На белой, отягченной горечью бумаге проглядывают только синие полоски слов, но белый свет, целующий овраги синеющие на бумаге, настойчиво твердит нам про любовь. Я ведал бы о бабушкиной свадьбе, когда бы сам ее и написал, когда б за одиноких рад был двух вдруг сошедшихся без свадьбы, вступивших в жизнь как на вокзал. Я все старался опереться на просторы непознанной, но видной красоты. Рассвирепевшая, она входила в поры и – да, да, да! – кидала на просторы, а на просторах тех цвели сады. Но прежде, чем расцвесть садам, им надо было, хотя бы взять и вот произрасти. Пока же над оврагом облако проплыло, как будто не было его, как будто было. Будем считать, что это полпути.
Что ты лезешь в дела, в которых ты ничего не понимаешь? Ты, человек с безумием застрявшим в ногтях? Что ты гавкаешь по поводу мослов осла осевших в твоих зубах? Что ты маешься? Ты оскорбителен для меня. Ты бегаешь по моим мыслям взад и вперед, взад и вперед, утверждая, что ты брат, брат, брат и мне трудно утверждать обратное, храня в неприкосновенности свой перёд и соответственно свой зад. Люди мы, люди мы, люди мы, но как по разному одушевлены! Люди ужалены безлюдьем. Ужалены.
Тот, кто влюблен, теряется и в растерянности достает из-за пазухи черных стареющих птиц, чтобы встать, поклониться, проститься и бежать, и вернуться, и снова проститься. Не доверяет себе, надеется на здравый смысл, не готов завоевывать мир и быть завоеванным. Каждый усмотрит мрачный умысел в словах и действиях этого изваяния