМОШНАЯ ПОЛНОЧЬ (1990)
    1. Ремонт
    2. Домовой
    3. Сказка
    4. «Печные трубы: сажа, сажа…»
    5. «Мне кажется: на святочный подарок…»
    6. «Останься, не бросай меня, храни!..»
    7. Песня
    8. «И вот уж невидимкой по сеням…»
    9. «И дверь — не дверь, а страшный вход…»
    10. «За сигаретой ночь короче…»
    11. «Дух невидимки за портьерой…»
    12. «Мне участь: быть поэтом поездов…»
    13. «Присниться бы сейчас прокуренному дому…»
    14. «Еще в невыпитом вине…»
  6. ОТ ЖЕЛТОГО ЛИСТА (1990)
  7. ПРИЗРАЧНЫЙ ДОМ С РЕАЛЬНЫМИ ОКНАМИ ВО ДВОР (1990)
  8. ПИСЬМО (1990)
  9. ШОРОХИ АВГУСТА (1990)
    1. «Уж лето к осени спешит…»
    2. «В ожиданье дождя на пустом полуночном перроне…»
    3. «А углям вновь не возгореть …»
    4. «Вздох августа, последний и холодный…»
    5. «Теперь уже без времени навечно…»
    6. «Кто вчера отстал от стаи?..»
    7. «Пора сменить на осень зелень лета…»
    8. «Время сжато в слезинке дождя на ладони…»
    9. «Всю ночь хлестал холодный ливень…»
  10. ИЗ ДНЕВНИКА (1988—1990)
  11. 14 ФЕВРАЛЯ
  12. ПЕТЕРБУРГ — ЦАРСКОЕ СЕЛО (1990—1991)
    1. «Луна зацепилась за крышу…»
    2. «Читаю лекции в старом парке…»
    3. «Мой несчастный ангел на Фонтанке…»
    4. «Как мерно тает сигарета…»
    5. «В чернилах лист бумаги невской…»
    6. Детское село
    7. Воспоминание
    8. «Хочу, чтоб снова падал снег…»
  13. ТЕАТРАЛЬНЫЙ СЕЗОН (1991)
  14. ЗИМНИЕ СУМЕРКИ НАД ПЕТЕРБУРГОМ (1991)
  15. ЗЛОКЛЮЧЕНИЯ СТАРИНЫ ОСТЕРМАНА
  16. АКВАРЕЛИ (1991)
    1. «Но все с того, что нам не стало легче…»
    2. Очертания сада
    3. «А за окном совсем не те пространства…»
    4. «Когда б не видеть ни дорог, ни станций…»
    5. Бабочка
    6. Из окна
    7. «Все это так невесомо и сонно…»
    8. На переезде
    9. Среди дождя
  17. НИ О ЧЕМ (1991)
  18. ТРАМВАЙ (1991)
  19. ЦАРСКОЕ СЕЛО (1991)
  20. МЕТРИКА ОСЕНИ (1991)
    1. «Я гуляю, как ветер в кармане…»
    2. «Как исчезают звуки во дворе…»
    3. «Опять, дрожа и беспокоясь…»
    4. Осенний вокзал
    5. Во дворе
    6. «Расскажи мне свой грустный сон…»
    7. «И вот уж осень на излете…»
    8. «Что ж, попрощаемся… Пора…»
  21. НЕЧАЯННЫЙ ГОСТЬ (1991)
  22. СОР (1991)
  23. НОЧЬ ЗА ВАГОННЫМ ОКНОМ (1991)
  24. ПОСВЯЩЕНИЯ И ПИСЬМА (1991)
    1. «Мне очень легко быть рядом с тобой…»
    2. «Как грустно, Анечка, как грустно!..»
    3. Стекло
    4. Пять посланий, написанных под утро
    5. «Все прокурено в квартире…»
    6. «Это было бы в Царском Селе …»
    7. «Нам не сойтись на полустанке…»
    8. «Свет луны сухой и бледный…»
  25. СТИХОТВОРЕНИЯ 1991 ГОДА
    1. «Лишь стает ночь, и утро будет вздорным…»
    2. «Какая ночь, какая тишь!..»
    3. «Это будет немного печальней, чем звук колокольчика сонный…»
    4. Прогулка
    5. «Один, один! бессонный и смятенный!..»
    6. «Кому оставить горечь рая…»
    7. «В той красоте — ни выстрела, ни крови…»
    8. Просчитанный по осени цыпленок
    9. «Опять часы на книжной полке…»
    10. Мысли в старом саду
    11. «Из всех писем, отправленных мной…»
    12. Колыбельная
    13. У подъезда
    14. Тень августа
    15. Одиночество нового года
  26. ХРИСТОС, КОТОРОГО МЫ ЗАСЛУЖИВАЕМ
  27. ДЕКАБРЬ (1992)
  28. СОБАКА, ИСПУГАВШАЯСЯ ГРОЗЫ (1992)
  29. СТРАХ ПЕРЕД ДОСТОЕВСКИМ (1992)
  30. ТРАДИЦИЯ И ТВОРЧЕСТВО (1992)
  31. ПИСЬМА В ПРОШЛОГОДНЮЮ ОСЕНЬ (1992)
    1. «Терпеливой бумаги открытие …»
    2. «Горизонта стерта планка …»
    3. «Вот и зима, и метель, и мороз…»
    4. «Как невесело, друг мой…»
    5. «Растревожит даль гудок…»
    6. «Печальный город, отчего…»
  32. ТРИ РАССКАЗА (1992)
    1. Неожиданность Бунина
    2. Книжный магазин
    3. Ожидание
  33. СЛУЧАЙНЫЕ ПЕСНИ
    1. Чужие строки
    2. Паника
    3. Отзвуки смутного времени
    4. Осень
    5. Замок
  34. СНЕГ В МАРТЕ (1992)
    1. Обыкновенный вечер
    2. Снег в марте
  35. СМЕРТЬ МЕЛЬНИКА (1992)
  36. БАШНЯ ДЛЯ СВОБОДЫ
  37. ПИСАТЕЛЬ КАК МИФ (1993)
  38. ПАСХА В ОПТИНОЙ (1993)
  39. ОКТЯБРЬ 1993 ГОДА
  40. ПРЕДЗИМЬЕ (1993)
    1. «Вот и осень пришла для меня…»
    2. «Прозвенел звонок, и снова…»
    3. «Нас не будет в страшном мире…»
    4. «Сквозь запотевшее окно…»
    5. Предзимье
    6. Ворон
    7. «И вот уж золото лесов…»
  41. МАШУК (1993)
  42. ПРИДОРОЖНЫЕ ПИСЬМА (1993)
  43. СЕНТЯБРЬ (1993)
  44. ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ К Ю. ПОПОВУ (1993)
  45. ПУТЕШЕСТВИЕ ГРАФА ДРАКУЛЫ ПО СВЕТУ
  46. ФАЭТОН
  47. ИЗ ГЕНРИХА ГЕЙНЕ (1993—1994)
    1. Приютская сказка
    2. Китти
    3. Уходящее лето
  48. ИСКУШЕНИЕ БРАТА МЕДАРДА
  49. АПОЛОГИЯ СОЦИАЛЬНОГО ХРИСТИАНСТВА
  50. МАСТЕРСКАЯ ОТРИЦАНИЯ
  51. МУЗЫКА ЗАБЛУЖДЕНИЙ (1994)
  52. МЕДВЕЖИЙ УГОЛ (1994)
  53. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ БУДДЫ (1994)
  54. ПЕСНИ НЕВЕДЕНИЯ
  55. ПО ДОРОГЕ РАЗОЧАРОВАНИЙ
  56. СРЕДИ ОЗЕР
    1. «Расскажи мне о том, что есть …»
    2. «Этой улицы изломы…»
    3. «Улицы медленно сходят в озера…»
  57. ШКОЛЬНОЕ
    1. «Этой зимней круговертью…»
    2. «Перевертышем Монмартра…»
    3. «Что вы смотрите в окно? …»
  58. ГОРОД
    1. «Твоих стихов неверный след…»
    2. «Я ни о чем не говорю …»
    3. «Пора вносить огонь и дым…»
  59. ОДИНОЧЕСТВО БАБЬЕГО ЛЕТА (1994)

ОБЫКНОВЕННАЯ ИСТОРИЯ

или Предисловие к «Провинциальным тетрадям»

Когда тебе уже полвека,

Пора бы знать, что сделано тобой…

Отвечая на этот вопрос, так и хочется сказать, что ничего особенного. Не мной замечено, что искры, сгорая, становятся пеплом, а мир, который ты так страстно хотел изменить, испепеляя его силой своей мысли, на самом деле менял тебя — и не в лучшую сторону. Стремительное и спрессованное время подводит к необходимости подводить итоги, подобно Сомерсету Моэму, запасаться попкорном для мемуаров, перелистывая старые рукописи или разглядывая пожелтевшие фотографии.

В бытность печатных машинок, стуча по клавишам по ночам, я издавал журнал одного человека «Провинциальные тетрадки» — для себя и друзей. Там было всё вперемежку: ровные поэтические строфы, кирпичики прозы, маленькие звездочки заметок на полях больших литературных и философских тем — все, чем успел надышаться, надуматься за пролетевшие месяцы. Затем паузы между выпусками журнала становились все длиннее — как у человека, который сначала желает вести дневник, а потом, перегорая, находит массу причин не открывать свои тетрадки. Ежедневная суета, работа, бесконечные заказы, журналистская рутина и прочие букли и кудри нашего мира — стоит ли говорить о том, как это каждому из нас знакомо.

И вот в один не очень прекрасный момент вдруг пришло ощущение какой-то тотальной пустоты, отупения, омертвения. Лишь изредка в этой пустоте просыпалось желание говорить стихами — просыпалось, терло спросонья глаза и, не найдя ничего и никого, засыпало снова. Я вдруг увидел, каким слоем пыли покрылись книги во втором ряду — «погребенными» оказались Лосев, Чаадаев, Бердяев, Ортега-и-Гассет, Флоренский и Флоровский. Почувствовал, что из статьи в статью, из книжки в книжку перетираю мысли, прочертившие мне по душе когда-то давно. А новых и нет совсем — лишь изредка озорничали зарницами…

На смену «большой литературе» приходило «малое краеведение» — как жизнь, которая течет здесь и сейчас, привязанная к конкретному месту, как коза к колышку. Писательство долгое время напоминало качание маятника, многое создавалось «по случаю», всполохами, пунктиром. «Сны» о Григории Сковороде перемежались с историей заводов и госбезопасностью, поэтические образы переплетались с политическими реалиями, мысли о Шестове так и не смогли пробиться сквозь «Забытые тайны Южного Урала», и теперь даже возвращаться к ним страшновато.

Однажды довелось выступить с единственным поэтическим вечером в Снежинске — такая «встреча с писателем». Удивился, что среди слушателей были те, кто меня знал по учительству в деревне. Спросили — не жалею ли я, что все так банально сложилось: большие планы покорить мир сменились старой поговоркой: «где родился, там и пригодился»? Обманывать не было смысла — да, жаль… жаль, что все закончилось намного быстрее, чем я когда-то рассчитывал…

Но по глазам читал — не один я такой. А следом пришло понимание, что дело не в жалости и не в печали. Мудрость обыкновенной истории в том, что она течет слишком по-людски: от смелых мыслей — к нужным словам, от взбалмошных притязаний — к заботе и пользе, с работы — домой к жене, детям, а теперь и внукам. Течет, как медленные глубокие реки, — в противовес безумному времени.

Поэтому, собирая воедино все, что было написано, я решил не мешать этому течению: пусть мысли сменяют друг друга так, как было когда-то в скромных «Провинциальных тетрадках», отпечатанных на старой пишущей машинке…

Апрель, 2020 год

Из сборника «ТЕНИ» (1988—1989)

Пьяный сонет

 Распахнуто окно, иль выбито… не знаю.

И вечер снова пьян, и я кричу ему:

Не спи, замерзнешь, друг! Я это понимаю.

Он, так же как и я, не нужен никому.


Он, так же как и я, сегодня выпил много

Дешевого вина и грубого ерша.

Он выпил и упал закатом на дорогу.

Нам не о чем тужить — в кармане ни гроша.


И день не растянуть — я не имею власти

Над временем; его обратно не верну.

Ты уже мертв? Твои безудержные страсти

В агонии скребут ночную тишину.


Кому оно нужно, резиновое счастье?

Наверно, только мне… и другу моему…

1988

* * *

Буффонада голосов и жестов.

Среди ночи пьяная тоска

Ловко дирижирует оркестром

Из луны, бетона и песка.


На пюпитре — ноты, ноты, ноты;

Ветер перекидывал листы.

Если я пою из темноты,

Значит, мною управляет Кто-то…

1988

* * *

Желтый мяч на белом снегу —

Это дым в леденящем покое.

Разжигают слепым сухостоем

Костер на другом берегу.


Там тепло и мороз нипочем.

А мне здесь хорошо и печально:

Я купаюсь в снежинках хрустальных

И играю желтым мячом.

1989

* * *

В зеркальной гостиной старого замка,

Где только листва и тигровые шкуры,

Медленно тает свеча.


И время, и пламя слилось воедино,

И чай уж остыл в фарфоровых чашках.

Медленно тает свеча.


И голос чужой в аметистовом дыме,

И тени в шелках голубых из Китая.

Медленно тает свеча.


Но кто же там ходит в ореховом зале

Средь книг и картин? Но здесь, предо мною

Медленно тает свеча…

1989

* * *

Ю. Попову.

…А за окошком бродит полусонный

Мой человечек с черным саквояжем.

И блеск свечи на трубке телефонной

Давно знаком и мне по нраву даже.


Вот дни переливаю по бокалам

недели. А шаги все тише, тише.

Мой человечек топает устало,

Как домовой по чердакам и крышам.


И мир уже не плачет от печали,

И мостовая не вздыхает гулко.

Во мне сегодня струны зазвучали —

И музыка плыла по переулкам,


Что белоснежным скрыты покрывалом

От недомолвок и чужого взора.

Меня луна незримо приласкала,

Впитавшись в незатейливые шторы…


А что же было в саквояже черном,

Что нес в руках беззвучный человечек?

Моя ли тень, что связана покорно?

Еще один печальный зимний вечер?


Тепла испив, ты перебрал немножко,

И вспыхнул враз, и превратился в сажу…

Пройдет ли завтра под моим окошком

Тот человечек с черным саквояжем?

1989

* * *

В. Е. Клепикову.

Погадай мне на картах, цыганка,

Расскажи мою жизнь, ворожея.

Когда листья закружатся в танго,

С первым снегом ли я околею?

Расскажи мою жизнь, ворожея.


Буду жить я в лачуге иль замке?

Сам с ножом или сам на ноже я?

И жена мне ли будет служанкой

Иль хромому соседу-еврею?

Расскажи мою жизнь, ворожея.


И куда мне уйти спозаранку,

Чтоб петлю не набросить на шею,

Чтоб не видеть дневные останки

На забрызганной кровью ливрее?

Расскажи мою жизнь, ворожея,

Погадай мне на картах, цыганка…

1989

* * *

Безухий пес, как инвалид,

Сидит среди обломков льда.

Над ним качается звезда

В плену задумчивых молитв.

1989

О ПРИРОДЕ ВЕЩЕЙ (1989)

Ю. Попову.

1.


Северное небо утонуло в призрачно-туманной дымке. Сверкали звезды, собрав свои последние силы. За поворотом корчился в кювете рассвет и стонал шелестом листьев придорожных кустов. Иногда по небу проносились серые облака и исчезали за изломанной линией горизонта.

Неожиданно на порог старого обветшалого дома у дороги упала звезда…

— Опять кого-то принесло, — недовольно скрипнуло старое кресло. — У нас последние гости и так были совсем недавно, лет десять назад.

— В этом нет ничего плохого. Вы можете мне поверить. Наверняка новый странник внесет в наш дом нечто интересное, — сказал сервант, звякнув осколком стекла.

— Кто его знает… Ох, не люблю я столь неожиданные визиты! Право, уважаемый сервант, если на меня кто-нибудь сядет, то я рассыплюсь на мелкие части.

Внезапно вспыхнул теплом черный от сажи камин и сквозь облачко пепла произнес:

— Странно, господа, неужели вы забыли сердечные заветы гостеприимства? Я бы с удовольствием согрел путника у своих чугунных решеток.

— Ну да, я никогда не сомневался в этом, — кресло чуть качнулось и поморщилось. — Лучше бы меня в свое время разобрали на дрова и сожгли в печи, нежели прозябать среди этого хлама!

— Конечно, конечно, и это было бы наилучшим выходом, ибо вы теперь терзаете нервы своим скрипом.

Их разговору помешал стук в дверь.

— Открыто.

Дверь безропотно повиновалась и, собравшись с дыханием, отворилась.

Странный вид незнакомца поразил обитателей старого дома: он был в серебристо-платиновой тунике, которая блестела под лунным светом, а его бесформенная масса с большим трудом смахивала на крайне неровный шар. Вдобавок, вращались, рассматривая обстановку, десять золотистых глаз.

— Здравствуйте. Я — осколок звезды.

Кресло хмыкнуло и продолжало рассматривать незнакомца.

— Вы не стойте на пороге, — сказал благодушный сервант. — Проходите и садитесь. Я думаю, тетка-кровать не откажет вам в столь пустяковой услуге. К тому же она наверняка будет довольна почувствовать на себе упругое мужское тело…

— Ты несносен, грубоватым голосом ответила кровать. — Когда ты наконец оставишь свои молодческие шутки? Сам труха, а все туда же. А вы, — она обратилась к незнакомцу, — проходите и садитесь рядом со мной, мне будет весьма приятно.

— Покорнейше благодарю, осколок проковылял к кровати и примастился у нее в ногах.

Некоторое время все сидели молча, пока облезлый стол спросонья не спросил:

— У нас сегодня гости?

— Как видишь, — не меняя своего тона ответило кресло.

— Если так, то это надо бы отметить. У нас осталась еще водка?

— Осталась, но я не знаю, согласится ли бутылка на то, чтобы ее откупорили? — сервант распахнул свои створки и что-то стал шептать бутылке на ухо. Та улыбнулась своей сорокаградусной наклейкой и произнесла:

— Гулять так гулять!

— Издалека вы к нам? — поинтересовался стол.

— Из созвездия Скорпиона.

— Однако вы хорошо знаете наш язык.

— Право, это очень просто. Атомные единицы языка у всех вещей одинаковы. Хотя это крайне сужает наш лексикон, но на то воля божья.

— Вы верите в бога? — вступил в разговор печальный радиоприемник.

— Я не вижу в этом ничего предосудительного, — осколок заворочался, поменяв свои своеобразные ножки. — В кого-то ведь нужно верить, — и просверлил своими глазками окружающих.

Меж тем к столу стали сбегаться тарелки, фужеры и стопки, как тараканы. Закуска состояла из заплесневелых огурцов и помидоров; жаркого, правда, не предполагалось, но зато гарниру оказалось более чем достаточно — макаронами был забит весь угол на кухне.

Книжная полка молчала и незаметно рассматривала незнакомца, и чем пристальнее она вглядывалась в него, тем сильнее распалялись ее страсть. Она никогда не испытывала столь странного чувства, которое теперь боролось с чистой привязанностью к маленькому и доброму радиоприемнику. Откуда-то в подсознании затерлась нелепая мысль, и полка с раздражением посмотрела на кровать: «Тоже мне, соперница!». Книжная полка была еще молода — ей едва исполнилось шестьдесят, но в мире вещей это довольно юный возраст. Креслу, например, скоро стукнет сто девяносто, а оно все еще держится, разве что гобелен на спинке поистерся и растрескались ножки.

Старое кресло всегда ворчало, но его нудный характер приобрел странные оттенки привязанности к этому дому, и никто из сожителей не мог представить себе его отсутствие.

— А все-таки осколок в чем-то прав, — с философскими нотками в голосе произнес стол, что никак не вязалось с его простеньким мужицким нравом. — Однако, прошу к столу.

Пока все рассаживались, на шорох из кухни приковылял табурет с перевязанной ножкой.

— Здравствуйте, господа! У нас сегодня небольшой праздник?

— Да уж… Гости из космоса редко к нам заглядывают, — скрипнуло кресло.

— Кстати, табурет, познакомься, — сервант указал на пришельца, хотя табурет и без того пялился на него, пытаясь разобрать, что за чудо природы находится перед ним. — Осколок звезды.

— Превосходно, — засмеялся табурет. — Космическая пустота, видимо, тоже действует на нервы и хочется какой-либо скромной компании, типа нашей.

Его смех внес странную непредвзятость в обстановку и стало легче дышать.

— Не плохо бы открыть окно, — сказал стол, с аппетитом облизывая донышки тарелок.

— Ни в коем случае! — воспротивилось кресло. — Я и так простужено и сквозняк без сомнения сведет меня раньше срока в могилу.

— Я согрею, — пробасил камин, поигрывая угольками.

— Может быть, незваный гость расскажет нам о себе? Мы ведь обыкновенные провинциалы, и совсем не знаем, что творится в мире. Когда-то у радиоприемник были в порядке какие-то его там резисторы, так… — заговорил сервант. — Да и когда-то с нами жила потрепанная газета, но камин не рассчитал свое тепло, и теперь пепел бедняжки развеялся по комнате и превратился в пыль.

— Любишь ты вспомнить эдакое неподходящее. Ну, виноват, — камин пытался оправдаться, но не нашел, что сказать, и лишь вздохнул, — Но теперь-то уже поздно что-то менять.

— Менять никогда не поздно, — с умным видом произнес осколок и после короткой паузы продолжил, — ибо все находится в постоянном движении. Когда меня несло по Вселенной, мне казалось, что никакого движения не существует — все было так стремительно и столько вокруг было пустоты! И лишь врезавшись в вашу планету, я понял, насколько сильно меня разогнало время. Движение — это смысл жизни!

— Ну-ну, — только и произнесло старое кресло, которому, судя по всему, не понравились манеры гостя.

— Полноте говорить о философии, давайте лучше вздрогнем, — табурет поднял свою стопку. — За гостя!

Все выпили. Книжную полку передернуло так, что из нее вывалился томик малоизвестного поэта, и стихи, как бусы, рассыпались по полусгнившему паркету.

— Ой, прошу прощения! — краска залила ее, и она в смущении стала собирать стихи, ускользнув тем самым от интригующего взгляда звездного гостя.

— Интересно, а там, в созвездии Скорпиона, есть жизнь?

— Есть, — коротко и нехотя ответил осколок и, чтобы не вдаваться в подробности, добавил: — Она ничем не отличается от вашей.

В комнате повисло натянутое молчание, которое, впрочем, длилось не так долго — старое кресло чихнуло и попросило извинения.


* * *

На этом месте следовало бы прервать повествование, так как гусиное перо, которым пишется вся эта история, утомилось и захотело спать. Однако чернильница воспротивилась этому — несмотря на свой скверный характер, она все же хотела знать продолжение.

— Все-таки осколок мне даже чем-то симпатичен, — принялось рассуждать вслух перо. — Как ты думаешь, не сделать ли нам из него положительного героя?

— Ну да, — без особого восторга произнесла чернильница. — Я только не понимаю, зачем он нужен, положительный герой?

— Эх ты, чернильница, любишь ты все такое этакое… Впрочем, я подумаю об этом. Так на чем же мы там остановились?..


2.


От выпитой водки все повеселели, и табурет, рассказавший пару анекдотов, вдруг неожиданно произнес:

— А все же мы живем ужасно плохо!

Осколок посмотрел на него пьяненькими глазами, словно пытался понять смысл данной фразы.

— Вспомните, господа, как жили мы раньше, когда существовали люди, — продолжил табурет. — После того, как они перенажимали всевозможные кнопки, мы потеряли смысл своего существования. Мое предназначение — место для сидения; на кровати должны спать, в серванте — храниться посуда; и это всякий раз должно быть востребовано. Уважаемое кресло, вспомни, как ты весело раскачивалось, чувствуя на себе юное тело. О, это была прелестная девчушка! Ее белоснежное платье серебрилось под лучами солнца… Теперь от него осталась лишь серая грязная тряпка, что висит на заборе, сырая от дождя.

Кресло то ли всхлипнуло, то ли скрипнуло — никто этого не разобрал.

— Мой друг, — сказало оно ностальгически-раздраженно, — не терзай мое сердце. Юность прошла, как дым. Я помню эту девушку. Ее звали Натой. Веселый и чудный ребенок. Мне ее жаль, — кресло снова чихнуло, на что сервант сказал:

— Будьте здоровы. Я вижу, вы совсем простудились.

В это время кровать всхлипнула и из нее рекой полились воспоминания:

— Нет! Вы просто представить себе не можете, какой ослепительно была любовь в моих объятьях! Я пела от счастья, когда ее родители давали волю своей страсти. Он был такой здоровяк! Она — маленькая и хрупкая женщина. Но, может быть, в этом и заключалась их гармония.

— Успокойтесь, тетушка, — пробасил камин, обдав кровать живым теплом. — Ведь кто-то должен был остаться на этом свете. Выбор пал на нас. Кстати, я помню того старика, деда Наташи. Он бывало протягивал свои костлявые ноги ко мне, и я, как пес, лизал их своим теплом. Дед доставал с полки какую-нибудь книжку и читал, покашливая не то от старости, не то от удовольствия.

— Иногда он включал меня, — перебил его радиоприемник, — и наслаждался музыкой, которая лилась рекой из моей электронной души; или слушал последние новости.

Осколок внимал им с натянутой почтительной улыбкой на своей физиономии, хотя и не понимал, о ком идет речь. Наконец, это непонимание стало его ужасно раздражать и он спросил:

— Бог мой! Вы так сердечно говорите о людях, а я даже не знаю, что это такое!

За столом воцарилось молчание — каждый пытался составить характеристику своим бывшим хозяевам. В конце концов, умудренное опытом жизни кресло произнесло:

— Люди — это живые вещи…

Табурет меж тем затянул длинную песню:

Ой да ты постой, постой,

На горе крутой.

Ой да не спускай листья

Во сине море.

И все подхватили:

Ой да по синю морю

Корабель плывет.

Осколок проникся лирическим звучанием песни, хотел было ее подхватить, но вспомнил, что не знает слов. Пара его глаз прослезилась, он случайно уловил неровный взгляд книжной полки, но все же продолжал с невозмутимым видом слушать.

Ой да по синю морю

Корабель плывет.

Ой да как на том корабле

Два полка солдат.

Вдруг откуда-то из угла вылезла черная обшарпанная трубка.

— Веселитесь, господа? — она была самой древней из всех собравшихся. — В мое время вы бы не то пели.

Сервант открыто поморщился — он терпеть ее не мог, особенно в тот момент, когда она вспоминала о времени Великой Крови.

— Вас давно бы уже сожгли или сбросали как ненужный хлам где-нибудь в Сибири. Жаль, что ваши хозяева не попали под могучую плетку, их бы раздавили как клопов или тараканов…

— Заткните ей чем-нибудь рот! — кресло закашлялось от негодования.

Недолго думая, табурет запустил в нее тапок, и трубка с грохотом полетела в грязный угол под молчаливым шкафом, где валялась одна позолоченная звезда с известной груди, резиновая печать и крохотный бюстик вождя.

— Вот так ложка дегтя портит бочку меда, — задумчиво произнес камин.

— А кто она? — поинтересовался осколок, не найдя аналогий в своем сознании.

— Это курительная трубка…

— Не будем о ней, — перебил сервант.

Снова подкралось молчание — каждый думал о своем.

Вдруг радиоприемник перехватил взгляд книжной полки, адресовавшийся явно не ему. «Почему она так смотрит на него? — сердце забилось у него в груди. — Что она нашла в этой бесформенной ржаво-железной массе?»

Его мысли прервал внезапный треск в углу — шкаф, охнув, навалился на стену — его ножки треснули и подломились.

— Ой, Господи, шкаф помирает!

Табурет подскочил к нему и попытался выровнять дряхлого старикашку. И когда тот плотно прижался к стене, табурет, смахнув капельки пота, вернулся на место.

— Немного ему осталось, — грустно сказал камин. — Хотя он и моложе кресла.

— Его просто второпях собрали бракоделы на мебельной фабрике, — произнес сервант. — Кресло-то старой закваски, сделано золото-мастером еще до революции; из черного дерева, обитый прелестным гобеленом — красавец!

— Будет тебе, сервант, — скрипя, проговорило кресло, но, видимо настроенное на ностальгический лад, все же добавило: — а цвет моего гобелена был таким же, как глаза у нашего гостя.

Тот поблагодарил за комплимент.

— Ох, опять что-то заныли пружины, — тетка-кровать закрыла глаза и уже сквозь сон продолжила: — Вероятно, к непогоде.

Говорить было не о чем — старая кровать уснула, табурет захотел курить и пошел на улицу вместе с радиоприемником, камин погасил свое пламя и, разбросав напоследок свои маленькие искры, задремал.

Книжная полка молчала — можно было подумать, что спит. Но она слушала медленный разговор серванта и кресла, при этом иногда пристально поглядывая на осколка. Она не могла понять, какая сила влечет ее, которую не может остановить даже стыд перед чистой душой радиоприемника, который так сильно в нее влюблен — до беспамятства. Осколок, меж тем, делал вид, что не замечает направленные на него взгляды — он слушал философскую беседу и хотел уловить место, чтобы — для красного словца — вступить в разговор.


* * *

— Ну все, на сегодня хватит, — перо поудобнее разместилось подле чернильницы. К тому же я пока плоховато представляю себе, о чем бы они могли говорить.

Чернильница тоже порядком уморилась и почти не слышала своего собеседника.

— Завтра с утра продолжу, — сказало самому себе перо и закрыло глаза.


3.


Табурет примастился в сенях на полусгнивших досках и закурил. На улице распласталась ночь, ветер едва качал чуть живые ветки березы и скользил по грязным прошлогодним листьям. Словно перебивая ночь, табурет спросил:

— Ну, как тебе гости?

— Проходимец, — недовольно буркнул радиоприемник, вспомнив страстный взгляд своей возлюбленной.

— О, сэр, как вы его невзлюбили! — иронично сказал табурет.

— Если бы вы, уважаемый табурет, видели, как смотрела на этого урода книжная полка, то согласились бы с моими характеристиками.

— О, мой друг, да ты влюблен! — табурет весело посмотрел на него, но тут же осекся. — Бог мой! Сколько же лет ты скрывал это?

— С той поры, как появился в этом доме, — радиоприемник затянулся и, выпустив дым, стал рассматривать звездную ночь. — Пойдем в сад.

Они вышли из дома и сели на скамейку под старой непрореженной вишней.

— Вот когда я был молод… — начал табурет, чуть покачиваясь и ерзая по скамейке. — В том городе, где меня сколотили, жила прекрасная хрустальная ваза. Она стояла на окошке маленького одинокого дома, со всех сторон зажатого новостройками. О, каким же она была совершенством! Как сверкали ее грани на солнце! Я хотел быть с нею, и эта мечта была полным безумием. Я как мальчишка сочинял стихи и пел песни. Если бы она могла их услышать! Но вот в одно серое утро к крохотному дому подкатил экскаватор. Стены затрещали, и она, покачнувшись, упала и разбилась на сотни… нет, тысячи осколков!

Радиоприемник молчал. Он закурил вторую сигарету и продолжал всматриваться в ночь.

— Ну что, пойдем в дом? — спросил табурет, затушив окурок.

— Иди, я чуть позже.

Оставшись один, он стал с наслаждением вдыхать аромат ночи, таял в ее тишине и непроницаемости. Он посмотрел на звезды с плохо скрываемым презрением, но в то же мгновение извинился за свой взгляд.

«Действительно, звезды прекрасны! Они сверкают, как льдинки, и несмотря на свой холод, все же дарят свет. Они совсем не похожи на того, кто считает их своей плотью. А если это так, то…»

Под навесом заворочались дрова, словно увидели неприятный сон.

«Неужели она предпочтет его? Нет, я не вынесу этого!» — и он, докурив, вернулся в дом.

Дверь в комнату была открыта.

Радиоприемник замер на пороге — звездный проходимец ласкал его возлюбленную, целовал в жаркие уста, ползал по ней, как червяк в дождевой луже…

«О господи!» — прошептал бедный радиоприемник; у него закружилась голова, стало трудно дышать и он едва-едва выполз на улицу.

Свежий воздух малость отрезвил его. Неожиданно ночь показалась ему сыровато-душной, и он заметил, как с севера надвигаются свинцовые грозовые тучи.

Радиоприемник медленно вскарабкался по лестнице на крышу, вдохнул полной грудью сладко-прозрачный воздух, пристально разглядывая приближающуюся грозу; и чем ближе становились тучи, тем сильнее ему хотелось сделать шаг им навстречу…

Маленькие детальки и осколки корпуса рассыпались по грязной земле.


* * *

— Нет! Я не могу об этом писать! — перо возмущенно зашагало по столу. — Ну зачем, ну зачем он это сделал?

— А ты, так долго живущий со мной и во мне, ради меня бросился бы в огонь? — спросила чернильница, бросив на него пристальный взгляд…


* * *

— Сколько можно! Оставь ее в покое! — старое кресло громко заскрипело.

Осколок встрепенулся, но нагловато спросил:

— Мы вам мешаем?

— Она не принадлежит тебе. Может быть, у вас там, в космосе, так принято. А у нас не развращают девушек, которым в скором времени под венец… — кресло закашлялось. — Оставь ее!

— Откуда вам знать! Вдруг я люблю ее? С первого взгляда. Вы закисли в своей комнате и забыли, что существует такое чувство, как страсть. И может быть, я прилетел сюда именно для того, чтобы еще раз напомнить вам об этом.

— Железо не летает. А ты — обыкновенная ржавая болванка! — сказал сервант, которое за всю свою жизнь не обидел даже мухи.

Осколок выдержал паузу и, прислушавшись, сказал:

— Я слышу, как приближается гроза. Огненная молния продырявит крышу вашего сарая, и тогда вы исчезнете в огне и дыме. О, сколько бы я отдал за то, чтобы насладиться созерцанием великого пожара! Вы превратитесь в пепел, и я буду топтать его, смешивая с грязью…

— Замолчи! — кресло издало звук, похожий на предсмертный стон.

Гроза тем временем приближалась неумолимо — и даже доносился металлический скрежет, словно там, за окном, уже сидела смерть и точила свою косу.

— Что это? — прошептала полка, вырвавшись из объятий звездного гостя.

— Гроза, — ответил за него разбуженный стол.

Гулко хлопнули ставни, стекла зазвенели, и после очередного удара грома в комнате многие проснулись, и в доме запахло гнилью и паникой.

— Я боюсь, — вздрогнула книжная полка и стала искать глазами радиоприемник. В суматохе спросонок никто, кроме нее, о нем и не вспомнил.

Стекло звякнуло, разбилось, и в комнату ворвался дикий ветер.

— Господа, поздравляю вас с концом света! — весело произнес сервант, пытаясь поднять настроение окружающих.

Ставни уже колотили без устали; дом гудел, и вскоре с крыши с грохотом сорвалась проржавевшая антенна.

— Господи, что же это творится! — кровать запричитала, и успокоить ее было делом нелегким.

Осколок спокойно смотрел на обитателей старого дома и, казалось, даже радовался — вот, вот так вам!

Вдруг раздался треск и запахло дымом.

— Горим! — взвизгнула кровать в один голос с книжной полкой.

— Я был прав, — негромко заметил осколок, обращаясь к креслу. — Бог видит, кого обидит. Вот и все, господа. Дерево прекрасно горит, не так ли?..

Через мгновение все вспыхнуло, и сухой, прогнивший дом стал похож на горящую скомканную страницу из рукописи.


* * *

В небо уносился сизый дым. Маленькое облачко, тающее над чадящими головешками, вдруг произнесло:

— Уважаемое кресло, и ты здесь?! Смотри, вот мы парим над землей! Вон то облако — кровать, то — шкаф, а вон то, маленькое, — табурет.

— Слушай, сервант, а ты знаешь, что это значит?

— Нет, но догадываюсь…

— А ведь мы живем, как птицы, как облака, как звезды, настоящие звезды! Мы открыли для себя новый мир. А значит, мы всегда будем жить!

— Вне сомнения…

май, 1989

ВЗБАЛМОШНАЯ ПОЛНОЧЬ (1990)

Ремонт

Смешать ли ночь с обойным клеем,

И до утра газеты ляпать,

И стулья известью закапать —

Какая чудная идея!


Снять шторы, вытащить гардины,

Огней бриллиантовые грозди

Прибить на дюбеля и гвозди —

Вот ночь дошла до середины,


Такая странная и злая,

В огромном, опустевшем мире.

Зачем вершу погром в квартире?

Теперь уже и сам не знаю.

1990

Домовой

Но чу! Кто дышит за портьерой?

Кто влез в окно как вор-домушник?

И отсыревших спичек сера

Шипит меж пальцев непослушных.


Должно быть, бес меня попутал,

Что слышу голос половицы.

Вдруг чей-то образ, лишь минуту.

Ой, ба! Знакомые все лица!


Мой домовой! — ты за стихами

Пришел? Ну что же, почитаю.

Давай стакан с холодным чаем

Перемешаем со словами,


И до утра затянем песню,

Шатаясь по квартире сонной,

Про то, как два смешных влюбленных

Вздыхали по чужой невесте…

1990

Сказка

Разлука туманна, как даль белоснежна,

И мрачен таинственный страж.

И горько, и странно, и в комнате смежной

Рыдает твой маленький паж.

Все выпито, смято, и тьма в зале тронном —

Там движется сказочный эльф.

Звучала соната в проеме оконном —

Паж помнит твой розовый шлейф.

Он помнит дыханье, он чувствует руки,

Он просит лишь горстку тепла.

Он весь в ожиданье, но вновь слышит звуки

Разбитого вдребезг стекла.

1990

* * *

Печные трубы: сажа, сажа;

По половицам — скрип да скрип.

И ветер за окном охрип

И не гоняет листья даже.


В сыром подвале: мыши, мыши;

И раздается — хруст да хруст.

Молитвы сонные услышит

Пустой смородиновый куст.


А в черном небе: флаги, флаги;

И колотушки — стук да стук.

И голос бога — тяжкий звук,

И как со дна молочной фляги.


В соседской бане: охи, ахи;

Эдемский веник — хвать да хвать.

Когда замрет на полувзмахе,

Тогда и время умирать.

Сентябрь, 1990

* * *

Мне кажется: на святочный подарок

России приготовили свинец,

Дешевый стеариновый огарок

И из латуни семьдесят колец.


Я рад тому — мне многого не надо,

Так, разве что рублевку утаить.

Мне обещали плитку шоколада

На будущие святки подарить…

1990

* * *

Останься, не бросай меня, храни!

Храни, как мебель старую в чулане,

Как скрип пружин в рассохшемся диване.

Останься не бросай меня, храни!


Останься, не бросай меня, храни!

Храни, как лоскутки на всякий случай,

Как половицы перепев тягучий.

Останься, не бросай меня, храни!


Останься, не бросай меня, храни!

Но… ближе, ближе пушечные жерла,

И ночь уже мое сжимает горло.

Или, Или! Лама савахвани!..

сентябрь, 1990

Песня

В красном бархате ты, в красном бархате.

Вся подвластна закатным лучам

И хмельным сладострастным речам.

В красном бархате ты, в красном бархате.

Волны локонов гладишь рукой

И вздыхаешь под вечер с тоской.

В красном бархате ты, в красном бархате.

Вновь невинную слышишь свирель,

И душистую стелешь постель.

В красном бархате ты, в красном бархате.

В аромате печальных духов

И в круженье любовных стихов.

В красном бархате ты, в красном бархате.

Смотришь, как выползает луна,

Как и прежде тоскуешь одна.

В красном бархате ты, в красном бархате.

Неестественно бледны уста,

И мне кажется, что неспроста

В красном бархате ты, в красном бархате…

1990

* * *

И вот уж невидимкой по сеням

Гуляет ветер; комкая бумагу

Стремится слово к мокрым фонарям,

Но как всегда не делает и шагу.


И оставаясь сном в черновиках,

Развенчанное, мерно остывает,

И вот уже уныло оседает,

Как будто пыль на полках и шкафах…

декабрь, 1990

* * *

И дверь — не дверь, а страшный вход,

Врата невидимых высот,

Где средь евангельских отцов

Полным-полно безродных псов.

И слышен вой, и слышен лай.

Открыт для всех далекий рай.

И боги радуются всем,

Кто посещает их Эдем.

И раздают, куда хотят,

Слепых беспомощных кутят.

1990

* * *

За сигаретой ночь короче,

И тише тикают часы.

Круг замыкается порочный.

На стрелках — капельки росы.


Ничто не жаждет встрепенуться,

И нет ни камня, ни огня.

Лишь жадно давит мысль меня:

Лечь спать… и больше не проснуться.

1990

* * *

Дух невидимки за портьерой,

В холодных окнах: ночь и плач.

Кто ты, мой будущий палач,

В погонах серых?


На полках пыль, тускнеют книги,

Потрепан старый переплет.

Где ты, изысканный почет

Кастальской лиги?


Багровым дымом полон дом,

Лишь остается память в гранках.

А ты, хромая лихоманка,

Ждешь за углом…

декабрь, 1990

* * *

Мне участь: быть поэтом поездов,

Задумчивых безвестных полустанков

И придорожных сумрачных кустов,

Что безмятежно сонны спозаранку.


Мне участь: скрежетание реборд,

Флажки, фонарь, вагонные защелки…

Не оттого ли в жизни нету толку,

Что каждый шаг обычен, но не тверд?..

декабрь, 1990

* * *

Присниться бы сейчас прокуренному дому,

Где спрятался в сенях докучливый сквозняк.

Но нужен ли ему навязчивый знакомый,

Полуоткрытый шут — задумчивый дурак?


Но нужен ли ему нездешний обитатель,

Кто, из какой страны? — не ведаю о том.

Беззвучный и слепой, и пустоты ваятель,

Смеющийся не в такт и мыслящий с трудом.


А ставни все скрипят, отмахиваясь словно,

И ветер ветки гнет, уносит желтый дым.

И я сижу один, поглядывая сонно

На то, как бродит ночь по комнатам пустым.

1990

* * *

Еще в невыпитом вине

Таится яд лукавых мыслей.

В непрекращающемся сне

Крадется ложь бесшумьем лисьим.

Домашний зуд опавших листьев

Все не дает покоя мне…

Лицом к востоку и к стене…

декабрь, 1990

ОТ ЖЕЛТОГО ЛИСТА (1990)

Ю. Одинцовой.

Теперь, когда осень, все спокойно и обыкновенно — нет лишней суеты, шума, хлопанья тамбурных дверей, бесконечного стука колес… Обыкновение видеть знакомые лица, при этом почти ни с кем не встречаться, ни от кого не зависеть. Все поддается упрощению — и не нужны глобальные философские истины, чтобы осознать красоту и бестревожность своего существования. Нет никакого желания потрясать мир или самому быть потрясенным; нет надобности говорить о политике, хвалить или хулить Саддама Хусейна, выбирать кого-либо из новоявленных президентов…

Осень. Это просто осень.

Должно быть, это то самое мгновение года, когда время неистово спешит вперед, к белым мухам, а человек… человек остается где-то на изломе летней зелени и первых ночных заморозков.

И то, остановленное внутри человека время, становится даже не ностальгией, а скорее обыкновенным осенним воспоминанием — пока нет надобности вытаскивать из кладового шкафа шубы и шапки, пока нет заботы о рождественских подарках.

И писать осенью можно не задумываясь, не задаваясь целью, не предвкушая конечного результата; писать, по сути, ни о чем, но ради того, чтобы писать, со странным трепетом отстукивать на машинке буквы, слова, точки, запятые; впрочем, что я сейчас и делаю.

И ты, наверное, простишь меня за это…

Откуда мне знать, что осень необычайно грустна ныне, что она странно задумчива, порой даже сбивчива в своих мыслях. Как и откуда знать мне, что поезда продолжают отставать от расписания, но в конечный пункт обязательно приходят вовремя…

С тобой что-то случается, а я ничем не могу помочь тебе — меня просто нет рядом. И не дает осень других объяснений. Только в пору листопада приходит желание быть вместе и навсегда, а затем, лишь сойдет снег в конце марта, жизнь снова будет измеряться встречами и новыми знакомствами; и расставание будет не таким тяжелым и безысходным — его вообще не будет, а лишь встреча за встречей.

И, видимо, все в мире происходит для того, чтобы мы когда-нибудь пожалели бы о происшедшем. Кто — о чем…

Иногда так хочется ошибаться! И я готов благодарить любую ошибку, кроме предательства. Осознанного предательства. И ты знаешь, мне кажется, что забывчивость людей — это не предательство, как многие хотят это показать; это — благодарная ошибка. Люди легко знакомятся — люди легко забывают друг друга. Лишь бы это не случалось так скоро… И вся беда в том, что, когда мы страстно желаем обмануться, нам говорят правду.

Мы ведь не будем врать друг другу? Какой нам резон говорить неправду? Только ложь порождает обиду…

Мои слова, должно быть, смешны — какой из меня Плутарх, чтобы читать наставления…

Да, собственно, это и не наставления. Многие скажут: «Не учите меня жить!» — и трижды окажутся в дураках. Можно научиться выживанию, но не жизни. Может быть, я и сам не знаю жизни, и вообще: ничего не знаю — оттого и пишу тебе — себе — такие слова… Ведь ты не станешь надо мной смеяться?

Мы, наверное, случайно переступили через тот порог, когда мир становится сухим морщинистым стариком с детскими глазами…

И я не могу сказать тебе, что люблю, что не могу без тебя — нет, это не будет ложью, но полуправдой… Я всю осень живу вашим покоем — твоим и Наталькиным — и я боюсь даже мысли о том, что смогу его разрушить, внести сумятицу и бессмыслицу. Я не очеркиваю на календаре даты — не хочу ощущать фатальность времени. Хотя и знаю — оно когда-нибудь все разрушит, превратит в пыль, и любая чистоплотная хозяйка станет стирать эту пыль влажной тряпкой с книжного шкафа.

Если что-то и изменится, то, должно быть, без моего участия — я не хочу, чтобы что-то менялось. Разве автобус затеряется где-то между Щербаковкой и Сысертью, и я снова выйду на стоянке курить и прикидывать оставшиеся часы до Екатеринбурга. Потом буду смотреть в окно и пытаться уловить буквы на указателях.

В последний раз уже стояла осень — дивная осень! Даже несмотря на дождь и серое небо. Небо не может быть серым, когда все утопает в золоте, дышит размеренно и чинно, все исполнено тайной грусти…

А ведь, впрочем, так оно и получилось… Когда играла музыка, на стол подавали пельмени и водку, и дым от сигарет смешными обрывками висел в воздухе…

И в твоей комнате было душно, что невозможно уснуть…

Зато теперь — невероятная свобода, пустая свобода; и ночь за окном, и снег… Да, уже снег, и я просто делаю вид, что не замечаю его, что вокруг — пока осень, утонченная и хрупкая натура; достаточно слабого дуновения ветра, чтобы сорвался желтый лист и закружился медленно-медленно в прощальном танце…

Есть люди, похожие на ветер и похожие на листья. Я, наверное, похож на листья — тянусь туда, где тепло; или могу быть украшением в чьем-нибудь гербарии. Ты тоже похожа на листья, пусть не на те, которыми восхищаются, которые рисуют художники в натюрмортах, а те, которые незаметны, но без них невозможна зелень лета, без них трудно дышать.

А еще мы с тобой похожи на ветер… Ты ворвалась в мой дом и принесла два письма, затем, как почтальон-невидимка, снова исчезла. Кто-то скажет, что видели тебя на забытом полустанке за двойным вагонным стеклом… Я тоже похож на ветер — врываюсь куда-то, где обо мне и слыхом не слыхивали, хватаю гитару в руки — и вот тишины уже как не бывало. Да, именно: ветер — бываю везде и нигде не останавливаюсь, как скорый поезд. Только вот, куда спешу — бог его знает.

Хочется написать тебе такое письмо, которое бы никогда не кончалось, и ты бы читала его по вечерам, загибая уголочки листов, чтобы завтра, едва утихнет общежитская суета, снова читать; или в поезде, когда пассажиры надоедят окончательно своими глупыми вопросами и вечными просьбами; или на какой-нибудь станции, где состав выстаивается полтора часа; или дома — и лучше всего дома — где все так привычно, и любое изменение сулит катастрофу…

Ах, как хорошо было бы написать такое письмо!

Ты не кори меня за многословие и не подумай, что я пишу тебе скуки ради. Должно же когда-то многое сказать, и пусть это «многое» на первый взгляд покажется лишним. Но ведь это не так, далеко не так! Странное обретение слова принес почтальон. И, поверишь, я боюсь остановиться, иначе я не смогу написать тебе то, что хочу написать. И я не могу не быть откровенным. Это было бы нечестным. А еще: я даже не знаю, что именно сказать тебе — вот парадокс… Просто: говорить ни о чем, или лучше об осени.

Мы с тобой никогда не говорили об осени… или говорили?.. не помню. И я думаю, что у этого письма два адресата — ты и моя память. Древние говорили: «Написанная буква вечна». И я даже помню, как это звучит по латыни. Я всегда помню не то, что надо…

Представь себе, что когда-нибудь, по прошествии многих лет, ты станешь перебирать старые бумажки и вдруг наткнешься на мою вздорную рукопись…

Мне иногда кажется, что я никого не сделаю счастливым, но и никого не сделаю несчастным. По гороскопу — огонь, будь то уголья за решеткой камина, будь то пламя в жерле вулкана. И если я буду вынужден выбирать, то остановлюсь, пожалуй, на первом…

Ведь не одними Данко живет человечество!

Где-то в самой глубине души кроется нелюбовь ко всяким потрясениям, смутам, революциям. Во многом только сейчас начинаешь понимать, как необходим покой. Нет, не старческий и бессильный, а просто покой… и забота. Вот только моя свобода не вписывается сюда никаким боком.

А еще есть «далекий и волшебный город», и в нем можно укрыться, спрятаться от всего мира и мудрствовать о бренности человеческого бытия — это сейчас удобно и ужасно модно, и этим готовы оправдать любое одиночество. Но я никогда не позову тебя в тот город, иначе мы спрячемся каждый в себя и перестанем существовать друг для друга. И мне кажется, что с каждым словом, мною написанным и тобою прочитанным, мы бежим прочь от города нигилистов, отшельников и мудрецов-одиночек, что блуждают по космосу — в голове у них просверлены дырочки, через которые они получают энергию. И антенны, наверное, тоже есть…

Я приеду к тебе, прикоснусь к твоей щеке, проведу ладонью по волосам — и никакая вселенская энергия не сможет насильно прервать это мгновение!

Ты права — мы сами создаем себе трудности. Должно быть, подобная рефлексия в нас со времен Федора Михайловича заложена. И никто не знает: хорошо это или плохо. Даже русская осень — и та закомплексована: с трудом выбирает краски, исподволь, словно чураясь кого-то, наносит их сначала на жилки листа, затем по краям и лишь потом добирается до мякоти — словно боится: как бы чего не вышло, или вышло бы не так, как правильно…

И не пессимизм приходит осенью, а странное ощущение Рока, когда тебя вырывают из хаоса, веселья, безрассудства, и ведут по строгим аллеям Екатерининского парка, — и невольно начинаешь вспоминать царскосельские строки Пушкина. Прямые линейки ровно подстриженных кустов — и осязание того, что перпендикуляры имеют лишь одну точку пересечения. И вот тогда реально начинает чувствоваться, что я и ты находимся в этой точке.

И еще говорили древние: «Помни о смерти». Нет, не надо бояться ее, но лишь бы не растранжирить то время, которое нам отпущено…

Извини меня, что я не умею смеяться в своих словах. Что ж, и маску клоуна я всегда надевал искренне — нравится — ибо никчемное занятие служить источником плохого настроения…

Сейчас сижу и пью крепкий чай, чтобы не уснуть — время четыре часа утра; сигареты безжалостно кончаются; и по ногам струится сквозняк; и письмо все больше начинает походить на роман.

На роман… с осенью.

Нет, мы не можем перестать существовать друг для друга. И пусть мы сейчас слепые — я не вижу твоих глаз, ты не видишь моих; и пусть столь же незаметна ниточка, связывающая нас. И я буду писать тебе ни о чем, а ты будешь читать про ничего — но на самом деле мы будем дарить друг другу целые миры, и никто не догадается об этих мирах, а если и догадается, то не сможет понять их.

Почтальон будет хлопать дверью моего подъезда, а осень кружить листьями…

И так будет правильно.

1990

ПРИЗРАЧНЫЙ ДОМ С РЕАЛЬНЫМИ ОКНАМИ ВО ДВОР (1990)

…И снова снег; размеренный, беспечно искрящийся, скучный; снова снег: неожиданно задумавшийся, тоскующий, холодный; и мне кажется, что он будет всегда, вечно; и я уже даже боюсь звона капели, разрушающей его строгость.

К чему этот страх?

Так же, как трость Бетховена, чтобы слышать музыку… Гармоничны лишь музыка и снег — в нем застывшие ноты; все, что осталось от звуков рояля и скрипки, вырвавшихся из распахнутых окон.

Зачем зимой распахнуты окна?

Так же мистичны, как кирпичики старших символистов… Неужто и сюда донесся ветер древней Ассирии, сюда, на бесконечную равнину, укутанную снегом?

И невероятно сентиментальны мысли. Но это уже далеко не Стерн и не Карамзин. Я, быть может, сентиментален до фатальности; и жалею свой Рок, и сочувствую ему, что он выбрал именно меня. И почему именно меня?

Должно быть, потому что я живу в том особенном доме, не имеющем адреса, несуществующем, розово-голубом, смешном; но с обязательно распахнутыми окнами во двор — и я могу слышать и видеть мир; и не принимать в нем участия, но выдувать стеклянные фигурки на этажерку для Лауры, для ее незатейливого стеклянного зверинца.

Вероятно, потому и распахнуты окна, что незачем эта прозрачная пленка — я и без того огражден стенами, чтобы еще прятаться за стеклом.

Да и тот дом, который я так берегу и лелею, церемонюсь с домоткаными ковриками и любуюсь выцветшими обоями, не существует вовсе. Я уже говорил об этом. И, возможно, еще раз скажу… потом.

А как же быть иначе?

Нет-нет, было желание отпустить бороду и пойти старить — в церковно-строгие, но светлые сосновые леса на уральских хребтах; затем дальше, на северо-восток, вдоль однопутной железной дороги — к Тобольску.

Из декабря в декабрь…

И потом: еще дальше; туда, где горизонт все шире, а леса ниже; где все настежь; где все прекрасно до дикости; где все убого до величия…

На берегу Оби…

Не хочу… Теперь уже не хочу.

Я никогда ничего не думал; и мысли были похожи на эхо — «это семь лебедей Лоэнгрина». А змеи все извивались, и волк стоял на задних лапах, и была большая серебряная полоса как раз там, где начинается небо, — это образ того, кому посвящена «Большая элегия»…


А дым от папиросы так же реален, как и все, что находится с той стороны окна. Я сижу и курю, и ловлю снежинки — ведь там, за распахнутыми створками, зима.

Но мне совсем не холодно. Наверное, мне всегда одинаково, мне всегда медленно. Так же, как «тихо течет река по равнине», и все это — в стороне от Зевса, Хирона и Прометея.

И я не знаю, что оставил в стране Эллады. Уж не я ли когда-то давно — сквозь тысячелетия — был невидимым слугой греческого пантеона, а затем: тайным советником при русском дворе; чтобы в конце концов стать сотворителем мифа о прекрасном и одиноком поэта.

Лавры слепца из Маары и зрячего шута на Ирбитской ярмарке не дают мне покоя…

Я никак не мог предполагать, что будет столь беспокойно в доме, которого нет, но с окнами, которые во двор. В нищету и отчаяние…

А как хотел бы я, чтобы окна выходили в сад, к красивым фонтанам рая! Но и они выдуманы. И все — выдумано. Лишь третий круг ада у Акутагавы есть на самом деле.

Вот и цвета вдруг стали сумбурными с той стороны окна. Но может быть, это и есть то самое зеркало Тарковского? Я смотрю в мир, и ничего не вижу, кроме себя. Такой же нищий, изношенный, надломленный…

«Мир надвое, и я оттуда…»

Тропинки в лесу усыпаны хвоей; падает снег, близки сретенские морозы, а в моем лесу — по прежнему осень. Там всегда осень: лилово-красные липы и лимонные березы, и поседевшие сквозь вечную зелень сосны. Лес смешанный, смешной…

А белый дом — хатка-мазанка — куда ему до президентских покоев. И всадник, скорее всего, принес плохую весть — где уж мечтать о хорошей! Хорошие вести можно лишь выдумать — выдуманное не бывает плохим.

Значит, я вместе со своим домом — хороший.

И неинтересный… Ибо «один путь открыт — путь порока». И все идут по нему, и все счастливы оттого, что идут по нему. А праведники? Что праведники? Они лишь верстовые столбики и запрещающие знаки, на которые никто не обращает внимания.

Я никуда не иду. Мне приятнее быть там, «между двух рек». Я никуда не исчезну, но и никогда не появлюсь…

Как тяжело время перешагивает за полночь!

«Вы всю жизнь заботились о душе и совсем забыли про тело». Я знаю, что так оно и есть, и что это — неоправданный выбор.

И зачем я выстроил себе этот дом? Для тепла ли? Не знаю…

Шум падающих листьев — вечная музыка уходящего. Кто унаследует сон? На чьих ладонях будут таять снежинки?

Все преходящее — застывает, становится зимой, становится стеклом. Дым от печной трубы стоит столбом — к морозам от Рождества к Сретенью.

Вот и все, пожалуй…

И стоит ли мне удивляться тому, что снова сижу один на кухне, за старым столом, укрытым порезанной клеенкой, пью вчерашний чай и уже ни о чем не думаю. Смотрю на неприветливых прохожих, что спешат на работу и в магазин, на ярко-красную машину с екатеринбургским номером…

Жаль, что у меня нет такой машины. Стало быть, и ехать никуда не надо — смотри на кофейные обои и пиши…

…Я становлюсь нудным и ворчливым. Мое старенькое кресло скрипит, и в печи едва теплы угольки, и шкаф, навалившийся на стену, печально глядит пустыми полками. Все хорошо…

Да, быть может…

«Вам что-нибудь нужно?» — «Нет, ничего не нужно».

И в руках у меня томик Бальмонта, с загнутым уголком на стихотворении о надменной красавице…

Это все оттуда…

Мне не интересен адрес — на почте не принимают мои письма…

1990