Последний лист
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Последний лист

О. Генри

Последний лист

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

Последний лист

В маленьком квартале к западу от Вашингтон-сквер улицы сошли с ума и раздробились на мелкие полоски, которые называются площадками. Эти «площадки» образуют своеобразные углы и изгибы. Одна улица сама себя пересекает раза два. Один художник открыл однажды в этой улице блестящие возможности. Мальчик из магазина со счётом за краски, бумагу и холст может вдруг встретить здесь самого себя… возвращающимся, не получив в счёт долга ни единого цента[1].

Неудивительно, что служители искусства скоро нахлынули в старый смешной «Гринвич-Виллидж» целой толпой и рассыпались по нему в поисках окон, выходящих на север, остроконечных крыш восемнадцатого века, голландских чердаков и дешёвой квартирной платы. Они перенесли сюда несколько оловянных кружек и пару сковородок из Шестой авеню и образовали «колонию».

Сю и Джонси устроили свою мастерскую на самом верху плоского трёхэтажного кирпичного строения. Джонси – это сокращённое от Джоанны. Одна приехала из Мэна, другая – из Калифорнии. Они познакомились за табльдотом[2] на Восьмой улице и нашли, что их вкусы в вопросах искусства, салата из цикория и рукавов буф совершенно совпадают. А это повело к совместной мастерской.

Это было в мае. В ноябре холодная незримая пришелица, которую доктора называют Пневмонией, пошла гулять по колонии, прикасаясь своим ледяным пальцем то к одному, то к другому. На Восточной стороне эта разрушительница шла вперёд храбро и укладывала свои жертвы дюжинами, но ей пришлось замедлить шаги, когда она начала пробираться через лабиринт узких, поросших мхом «площадок».

Миссис Пневмония не могла почитаться благородной старой леди. Маленькая женщина с кровью, разжиженной калифорнийскими зефирами, вряд ли могла считаться достойной противницей для этой старой карги с коротким дыханием и красными руками. И всё ж она свалила Джонси, которая лежала, почти не двигаясь, на своей кровати из крашеного железа и смотрела через мелкие голландские оконные стёкла на глухую стену соседнего кирпичного дома.

Однажды утром вечно занятый доктор вызвал Сю в коридор, хмуря седые брови.

– У неё один шанс на выздоровление, скажем, против десяти, – заявил он, встряхивая ртуть в своём медицинском градуснике. – И этот шанс – желание выжить. Эти пациенты, принимающие сами сторону гробовщика в споре жизни со смертью, оставляют в дураках всю фармакопею. Ваша барышня решила, что ей не поправиться. Нет ли у неё чего-нибудь на уме?

– Она… она хотела со временем написать Неаполитанский залив, – сказала Сю.

– Картину? Чепуха! Нет ли у неё чего-нибудь на уме, о чём стоило бы дважды подумать? Мужчина, например?

– Мужчина, – сказала Сю с дрожанием арфы в голосе. – Разве мужчина стоит?.. Нет, доктор, ничего подобного.

– Значит, это только от слабости, – сказал доктор. – Я сделаю всё, что может совершить через моё посредство наука. Но, когда мой пациент начинает сам подсчитывать кареты на своей похоронной процессии, я вычитаю пять процентов из целебных свойств лекарств. Если вы добьётесь от неё, чтобы она заговорила о рукавах, которые будут носить зимой, я обещаю вам один шанс против пяти за выздоровление – вместо десяти.

Когда доктор ушёл, Сю прошла в рабочую комнату и изрыдала японскую салфетку в комочек. Потом, с чертёжной доской под мышкой, она бодро вошла в комнату Джонси, насвистывая бойкий регтайм[3].

Джонси лежала, почти не двигаясь, под одеялом, повернув лицо к окну. Сю перестала свистеть, думая, что она уснула.

Она поставила свою доску и начала набрасывать пером и карандашом иллюстрацию к рассказу в журнале. Начинающим художникам приходится пробивать себе дорогу к живописи, делая иллюстрации к рассказам, которые начинающие писатели пишут, чтобы пробить себе дорогу к литературе.

Украшая фигуру героя, ковбоя из Айдахо, элегантными брюками для верховой езды и моноклем, Сю услышала тихий стон, повторенный несколько раз, и быстро подошла к постели. Глаза Джонси были широко открыты. Она смотрела в окно и считала… считала назад.

– Двенадцать, – сказала она. Потом, немного спустя: – Одиннадцать. – А затем: – Десять, девять, восемь и семь, – почти одновременно.

Сю тревожно посмотрела в окно. Что она могла там считать? Там был только пустынный, унылый двор и на расстоянии двадцати футов – глухая стена кирпичного дома. Старый дикий виноград с подточенными и гниющими корнями закрывал половину стены. Холодный осенний ветер сорвал листья с лоз, и скелетообразные ветви цеплялись, почти оголённые, за крошившиеся кирпичи.

– В чём дело, дорогая? – спросила Сю.

– Шесть, – сказала Джонси, почти шёпотом. – Они теперь падают быстрее. Три дня назад их была почти сотня. У меня голова начинала болеть, когда я их считала. Но теперь легко считать. Вот ещё один. Осталось только пять.

– Чего пять, дорогая? Скажи твоей Сю.

– Пять листьев. На диком винограде. Когда упадёт последний, настанет и мой черёд. Я уже три дня как знаю это. Разве доктор тебе не сказал?

– О, я никогда не слышала такой ерунды, – сказала Сю с глубоким презрением. – Какое отношение могут иметь какие-то листья к твоему выздоровлению? А ты когда-то так любила этот виноград, скверная девчонка! Не будь дурочкой. Да что там! Доктор сказал мне ещё сегодня утром, что у тебя… сейчас я вспомню его точные слова… что у тебя десять шансов на выздоровление против одного. Ведь это, знаешь, не меньше шансов выжить здесь в Нью-Йорке, чем когда едешь в трамвае или проходишь мимо новой постройки. Съешь сейчас немножко бульону и дай Сюди поработать немножко. Сюди продаст рисунок издателю и купит портвейну для своей больной девочки и свиные котлеты себе.

– Мне не надо больше портвейна, – сказала Джонси, не сводя глаз с окна. – Вот ещё один упал. Нет, я не хочу бульону. Осталось всего четыре. Я хочу, пока не стемнело, увидеть, как упадёт последний. Тогда наступит и мой черёд.

– Джонси, дорогая! – сказала Сю, наклоняясь к ней. – Обещай мне, что ты закроешь глаза и не будешь смотреть в окно, пока я не кончу работы. Я должна закончить рисунки к завтрашнему дню. Мне нужен свет, а то я бы спустила штору.

– Разве ты не можешь рисовать в другой комнате? – спросила холодным тоном Джонси.

– Мне хочется быть около тебя, – сказала Сю. – Кроме того, я не хочу, чтобы ты смотрела на эти глупые листья.

– Скажи мне, как только ты закончишь, – сказала Джонси, закрывая глаза; она лежала белая и неподвижная, как упавшая статуя. – Я непременно хочу видеть, как упадёт последний лист. Я устала думать. Я хочу, чтобы порвалась моя связь со всем окружающим и чтобы я могла упасть вниз, как один из этих бедных, усталых листьев.

– Постарайся заснуть, – сказала Сю. – Мне надо позвать Бермана, чтобы он попозировал мне для старого отшельника. Я через минутку. Не шевелись, пока я не вернусь.

Старый Берман, художник, жил в первом этаже, под ними. Ему было больше шестидесяти лет; борода микеланджеловского Моисея курчавилась у него, начинаясь у головы сатира и продолжаясь вдоль тела гнома. Берман был неудачником. Он сорок лет работал кистью и ещё не удостоился коснуться ею подола одеяния Музы. Он всё время собирался написать шедевр, но до сих пор ещё не начал его… За несколько лет он ничего не написал, кроме случайных лубочных картин для вывесок и реклам. Он зарабатывал кое-что, позируя бедным художникам колонии, которым не по средствам было платить профессиональному натурщику. Он пил джин и продолжал говорить о своём будущем шедевре. В общем, это был злобный старикашка, который жестоко издевался над всяким проявлением нежности в ком бы то ни было и считал себя сторожевым псом, специально призванным охранять двух молодых художниц в мастерской наверху.

Сю застала Бермана в его тускло освещённой подвальной берлоге. От него сильно разило ягодами можжевельника. В одном углу красовался на мольберте пустой холст, ожидавший уже двадцать пять лет первого штриха шедевра. Сю рассказала Берману о фантазиях Джонси и о своём опасении, что она действительно упорхнёт и сама – такая лёгкая и хрупкая, как лист…

Старый Берман со слезами в своих красных глазах бурно выразил своё презрение к таким идиотским выдумкам.

– Was?[4] – воскликнул он. – Могут быть на свете такие дураки, которые способны умереть из-за того, что падают с какого-то проклятого плюща листья? Я никогда ничего подобного не слыхал! Нет, я не буду позировать вам для вашего тупоголового олуха-отшельника. Как вы позволяете ей забирать в голову такие глупости? Ах, бедная маленькая мисс Джонси!

– Она очень больна и слаба, – сказала Сю, – и сильный жар вызвал у неё мрачное настроение и странные фантазии. Ну что ж, мистер Берман, если вы не хотите позировать мне – и не надо. Hо я считаю вас отвратительным старым… старым…

– Вы настоящая женщина! – завопил Берман. – Кто вам сказал, что я не хочу позировать? Идите к себе. Я пойду с вами, я целых полчаса твержу вам, что я готов позировать. Teufel![5] Это совсем неподходящее место, чтобы в нём хворало такое прелестное существо, как мисс Джонси. Когда-нибудь я напишу мой шедевр, и мы все отсюда уедем. Да!

Джонси спала, когда они поднялись наверх. Сю опустила штору и проводила Бермана в другую комнату. Она тревожно посмотрела из окна на виноград. Потом они молча обменялись взглядами. Шёл непрерывный холодный дождь, смешанный со снегом. Берман в своей старой синей блузе сел, изображая отшельника, на перевёрнутый чайник, заменявший скалу. Когда Сю проснулась на следующее утро, она застала Джонси смотрящей широко открытыми унылыми глазами на опущенную зелёную штору.

– Подними штору, я хочу посмотреть, – произнесла она шёпотом.

Сю нехотя повиновалась.

Но – подумайте только! – несмотря на дождь и ветер, хлеставшие и рвавшие целую долгую ночь, на кирпичной стене ещё остался один лист винограда. Это был последний. Всё ещё тёмно-зелёный около стебля, он был окрашен у зубчатых краёв своих жёлтым цветом разложения и увядания и храбро висел на ветке в двадцати фу́тах[6] над землёй.

– Это последний! – сказала Джонси. – Я думала, он наверно упадёт за ночь. Я слышала завывание ветра. Он упадёт сегодня, и я умру вместе с ним.

– Дорогая, дорогая! – сказала Сю, прижав своё измученное лицо к подушке. – Подумай обо мне, если ты не хочешь думать о себе. Что я буду без тебя делать?

Но Джонси ничего не ответила. Самое одинокое на свете – это душа, которая готовится к далёкому таинственному путешествию. Странная фантазия всё сильнее овладевала Джонси по мере того, как ослабевали узы, связывавшие её с дружбой и земными интересами.

День прошёл, но даже в сумерках девушки могла различать одинокий лист винограда, висевший на своём стебле у стены. А затем, с наступлением ночи, снова разбушевался северный ветер, и дождь продолжал хлестать в окна и стекать с низких голландских карнизов.

Когда забрезжил свет, беспощадная Джонси потребовала, чтобы подняли штору.

Лист был всё ещё на своём месте. Джонси долго лежала, не спуская с него глаз. А затем окликнула Сю, которая разогревала для неё на газовом рожке куриный бульон.

– Я была нехорошая, Сюди, – сказала Джонси. – Что-то заставило последний лист остаться на месте, чтобы показать мне, как я была виновата; грешно желать смерти. Дай мне теперь немного бульону и молока с портвейном. Но нет! Прежде всего дай мне ручное зеркало, а потом положи мне за спину подушки; я буду сидеть и смотреть, как ты готовишь.

Через час она сказала:

– Сюди, я надеюсь когда-нибудь написать Неаполитанский залив.

Доктор зашёл днём, и Сю под каким-то предлогом вышла проводить его в коридор.

– Равные шансы, – сказал доктор, пожимая худенькую дрожащую ручку Сю. – При хорошем уходе вы победите. А теперь я должен навестить другого пациента здесь внизу. Его фамилия Берман. Он, кажется, что-то вроде художника. Тоже пневмония. Он слабый старик, а форма болезни тяжёлая. Для него нет надежды; но я его сегодня отправлю в больницу, чтоб ему было удобнее.

На следующий день доктор сказал Сю:

– Она вне опасности. Вы победили. Питание и уход – это теперь всё, что нужно.

Вечером Сю подошла к постели, сидя в которой Джонси с довольным видом вязала ярко-синий и ярко бесполезный шерстяной шарфик. Сю обняла её вместе с подушками.

– Мне надо что-то рассказать тебе, белая мышка, – сказала она. – Мистер Берман скончался сегодня в больнице от пневмонии. Он проболел всего два дня. Швейцар нашёл его в первый день утром в его комнате без памяти. Его башмаки и одежда промокли насквозь и были холодны, как лёд. Они не могут себе представить, куда он выходил в такую ужасную ночь. А потом они нашли фонарь, ещё зажжённый, лестницу, сдвинутую со своего места, разбросанные кисти и палитру, на которой были смешаны зелёная и жёлтая краски. Взгляни теперь в окно, дорогая, на последний лист винограда на стене. Тебя не удивляло, что он ни разу не дрогнул и не шевельнулся под порывами ветра? Дорогая моя, ведь это шедевр Бермана! Он нарисовал его в ту ночь, когда упал последний лист.

Что? (нем.)

Регта́йм – жанр американской музыки с танцевальным ритмом, популярный в начале XX века.

Фут – единица длины в системе английских мер; 1 фут = 12 дюймов = 0,3048 метра.

Дьявол! (нем.)

Табльдо́т – общий обеденный стол с общим меню (в гостиницах, пансионах, ресторанах).

Цент – мелкая монета в США и некоторых других странах, равная одной сотой денежной единицы.

Багдадская птица

Без всякого сомнения, дух и гений калифа Гаруна аль-Рашида осенил маркграфа[7] Августа-Михаила фон Паульсена Квигга.

Ресторан Квигга находится на Четвёртой авеню – на улице, которую город как будто позабыл в своём росте. Четвёртая авеню, рождённая и воспитанная в Бауэри, смело устремляется на север, полная благих намерений.

Там, где она пересекает Четырнадцатую улицу, она с важностью величается одно короткое мгновение в блеске музеев и дешёвых театров. Она могла бы, начиная отсюда, стать равной своему высокорождённому брату бульвару, который тянется отсюда на запад, или своему шумному, многоязычному, широкогрудому кузену на востоке. Она проходит через Юнион-сквер, и здесь копыта ломовых лошадей топчут её в унисон, вызывая в памяти топот марширующей толпы. Но вот подступают молчаливые и грозные горы – здания, широкие, как крепости, высокие до облаков, закрывающие небо, дома, в которых тысячи рабов проводят целые дни, склонившись над своими конторками. В нижних этажах помещаются только маленькие фруктовые лавки, прачечные и лавки букинистов. А затем бедная Четвёртая авеню впадает в одиночество Средневековья. С каждой стороны её обступают лавки, посвящённые антикам[8].

Ночь. Люди в ржавых доспехах стоят в окнах и грозят кулаками в ржавых железных рукавицах торопливым автомобилям. Панцири и шлемы, мушкеты кромвелевских времён, нагрудники, кремнёвые ружья, мечи и кинжалы целой армии давно отошедших храбрецов таинственно блестят в бледном, нездешнем свете. Время от времени из ярко освещённого углового бара выходит гражданин, возбуждённый возлияниями, и робко ступает на древнюю улицу, ощетинившуюся окровавленным оружием воинственных мертвецов. Какая улица может жить в окаймлении этих смертных реликвий и попираемая этими призрачными пьянчужками, в упавших сердцах которых замерла уже последняя нота кабацкого «тра-ля-ля»?..

Четвёртая авеню не может. Даже после мишурного, но возбуждающего блеска Литл-Риальто, даже после оглушительных барабанов Юнион-сквер. Нечего тут проливать слёзы, леди и джентльмены: это только самоубийство улицы. С визгом и скрежетом Четвёртая авеню ныряет головою вниз в туннель у пересечения с Тридцать четвёртой – и больше уже никто её не видел…

Скромный ресторан Квигга стоял поблизости от этого печального зрелища гибнущей улицы. Он стоит там и сейчас, и, если вы хотите полюбоваться его обваливающимся краснокирпичным фасадом, его витриной, набитой апельсинами, томатами, кексами, спаржей в банках, его омаром из папье-маше и двумя живыми мальтийскими кошечками, спящими на пучке латука; если вы хотите посидеть за одним из его маленьких столиков, покрытым скатертью, на которой желтейшими из кофейных пятен обозначен путь грядущего нашествия на нас японцев, – посидеть, не спуская одного вашего глаза с вашего зонтика, а другой уперев в подложную бутылку, из которой вы потом накапаете себе поддельной сои, которой нас награждает проклятый шарлатан, выдающий себя за нашего милого старого господина и друга «индийского дворянина», – идите к Квиггу.

Титул свой Квигг получил через мать. Одна из её прабабок была маркграфиней Саксонской. Его отец был молодцом из тамманийской шайки. Квигг учёл раздвоение своей наследственности и понял, что никогда не сможет ни стать владетельным герцогом, ни получить должность по городскому самоуправлению. И он решил открыть ресторан. Это был человек мыслящий и начитанный. Дело давало ему возможность жить, хотя он и мало интересовался делами. Одна часть его предков одарила его натурой поэтической и романтической, другая завещала ему беспокойный дух, толкавший его на поиски приключений. Днём он был Квигг-ресторатор. Ночью он был маркграф, калиф, цыганский барон. И ночью он бродил по городу в чаянии странного, таинственного, необъяснимого, тёмного.

Однажды вечером, в девять часов, когда ресторан закрылся, Квигг выступил в свой ночной поход. Когда он наглухо застёгивал своё пальто, он являл с своей коротко подстриженной, тёмной с проседью бородой смесь чего-то иностранного, военного и артистического. Он взял курс на запад, по направлению к центральным и оживлённым артериям города. В кармане у него был целый ассортимент надписанных визитных карточек, без которых он никогда не выходил на улицу. Каждая из этих карточек представляла собою чек из его ресторана. Некоторые давали право на бесплатную тарелку супа или на кофе с бутербродом, другие давали предъявителю право на один, два, три и больше обедов, третьи – на то или другое отдельное блюдо из меню. Некоторые – их было немного – являлись талонами на пансион в течение целой недели.

Богатством и могуществом маркграф Квигг не обладал, но у него было сердце калифа[9]: быть может, некоторые золотые монеты, розданные в Багдаде на базаре, распространили среди несчастных меньше тепла и надежды, чем Квиггово бычачье рагу между рыбаками и одноглазыми коробейниками Манхэттена.

Продолжая свой путь в поисках романтического приключения, которое развлекло бы его, или бедствия, в котором он мог бы оказать помощь, Квигг увидел на углу Бродвея и пересекающего его бульвара толпу. Толпа быстро росла, люди галдели и дрались. Он поспешил подойти поближе и увидел в центре молодого человека, в высшей степени меланхолической наружности, спокойно и сосредоточенно достававшего из своего кармана серебряную мелочь и посыпавшего ею мостовую. Каждое движение руки щедрого молодого человека сопровождалось радостным рёвом толпы, сейчас же устремлявшейся на добычу. Уличное движение приостановилось. Полисмен в центре толпы, ежеминутно наклоняясь к земле, убеждал толпу разойтись.

Маркграф сразу понял, что его интерес к отклонениям человеческого сердца в сторону ненормального найдёт себе здесь пищу. Он быстро пробился к молодому человеку и взял его под руку.

– Идите сейчас же со мной, – сказал он тихим, но повелительным голосом, которого так боялись его лакеи.

– Испёкся, – сказал молодой человек, глядя на него ничего не выражающими глазами. – Попал в руки к дантисту, вырывающему зубы без боли. Ну, ведите меня куда надо. Некоторые кладут яйца, а некоторые не кладут. Когда курица?..

Всё ещё глубоко подавленный каким-то внутренним потрясением, но сговорчивый, молодой человек дал себя увести. Квигг привёл его в маленький сквер и усадил на скамейке.

Осенённый уголком плаща великого калифа, Квигг заговорил с мягкостью и осторожностью. Он пробовал узнать, какая беда стряслась с молодым человеком, расстроила его дух и толкнула его на столь легкомысленное и разорительное расточение его добра и имущества.

– Я изображал Монте-Кристо, правда? – спросил молодой человек.

– Вы швыряли на мостовую мелочь, – сказал калиф, – чтобы толпа ползала за ней на коленях.

– Вот именно. Сначала пьёшь пиво, сколько можешь влить в себя, а потом начинаешь кормить цыплят… Прокляты они будь – цыплята, куры, перья, вертела, яйца и всё, что к ним относится.

– Молодой человек, – сказал маркграф мягко, но с достоинством. – Я не говорю вам: будьте со мной откровенны, я только приглашаю вас к откровенности. Я знаю свет и знаю людей. Человек – предмет моего изучения, хотя я и не смотрю на него, подобно учёному, как на насекомое, или, подобно филантропу, – как на объект для приложения своих деяний. Между мною и человеком нет дымки теории и невежества. Я интересуюсь особыми и сложными неудачами, в которые ввергает моего брата, человека, жизнь в большом городе. Это изучение доставляет мне развлечение и радость. Вам, может быть, известна история славного и бессмертного правителя, калифа Гаруна аль-Рашида, чьи мудрые и благодетельные экскурсии в жизнь его народа в Багдаде дали ему счастливую возможность исцелить столько ран? Я смиренно шествую по его стопам. Я ищу романтику и приключения не в руинах замков и не в развалинах дворцов, а на улицах города. Величайшие чудеса магии, с моей точки зрения, развёртываются в человеческом сердце, вызываемые свирепыми и противоречивыми силами скученного в городе множества. В вашем странном сегодняшнем поведении мне чудится роман. Ваш поступок представляется мне чем-то более глубоким, чем безобразничанием обыкновенного мота. Я замечаю на вашем лице черты, свидетельствующие о снедающем вас горе и даже отчаянии. Повторяю: я приглашаю вас к откровенности. Я не лишён некоторой возможности облегчить или посоветовать. Хотите довериться мне?

– А вы здорово говорите! – воскликнул молодой человек, и туманная печаль в его глазах сменилась на мгновение блеском восхищения. – Вы прямо свели всю Асторовскую библиотеку в содержание предшествующих глав. Я знаю этого старого турка, про которого вы говорите. Я читал и «Арабские ночи», когда я был ребёнком. Слушайте: вы можете взмахнуть волшебной кухонной тряпкой и вызвать из бутылки гиганта? Только, пожалуйста, чтобы он не хватал меня за ноги. Для моего случая такое лечение не годится.

– Я хотел бы выслушать вашу историю, – сказал маркграф со своей важной, серьёзной улыбкой.

– Я расскажу вам её в девяти словах, – сказал молодой человек с глубоким вздохом. – Но я не думаю, чтоб вы хоть сколько-нибудь могли помочь мне. Разве только что вы можете слетать за разгадкой, на вашем волшебном линолеуме, на Босфор.

Анти́к – художественный памятник древности или то, что носит отпечаток старины.

Маркгра́ф – в раннем Средневековье в Западной Европе должностное лицо в подчинении короля, наделённое широкими административными, военными и судебными полномочиями в марке.

Кали́ф – титул феодального верховного правителя мусульман, совмещавшего духовную и светскую власть в ряде стран Ближнего и Среднего Востока, а также лицо, носившее этот титул.

Золото, которое блеснуло

Рассказ с моралью подобен москиту с его жалом. Он вам сначала надоедает, а после себя оставляет яд, который надолго отравляет нашу совесть. Поэтому лучше всего начать с нравоучения, чтобы сразу же с ним и покончить. Не всё то золото, что блестит, – но иногда бывает благоразумнее подальше убрать пузырёк с кислотой и воздержаться от испытания подлинности металла.

Вблизи того места, где Бродвей подходит к площади, над которой царит Правдивый Джордж[10], находится Литл-Риальто. Здесь можно встретить всех актёров района; это их штаб-квартира. «Никаких мягких, – говорю я Фроману, – два с половиной доллара за выход; ни центом меньше не возьму». – И ухожу.

К западу и к югу от царства Мельпомены лежат одна или две улицы, где тесно жмутся другу к другу представители испано-американской колонии в надежде создать себе хоть некоторую иллюзию тропической жары на беспощадном севере. Центром, вокруг которого сосредоточивается вся жизнь этой местности, является «Эль-Рефугио», кафе-ресторан, обслуживающий легкомысленных эмигрантов с юга. Из Чили, Боливии, Колумбии, из вечно шумящих республик Центральной Америки, с кипящих страстями Вест-Индских островов залетают сюда одетые в плащ и сомбреро сеньоры, выбрасываемые, подобно горячей лаве, из своих государств политическими извержениями. Сюда они являются, чтобы составлять заговоры, ожидать благоприятной минуты, добывать средства, вербовать флибустьеров, вывозить контрабандой оружие и военные припасы – одним словом, заниматься различными авантюрами. Здесь, в «Эль-Рефугио», господствует атмосфера, необходимая для их процветания.

В ресторане «Эль-Рефугио» подаются кушанья, наиболее ценимые жителями стран, лежащих между Козерогом и Раком. Из человеколюбия мы должны здесь на время прервать наш рассказ.

О ты, едок, которому надоели кулинарные ухищрения галлов! Отправляйся в «Эль-Рефугио»! Только там найдёшь ты рыбу из Мексиканского залива, поджаренную по-испански. Томаты придают ей цвет, индивидуальность и дух; чилийская капуста сообщает ей вкус, оригинальность и прелесть; неведомые травы добавляют пикантность, экзотичность и… впрочем, заключительное совершенство её заслуживает отдельного предложения. Вокруг неё, над ней, под ней, поблизости – но отнюдь не в ней самой – витает эфирная аура, эманация столь тонкая и нежная, что только Общество психических изысканий могло бы открыть её происхождение. Не позволяйте себе утверждать, что в «Эль-Рефугио» кладут в рыбу чеснок. Можно только сказать, что дух чеснока, пролетая, мимоходом коснулся устами обложенного петрушкой блюда; но поцелуй этот неизгладим, как воспоминание о тех поцелуях, которые «в мечтаниях ты срываешь с уст, уж отданных другому». А потом, когда Кончито, слуга, подаёт вам порцию румяных frijoles[11] и графин вина, которое прямым сообщением приехало без остановок в «Эль-Рефугио» из Опорто, – ah, Dios!..

Однажды с пассажирского парохода Гамбургско-Американской линии сошёл на пристань номер пятьдесят пять генерал Перрико Хименес Виллабланка Фалькон, прибывший из Картахены. Мастью генерал был не то рыжий, не то гнедой, объём его талии равнялся сорока двум дюймам, а рост его, вместе с каблуками времён Людовика XV, не превышал пяти футов четырёх дюймов. По усам его можно было принять за содержателя тира; одет он был как член конгресса из Техаса и держался с важным видом делегата, получившего неограниченные полномочия.

Генерал Фалькон был достаточно знаком с английским языком, чтобы спросить, как пройти на улицу, где помещается «Эль-Рефугио». Дойдя до тех краёв, он увидел приличного вида красный кирпичный дом, на котором была вывеска «Hotel Espanol[12]». В окне была выставлена карточка, на которой было написано по-испански: «Aqui se habla Espanol[13]». Генерал вошёл, уверенный в том, что он найдёт здесь тихую пристань у соотечественников.

В уютно обставленной конторе сидела владелица, миссис О’Брайен. Это была блондинка – несомненная, безупречная блондинка. Что касается прочего, то она была воплощённая любезность и отличалась довольно внушительными размерами. Генерал Фалькон почтительно её приветствовал, отвесив ей низкий поклон, причём его широкополая шляпа даже слегка коснулась земли, и разразился по-испански речью, извергая слова как пулемёт.

– Испанец или даго[14]? – любезно спросила миссис О’Брайен.

– Я из Колумбии, сеньора, – гордо ответил генерал. – Я говорю испанский. На вашем окно написано: здесь говорят по-испански. Как же это?

– Да ведь вы же сейчас и говорили по-испански, – возразила дама. – А я-то вот и не умею.

Генерал Фалькон снял в гостинице номер и устроился в нём. Когда начало смеркаться, он вышел на улицу, чтобы полюбоваться диковинами оглушительно шумной северной столицы. По дороге он вспомнил необыкновенно золотистые волосы миссис О’Брайен. «Вот где, – сказал себе генерал (без сомнения, на родном языке), – можно найти самых красивых сеньор в мире. Родная Колумбия не имеет подобных красавиц среди своих дочерей. Но что я! Не мне, не генералу Фалькону, думать о красоте! Все мои помыслы должны принадлежать моей родине!»

На углу Бродвея и Литл-Риальто генерал растерялся. Трамваи ошеломляли его, а под конец предохранительная решётка одного из них бросила его на ручную тележку, наполненную апельсинами. Извозчик чуть не наехал на него, даже слегка задел беднягу, и излил на его голову поток отборной ругани. Генерал кое-как добрался до тротуара, но сейчас же привскочил в ужасе, услыхав над ухом резкий свисток и почувствовав, что его обдало горячим паром: на этот раз его испугала переносная жаровня для орехов… «Yalgame Dios[15]! Что за дьявольский город!»

Как подстреленная птица, генерал отпрыгнул в сторону от бесконечного потока прохожих, и тут его одновременно увидели и наметили как подходящую дичь два охотника. Один был «Забияка» Мак-Гайр, охотничья система которого была основана на употреблении кулаков и злоупотреблении металлической трубкой дюймов в восемь длины. Второй Нимврод мостовой был некто Келли, по прозвищу «Паук», спортсмен, признававший лишь более утончённые методы.

Оба сразу бросились на столь явную добычу, как генерал; но при этом мистер Келли на секунду опередил своего соперника. Он только-только успел отстранить локтем наскочившего мистера Мак-Гайра.

– Пшёл вон! – резко объявил он. – Я первый увидал его.

И Мак-Гайр скрылся, склонив оружие перед высшим интеллектом.

– Виноват, – обратился к генералу мистер Келли. – Но вы, кажется, пострадали в давке? Разрешите прийти вам на помощь.

Он поднял шляпу генерала и смахнул с неё пыль.

Образ действий мистера Келли не мог не иметь успеха. Генерал, растерянный и смущённый невиданным уличным движением, приветствовал своего спасителя как истого кабальеро[16], с бескорыстной душой.

– У меня есть желание, – сказал генерал, – вернуться в гостиницу О’Брайен, где я остановил себя. Карамба, сеньор, какая у вас шумность и быстротность движения в вашем Новом Йорке!

Но вежливость не позволяла мистеру Келли покинуть знатного колумбийца одного среди опасностей, ожидавших его на обратном пути. У входа в Hotel Espanol оба остановились. Немного дальше, по другую сторону улицы, сияла скромно освещённая вывеска «Эль-Рефугио». Мистеру Келли, знавшему город как свои пять пальцев, было известно по виду и это заведение как сборный пункт всех даго. Мистер Келли делил иностранцев на две категории: на даго и на французов. Он предложил генералу отправиться в кафе и подвести под их случайное знакомство жидкий фундамент.

Час спустя генерал Фалькон и мистер Келли всё ещё сидели за столиком в «Эль-Рефугио», в углу заговорщиков. Перед ними стояли бутылки и стаканы. В десятый раз генерал поверял тайну своей миссии в Соединённые Штаты. По его словам, ему было поручено приобрести оружие – две тысячи винчестеров – для революционеров в Колумбии. В кармане его лежали чеки на сумму в двадцать пять тысяч долларов, выданные Картахенским банком на Нью-Йоркский банк. За соседними столами другие революционеры громким криком передавали политические тайны своим сообщникам; но никто не орал так, как генерал. Он стучал кулаком по столу; он требовал ещё вина; он вопил, что данное ему поручение – совершенно секретное и что о нём нельзя даже намекнуть ни одному живому человеку. В душе мистера Келли проснулся ответный, полный сочувствия восторг. Он схватил через стол руку генерала и крепко пожал её.

– Мусью, – проникновенно сказал он, – я не знаю, где лежит эта ваша страна, но я всей душой за неё. Впрочем, она, вероятно, входит в состав Соединённых Штатов, потому что все стихоплёты и школьные учительницы называют нас Колумбией. Ну и подвезло же вам, что вы сегодня на меня натолкнулись. Я единственный человек во всём Нью-Йорке, через которого вы можете провести ваше дело с оружием. Военный министр Соединённых Штатов – мой лучший друг. Он сейчас здесь, и я повидаюсь с ним завтра и поговорю насчёт вас. А пока что, мусью, запрячьте чеки подальше во внутренний карман. Я завтра зайду за вами и поведу вас к нему. Да, послушайте, вот что: ведь у вас речь идёт не об округе Колумбия, не правда ли? – заключил мистер Келли, внезапно почувствовав угрызения совести. – Вам всё равно не удастся захватить его с двумя тысячами винтовок. Уже пробовали с большим числом, да и то не вышло.

– Нет, нет, нет! – воскликнул генерал. – Это республика Колумбия, ве-ли-ка-я республика на самой верхушке у Южной Америки. Так, так!

– Ладно, – сказал успокоенный мистер Келли. – Ну а теперь давайте-ка понемногу домой собираться. Я сегодня напишу министру, чтоб он мне назначил день для переговоров. Вывезти оружие из Нью-Йорка – дело хитрое.

Они расстались у входа в Hotel Espanol. Генерал, закатив глаза, взглянул на луну и вздохнул.

– Великий это город, этот ваш Новый Йорк, – сказал он. – Правда, что трамваи могут погубить человека, а машина, которая жарит орехи, ужасно кричит в ухо. Но зато, сеньор Келли, здешние сеньоры! Сеньоры с волосами из золота, восхитительно полные, они – magnificas! Muy magnificas![17]

Келли отправился в ближайшую телефонную будку и позвонил в кафе Мак-Крэри на Верхнем Бродвее. Он велел вызвать Джимми Денна.

– Кто у телефона? Джимми Денн? – спросил Келли.

– Да, – был ответ.

– Вот ты и соврал! – радостно объявил Келли. – Ты – военный министр. Жди меня – я сейчас приеду. Я, брат, закинул удочку и поймал такую рыбку, которая тебе и во сне не снилась. Она из породы колорадо-мадура, с золотым пояском вокруг, и так начинена купонами, что ты можешь хоть сейчас идти покупать себе всё, что хочешь, хоть стоячую красную лампу и статуэтку Психеи у ручья. Я сейчас сажусь в вагон.

Джимми Денн был великим мастером жульнической ложи. Он был настоящим артистом и делал только самую тонкую работу. Он в жизни своей не брал в руки дубины и вообще презирал физические меры воздействия. Можно поручиться, что он всегда угощал бы намеченных им жертв лишь чистыми, нефальсифицированными напитками, если бы их можно было вообще достать в Нью-Йорке. «Паук» Келли лелеял честолюбивую мечту – когда-нибудь подняться до уровня Джимми.

Между приятелями произошло в тот же вечер совещание у Мак-Крэри. Келли объяснил дело.

– Это детская игра. Он приехал с острова Колумбии, где происходит какая-то потасовка, или гражданская война, или что-то в этом роде, и его прислали сюда, чтобы закупить две тысячи «винчестеров», чтобы решить это дело. Он показал мне два чека, на десять тысяч долларов каждый, и один на пять тысяч. Понимаешь, Джимми, меня даже разозлило, что он не превратил их в тысячные билеты и не подал мне их на серебряном подносе. Теперь надо подождать, пока он сходит в банк и достанет для нас эти деньги.

Совещание длилось часа два, после чего Денн объявил:

– Приведи его туда, на Бродвей, завтра в четыре.

Келли пунктуально заехал в Hotel Espanol за генералом. Он застал мудрого воина за приятной беседой с миссис О’Брайен.

– Военный министр ждёт нас, – сказал Келли.

Генерал с грустью оторвался от своего занятия.

– Да, сеньор, – со вздохом сказал он. – Долг призывает меня. Но, сеньор, в ваших Соединённых Штатах сеньоры – какие красавицы! Для примирения возьмите la madame[18] О’Брайен. Она есть богиня Юнона, с глазами как у бычка, как говорится.

На свою беду, мистер Келли считал себя в высшей степени остроумным человеком; не его первого погубила эта черта, и не он первый сгорел от фейерверка своего остроумия.

– Без сомнения, – с усмешкой сказал он, – но заметили ли вы, что эта Юнона прибегает к перекиси водорода?

Миссис О’Брайен услыхала эти слова, подняла свою золотую головку и посмотрела на удалявшуюся фигуру Келли с обычным деловым видом. Никогда не следует говорить бесцельных грубостей дамам – это допустимо только в трамвае.

Когда лихой колумбиец и его провожатый приехали в назначенное место на Бродвее, их продержали полчаса в передней и затем ввели в канцелярию, где за письменным столом сидел и что-то писал изящный господин с гладковыбритым лицом. Генерал Фалькон был представлен военному министру Соединённых Штатов, и его дело было изложено его старинным другом, мистером Келли.

– А, Колумбия! – многозначительно проговорил министр, когда его посвятили во все подробности. – Я боюсь, что в таком случае представятся некоторые затруднения. Президент и я – мы расходимся в своих симпатиях. Его сочувствие на стороне существующего строя, а моё… – Министр таинственно, но ласково улыбнулся генералу. – Вам, генерал, без сомнения, известно, что со времени политической борьбы между тамманистами и республиканцами конгресс издал постановление, согласно которому всякие оружейные изделия и военные припасы, вывозимые из страны, должны быть взяты на учёт военным министерством. Тем не менее я с удовольствием сделаю для вас всё, что могу, ради моего старинного приятеля мистера Келли. Но всё должно храниться в строжайшей тайне, так как президент, как я уже говорил, не сочувствует стремлениям революционной партии в Колумбии. Я сейчас прикажу ординарцу принести мне список оружия, имеющегося в данное время на складе.

Министр позвонил, и в комнате тотчас же появился ординарец в фуражке с буквами.

– Принесите мне опись «Б» лёгкого оружия, – сказал министр.

Ординарец быстро вернулся с печатным списком. Министр погрузился в его рассмотрение.

– Оказывается, – сказал он, – в государственном складе номер девять есть партия в две тысячи винчестерских винтовок, заказанная мароккским султаном, который, однако, не выслал денег своим приёмщикам. А по нашим правилам сумма уплачивается полностью при сдаче заказа. Келли, ваш приятель, генерал Фалькон, может, если хочет, приобрести эту партию винтовок по фабричной цене. А затем, прошу меня извинить, но я вынужден проститься с вами. Я ожидаю сейчас японского посла и Чарлза Мёрфи[19]. Они могут появиться в любую минуту.

Этот разговор имел различного рода последствия. Во-первых, генерал Фалькон почувствовал глубокую признательность к своему уважаемому другу, мистеру Келли. Во-вторых, военный министр был чрезвычайно занят в течение двух ближайших дней: он усиленно закупал пустые ящики из-под винтовок, наполнял их кирпичом и затем устанавливал на складе, нанятом для этой цели. В-третьих, когда генерал вернулся в Hotel Espanol, миссис О’Брайен подошла к нему, смахнула пушинку с отворота его пальто и сказала:

– Слушайте, сеньор, я не хочу совать свой нос в чужие дела, но скажите мне всё-таки, что нужно от вас этому похожему на обезьяну, желтоглазому, длинношеему, визгливому хулигану?

– Sangre de mi vida![20] – воскликнул генерал. – Невозможно есть, что вы говорите это про моего доброго друга, сеньора Келли?

– Пойдёмте-ка в сад, – сказала миссис О’Брайен. – Мне нужно кое о чём поговорить с вами.

Теперь вообразим, что прошёл целый час.

– И вы говорите, – сказал генерал, – что за восемнадцать тысяч долларов можно купить всю обстановку дома и снять его на один год вместе с этим садом, так прекрасным и так похожим на patio[21] моей дорогой Колумбии?

– И это будет даром, – вздохнула дама.

– Ah, Dios! – воскликнул генерал. – Что для меня война и политика? Это место есть рай. Моя страна – она имеет других храбрых героев, чтобы продолжали сражаться. Что для меня слава и убивание людей? Не нужно ничего. Это здесь я нашёл ангела. Купим Hotel Espanol, и вы будете моей, и деньги не будут выброшены на оружие!

Миссис О’Брайен положила свою золотистую головку, причёсанную a la Pompadour[22], на плечо колумбийского патриота.

– О, сеньор, – сказала она со вздохом счастья, – вы ужасны!

Через два дня наступил срок передачи винтовок генералу. Ящики, якобы наполненные оружием, были сложены на складе, нанятом для этой цели, и военный министр сидел на них в ожидании своего друга Келли, отправившегося за жертвой.

В назначенный час мистер Келли торопливо приближался к Hotel Espanol. Он застал генерала за конторкой, погружённого в какие-то вычисления.

– Я решил, – объявил генерал, – покупать не оружие. Я сегодня уже купил внутренности этой гостиницы, и скоро будет свадебная женитьба генерала Перрико Хименес Виллабланка Фалькона на la madame О’Брайен.

У мистера Келли от негодования захватило дух.

– Ах ты, лысая старая жестянка из-под ваксы! – крикнул он, заикаясь и брызгая слюной. – Мошенник ты, и больше ничего! Ты купил гостиницу на деньги, которые принадлежат твоей проклятой стране, чёрт знает как её там зовут!

– Ах, – сказал генерал, подытоживая столбец, – это есть то, что называется политикой. Война и революция неприятны. Да. Зачем всегда следовать за Минервой? Не нужно. Гораздо более лучше держать гостиницу и быть с этой Юноной. Ах! Какие она имеет волосы из золота на своей голове!

Мистер Келли опять чуть не задохся.

– Ах, сеньор Келли! – проникновенно сказал генерал в заключение. – Вы никогда, очень видно, не ели рагу из солонины, которое приготовляла мадама О’Брайен.

«Отель “Испания”» (исп.).

«Здесь говорят по-испански» (исп.).

Dago – прозвище итальянцев, португальцев, южноамериканцев латинской расы и т. д. (Прим. пер.).

Клянусь Богом! (исп.)

Правдивый Джордж – памятник Джорджу Вашингтону.

Бобы (исп.).

Кабалье́ро – в средневековой Испании благородный человек, дворянин.

Великолепны! Прямо великолепны! (исп.)

Госпожа; мадам (франц.).

Чарлз Мёрфи – лидер Демократической партии.

Кровь моего сердца! (исп.)

Внутренний двор-сад в испанских постройках.

В стиле помпадур (франц.).

Неизвестная величина

Немного раньше начала настоящего столетия некий Септимус Кайнсолвинг, старый ньюйоркец, сделал великое открытие. Он первый открыл, что хлеб печётся из муки, а не из видов на урожай. Угадав, что урожай будет неудовлетворительный, и зная, что биржа не имеет ощутительного влияния на произрастание злаков, мистер Кайнсолвинг удачным манёвром захватил хлебный рынок.

В результате получилось, что, когда вы или моя хозяйка (до Гражданской войны ей не приходилось ударить пальцем о палец: об этом заботились южане) покупали пятицентовый каравай хлеба, вы прибавляли два цента дополнительно в пользу мистера Кайнсолвинга в виде благодарности за его прозорливость.

Вторым последствием было то, что мистер Кайнсолвинг вышел из этой игры с двумя миллионами долларов припёку.

Дан, сын мистера Кайнсолвинга, был в колледже, когда проделывался этот математический опыт с хлебом. На вакации[23] Дан вернулся домой и нашёл своего старика в красном шлафроке[24] за чтением «Крошки Доррит» на веранде своего почтенного особняка из красного кирпича на Вашингтон-сквер.

Он удалился на покой с таким запасом добавочных двухцентовых монет, отторгнутых им от покупателей хлеба, что, если бы вытянуть эти монеты в одну линию, она обмотала бы земной шар пятнадцать раз и сошлась бы концами над государственным долгом Парагвая.

Дан поздоровался с отцом и отправился в Гринвич-Виллидж повидаться со своим товарищем по школе Кенвицем. Дан всегда восхищался Кенвицем. Кенвиц был бледен, курчав, интенсивен, серьёзен, математичен, научен, альтруистичен, социалистичен и природно враждебен олигархии. Кенвиц отказался от университета и учился часовому делу в ювелирной мастерской своего отца. Дан был улыбающийся, весёлый, добродушный юноша, одинаково терпимый к королям и тряпичникам. Они радостно встретились, как и подобает антиподам. Затем Дан вернулся в университет, а Кенвиц к своим пружинам и к своей библиотеке – в комнатке позади отцовского магазина.

Через четыре года Дан вернулся на Вашингтон-сквер, снабжённый дипломом бакалавра словесных наук и отполированный двумя годами пребывания в Европе. Бросив сыновний взгляд на пышный мавзолей Септимуса Кайнсолвинга на Гринвудском кладбище и предприняв скучную экскурсию в область отпечатанных на машинке документов в обществе своего поверенного, он почувствовал себя одиноким и безнадёжным миллионером и поспешил к своему другу в старый ювелирный магазин на Шестой авеню.

Кенвиц отвинтил лупу от глаза, вытащил из мрачной задней комнаты своего родителя и променял внутренность часов на внешность Нью-Йорка. Они уселись с Даном на скамейке на Вашингтон-сквер. Дан мало переменился. Он был статен и важен важностью, которая легко распускалась в улыбку. Кенвиц был больше прежнего серьёзен, напорист, научен, философичен и социалистичен.

– Теперь мне всё известно, – сказал наконец Дан. – С помощью юридических светил я вошёл во владение кассой бедного папаши и прочим барахлом. В общем, до двух миллионов долларов, Кен. И мне говорили, что он сколотил всё это из грошей, которые он выжал у бедняков, покупающих хлеб в лавочке за углом. Ты изучил политическую экономию, Кен, и знаешь всё, что касается монополий, трудящихся масс, спрутов и прав рабочего народа. Я раньше никогда не интересовался этими вопросами. Футбол и стремление быть справедливым к людям представляли собою почти весь мой университетский куррикулум[25].

Но с тех пор, как я вернулся домой и узнал, каким путём мой папенька нажил свои деньги, я стал задумываться. Мне страшно хотелось бы вернуть этим индивидам то, что они переплатили лишнего на хлебе. Я знаю, что это окорнало бы ленту моих доходов на порядочное количество ярдов, но я хотел бы рассчитаться с ними. Есть какой-нибудь способ сделать это?

Большие чёрные глаза Кенвица загорелись. Его тонкие интеллигентные черты приняли почти сардоническое выражение. Он схватил Дана за руку пожатием друга и судьи.

– Это невозможно, – ответил он энергично. – Одна из жесточайших казней для вас, людей, владеющих неправедно добытым богатством, заключается в том, что, когда вы начинаете каяться, вы убеждаетесь, что потеряли силу исправить или оплатить причинённое зло. Я преклоняюсь, Дан, перед твоими благими намерениями, но ты ничего не можешь поделать. Люди были ограблены и потеряли свои кровные гроши. Слишком поздно теперь, чтобы загладить преступление. Ты не можешь выплатить им эти деньги обратно.

– Конечно, – сказал Дан, зажигая трубку. – Мы не можем разыскать каждого из этих дурней и вручить ему надлежащую сдачу. Их такая масса – покупающих хлеб каждый день. Странный вкус у них… Я никогда особенно не интересовался хлебом, разве только в поджаренных гренках с рокфором. Но кое-кого из них мы могли бы найти и высыпать сколько-нибудь из отцовских денег обратно – туда, откуда они были взяты. Это было бы мне облегчение. Противно, должно быть, действительно человеку, когда с него снимают шкуру из-за такой дряни, как хлеб. Наверное, никто не стал бы протестовать, если бы поднялась цена на омаров и на салат из крабов. Валяй, Кен, подумай. Я хочу вернуть назад из этих денег всё, что удастся.

– Есть много благотворительных учреждений, – механически заметил Кенвиц.

– Слишком просто, – возразил Дан, затянувшись трубкой. – Можно подарить городу сад или пожертвовать госпиталю грядку спаржи, но я не хочу, чтобы Пауль заработал на том, что мы ободрали Питера. Я хочу покрыть именно хлебный перебор.

Тонкие пальцы Кенвица быстро задвигались.

– А ты знаешь, сколько денег потребовалось бы, чтобы вернуть потребителям то, что они переплатили за хлеб со времени этого биржевого манёвра? – спросил он.

– Не знаю, – твёрдо ответил Дан. – Мой поверенный говорит, что у меня два миллиона.

– Если бы у тебя было сто миллионов, – пылко воскликнул Кенвиц, – ты не был бы в состоянии уплатить тысячной доли того, что было исторгнуто. Нет возможности постигнуть размеры зла, вызванного преступно применённым богатством. Каждый грош, вытянутый из тощего кошелька бедняка, реагировал в тысячу раз ему во вред. Ты этого не понимаешь. Ты представить себе не можешь, насколько бесполезны твои стремления к расплате. Даже одного-единственного потерпевшего мы не в состоянии удовлетворить.

– Брось, философ! – заметил Дан. – Нет такого горя у цента, которого нельзя было бы залечить долларом.

– Ни одного, – повторил Кенвиц. – Я познакомлю тебя с одним, и ты увидишь. Томас Бойн имел небольшую пекарню там, на Верик-стрит. Его клиентура состояла из беднейшего люда. Когда поднялась цена на муку, ему пришлось поднять цены на хлеб. Его покупатели были слишком бедны, чтобы платить повышенную цену. Дела его пошатнулись, и он потерял свой капитал – тысячу долларов – всё, что у него было.

Дан Кайнсолвинг мощно ударил кулаком по скамье.

– Принимаю этот случай! – воскликнул он. – Веди меня к Бойну. Я верну ему его тысячу долларов и куплю ему новую пекарню в придачу.

– Напиши чек, – сказал, не двигаясь с места, Кенвиц, – и затем продолжай выписывать чеки в возмещение за все последствия. Следующий чек напиши на пятьдесят тысяч долларов. После банкротства Бойн сошёл с ума и поджёг дом, из которого его хотели выселить. Убытков было на эту сумму. Бойн умер в доме умалишённых.

– Держись случая с Бойном, – сказал Дан. – Страховые общества не значатся в моём благотворительном списке.

– Пиши затем чек на сто тысяч, – продолжал Кенвиц. – Сын Бойна пошёл по дурной дороге, когда закрылась пекарня, и был обвинён в убийстве. На прошлой неделе он был оправдан после трёхлетнего юридического боя, и теперь штат возлагает расходы по этому делу на плательщиков налогов.

– Вернись к пекарне! – с нетерпением воскликнул Дан. – Правительству не приходится стоять в хлебной очереди.

– Есть ещё одна графа, относящаяся к этому случаю… Пойдём, я покажу тебе, – сказал Кенвиц, вставая.

Часовщик-социалист ликовал. Он был миллионероедом по природе и пессимистом по ремеслу. Одним духом Кенвиц мог уверить вас, что деньги – чистое зло и разврат и что ваши новёхонькие часы нуждаются в чистке и новой пружине.

Он повёл Кайнсолвинга к югу от сквера, на грязную, кишащую нищетой Верик-стрит. По узкой лестнице грязного кирпичного дома следовал за ним кающийся потомок спрута. Кенвиц постучался в дверь, и ясный голос пригласил их войти.

В почти голой комнате сидела за швейной машиной молодая женщина. Она кивнула Кенвицу как старому знакомому. Слабый луч солнца, пробивавшийся сквозь тусклое окно, окрасил её густые волосы в цвет древнего тосканского щита. Она бросила Кенвицу открытую улыбку и слегка смущённый вопрошающий взгляд.

Кайнсолвинг в молчании бьющегося сердца смотрел на её чистую трогательную красоту. Они очутились перед последней графой счёта, относящегося к случаю с Бойном.

– Сколько на этой неделе, мисс Мэри? – спросил часовщик.

Гора грубых серых рубах лежала на полу.

– Почти тридцать дюжин, – приветливо ответила молодая женщина. – Я заработала около четырёх долларов. Мои дела поправляются, мистер Кенвиц. Прямо не знаю, что делать с такой кучей денег.

Глаза её открыто и мягко посмотрели на Дана. Маленькое розовое пятнышко выступило на её бледной щеке.

Кенвиц улыбался как сатанинский ворон.

– Мисс Бойн, – сказал он, – позвольте представить вам мистера Кайнсолвинга, сына того человека, который поднял цены на хлеб пять лет назад. Он хотел бы помочь тем, кто был обездолен этим поступком.

Улыбка исчезла с лица девушки. Она встала и указала на дверь. На этот раз она смотрела прямо в глаза Кайнсолвингу, но то не был взгляд, обещающий радость.

Мужчины вышли на Верик-стрит. Кенвиц, дав волю пессимизму, возмущению и ненависти, которые он питал к спруту, атаковал денежную сторону своего друга язвительным потоком речей. Дан, по-видимому, прислушивался к его словам. Вдруг он обернулся, горячо пожал руку Кенвица и сказал:

– Я очень тебе благодарен, старина, тысячу раз благодарю.

– Майн готт![26] Ты с ума сошёл! – воскликнул часовщик и впервые за много лет уронил свои очки.

Через два месяца после этого Кенвиц вошёл в большую пекарню на Нижнем Бродвее; он принёс хозяину золотые очки, которые были у него в починке.

Какая-то дама давала заказ приказчику.

– Эти булки по девять центов, – сказал приказчик.

– Я всегда покупаю их по восьми в верхней части города, – ответила дама. – Не заворачивайте, я проеду туда по пути домой.

Голос показался часовщику знакомым. Он прислушался.

– Мистер Кенвиц! – радостно воскликнула дама. – Как вы поживаете?

Кенвиц сосредоточил всё своё социалистическое и экономическое внимание на её удивительном боа и на дожидавшейся её снаружи коляске.

– Как, мисс Бойн? – начал он.

– Миссис Кайнсолвинг, – поправила она. – Дан и я обвенчались месяц назад.

Вака́ция – свободное от учения или службы время (устар.).

Шлафро́к – длинный просторный домашний халат, подпоясанный обычно витым шнуром с кистями.

Университетский курри́кулум – учебный план; перечень учебных дисциплин.

Мой бог! (нем.)

Ряса

В больших городах таинственные происшествия следуют одно за другим с такой быстротой, что читающая публика, равно как и друзья Джонни Белльчемберза, уже давно перестали выражать своё удивление по поводу его таинственного и необъяснимого исчезновения, случившегося год назад. Теперь тайна уже разгадана, но разгадка её так необычайна и кажется столь недопустимой с обывательской точки зрения, что только немногие избранные, бывшие в близких отношениях с Джонни, вполне ей верят.

Как известно, Джонни Белльчемберз принадлежал к тесному избранному кругу общества. Не отличаясь тщеславием, свойственным многим представителям этого круга, которые стараются обратить на себя всеобщее внимание эксцентричными выходками и выставлением напоказ своего богатства, он всё же всегда был в курсе всего, что могло бы придать блеск его положению на высшей ступени общественной лестницы.

Он особенно славился своей манерой одеваться. В этом отношении он приводил в отчаяние всех своих подражателей. Всегда безукоризненно чистый и аккуратный, одетый с иголочки, обладающий обширнейшим гардеробом, он, по общему признанию, одевался лучше всех в Нью-Йорке, а следовательно, и в целой Америке. Любой портной счёл бы за счастье сшить ему костюм даром; подобный клиент явился бы бесценной рекламой. Его слабостью были брюки. Тут могло его удовлетворить только совершенство. Он так же относился к малейшей складке не на месте, как другой к заплатке. Он нанял человека, который целыми днями только и делал, что утюжил эти принадлежности туалета, которых, кстати, у Белльчемберза было несметное количество. Друзья говорили, что он не мог носить одни и те же брюки дольше трёх часов без смены.

Джонни исчез совершенно неожиданно. В течение трёх дней его отсутствие не особенно беспокоило его друзей, но затем они начали принимать обычные меры к розыску его. Но всё было тщетно. Он не оставил ни малейшего следа. Тогда начали доискиваться причин, но и причин нельзя было найти. Врагов у него не было, долгов – также. Женщины не играли роли в его жизни. На текущем счету в банке у него лежало несколько тысяч долларов. Никаких странностей за ним не замечалось: наоборот, он отличался в высшей степени спокойным и уравновешенным характером. Все меры к розыску пропавшего были приняты, но без всякого результата. Этот случай был один из тех – участившихся за последние годы, – когда человек исчезает, подобно сгоревшей свече, не оставив после себя даже дыма.

В мае двое из друзей Белльчемберза – Том Айрз и Ланселот Джиллиам – решили предпринять прогулку по ту сторону океана. Разъезжая по Италии и Швейцарии, они однажды услышали про монастырь в Швейцарских Альпах, в котором можно было найти кое-какие достопримечательности, более интересные, чем обычные приманки для туристов. Монастырь считался почти недоступным для обыкновенных путешественников, так как был построен на горе с чрезвычайно крутыми склонами, окружённой пропастями. Для американцев он представлял интерес благодаря трём обстоятельствам, которые, впрочем, никогда этим монастырём не рекламировались. Во-первых, монахи умели приготовлять совершенно исключительный нектароподобный напиток, который, по слухам, далеко превосходил и бенедиктин, и шартрез. Во-вторых, у них был огромный медный колокол, отлитый так чисто и правильно, что он не переставая звучал с тех пор, как в него позвонили в первый раз, триста лет назад. Наконец, утверждали, что ни один англичанин никогда не переступил порога монастыря. Айрз и Джиллиам решили, что эти слухи надо проверить.

Целых два дня они употребили на то, чтобы добраться, с помощью двух гидов, до монастыря Сен-Годро. Он возвышался на замёрзшей, открытой ветрам скале, и снег лежал вокруг него предательскими сползающими кругами. Монахи, на обязанности которых лежало принимать гостей, встретили их очень радушно. Их угостили ликёром, который показался им необычайно крепким и живительным. Они услыхали звон огромного, вечно поющего колокола и узнали, что они действительно первые иностранцы, посетившие эти серые каменные стены, внутрь которых ещё не ступала нога беспокойного англичанина, успевшего заглянуть во все уголки земного шара.

В день прибытия, в три часа дня, молодые ньюйоркцы отправились вместе с добрейшим братом Христофором в длинный холодный коридор монастыря, чтобы увидеть шествие братии в трапезную. Монахи шли медленно, парами, наклонив голову и бесшумно ступая ногами, обутыми в сандалии, по выбитым каменным плитам. Когда они поравнялись с посетителями, Айрз внезапно схватил Джиллиама за руку.

– Посмотри, – взволнованно сказал он, – вон на того, который проходит как раз мимо тебя, – сюда, ближе к нам, – он держит руку у пояса. Провались я на этом месте, если это не Джонни Белльчемберз!

Джиллиам взглянул и узнал исчезнувшего законодателя мод.

– Каким чёртом, – с удивлением сказал он, – занесло сюда Белля? Не может быть, Томми, чтобы это был он. Никогда не слыхал, чтобы Белль отличался особой религиозностью. Откровенно говоря, приходилось слышать от него такие проклятия, когда он правил четвёркой и у него что-нибудь не ладилось, что любая церковь предала бы его за них военно-полевому суду.

– Это Белль, вне всякого сомнения, – твёрдо сказал Айрз, – или же мне необходимо сейчас же отправиться к хорошему окулисту. Но кто бы мог подумать, Джонни Белльчемберз, король франтов, сливки общества так сказать, занимается покаянием в этом холодильнике, одетый в купальный халат табачного цвета! У меня ум за разум заходит! Давай расспросим нашего приятеля, который нас принимал.

Отправились за разъяснениями к брату Христофору.

Монахи уже успели войти в трапезную. Он не понял, о ком говорили молодые люди. Белльчемберз? Да ведь поступающие в монастырь Сен-Годро отказывались от своих мирских имён, когда произносили обет. Гости желают поговорить с одним из монахов? Пусть они дадут себе труд пройти в трапезную и указать, с кем именно: отец настоятель, несомненно, даст нужное разрешение.

Айрз и Джиллиам прошли в залу, где обедала братия, и указали брату Христофору монаха, замеченного ими в коридоре. Да, это, несомненно, был Джонни Белльчемберз. Теперь они ясно видели его лицо. Он сидел среди своих неопрятных товарищей, опустив глаза вниз, и ел суп из грубой глиняной миски.

Настоятель разрешил путешественникам свидание с монахом, и они стали ждать его в приёмной. Когда он вошёл, мягко ступая сандалиями, Айрз и Джиллиам оба остановились перед ним в полном недоумении и изумлении: это был Джонни Белльчемберз, но выглядел он совершенно другим человеком. На лице его отражались неизречённое спокойствие, радость достижения, полнейшее и совершеннейшее счастье. Он держался гордо и прямо, и в глазах его было ласковое, просветлённое выражение. Он был чист и аккуратен, как, бывало, в Нью-Йорке, в прежние дни. Но какая разница в его костюме! Теперь, по-видимому, на нём была только одна одежда – длинная ряса из грубого коричневого сукна, стянутая у пояса верёвкой и падавшая свободными, прямыми складками до полу. Он пожал руку своим гостям со свойственными ему изяществом и непринуждённостью. Если чувствовалось какое-нибудь стеснение, то, во всяком случае, не Белльчемберз выказал его. В комнате не было стульев, и разговор пришлось вести стоя.

– Рад тебя видеть, старина, – сказал немного растерявшийся Айрз. – Не ожидал встретиться здесь с тобой. В общем, ты это недурно придумал. Большой свет надоел своей неискренностью. Представляю себе, как должно быть хорошо, когда откажешься от суеты и предашься… э-э-э… созерцанию и… э-э-э… молитвам и песнопениям и тому подобному.

– Эй, брось это, Томми, – весело сказал Белльчемберз. – Не бойся, я не стану тебя угощать высокопарными речами. Я проделываю все эти штуки вместе с остальной компанией, потому что это требуется правилами. Здесь ведь я брат Амвросий, понимаете? Мне дали ровно десять минут, чтобы поболтать с вами. Что это у тебя, Джиллиам, жилет нового фасона? Такие теперь носят на Бродвее?

– Да, это наш прежний Джонни, – радостно воскликнул Джиллиам. – На кой чёрт… то есть, я хочу сказать, зачем… Эй, да провались оно совсем! Зачем ты это сделал, старина?

– Сбрось рясу, – стал его умолять Айрз, чуть не плача, – вернись вместе с нами. Вся старая компания с ума сойдёт от восторга. Это совсем неподходящее дело для тебя, Белль. Я наверняка знаю, что около полудюжины барышень носили в душе траур, когда ты нас покинул таким необъяснимым образом. Подай в отставку, или достань разрешение от обетов, или что там ещё нужно, чтобы уйти с этого ледяного завода. Ты здесь схватишь воспаление лёгких, Джонни, и… и… батюшки! Да ты без носков!

Белльчемберз опустил глаза, посмотрел на свои ноги, обутые в одни сандалии, и улыбнулся.

– Вы, ребята, ничего не понимаете, – успокаивающе сказал он. – С вашей стороны очень мило звать меня обратно, но я больше не вернусь к прежней жизни. Я здесь достиг цели всех моих стремлений. Я вполне счастлив и доволен. Здесь я проведу остаток моих дней. Вы видите эту одежду, которую я ношу?

Белльчемберз с нежностью дотронулся до рясы, ниспадавшей прямыми складками.

– Наконец-то я нашёл платье, которое не морщит на коленях. Я достиг…

Но в эту минуту по всему монастырю раздался гулкий звон большого медного колокола. По-видимому, он немедленно призывал монахов к молитве, так как брат Амвросий наклонил голову, повернулся и вышел из комнаты, не сказав больше ни одного слова. Только проходя через каменную арку, он слегка махнул рукой, как бы прощаясь с друзьями. Молодые люди так и не видали его больше до своего ухода из монастыря.

Вот какой рассказ привезли с собой Томми Айрз и Ланселот Джиллиам из последнего путешествия по Европе.

Теория и собака

Несколько дней назад мой старый друг из тропиков, Дж. Н. Бриджер, консул Соединённых Штатов на острове Ратоне, очутился у нас в городе. Мы справили юбилей на славу. Несколько дней мы бездельничали, вообще мухобойничали. Когда мы успокоились, мы как-то проходили во время отлива по улице, параллельной Бродвею и пародирующей его.

Красивая, светского вида дама прошла мимо нас, держа на сворке сопящее, злобное, переваливающееся существо в образе жёлтой собачонки. Собака, запутавшись между ногами Бриджера, впилась в его лодыжки рычащими, раздражёнными, злобными укусами. Бриджер с радостной улыбкой вышиб из зверюги дух. Женщина окатила нас мелким душем хорошо пригнанных прилагательных (чтобы в нас не осталось никаких сомнений относительно места, занимаемого нами в её мнении) – и мы прошли дальше. В десяти шагах дальше старуха с растрёпанными седыми волосами и чековой книжкой, хорошо запрятанной под разодранной шалью, попросила милостыню. Бриджер остановился и выпотрошил ей в руки четверть содержимого из своего праздничного жилета.

На следующем углу стояло четверть тонны одетого по последней моде человека с напудренными рисом жирными, белыми щеками; он держал на цепочке дьявольское отродье – бульдога, передние лапы которого, расположенные одна от другой на расстоянии одной таксы, были незнакомы друг с дружкой. Перед человеком стояла маленькая женщина в прошлогодней шляпке и плакала. Это было, очевидно, всё, что она могла сделать; он же ругал её тихим, сладким, привычным тоном.

Бриджер снова улыбнулся – исключительно про себя, – и на этот раз он вынул маленькую записную книжечку и сделал в ней заметку. Этого он не имел права делать без должных объяснений, и я так и заявил ему.

– Это новая теория, – сказал Бриджер, – которую я подцепил там, на Ратоне. Натолкнувшись на неё, я стал искать ей подтверждений. Мир ещё не созрел для неё, но, так и быть, я расскажу вам. А вы после этого мысленно обегайте всех людей, которых вы знаете, и посмотрите, не окажется ли моя теория действенной.

Итак, я провёл Бриджера в одно место, где имеются искусственные пальмы и вина, и он рассказал мне эту историю. Я передаю её вам моими словами, но под его ответственность…



Однажды, в три часа пополудни, по острову Ратона промчался мальчик, крича: «“Птица” на рейде!»

Этим он доказал остроту своего слуха и тонкое умение распознавать гудки.

Тот, кто первый на Ратоне слышал гудок и громогласно объявлял об этом согражданам, правильно определив при этом название приближающегося парохода, становился на Ратоне героем и оставался в этом звании до следующего парохода.

Вот почему среди босоногой молодёжи Ратоны происходило на этой почве соперничество.

Многие пали жертвами рожков из раковин, в которые дули при входе в гавань с некоторых парусников. Они издавали звук, поразительно напоминавший отдалённые свистки пароходов. Но многие зато умудрялись назвать вам пароход, когда гудок его звучал в ваших тупых ушах не громче вздоха ветра в ветвях кокосовой пальмы.

В этот день почести выпали на долю того, кто объявил «Птицу». Ратона наклонила уши, чтобы прислушаться, и вскоре тихое ворчанье парохода усилилось и приблизилось. Ратона увидела наконец над линией пальм у низкой стрелки две чёрных трубы фруктового парохода, медленно подползавшего ко входу в гавань.

Вы должны знать, что Ратона – остров, лежащий в двадцати милях к югу от одной из южноамериканских республик. Она является портом этой республики. Город сладко дремлет на берегу смеющегося моря, не сеет и не жнёт и питается изобилием тропиков, где всё «созревает, останавливается и падает готовое в могилу».

Восемьсот человек жителей живут дремотной жизнью в утопающем в зелени посёлке, растянувшемся по подковообразному изгибу её игрушечной гавани. Это большей частью испанские и индейские метисы, с лёгкой тёмной примесью сан-домингских негров и светлой – чистокровных испанских чиновников; вы найдёте здесь также осадок из трёх или четырёх пионерствующих белых рас. Никакие пароходы, кроме фруктовых, не заходят в Ратону. Последние подбирают здесь инспекторов с банановых плантаций, отправляющихся на материк, и оставляют воскресные газеты, лёд, хинин, сало, арбузы и оспенную вакцину. На этом и заканчивается приблизительно всё общение Ратоны с миром.

«Птица» замешкалась у входа в гавань, тяжело разрезая волны, от которых по гладким внутренним водам гавани разбегались барашки. Две лодки из посёлка: одна – с фруктовыми инспекторами, а вторая – вышедшая, чтобы получить с парохода что придётся, – были уже на полпути к пароходу.

Инспектора были подняты на борт вместе со своей лодкой, и «Птица» направилась дальше, к материку, за грузом фруктов.

Вторая лодка вернулась на Ратону нагруженная контрибуцией с ледяного погреба «Птицы», обычным свёртком газет и одним пассажиром – Тейлором Планкеттом, шерифом Чэтемского графства, Кентукки.

Бриджер, консул Соединённых Штатов на Ратоне, был занят в официальной хижине под хлебным деревом, в двадцати ярдах от гавани, чисткой ружья. Консул занимал место несколько ближе к хвосту в процессии своей политической партии. Музыка шествовавшего впереди оркестра очень слабо доносилась до него на этом расстоянии. Сливки – хорошие должности – снимали другие. Доля Бриджера в добыче – место консула на Ратоне – была молоко, снятое молоко из департамента распределения общественного пирога. Но девятьсот долларов в год было богатство на Ратоне. Кроме того, Бриджер пристрастился к охоте на аллигаторов, водившихся в лагуне около консульства, и он не чувствовал себя обиженным.

Он оторвал глаза от внимательного осмотра ружейного замка и увидел перед собой широкоплечего человека, затмившего собою отверстие двери, грузного, бесшумного, неповоротливого человека, загорелого почти до коричневых тонов Ван Дейка. Человека лет сорока пяти, прилично одетого в костюм из грубого сукна, с жидкими светлыми волосами, коротко подстриженной каштановой с проседью бородкой и бледно-голубыми глазами, выражавшими кротость и простодушие.

– Вы будете мистер Бриджер, консул? – сказал грузный человек. – Меня направили сюда. Не можете ли вы сказать мне, что это за такие вроде как тыквы, пучки растут на деревьях там, по краю воды? Чисто метёлки из перьев.

– Возьмите этот стул, – сказал консул, смачивая маслом тряпку, которой он чистил ружьё. – Не этот – другой. Этот, бамбуковый, не выдержит вас… Это кокосовые орехи, зелёные кокосы. Их кожура всегда имеет зеленоватый оттенок, пока они не созреют.

– Весьма вам обязан, – сказал человек, осторожно усаживаясь. – Мне не хотелось бы рассказывать потом дома, что это оливки, не уверившись в этом как следует. Моё имя Планкетт. Я шериф Чэтемского графства, Кентукки. У меня в кармане лежат бумаги на выдачу и на право ареста одного человека тут, на острове. Они подписаны президентом этой страны и вполне оформлены. Имя этого человека – Уэйд Вильямс; он здесь работает по кокосовой части. Он обвиняется в убийстве своей жены, совершённом два года назад. Где я могу найти его?

Консул прищурил один глаз и заглянул в дуло своего ружья.

– Здесь, на острове, нет никакого Вильямса, – заметил он.

– Я и не предполагал, что здесь есть Вильямс, – кротко ответил Планкетт. – Он живёт, наверно, под каким-нибудь другим именем.

– Кроме меня, – сказал Бриджер, – на Ратоне есть только два американца: Боб Ривз и Генри Морган.

– Человек, который мне нужен, торгует кокосами, – настаивал Планкетт.

– Видите вы эту кокосовую аллею, которая тянется до самой стрелки? – спросил консул, махнув рукой по направлению к двери. – Это всё собственность Боба Ривза. Генри Моргану принадлежит половина деревьев в глубине острова.

– Месяц назад, – сказал шериф, – Уэйд Вильямс написал конфиденциальное письмо одному человеку в Чэтемском графстве, в котором он сообщал, где он находится и как живёт. Письмо это было потеряно адресатом и передано лицом, нашедшим его, властям. Меня послали за преступником, снабдив необходимыми бумагами. Я полагаю, что это, несомненно, один из ваших кокосовых торговцев.

– У вас, наверное, есть его фото? Это может быть либо Ривз, либо Морган. Но мне неприятно даже и думать об этом. Они оба прекрасные малые. Вы не встретите таких за целый день езды на автомобиле.

– Нет, – нерешительно ответил Планкетт, – мне не удалось достать никакой фотографии Вильямса, и сам я никогда не видал его. Я шериф только год. Но у меня есть довольно точное описание его примет. Рост около пяти футов одиннадцати дюймов, глаза и волосы тёмные, нос, скорее, римского образца; широк в плечах, крепкие белые зубы, все в наличности; любит посмеяться, разговорчив, любит выпить, но никогда не пьянеет; при разговоре смотрит прямо в глаза; возраст – тридцать пять. К какому из ваших молодцов подходит это описание?

Консул широко улыбнулся.

– Я скажу вам, что сделать, – сказал он, положив ружьё и надев поношенный чёрный пиджак из альпака. – Пойдёмте, мистер Планкетт, и я вам покажу обоих парней. Если вы сумеете сказать, к кому из них больше подходит это описание, вы будете иметь надо мной преимущество.

Бриджер вышел с шерифом и повёл его по крутому берегу, на котором раскинулись крошечные домики посёлка. Сейчас же за домами неожиданно поднимались небольшие, густо поросшие лесом холмы. На один из них по ступенькам, высеченным в твёрдой глине, консул повёл Планкетта. На самой вершине холма, у обрыва лепился деревянный коттедж в две комнаты, крытый тростниковой крышей. Карибка снаружи стирала бельё. Консул подвёл шерифа к дверям комнаты, выходившей окнами на гавань. В ней находились два человека без пиджаков, собиравшиеся как раз усесться за стол, накрытый для обеда. Между ними было мало сходства в деталях, но общее описание, данное Планкеттом, могло бы одинаково подойти к обоим. По росту, цвету волос, форме носа, сложению и манерам каждый из них подходил к описанию. Это были два прекрасных образчика жизнерадостных, сметливых, душа нараспашку, американцев, подружившихся на чужой стороне.

– Алло, Бриджер! – воскликнули они в один голос, увидев консула. – Заходите! Пообедаем!

Тут они заметили за спиной консула Планкетта и тотчас же вышли навстречу пришедшим с гостеприимным любопытством.

– Джентльмены, – сказал консул, причём голос его принял необычную официальность, – это мистер Планкетт. Мистер Планкетт – мистер Ривз и мистер Морган!

Кокосовые короли радостно приветствовали нового знакомого. Ривз казался, пожалуй, на дюйм повыше Моргана, но смех у него был не такой громкий. Глаза у Моргана были тёмно-карие, а у Ривза – чёрные. Ривз был хозяином и начал хлопотать насчёт стульев и велел карибке поставить ещё два прибора.

Выяснилось, что Морган живёт в бамбуковой хижине подальше от берега, но что оба друга ежедневно обедают вместе.

Пока шли хозяйственные приготовления, Планкетт стоял спокойно, кротко рассматривая всё кругом своими бледно-голубыми глазами. Бриджер как бы извинялся и чувствовал себя стеснённо.

Наконец два других прибора были поставлены и гостям были указаны их места. Ривз и Морган стояли рядом, по ту сторону стола, против гостей. Ривз весело кивнул, приглашая этим всех сесть. Тогда вдруг Планкетт поднял руку повелительным жестом. Глаза его были направлены прямо в промежуток между Ривзом и Морганом.

– Уэйд Вильямс, – сказал он спокойно, – вы арестованы по обвинению в убийстве.

Ривз и Морган обменялись быстрым, открытым взглядом, выражавшим недоумение с долей удивления. Затем они одновременно повернулись к говорившему с изумлением и искренним укором в глазах.

– Мы не можем сказать, чтобы мы вас поняли, мистер Планкетт, – сказал Морган весёлым тоном. – Вы, кажется, сказали: «Вильямс»?

– Что это за шутка, Бриджи? – с улыбкой спросил Ривз, повернувшись к консулу.

Прежде чем Бриджер успел ответить, Планкетт заговорил снова.

– Я объясню, – сказал он спокойно. – Один из вас не нуждается в объяснении, но я делаю это для другого. Один из вас – Уэйд Вильямс из Чэтемского графства, Кентукки. Два года назад, пятого мая, вы убили вашу жену. Это произошло после того, как вы беспрерывно в течение пяти лет дурно обращались с ней и оскорбляли её. У меня в кармане все нужные документы, чтобы увезти вас с собой, и вы поедете. Мы поедем на фруктовом пароходе, который придёт завтра, чтобы высадить на берег инспекторов. Я признаюсь, господа, что я не совсем уверен в том, кто именно из вас Вильямс. Но Уэйд Вильямс поедет завтра обратно в Чэтемское графство, Кентукки. Я хочу, чтобы вы это поняли.

Громкий взрыв весёлого хохота прокатился над тихой гаванью. Это смеялись Морган и Ривз. Несколько рыбаков из флотилии шлюпок, стоявших на причале, в недоумении посмотрели наверх, где стоял дом этих чертей americanos.

– Дорогой мой мистер Планкетт, – воскликнул Морган, подавляя своё веселье, – обед стынет. Позвольте нам усесться за стол и поесть. Я горю нетерпением опустить ложку в этот суп из плавников акулы. Дело – после.

– Садитесь, пожалуйста, джентльмены, – любезно прибавил Ривз. – Я уверен, что мистер Планкетт не будет иметь ничего против. Может быть, некоторый срок поможет ему получше опознать джентльмена, которого он хочет арестовать.

– Конечно, я ничего не имею против, – сказал Планкетт, тяжело опускаясь на стул. – Я и сам голоден. Я только не хотел воспользоваться вашим гостеприимством, не предупредив вас. Только и всего.

Ривз поставил на стол бутылки и стаканы.

– Тут коньяк, – сказал он, – анисовка, шотландское виски и хлебная водка. Прошу! Что кому по вкусу.

Бриджер выбрал водку, Ривз налил себе на три пальца шотландского виски, Морган – то же самое. Шериф, несмотря на все протесты, наполнил свой стакан из бутылки с водой.

– За аппетит мистера Вильямса! – сказал Ривз, поднимая свой стакан.

Смех и виски, столкнувшись в горле у Моргана, вызвали у него приступ удушья. Все принялись за обед – очень хорошо приготовленный и вкусный.

– Вильямс! – неожиданно позвал Планкетт.

Все с удивлением оглянулись. Ривз заметил, что кроткие глаза шерифа остановились на нём. Он слегка покраснел.

– Послушайте, – сказал он с некоторым раздражением, – моё имя Ривз, и я не хочу, чтобы вы…

Но комизм положения выручил его, и он закончил смехом.

– Я полагаю, мистер Планкетт, – сказал Морган, тщательно заправляя салат, – что вам это, наверно, известно. Вы импортируете вместе с собой в Кентукки порядочное количество неприятностей, если привезёте туда не того человека. Если, разумеется, вы вообще кого-нибудь привезёте с собой.

– Благодарю вас за разъяснение, – сказал шериф. – Будьте уверены: я увезу кого-нибудь с собой. И это будет один из вас двоих, джентльмены. Я знаю, что я должен буду отвечать, если сделаю ошибку. Но я попробую не сделать ошибки и захватить именно того, кого следует.

– Я вам посоветую, как быть, – сказал Морган, наклонившись вперёд с весёлым блеском в глазах. – Возьмите меня. Я поеду без всякого сопротивления. Кокосы в этом году обернулись не особенно прибыльно, и я не прочь был бы подзаработать с вас за неправое лишение свободы.

– Это будет несправедливо, – вмешался Ривз. – Я заработал только по шестнадцать долларов с тысячи на последней отправке. Возьмите меня, мистер Планкетт.

– Я возьму Уэйда Вильямса, – терпеливо сказал шериф.

– Это похоже на обед с привидением, – заметил Морган, притворно вздрогнув, – да ещё с призраком убийцы. Не желает ли кто-нибудь передать зубочистку мрачной тени мистера Вильямса?

Планкетт сидел совершенно невозмутимо. Можно было подумать, что он обедал за своим собственным столом в Чэтемском графстве. Он был большим гастрономом, и странные тропические кушанья приятно щекотали его нёбо. Грузный, ординарный, почти ленивый в своих движениях, он, казалось, был лишён всякой хитрости и смётки ищейки. Он даже перестал следить с какой бы то ни было зоркостью или мало-мальской наблюдательностью за двумя мужчинами, одного из которых он намеревался со страшной самоуверенностью арестовать по тяжкому обвинению в убийстве жены. Перед ним действительно стояла задача, готовившая ему в случае неверного решения серьёзное поражение. И тем не менее он сидел, всецело, по-видимому, поглощённый необычным ароматом котлеты из игуаны.

Консул чувствовал себя отвратительно. Ривз и Морган были его друзьями и товарищами, но шериф из Кентукки имел определённое право на его служебное содействие и моральную поддержку. Итак, Бриджер сидел молчаливее всех, стараясь разобраться в создавшемся странном положении. Зная их сообразительность, он пришёл к заключению, что оба они, и Ривз, и Морган, молниеносно смекнули про себя, когда Планкетт открыл им свою миссию, что другой может быть действительно искомым Вильямсом. И они тут же решили, каждый про себя, честно защитить товарища от грозившей ему опасности. Такова была теория консула, и, если бы ему пришлось быть букмекером на этой скачке умов с призом – жизнь и свобода на финише, он поставил бы сто против одного на грузного шерифа из Чэтемского графства, Кентукки.

Когда обед закончился, пришла карибка и убрала тарелки и скатерть. Ривз высыпал на стол великолепные сигары, и Планкетт вместе с остальными закурил одну из них с очевидным одобрением.

– Я, может быть, туп, – сказал Морган, подмигнув Бриджеру, – но я хотел бы убедиться в этом. Я думаю, что всё это шутка мистера Планкетта, задуманная, чтобы напугать двух младенцев в лесу. Вы мне растолкуйте, что это – всерьёз с этим Вильямсоном или это шутка?

– Вильямс, – с ударением поправил Планкетт. – Я никогда в жизни не занимался дурачеством и думаю, я не проделал бы две тысячи миль ради такой жалкой шутки, какой явилась бы действительно эта поездка, если бы я не арестовал здесь Уэйда Вильямса. Джентльмены, – продолжал шериф, беспристрастно переводя свои кроткие глаза с одного из хозяев на другого, – посудите сами: похоже ли это на шутку? Уэйд Вильямс слышит мои слова, но из вежливости я буду говорить о нём как о третьем лице. В течение пяти лет он обращался со своей женой как с собакой. Нет, я беру эти слова назад. Ни с одной собакой в Кентукки не обращались ещё так, как с ней. Он тратил деньги, которые она приносила ему, проматывая их на скачках, в карты, на лошадей и охоту. Он был славным малым в глазах своих друзей, но жестоким и холодным демоном дома. Он закончил эти пять лет жестокого обращения ударом сжатого кулака – кулака жёсткого, как камень, – когда она была уже больна и ослабела от страданий. Она умерла на следующий день, а он скрылся. Вот и всё.

Этого достаточно. Я никогда не видел Вильямса, но знал его жену. Я не из тех людей, которые недоговаривают. Мы с ней были друзьями, когда она встретилась с Вильямсом. Она поехала гостить в Луисвилль и там познакомилась с ним. Да, он разбил моё счастье очень быстро. Я жил тогда у подножья Камберлендских гор и был избран шерифом Чэтемского графства через год после того, как Уэйд Вильямс убил свою жену. Долг службы привёл меня сюда за ним, но я не отрицаю, что здесь замешано у меня и личное чувство. И он поедет теперь со мной в Чэтем. Мистер… э-э-э… Ривз, будьте добры, спичку!

– Ужасно неосторожно было со стороны Вильямса, – сказал Морган, уперев ноги в стену, – ударить кентуккскую леди. Говорят, я слыхал, что они очень экономны?

– Скверный, скверный Вильямс, – сказал Ривз, подливая себе виски.

Оба они говорили непринуждённо, но консул видел и чувствовал напряжение и осторожность в их словах и движениях.

«Славные ребята, – сказал он себе. – Оба молодцы. Каждый друг за дружкой как за кирпичной стеной».

В это время в комнату, где они сидели, вошла собака, чёрно-бурая собака, длинноухая, ленивая, уверенная в ласковом приёме.

Планкетт повернул голову и посмотрел на животное, доверчиво остановившееся в нескольких шагах от его стула.

Вдруг шериф с громким ругательством вскочил с места и нанёс своим увесистым сапогом злобный и сильный пинок собаке. Та, обиженная, изумлённая, опустила уши, поджала хвост и издала пронзительный вой боли и удивления.

Ривз и консул остались на своих местах. Поражённые таким неожиданным проявлением нетерпимости со стороны этого покладистого человека из Чэтемского графства, они не произнесли ни слова.

Но Морган с внезапно побагровевшим лицом вскочил и занёс над гостем угрожающую руку.

– Вы – скотина! – запальчиво крикнул он. – Зачем вы это сделали?

Планкетт пробормотал какое-то невнятное извинение и занял опять своё место. Морган решительным усилием подавил своё негодование и также вернулся к своему стулу.

Тогда Планкетт прыжком тигра обогнул угол стола и вмиг надел наручники на руки парализованного неожиданностью Моргана.

– Любитель собак и убийца женщины! – воскликнул он. – Приготовьтесь встретить ваш час!

Когда Бриджер кончил свой рассказ, я спросил его:

– И что же, он арестовал действительно кого следовало?

– Кого следовало, – ответил консул.

– А как он узнал его? – спросил я в некотором недоумении.

– Когда этот Планкетт на следующий день усадил Моргана в лодку, чтобы отвезти его на борт «Птицы», он остановился попрощаться со мной, и я задал ему тот же самый вопрос.

– Мистер Бриджер, – ответил он, – я кентуккиец, и я видел на своём веку много и людей, и животных. Но я никогда ещё не встречал мужчины, который чрезмерно любил бы лошадей или собак и не был бы при этом жесток с женщинами.

Алое платье

Алый цвет сейчас в ходу. Вы замечаете это на улице. Конечно, другие цвета тоже не менее модны. Я на днях видел премиленькую дамочку: оливково-зелёный альбатрос, юбка с тройной оборкой, с инкрустациями в виде квадратиков из шёлка, кружевное фишю над фигаро, рукава с двойными буфами, перетянутыми ленточками и образующими внизу два шу. Но всё-таки встречается много алых платьев. Попробуйте пройтись вечером по Двадцать Третьей улице.

Поэтому Мейда – девушка с большими карими глазами и волосами цвета корицы, служащая в универсальном магазине «Улей», – сказала Грес, девушке с брошкой из самоцветных камней и с запахом мятных лепёшек, в разговоре:

– У меня будет алое платье, алое платье от портного ко Дню благодарения.

– Ах вот как! – сказала Грес и убрала перчатки 7 1/2 в коробку 6 3/4. – Ну, я предпочитаю красный цвет. На Пятой авеню видишь больше красного. И мужчины, по-видимому, любят больше красное.

– Мне больше нравится алый цвет, – сказала Мейда. – И старый Шлегель обещал сделать мне платье за восемь долларов. Оно будет премиленькое. У меня будет плиссированная юбка, а на жакетке – отделка: галун, белый суконный, и воротничок с двумя рядами…

– Ну и штучка же ты! – сказала Грес, с особенной манерой прищуривая глаза.

– …с двумя рядами сутажа над плиссированной белой жилеткой, баска складками и…

– Хитрая штучка! – повторила Грес.

– …рукава буф, перетянутые у манжет бархатными ленточками. А что ты хочешь этим сказать?

– Ты думаешь, что мистер Рамзай любит алый цвет? Я слышала, как он вчера говорил, что находит тёмные оттенки красного очень эффектными.

– Мне всё равно, – сказала Мейда. – Я предпочитаю алый цвет, а те, которым он не нравится, могут перейти на другую сторону улицы.

Это замечание Мейды наводит на размышления: в конце концов, поклонники алого цвета могут испытать разочарование. Опасность близка, когда девушка воображает, что она может носить алый цвет независимо от своего цвета лица и чужих убеждений, и когда императоры думают, что их алые мантии без износа.

Мейда скопила благодаря восьмимесячной экономии восемнадцать долларов. Из этих денег она купила материал для алого платья и заплатила Шлегелю четыре доллара вперёд за работу. Накануне Дня благодарения у неё будет как раз достаточно денег, чтобы заплатить оставшиеся четыре доллара. И тогда она в праздник – в новом платье. Может ли земля предложить девушке что-либо более восхитительное?

Старый Бахман, владелец универсального «Улья», ежегодно в День благодарения угощал своих служащих обедом. А потом в каждый из последующих трёхсот шестидесяти четырёх дней, исключая воскресенья, он имел обыкновение напоминать им о радостях минувшего банкета и о надеждах на грядущие, побуждая их этим относиться к работе с усиленным энтузиазмом. Обед сервировали в самом магазине, на одном из длинных средних столов. Окна на улицу завешивались обёрточной бумагой, а индюшка и другие вкусные вещи приносились через чёрный ход из ресторана на углу. Отсюда вы можете заключить, что «Улей» не был шикарным универсальным магазином с лифтами и прочими усовершенствованиями. Вы могли войти в него сразу, получить что нужно и благополучно выйти. На «благодарственных» обедах мистер Рамзай всегда…

Ах, батюшки! Прежде всего я должен был упомянуть о мистере Рамзае. Он куда значительнее алого или зелёного цвета и даже красного брусничного салата.

Мистер Рамзай был старшим приказчиком, и, поскольку это вообще касается меня, я ему симпатизирую. Он никогда не щипал девушек за руку при встрече с ними в тёмных уголках магазина. И когда он в часы застоя торговли рассказывал им разные истории и девушки хихикали и восклицали: «Ах! Фу!» – дело было не в фривольностях. Он был настоящим джентльменом, но в других отношениях отличался оригинальными причудами. Он был помешан на здоровье и считал, что люди никогда не должны есть то, что им нравится.

Он резко восставал против всяких удобств и возмущался, когда люди спешили укрыться под крышей от снежной вьюги, или носили галоши, или принимали лекарства, или так или иначе холили себя. Каждая из десяти продавщиц видела каждую ночь в своих сонных грёзах – свиные котлеты с жареным луком, – что она стала миссис Рамзай. Ведь в будущем году старый Бахман сделает его своим компаньоном. И каждая из них отлично знала, что, если ей удастся его поймать, она вышибет из него его манию здоровья самым радикальным образом и даже раньше, чем у него пройдёт несварение желудка, вызванное свадебным тортом.

Мистер Рамзай был церемониймейстером на этих обедах. Два итальянских музыканта играли обыкновенно на скрипке и на арфе, и после обеда в магазине устраивались танцы.

Два платья были задуманы, чтобы околдовать Рамзая: одно – алое, другое – красное. Конечно, остальные девушки также будут на обеде в платьях, но они в счёт не шли. Они, по всей вероятности, наденут какие-нибудь белые блузки с чёрными юбками; куда же им равняться с ослепительными алым и красным? Грес также накопила деньжонок. Она решила купить платье готовое. Какой смысл возиться с портными, когда обладаешь такой хорошей фигурой? Готовое и предназначается для идеальной фигуры – только чуть-чуть ушить в талии. Эти средние размеры отличаются ужас какой широкой талией.

Наступил вечер, канун Дня благодарения. Мейда спешила домой, бодрая и счастливая в ожидании благословенного завтра. Её мысли были алого цвета: она была полна счастливого энтузиазма молодости к удовольствиям: юность должна иметь удовольствия, если она не хочет зачахнуть. Она знала, что алый цвет будет ей к лицу, и в тысячный раз старалась убедить себя, что мистеру Рамзаю нравится именно алый, а не красный цвет. Она сначала зайдёт домой, чтобы взять четыре доллара, завёрнутые в папиросную бумагу и спрятанные в последнем ящике комода, а потом снесёт деньги Шлегелю и сама возьмёт своё платье домой.

Грес жила в том же доме. Она занимала комнату над Мейдой. Дома Мейда застала гвалт и сумятицу. Хозяйка в передней злобно вертела языком, словно сбивала им масло в маслобойке. Затем Грес зашла к ней в комнату с глазами красными, что твоё красное платье.

– Она говорит, чтоб я убиралась вон! – сказала Грес. – Старая скотина! Потому, что я задолжала ей четыре доллара, она выставила мой сундук в переднюю и заперла дверь на ключ. Мне некуда идти. У меня нет ни одного цента…

– У тебя вчера были деньги! – сказала Мейда.

– Я купила на них моё платье, – сказала Грес. – Я думала, что она подождёт с квартирной платой до будущей недели.

Всхлипывание – рыдание, рыдание – всхлипывание. Ничего не поделаешь: Мейдиным четырём долларам пришлось появиться на свет.

– Прелесть моя ненаглядная! – воскликнула Грес, превратившаяся из солнечного заката в радугу. – Я сейчас заплачу этой подлой старой ведьме, а потом примерю своё платье. По-моему, оно божественное. Поднимись ко мне и посмотри. Я выплачу тебе эти деньги по доллару в неделю – честное слово.

День благодарения.

Обед был назначен в полдень. Без четверти двенадцать Грес проскользнула в комнату Мейды. Да, она выглядела очаровательной. Красный цвет был словно создан для неё. Мейда сидела у окна в старой шевиотовой юбке и в голубой блузке, штопая свой чул… виноват, занимаясь изящным дамским рукоделием.

– Ты ещё не одета? – взвизгнула девица в красном. – А что, на спине хорошо у меня сидит, посмотри-ка? Ты не находишь, что эти бархатные вставки здорово шикарны? Почему ты до сих пор не одета, Мейда?

– Моё алое платье не поспело, – сказала Мейда. – Я не пойду на обед.

– Вот ужас-то! Мне страшно жаль тебя, Мейда. Надень что-нибудь другое и пойди. Ведь будут только наши магазинные: они не осудят.

– Я мечтала об алом платье, – сказала Мейда. – Раз у меня его нет, я лучше совсем не пойду. Не беспокойся обо мне. Беги скорее, а то опоздаешь. Ты ужасно интересна в красном.

Мейда просидела у окна добрую часть дня. Обед в магазине уже прошёл. Она мысленно слышала крики девушек, вырывающих друг у дружки косточку «бери да помни», слышала, как грохотал старый Бахман над своими собственными глубоко туманными остротами; она видела бриллианты на жирной миссис Бахман, появлявшейся в магазине только в День благодарения, она видела мистера Рамзая. Он, конечно, был всё время на ногах, ловкий, проворный, внимательный, и старался, чтобы всем было хорошо.

В четыре часа дня Мейда с лицом, лишённым выражения, и с безжизненным видом медленно дошла до Шлегеля и сказала ему, что не может уплатить ему четыре доллара, которые она должна ему за платье.

– Donnerwetter![27] – сердито воскликнул Шлегель. – Отчего это у вас такой унылый вид? Заберите ваше платье. Оно готово. Когда-нибудь заплатите. Разве я не вижу, как вы проходите мимо моего магазина каждый день уже два года? Оттого, что я шью платья, я не должен понимать людей? Вы мне потом заплатите, когда сможете. Забирайте платье. Оно мне очень удалось. Вы будете в нём очень хорошенькой. Да. Заплатите, когда сможете…

Мейда прошептала миллионную часть благодарности, наполнявшей её сердце, и убежала со своим платьем. Когда она выходила из магазина, хлёсткая струя дождя ударила её по лицу. Она улыбнулась, не почувствовав этого.

О, вы, дамы, разъезжающие за покупками в экипажах, вы её не поймёте. Девушки, гардероб которых заполняется за счёт вашего папаши, вам тоже не понять, почему Мейда не почувствовала холодной струи благодарственного дождя.

В пять часов она вышла на улицу в своём алом платье. Дождь усилился и поливал её непрерывным потоком, подгоняемым ветром. Люди спешили домой или в трамвай, закрывшись зонтиками и плотно застегнув макинтоши. Многие удивлённо оборачивались на красивую, спокойную девушку со счастливыми глазами, которая шла в алом платье среди бури, словно прогуливалась в саду под летними небесами. Я уже сказал, что вам не понять её, дамы с туго набитыми кошельками и гардеробными шкафами; вы не знаете, что значит жить в постоянной тоске по красивым вещам и недоедать в течение восьми месяцев, чтобы свести воедино алое платье и праздничный день. Что ей теперь до дождя, града, вихря, снега, циклона?

У Мейды не было ни зонтика, ни галош. На ней было только алое платье, и она шла в нём по улице. Пускай стихия разыгрывается вовсю. Изголодавшееся сердце должно получить хоть одну крупицу за год. Дождь лил на неё и стекал с её пальцев.

Какой-то мужчина показался из-за угла и загородил ей дорогу. Она подняла глаза и встретила взгляд мистера Рамзая, сверкавший восхищением и сочувствием.

– О мисс Мейда! – сказал он. – Вы положительно великолепны в вашем новом платье. Я был ужасно разочарован, не видя вас за обедом. Из всех девушек, которых я знаю, вы проявляете больше всего здравого смысла и разума. Ничего не может быть полезнее для здоровья и ничто так не укрепляет дух, как ваша манера бравировать погодой… Разрешите мне пройтись с вами?

Мейда покраснела и чихнула.

Чёрт возьми! (нем.)

На чердаке

Первым долгом миссис Паркер показала бы вам спальню-гостиную. Вы не осмелились бы при этом прервать описание всех преимуществ этой комнаты и добродетелей господина, занимавшего её в течение восьми лет. Лишь потом вам удалось бы робко пролепетать, что вы не врач и не дантист. Миссис Паркер так встречала это признание, что после этого вы уже не могли относиться по-прежнему к вашим родителям, не озаботившимся обучить вас профессии, которая подошла бы к спальне-гостиной миссис Паркер.

Затем вы поднялись бы на лестницу и осмотрели бы комнату во втором этаже, выходившую во двор: стоила она восемь долларов. Вполне убедившись, благодаря бельэтажной манере миссис Паркер, что эта комната безусловно стоит тех двенадцати долларов, которые платил за неё мистер Тузенберри, пока он не уехал во Флориду заведовать апельсиновой плантацией своего брата около Палм-Бич, где, между прочим, всегда проводит зиму миссис Мак-Интайр, занимающая две комнаты на улицу с отдельной ванной, – вполне приняв это во внимание, вы могли бы ухитриться кое-как пробормотать, что вам нужно что-нибудь ещё подешевле.

Если бы вам удалось пережить презрительный взгляд миссис Паркер, вас повели бы осмотреть большую комнату мистера Скиддера в третьем этаже. Комната мистера Скиддера не стояла пустая; он целый день сидел в ней, курил папиросы и писал пьесы для театра. Тем не менее всех искателей приюта водили сюда, чтобы они могли полюбоваться на портьеры в этой комнате. После каждого такого посещения мистер Скиддер, от страха пред возможным выселением, уплачивал часть денег вперёд.

А затем… ох, затем… Если вы всё ещё стояли, опираясь всей тяжестью на одну ногу и сжимая горячей рукою три влажных доллара, корёжившиеся у вас в кармане брюк, и хриплым голосом заявляли о своей гнусной и преступной несостоятельности, – тогда вы навек лишались миссис Паркер как чичероне. Она громко вопила: «Клара!» – поворачивалась к вам спиной и шествовала вниз. Тогда Клара, темнокожая служанка, сопровождала вас наверх, на покрытый ковром, почти отвесный склон горы, служивший лестницей для четвёртого этажа, и показывала вам комнату под крышей. Она занимала посреди горы пространство в восемь футов длиной на семь ширины. По обеим сторонам её находились тёмные кладовые или чуланы.

Внутри стояли железная кровать, умывальник и стул. Буфетом служила полка. Четыре голых стены, казалось, давили на вас, точно доски гроба. Вы невольно хватались рукой за горло, судорожно ловили воздух, поднимали глаза вверх и начинали дышать свободнее: сквозь стёкла небольшого люка вы могли видеть квадратик, вырезанный в голубой бесконечности.

– Два долла’а, сэ, – говорила Клара своим полупрезрительным голосом.

Однажды появилась в поисках комнаты мисс Лисон. С ней была пишущая машинка, предназначенная для того, чтобы её таскала особа гораздо более крупных размеров. Мисс Лисон была крошечная, а глаза и волосы у неё продолжали расти после того, как она сама остановилась; они, казалось, всё время упрекали её: «Почему это, скажи на милость, ты от нас отстала?»

Миссис Паркер показала ей двойную гостиную.

– Вот здесь, в стенном шкафу, можно держать скелет, или анестезирующие средства, или же хранить уголь…

– Но я не врач и не дантистка, – сказала мисс Лисон, и по ней пробежала дрожь.

Миссис Паркер кинула на неё недоверчивый, ледяной взгляд, полный сожаления и усмешки, который она приберегала для лиц, не принадлежащих к врачебной или зубоврачебной профессии, и провела посетительницу в комнату второго этажа, выходившую во двор.

– Восемь долларов? – сказала мисс Лисон. – Ну, я всё-таки не так наивна, хотя и выгляжу девчонкой. Я своим трудом хлеб зарабатываю. Покажите мне что-нибудь этажом повыше, а ценой пониже.

Мистер Скиддер, услыхав стук в дверь, подпрыгнул и рассыпал окурки по полу.

– Извините меня, – сказала миссис Паркер с дьявольской усмешкой при виде его бледности, – я не знала, что вы дома. Я привела сюда барышню, чтобы она могла взглянуть на ваши портьеры.

– Они прямо прелестны, – сказала мисс Лисон, улыбаясь настоящей ангельской улыбкой.

После ухода посетительниц мистер Скиддер деятельно занялся вычёркиванием роли высокой черноволосой героини в своей последней, не принятой театром пьесе и заменой этой героини другой – маленькой лукавой блондинкой с тяжёлыми, яркими косами и задорным лицом.

«Анна Хэлод прямо-таки ухватится за эту роль», – сказал сам себе мистер Скиддер, упираясь ногами в портьеру и исчезая в облаке дыма.

Скоро раздавшийся как набат возглас: «Клара!» – возвестил миру о состоянии капитала мисс Лисон. Тёмный дух завладел ею, повёл её по стеноподобной лестнице, впихнул её в сводчатую темницу и пробормотал грозные каббалистические слова: «Два доллара».

– Я беру её, – вздохнула мисс Лисон, опускаясь на скрипучую железную кровать.

Мисс Лисон каждый день уходила на работу. Вечером она приносила домой рукописи и переписывала их на машинке. Иногда по вечерам не бывало работы, и тогда она сидела на ступеньках высокого крылечка с другими жильцами.

Если судить по предварительному наброску, сделанному пред её сотворением, мисс Лисон не была предназначена для жизни под крышей. Она отличалась весёлым характером, и голова у неё была полна всяких трогательных причудливых фантазий. Как-то раз она разрешила мистеру Скиддеру прочесть ей три действия из его великой (неизданной) комедии.

Каждый раз, когда мисс Лисон была свободна и могла посидеть часика два на крыльце, среди жильцов мужского пола поднималось ликование. Зато мисс Лонгнекер, высокая блондинка, которая преподавала в школе и отвечала: «Скажите пожалуйста!» – на всё, что бы ей ни говорили, фыркала, сидя на верхней ступеньке. А мисс Дорн, которая каждое воскресенье ездила в Кони-Айленд стрелять уток в тире, а в остальные дни служила приказчицей в магазине, фыркала, сидя на нижней ступеньке. Мисс Лисон же садилась на среднюю, и мужчины тотчас же собирались вокруг неё.

В особенности мистер Скиддер, который мысленно отвёл ей заглавную роль в действительной, весьма романтической (невысказанной) драме из частной жизни. И в особенности мистер Хувер, сорока пяти лет, толстый, краснощёкий и глупый. И в особенности совсем юный мистер Ивенс, начинавший раздирающе кашлять в надежде, что она будет просить его, чтобы он бросил курить. Мужчины единогласно объявили, что она «самая весёлая и занятная из всех», но фырканье на верхней и нижней ступеньках неумолимо продолжалось.

Я прошу приостановить действие драмы, пока хор, приблизившись к рампе, оплакивает тучность мистера Хувера. Настройте свирель на грустный лад, который говорил бы о трагедии ожирения, о проклятии полноты, о бедствии, называемом тучностью. Будь Фальстаф не так толст, он, быть может, изливал бы целые тонны романтизма там, где Ромео пробавлялся жалкими унциями, хотя у него можно было пересчитать все рёбра. Влюблённый может вздыхать, но задыхаться ему не полагается. Толстяк – достояние Момуса. Напрасно бьётся горячее сердце над талией в пятьдесят два дюйма. Назад, Хувер! Хувер сорока пяти лет, краснощёкий и глупый имеет шансы покорить саму Елену Прекрасную, но Хувер сорока пяти лет, краснощёкий, глупый и толстый – человек пропащий. Нет, Хувер, тебе не на что надеяться.

Как-то раз в летний вечер, когда жильцы миссис Паркер беседовали таким образом на крыльце, мисс Лисон взглянула на небо и воскликнула своим обычным радостным голосом:

– Смотрите! А вот и «Билли Джексон»! Я его отсюда вижу.

Все начали глядеть вверх, кто на небо, кто на окна небоскрёбов, кто – отыскивая аэроплан, управляемый упомянутым Вильямом Джексоном.

– Это вон та звёздочка, – объяснила мисс Лисон, указывая на неё крошечным пальчиком. – Не та большая, мерцающая, а другая, рядом, которая горит ровным голубым светом. Я вижу её каждый вечер из моего люка. Я прозвала её «Билли Джексон».

– Скажите пожалуйста! – воскликнула мисс Лонгнекер. – Я не знала, что вы занимаетесь астрономией, мисс Лисон.

– О да, – ответил маленький звездочёт. – Я не хуже любого астронома знаю, какие рукава будут носить будущей осенью на Марсе.

– Скажите пожалуйста! – объявила мисс Лонгнекер. – Звезда, о которой вы говорите, – гамма в созвездии Кассиопея. Это звезда почти второй величины; параллакс её…

– О! – сказал совсем юный мистер Ивенс. – По-моему, «Билли Джексон» звучит гораздо лучше.

– По-моему, тоже, – сказал мистер Хувер, тяжело дыша и как бы кидая вызов мисс Лонгнекер.

– Интересно, падающая ли это звезда или нет и куда она попадёт, когда упадёт? – заметила мисс Дорн. – А я в воскресенье попала в девять уток и в одного кролика из десяти в тире на Кони.

– Отсюда «Билли» не так красив, – сказала мисс Лисон. – Вы бы посмотрели на него из моей комнатки. Ведь, вы знаете, можно видеть звёзды даже днём, если глядеть из глубокого колодца. А ночью моя комнатка совсем напоминает шахту в угольных копях, и от этого Билли кажется большой бриллиантовой булавкой, которой ночь зашпиливает своё кимоно.

Вскоре после того настало время, когда мисс Лисон уже больше не приносила домой для переписки внушительных кип бумаг. И по утрам она уходила не на службу, а бродила из конторы в контору, и сердце у неё понемногу падало; оно таяло, точно лёд, когда отказы, передаваемые дерзкими мальчишками-рассыльными, словно поливали её холодной водой. И так продолжалось неизменно.

Настал вечер, когда она устало поднялась по лестнице миссис Паркер; в этот час она обычно возвращалась из ресторана. Но на этот раз она не обедала.

Когда она вошла в переднюю, мистер Хувер встретил её и ухватился за этот случай. Он просил её выйти за него замуж, но тучность его при этом нависла над ней точно лавина. Она сделала шаг в сторону и удержалась за перила лестницы. Он схватил её за руку, но она замахнулась ею и слабо ударила его по лицу. Ступенька за ступенькой поднималась она, хватаясь за перила. Она прошла мимо двери мистера Скиддера в тот момент, когда он красными чернилами писал ремарку о том, что Мериль Делорм (мисс Лисон), героиня его отвергнутой комедии, должна «протанцевать по всей сцене, от левой стороны до места, где стоит граф». Наконец она взобралась на вершину покрытой коврами горы и открыла дверь комнаты под крышей. У неё не хватило сил зажечь лампу и раздеться. Она упала на железную кровать, и хрупкое тельце её почти не придавило изношенных пружин. И тут, лёжа в этой тёмной, как шахта, комнате, она медленно подняла отяжелевшие веки и улыбнулась.

Ибо ей светил сквозь люк «Билли Джексон», безмятежный, яркий и верный ей. Окружающий её мир куда-то исчез. Она утопала в какой-то мрачной пропасти, но у неё остался этот бледно светившийся, маленький квадратик, служивший рамкой для звезды, которую она в минуту каприза окрестила – и так неверно. Да, мисс Лонгнекер, без сомнения, права: это гамма из созвездия Кассиопея, а вовсе не «Билли Джексон». И всё же она не могла согласиться с тем, что это гамма.

Лёжа на спине, она два раза пыталась поднять руку. В третий раз ей удалось поднести к губам два исхудалых пальца и послать воздушный поцелуй «Билли Джексону» из глубины чёрной пропасти. Затем её рука безжизненно упала обратно.

– Прощай, «Билли», – еле слышно проговорила она. – Ты отстоишь от меня на миллионы миль, и ты даже не мерцаешь мне. Но ты оставался там, где я могла тебя видеть, почти всё время, когда вокруг меня не было ничего, кроме тьмы, не правда ли? Миллионы миль… Прощай, «Билли Джексон».

Утром Клара, темнокожая служанка, нашла дверь запертой; её взломали. Уксус, жжёные перья и хлопанье по ладоням не произвели никакого действия, и кто-то побежал вызвать по телефону карету «Скорой помощи».

Вскоре она со звоном подкатила к крыльцу, и толковый молодой врач в белом полотняном халате, находчивый, энергичный, уверенный в себе, с гладко выбритым лицом, носившим полудобродушное, полумрачное выражение, вбежал по лестнице.

– Вызов «Скорой помощи» в номер сорок девять, – коротко сказал он. – С кем несчастье?

– Ах да, доктор, – фыркнула миссис Паркер, точно самое большое несчастье состояло в том, что несчастье произошло у неё в доме. – Не могу себе представить, что это такое с ней. Как мы ни старались, нам не удалось привести её в себя. Это молодая барышня, мисс Эльзи… да, мисс Эльзи Лисон. Ещё ни разу в моём доме…

– В какой комнате? – ужасным, непривычным для миссис Паркер голосом крикнул доктор.

– Комната под крышей… Она…

Очевидно, врачу «Скорой помощи» было хорошо известно, где находятся подобные комнаты. Он летел по лестнице через четыре ступеньки. Миссис Паркер последовала за ним медленным шагом, как того требовало её достоинство.

На первой площадке она встретилась с ним. Он возвращался, неся на руках «астронома». Тут он остановился и дал волю своему острому, как скальпель, языку. Миссис Паркер начала постепенно съёживаться, как платье из твёрдой материи, соскользнувшее с гвоздика. Так она и осталась на всю жизнь съёжившаяся и душой и телом. Иногда любопытные жильцы спрашивали, что ей сказал доктор.

– Не будем об этом говорить, – отвечала она. – Если мне простится то, что я всё это выслушала, я буду удовлетворена.

Врач со своей ношей прошёл сквозь свору любопытных, собирающихся на месте несчастья, как собаки вокруг затравленного зверя; но даже они, смутившись, отступили на тротуар, ибо у него было лицо человека, держащего в объятиях труп любимого существа.

Они заметили, что он не положил безжизненное тело, которое он нёс, на койку, приготовленную внутри кареты, а только сказал кучеру:

– Валяйте как чёрт, Вильсон.

Вот и всё. Ну какой же это рассказ? В газетах, вышедших на следующий день, я нашёл несколько строк в отделе происшествий, и последние слова, быть может, помогут вам (как они помогли мне) связать все факты вместе.

В газете говорилось о том, что в больницу Бельвю была принята молодая девушка, проживающая в доме номер сорок девять по Восточной улице и страдавшая от общего истощения вследствие недостатка питания. Заметка кончалась словами:

«Доктор Вильям Джексон, подавший больной первую помощь, утверждает, что она поправится».

Плюшевый котёнок

Зрелище современных финансовых калифов, разгуливающих по Багдаду над Подземкой и старающихся облегчить нужду населения, способно заставить великого аль-Рашида перевернуться Гаруном в гробу. Если же нет, то его заставит произвести эту кувырколлегию наша острота, ибо настоящий калиф был остроумным человеком и учёным и, следовательно, ненавидел каламбуры.

Как наилучшим образом облегчить заботы бедных – составляет одну из самых тяжёлых забот богачей. Но все профессиональные филантропы сходятся в одном, а именно: что вы никогда не должны давать вашему объекту наличных денег.

Известно, что бедняки обладают колоссальным темпераментом, и, когда к ним попадают наличные деньги, они проявляют сильную тенденцию истратить их на фаршированные оливки или на увеличенные карандашные портреты с фотографий, вместо того чтобы внести их в уплату за взятую в рассрочку швейную машину.

Всё же у старого Гаруна, как у благотворителя, были свои преимущества. Он брал с собой в обход своего визиря, Джиаффара (визирь представляет из себя соединение шофёра, государственного секретаря и банка, открытого денно и нощно), и старого дядьку Месрура, своего палача.

С такой свитой путешествие калифа вряд ли могло потерпеть неудачу. Заметили ли вы в последнее время статьи в газетах под заглавием: «Что нам делать с нашими экс-президентами?» Теперь вообразите себе, что Карнеги пригласит «Его» и Джо Генса обходить с ним города и помогать ему в распределении бесплатных библиотек? Как вы думаете, хватило ли бы у какого-нибудь города смелости отказаться от библиотеки? При этой комбинации две библиотеки выросли бы там, где до сих пор имелся только один комплект сочинений Е. П. Рос.

Но, как я уже говорил, финансовые калифы убеждены, что на земле не существует горя, которое не могли бы исцелить деньги, и они полагаются исключительно на них. Аль-Рашид творил правосудие, награждал достойных и карал тут же на месте тех, кто ему не нравился. Он был основателем конкурса коротких рассказов. Каждый раз, когда он спасал на базаре какого-нибудь бродягу, он заставлял спасённого поведать ему грустную повесть своей жизни. Если рассказу недоставало правильного построения, стиля и остроумия, он приказывал визирю выдать автору пару тысяч ассигнаций Национального Босфорского банка или предоставить ему тёплое место императорского хранителя канареечного семени. Если рассказ оказывался враньём, калиф приказывал Месруру, палачу, отсечь рассказчику голову. Слух, что Гарун аль-Рашид ещё жив и издаёт журнал, на который подписывалась ваша бабушка, не находит подтверждения.

Теперь начнётся рассказ о миллионере, бесполезном приращении капитала и младенцах, заблудившихся в лесу, но спасённых из оного.

Молодой Говард Пилкинс, миллионер, заработал свои деньги орнитологическим путём. Он был тонким знатоком аистов и явился на свет в нижнем этаже резиденции своих ближайших предков, богатых пивоваров Пилкинс. Его мать была участницей в деле. Старик Пилкинс скончался от печени, а миссис Пилкинс – от фургонов для развозки пива, и остался один молодой Говард Пилкинс, обладатель четырёх миллионов долларов, и при этом славный малый. Это был приятный, умеренно заносчивый молодой человек, который непоколебимо верил, что за деньги можно купить все блага мира. И Багдад над Подземкой долгое время делал всё возможное, чтоб поддержать в нём эту уверенность.

Но в конце концов он попал в мышеловку; он услышал, как защёлкнулась пружина, и сердце его оказалось в проволочной клетке, где перед ним висел кусочек сыра; а звали её Алисой фон дер Рюислинг.

Вы не получите описания Алисы ф. д. Р. Постарайтесь вызвать в памяти образ вашей собственной Мэгги, Веры или Беатрисы, выпрямьте ей нос, смягчите её голос, опустите её тоном ниже, затем поднимите тоном выше, сделайте её прекрасной и недосягаемой – и вы получите слабый оттиск Алисы. Ф. д. Рюислинги обладали крошившимся кирпичным домом, кучером и лошадью, такой старой, что она предъявляла права на принадлежность к роду периссодактилей и имела пальцы вместо копыт. В 1898 году Рюислингам пришлось приобрести новую сбрую для периссодактиля. Перед тем как пользоваться ей, Джозефу, кучеру, велели смазать её смесью золы и сажи.

Это семейство фон дер Рюислинг купило в 1649 году у индейского вождя участок земли межу Сауэри и Восточной рекой, улицей Ривингтон и статуей Свободы за кусок бахромы и пару красных турецких портьер. Я всегда восхищался прозорливостью этого индейца и его хорошим вкусом. Все это говорится, чтобы убедить вас, что фон дер Рюислинги всецело принадлежали к тому сорту бедных аристократов, которые воротят нос от людей, имеющих деньги. Я не то хотел сказать; я подразумевал людей, у которых «только» деньги.

Однажды вечером Пилкинс отправился в красный дом в Грамерси-сквер и, как ему казалось, сделал Алисе ф. д. Р. предложение. Алиса, отвернув нос и думая о его деньгах, приняла это за предложение сделки и отказалась. Пилкинс, пустив в ход, подобно хорошему полководцу, все свои ресурсы, сделал неделикатный намёк на все преимущества, которые могут дать его деньги. Это решило вопрос. Алиса окружила себя таким льдом, что даже Вальтер Вельман подождал бы до весны, чтоб сделать на неё набег в санях, запряжённых собаками.

Но Пилкинс был и сам спортсменом.

– Если вы когда-нибудь почувствуете желание, – сказал он Алисе, – ещё раз обдумать ваш ответ, пришлите мне вот такую розу.

Пилкинс смело коснулся рукой розы жакемино, которая была свободно воткнута в причёску Алисы.

– Отлично, – сказала она, – и, если я это сделаю, вы поймёте, что один из нас научился чему-то новому в вопросе о покупательной способности денег. Вас испортили, мой друг. Нет, не думаю, чтобы я могла выйти за вас замуж. Я вам верну завтра подарки, полученные мною от вас.

– Подарки? – с удивлением сказал Пилкинс. – Я никогда в жизни не делал вам подарков. Я хотел бы видеть портрет во весь рост того мужчины, от которого вы приняли бы подарок. Помилуйте, вы ни разу не позволили мне послать вам цветы, конфеты или даже раскрашенный календарь.

– Вы забыли, – с лёгкой улыбкой сказала Алиса ф. д. Р. – Это было давно, когда наши семьи жили по соседству. Вам было семь лет; я нянчила свою куклу на тротуаре. Вы подарили мне маленького серого плюшевого котёнка, с пуговками от ботинок вместо глаз. Голова у него открывалась, и он был наполнен внутри леденцами. Вы заплатили за него пять центов. Вы так мне сказали. Я не могу вернуть вам леденцы: в три года у меня не развилось ещё чувство порядочности и я их съела. Но котёнок у меня сохранился до сих пор. Я его аккуратно заверну сегодня вечером и завтра отошлю вам.

Под лёгким тоном Алисы ясно и твёрдо выступало упорство её отказа. Пилкинсу ничего не оставалось делать, как только выйти из крошившегося красного дома и удалиться со своими ненавистными миллионами.

Пилкинс прошёл на обратном пути через Мэдисон-сквер. Часовая стрелка на часах близилась к восьми; в воздухе был резкий холодок, но ещё не замерзало. Тёмный маленький сквер казался холодной комнатой без крыши, с четырьмя стенами домов, озарённых тысячами слишком слабых огней. Только несколько бродяг расположились кое-где на скамейках.

Пилкинс неожиданно набрёл на юношу, который храбро сидел без пиджака, словно бросая вызов летнему зною; белые рукава его рубашки резко выделялись при свете электрического фонаря. Рядом с ним сидела девушка, улыбающаяся, мечтательная, счастливая. На плечи её был накинут пиджак – очевидно, юноши, презиравшего холод. Они представляли из себя современную редакцию младенцев, заблудившихся в лесу, просмотренную и заново переделанную; только птички ещё не подоспели к ним и не укрыли их листьями, как в первоначальной редакции этой сказки.

Финансовые калифы любят такие ситуации: ведь тут так легко сотворить благо.

Пилкинс сел на скамейку недалеко от юноши. Он взглянул на него украдкой и заметил (как мужчины всегда замечают, а женщины – увы! – не умеют замечать), что они принадлежали к одному общественному кругу.

Спустя некоторое время Пилкинс наклонился к юноше и заговорил с ним; он ответил вежливо, с улыбкой. С отвлечённых предметов беседа перешла на подводные камни личностей. Но Пилкинс проявил здесь всю деликатность и сердечность, на которые только способен калиф. А когда они добрались до главного вопроса, юноша обратился к нему мягким голосом, с неизменной улыбкой.

– Я не хочу показаться вам неблагодарным, старина, – сказал он с юношеской, слишком быстрой, фамильярностью, – но, видите ли, я не могу принять ничего от незнакомого. Я знаю, вы порядочный человек, и я вам адски благодарен, но я не считаю возможным взять в долг у кого бы то ни было. Видите ли, я Маркус Клейтон, из Клейтонов из графства Роанока, в Виргинии, вы знаете. Эта молодая дама – мисс Ева Бедфорд, – полагаю, что вы слышали о Бедфордах. Ей семнадцать лет, и она принадлежит к Бедфордам из графства Бедфорд. Мы убежали из дому, чтоб повенчаться, и мы хотели посмотреть Нью-Йорк. Мы приехали сегодня днём. На пароме кто-то вытащил у меня бумажник, и у меня в кармане только три цента. Я завтра найду где-нибудь работу, и мы повенчаемся.

– Но послушайте, старина, – ответил Пилкинс тихим, конфиденциальным голосом, – вы не можете продержать здесь даму в холоде всю ночь. Что касается отелей…

– Я уже сообщил вам, – сказал юноша, улыбаясь ещё шире, – что у меня в кармане только три цента. Кроме того, будь у меня тысяча, нам всё равно пришлось бы прождать здесь до утра. Это вы, конечно, поймёте. Я очень вам обязан, но не могу принять от вас денег. Мы с мисс Бедфорд привыкли жить на свежем воздухе и не боимся холода. Я завтра найду какую-нибудь работу. У нас есть пакетик с пирожными и шоколадом; мы отлично обойдёмся.

– Послушайте, – внушительно сказал миллионер. Моя фамилия Пилкинс, и у меня состояние в несколько миллионов долларов. У меня сейчас случайно в кармане долларов восемьсот-девятьсот наличными. Не думаете ли вы, что вы пересаливаете, отказываясь принять от меня сумму, которая помогла бы вам и этой молодой даме комфортабельно устроиться, хотя бы на эту ночь?

– Никак не могу согласиться с вами, – сказал Клейтон из графства Роанока. – Меня воспитали с иными взглядами. Но я всё-таки страшно вам благодарен.

– Значит, вы заставляете меня пожелать вам доброй ночи? – сказал миллионер.

Уже во второй раз в этот день его деньгами пренебрегли простые души, для которых его доллары являлись словно костяными фишками. Пилкинс не поклонялся ни золоту, ни кредиткам, но он всегда верил в их почти неограниченную покупательную силу.

Пилкинс быстро удалился, затем вдруг повернул обратно и вернулся к скамейке, где сидела молодая пара. Он снял шляпу и начал говорить. Девушка смотрела на него с тем же живым, пламенным интересом, которым она удостаивала освещение, статуи и небоскрёбы – всё, что заставляло старинный сквер казаться таким далёким от Бедфордского графства.

– Мистер… э-э-э… Роанока… – сказал Пилкинс, – я так восхищаюсь вашей независим… вашим идиотизмом, что я решаюсь обратиться к вашим рыцарским чувствам. Я полагаю, что вы, южане, считаете рыцарством держать даму на скамейке, в саду, холодной ночью только для того, чтобы не уронить вашей отжившей гордости. Вот в чём дело: у меня есть приятельница – дама, которую я знал всю свою жизнь, – она живёт в нескольких кварталах отсюда, конечно с родителями, сёстрами и тётками и тому подобными гарантиями. Я уверен, что эта дама будет очень довольна и счастлива перенести, то есть я хочу сказать… если мисс… э-э-э… Бедфорд доставит ей удовольствие быть её гостьей на эту ночь. Вы не думаете, мистер Роанака из… э-э-э… Виргинии, что вы можете настолько поступиться вашими предубеждениями?

Клейтон из Роанока встал и протянул руку.

– Старина, – сказал он, – мисс Бедфорд с удовольствием воспользуется гостеприимством дамы, о которой вы говорите.

Он официально представил мистера Пилкинса мисс Бедфорд. Девушка ласково и благодушно взглянула на него.

– Прелестный вечер, мистер Пилкинс, вы не находите? – медленно сказала она.

Пилкинс привёл их в крошившийся красный кирпичный дом фон дер Рюислингов. Его визитная карточка вызвала удивлённую Алису вниз. Беглецов отправили в гостиную, пока Пилкинс в холле рассказывал Алисе, в чём дело.

– Конечно, я приму её, – сказала Алиса. – Не правда ли, у этих южанок чрезвычайно благовоспитанный вид?.. Конечно, пусть остаётся здесь. Вы, понятно, позаботитесь о мистере Клейтоне?

– Ещё бы! – сказал Пилкинс с восторгом. – О, да! Я о нём позабочусь! Как гражданин Нью-Йорка и вследствие этого пайщик его общественных садов, я предложу ему на эту ночь гостеприимство Мэдисон-сквер. Он собирается просидеть там на скамейке до утра. Его не переспоришь. Разве он не чудесный? Я рад, что вы позаботитесь о маленькой барышне, Алиса. Уверяю вас, благодаря этим младенцам в лесу Биржа и Английский банк показались мне игрушечными домиками.

Мисс фон дер Рюислинг повела мисс Бедфорд из Бедфордского графства в верхние покои. Спустившись вниз, она сунула Пилкинсу в руку маленькую овальную картонную коробочку.

– Ваш подарок, – сказала она. – Я возвращаю его вам.

– О да, помню! – сказал Пилкинс со вздохом. – Плюшевый котёнок.

Он покинул Клейтона на скамейке парка и обменялся с ним сердечным рукопожатием.

– Когда я достану работу, – сказал юноша, – я зайду к вам. Ваш адрес на вашей визитной карточке, не так ли? Благодарю вас. Итак, спокойной ночи. Я ужасно благодарен вам за вашу любезность. Нет, благодарю вас, я не курю. Доброй ночи.

Пилкинс в своей комнате открыл коробку и вынул удивлённого смешного котёнка, давно уже лишённого своих леденцов и потерявшего один глаз-пуговку. Пилкинс грустно взглянул на него.

– В конце концов, – сказал он, – я не верю, что только одни деньги…

Но тут у него вырвалось радостное восклицание, и он вытащил со дна коробки нечто, служившее подушкой котёнку, – смятую, но алую, алую, благоухающую, великолепную многообещающую розу жакемино.