автордың кітабын онлайн тегін оқу Роман-царевич
Annotation
Второй том настоящего издания включает в себя самый известный роман 3.Н.Гиппиус `Чертова кукла` (1911) — о мертвенности души современного человека, его продолжение — `Роман-царевич` (1912), отразивший раздумья писательницы о проблемах революционно-религиозного движения; и, наконец, вовсе не известный роман — `Чужая любовь` (1929), затерянный на страницах эмигрантской периодики и с тех пор не переиздававшийся, — о душевном одиночестве русских людей в эмиграции.
- З. H. Гиппиус
- Глава первая
- Глава вторая
- Глава третья
- Глава четвертая
- Глава пятая
- Глава шестая
- Глава седьмая
- Глава восьмая
- Глава девятая
- Глава десятая
- Глава одиннадцатая
- Глава двенадцатая
- Глава тринадцатая
- Глава четырнадцатая
- Глава пятнадцатая
- Глава шестнадцатая
- Глава семнадцатая
- Глава восемнадцатая
- Глава девятнадцатая
- Глава двадцатая
- Глава двадцать первая
- Глава двадцать вторая
- Глава двадцать третья
- Глава двадцать четвертая
- Глава двадцать пятая
- Глава двадцать шестая
- Глава двадцать седьмая
- Глава двадцать восьмая
- Глава двадцать девятая
- Глава тридцатая
- Глава тридцать первая
- Глава тридцать вторая
- Глава тридцать третья
- Глава тридцать четвертая
- Глава тридцать пятая
- Глава тридцать шестая
- Глава тридцать седьмая
- Глава тридцать восьмая
- Глава тридцать девятая
- ПРИМЕЧАНИЯ
- notes
1
Распятие (фр.).
2
Друг мой, это вы! (фр.).
3
Была стильной (фр.).
4
Молодая невыразительная особа (фр.).
5
девушка была без должного присмотра (фр.).
6
Не волнуйтесь, мой дружочек (фр.).
7
Не правда ли, княжна? Он был с вами так любезен (фр.).
8
Он называет вас всегда… Какое милое выражение (фр.).
9
Это вы, милочка… Подойдите, подойдите сюда (фр.).
10
Мы говорим о вас. (фр.).
11
С другой стороны препятствий нет. Я боюсь, чтобы ваш отец не был бы против… (фр.).
12
Итак, вы его любите? (фр.).
13
Да. — Будьте счастливы, милая… (фр.).
14
Единственное дитя моей бедной дочери… (фр.).
15
Любите его, вашего господина. Любите его, он этого заслуживает. (фр.).
16
Ступайте, дитя мое. Ступайте. Сегодня вечером вы увидите вашего жениха, (фр.).
17
вышивкой (фр.).
18
взять отпуск (фр.).
19
«Ключ и замок» (фр.).
20
Луиза! Поторопитесь! (фр.).
21
черносмородиновой настойкой (фр.).
22
забавный (фр.).
23
все такое, наконец (фр.).
24
ароматические соли (фр.).
25
Что он вам пишет, милочка… Он вернется? (фр.).
26
Ах, вот вы наконец-то! (фр.).
27
целомудрие (фр.).
28
Поскоблите его, нашего мужика, и вам откроется… (фр.).
З. H. Гиппиус
Роман-царевич
История одного начинания
Глава первая
В БУРЕ И ГРОЗЕ
— Чего я желал бы?..
Разговаривали полушутливо, о каких-то пустяках. Ведь они едва знакомы.
Кругом тихо и темно. Так тихо, темно, притайно, как бывает днем в летнюю пору перед сильной грозой.
— Чего желал бы…
И ветер, со стоном, внезапно сорвался, — будто сама туча взмахнула темно-синими крыльями.
Сразу ударил ветер, зашумел сырым холодом около девушки, сидевшей на ступенях балкона; длинные, волнистые пряди ее бледных волос вырвались из косы и повлеклись по ветру. По ветру, с жидкими, торопливыми жалобами, влеклись вершины берез, клонились, тянулись, стлались, влеклись длинными прядями, зеленые июньские листья сыпались вбок и улетали…
— Что, что? Не слышу! Ветер! и гром! — прокричала девушка, стараясь вдохнуть, глотая ветер и смеясь.
Собеседник ее, молодой человек в синей косоворотке, сделал два шага вперед, навстречу ветру, и крепче надвинул полотняную фуражку.
— Хорошей грозы желал бы… Ветра, ветра…
Слова с ветром летели, пролетали мимо девушки, едва слышные, едва понятные.
— …желать? Быть может, еще жениться на вас…
Конечно, ей послышалось. Ветер отнес, запутал, исказил слова. Как смешно.
— Что вы говорите? Что? — крикнула она опять сквозь сухой шум испуганных берез и переливчатое воркованье грома.
А вдруг он повторит? Как быть тогда? Ведь это или насмешка, или наглость, или сумасшествие. Они едва знакомы. Но такой странный человек…
Гром поднял голос, зарычал, раскатился и закатился, но не смолк. Ветра вдруг словно не бывало. Словно улетел весь — ничего не осталось.
В синеватой тишине прозвучали спокойные слова:
— Я сказал: «чего желать? О, так желаний много…» Вы не помните этого стихотворения?
Тишина была мгновенна. Опять налетел ветер, второй, опять покорно вытянули березы свои зеленые волосы, опять, опять… А над ними, по синей туче, словно кто-то пальцем прочертил огненные слова. Сквозь железный грохот освирепевшего грома не слышно было, как стукнула балконная дверь.
— Лилька, безумная! Что ты здесь делаешь? Иди скорее домой. Такая гроза. Наверху уже, кажется, окно разбило.
Девушка, поправляя выбившиеся волосы, поднялась.
— Иду, тетя Катя. А так хорошо!
— Ничего нет хорошего. Подумаешь! — кричала тетя Катя, молодая, пышная, красиво освещенная молниями: от них то розовел, то червонел ее белый капот.
— Батюшки! Да и Роман Иванович тут с тобой. Роман Иванович! Идите! Убьет непременно.
Сменцев обернулся.
— Нет, не убьет. Я люблю ветер. И он меня любит. Не бойтесь.
Зашагал прочь от балкона и сгинул за деревьями, за сизой мглой начинающегося, еще летучего дождя.
— Экий сумасшедший. Ведь ливень будет. Ох, вот опять! Иди же, Лилюша, я дверь ставней прикрою.
Они вместе вошли в длинную, низкую комнату, где стояли сумерки, — хоть огонь зажигай.
— Пойдем наверх, к детям, — сказала Катерина Павловна. — Там и светлее, да и Витя меня беспокоит: позеленел весь, явно трусит грозы, а не признается. Такой нервный ребенок.
По угловатым, нелепым, темным коридорам они дошли до прихожей и стали подыматься по лестнице.
Лестница широкая, дубовая, винтом — потому что в башне. В круглом окне трепыхались молнии.
— И не знаешь, что делать нужно, что говорить, вот хотя бы в грозу, — болтала Катя, путая по ступеням складки капота. — Вот я была маленькая, в деревне у нас, в Шишкове, так когда гроза — няня свечки под образами зажжет, удар — она сейчас «Свят, свят…» и нам велит креститься, и рассказывает что-то такое интересное и утешительное… А с Витей сидит эта идиотская бонна ученая столбом, да равнодушно мямлит: «Это электричество. Займитесь книжкой».
Девушка улыбнулась. Очень похоже передразнила Катерина Павловна Витину деревянную бонну.
— Вавочке — той все равно, а Витя ужасно впечатлительный. Громоотводом его, что ли, утешить… Да громоотвод у нас испорчен, неудачный такой…
Пришли в детскую. Там было все словно по писаному, четырехлетняя Вавочка мирно занималась кубиками на ковре, бонна сидела равнодушным столбом, а Витя забился в дальний угол.
Вавочка — общительная, ласковая, в меру шумная, толстая девочка. Коротенькая и черноглазая — в мамашу. Витя неизвестно в кого. Он рыжеват, бледен и тонок. Брови у него тоже светлые, как будто и вовсе их нет. Но часто морщит брови, и тогда лоб краснеет.
— Мама… — приветливо пропела Вава, не оставляя кубиков.
Но Катерина Павловна позвала Витю.
— Куда ты спрятался? Уже гроза проходит. Иди. Кто же боится грозы? И ведь уже тебе скоро восемь лет.
— Я и не думаю бояться. С чего ты взяла? — проговорил Витя быстро, дрожащим голосом. — Просто неприятно. Стучит. И потом ветер.
— И ветра нечего бояться. Лиля, ты слышала, как Роман Иванович крикнул, что ветер его любит, и отправился в парк? Экий чудачина. Пожалуй, и дождь его любит. Гляди, что делается.
Окна облились сплошными потоками воды. Точно ведро на них опрокинули. Но так же внезапно дождь прекратился, шумел только ветер. Молнии становились реже.
— Ветер его любит… — как-то задумчиво сказал Витя, выполз из угла и присел на ковер около дивана. Потихоньку.
Вавочка полезла на колени к матери. Занятая собственными однообразными мыслями, однообразно, нараспев повторяла: «ма-ма, ма-ма!» Потом потянулась к сидевшей рядом девушке: «У-ля, У-ля!»
Но та не обратила на нее никакого внимания.
— Ты, Катя, давно знаешь Сменцева? — спросила она.
— Давным-давно. Ведь он Алексеев давнишний приятель. Знаю-то давно, да почти не видала. Мельком. Живет он с нами в первый раз. Говорят, интересный. Алексей в нем души не чает. И представь, Люлюша, ему лет под тридцать, а кажется юношей.
— Нисколько не кажется, — возразила девушка.
— Ну да, это потому, что он такой широкий, крепкий, плечи точно четырехугольные. Но он высокий, это при высоком росте красиво. А лицо у него совсем юное.
Девушка ничего не ответила, хотя и тут, кажется, не согласилась. Смуглое лицо Романа Ивановича встало вдруг в ее памяти ярко. Беспокойное лицо. Красивое? Некрасивое? Не в том дело: беспокойное. Изогнутые, длинные, будто нарисованные брови; плотные усы, небольшие, похожие на кусочки черной ваты; притом и брови, и глаза, и все в этом лице — чуть-чуть криво. Усмехался он тоже немного вбок. Вот эта кривизна, должно быть, и беспокоила.
— Да, он красивый, — протянула Катерина Павловна, играя с девочкой. — Красивый… Ах, я вспомнила. Он уже как-то говорил, что любит ветер. Студентом, давно, в ссылке, бедствовал; нанялся в машинисты или в истопники, что ли, на железную дорогу. Рассказывал, хорошо на паровозе. Ветер, говорит, так и бьет в лицо…
— Сам на паровозе? И не боялся? — робко и жадно спросил вдруг Витя.
— Он-то! — засмеялась Катя. — Не всем же быть такими трусишками, как ты. Я думаю, Роман Иванович в твои годы…
Остановилась, заметив, что Витя покраснел весь и нахмурился.
— Я… не трусишка… — проговорил он. — Вот Уля пусть скажет. А про него я… знать ничего не хочу… Ничего, да.
Девушка нежно обняла Витю и прижала к себе.
— Конечно, ну его! Почем мы знаем, где он там ездил, чего боится, чего нет. Страшных вещей нужно бояться, это не трусость, а чего не надо, того и ты, Витя, не боишься. Я же знаю.
— А вот и солнце! — сказала Катерина Павловна, вставая. — Можно и окно отворить. Совсем прошла гроза.
Глава вторая
СТРОЙКА
К обеду ждали из Петербурга хозяина, Алексея Алексеевича Хованского, и так как погода совсем разгулялась, то накрыли на террасе.
Алексей Алексеевич приехал кислый и сумрачный. Сумрачен он был, положим, всегда. Стоило взглянуть на его длинные, бледные, вялые усы, чтобы понять характер этого человека: тихое уныние. Умелый инженер-архитектор — он проявлял большую деятельность, но порывами. А потом опять кис, сидел небритый дома по неделям, молча раскладывал пасьянс и с отвращением вспоминал свои работы. Он, впрочем, был мягок, добр, нежен к семье, никогда не ворчал и не сердился. У Хованских было порядочное состояние, и это, к несчастию, позволяло Алексею Алексеевичу месяцами предаваться своему унылому безделью.
Катерина Павловна прошла в спальню, где муж умывался и переодевался с дороги.
— Гроза тебя где застала? Не здесь?
— Нет. Ехал от станции — уже солнце было.
— А где же тебя так вымочило?
— Не вымочило. Ефим меня в грязь опрокинул.
Катерина Павловна всплеснула руками.
— Господи! Да как же это?
— Да как же. Очень естественно. Дорога хороша: пока до этого скверного лесного острога доберешься, все кости сломаешь.
— Почему острог, — обиделась Катерина Павловна, — сам же строил, сам выдумал и кирпичи эти, и башни довольно нелепые, а теперь бранишься. Мог бы и о дороге позаботиться, хоть о той, что по нашему лесу идет. И всего-то шесть верст…
Алексей Алексеевич молча отвернулся, отыскивая пиджак. Еще дорогу строить! Ему смертельно и так надоела возня с этим глупым имением, которое он с чего-то приобрел года три тому назад. Имение, имение! Просто громадный кусок земли с грязными болотистыми лесами. На берегу небольшого озера Хованский выстроил замысловатый каменный дом, с круглыми башнями, с водопроводом, неудобный и холодный. Расчистили вокруг лес, сделали аллею к озеру.
Пока строилась новая дача — оба радовались, и Катерина Павловна и Алексей Алексеевич: у нас будет имение. Но вскоре дача надоела Хованскому: нелепая. И глушь, и вся Новгородская губерния какая-то нелепая, сырая, кислая.
Не хотели сгоряча давать название своей даче: долго обдумывали. Называли просто «стройкой». Привыкли незаметно, и так эта дача и осталась навсегда под глупым и нелюбовным именем «Стройка».
Хозяйства на Стройке порядочного не было. Какой же Алексей Алексеевич хозяин? Ближняя деревня, пьяная, убогая, — в двух верстах. Станция захудалая. И на Стройке жилось, действительно, не очень уютно.
Уныло сказал еще что-то Алексей Алексеевич о Петербурге, об одном деле, которое «ему навязали» и которое он кончал. Пошли обедать.
На террасе влажно и жарко. Невысохшие березы недвижны, и листья ровным светом горят на солнце.
Дети ужасно обрадовались отцу. Мальчик, как подошел, прижался, так и не выпускал отцовской руки.
— А, Улинька, «сияющее видение»! — сказал Алексей Алексеевич, целуя в лоб подошедшую к нему белокурую девушку и грустно улыбаясь ей под усами. — Рад видеть вас в добром здоровье, прелестная моя родственница. Не утонули еще в болотах? Привет от бабушки.
— Видел графиню? — спросил Сменцев, который сидел рядом с хозяином. Сменцев был в такой же синей косоворотке, очень, однако, приличной и красиво облегающей широкие его плечи.
— А ты разве… Да, ты знаешь ее сиятельство. Был, был я на минутку с докладом, вот насчет того, что внучка ее к нам прибыла и находится в вожделенном здравии. Сама графиня доклада потребовала.
— Могли бы и не трудиться, — холодно сказала девушка, которую Хованский называл гоголевской Улинькой — сияющим видением, дети — просто звали Улей, тетя Катя — Лилей, а бабушка и отец — Литтой.
— Бабушка-графиня вам не нравится, Юлитта Николаевна? — удивленно сказал Сменцев и поднял длинные, тонкие брови. — Изумительная она, графиня.
Литта поглядела строго.
— Что значит «не нравится»? Не понимаю.
И, обратившись к Алексею Алексеевичу, прибавила:
— Бабушка до сих пор не стесняла меня излишней заботливостью, я и за границу ездила одна. Не понимаю, что это вдруг. К вам нынче едва отпустила.
— Сильно она переменилась, — задумчиво сказала тетя Катя, — не постарела, а скорей помолодела. Я, впрочем, редко у нее бываю. Родня мы дальняя…
Разговор на минуту сник. Литта, скучная, глядела в тарелку. Хованскому было неприятно, что он как будто расстроил девушку, хотя не понимал — чем.
Был благодарен Сменцеву, когда тот заговорил о постороннем.
Роман Иванович не молчалив. Правда, споров он избегает, но рассказывает охотно и весело.
— Катерина Павловна, — говорит он, — не странно ли, что я Алексея сто лет знаю, а с вами до последнего времени почти не знаком был?
— Да, — мечтательно сказала Катя. — Я помню, какие мне тогда из Петербурга Алексей о вас письма писал. Восторженные. Я ничего понять не могла, но очень жаждала с вами познакомиться. И не вышло. Приехала в Петербург, а вас уже там нет.
— Да, друг, скоро тебя тогда убрали: я и не опомнился. Девятнадцатилетнего мальчишку, первокурсника…
— Вы где были в ссылке? — спросила вдруг Литта.
— В местах не столь отдаленных. Да я не жалею. Рад, что сразу же, без проволочек это случилось и по пустяшному поводу. Успел без потери времени, на свободе, и продумать нужное и прочувствовать.
Катерина Павловна засмеялась.
— Это в ссылке-то — «на свободе»?
— А еще бы. Чего лучше: одиночество, отсутствие всякой среды, — среда в юности очень влияет, — полная самостоятельность (я ведь не в тюрьме сидел) и полное отсутствие денег. Прекрасные условия для того, чтобы выработать характер и научиться думать.
— Пустяки, — сказал Алексей Алексеевич и слабо махнул рукой. — И мы в молодости… второй курс в институте пребуйный у нас был… Меня раза три засаживали… Кое-кого и высылали… Вернувшись, позлобились слегка, — после так же, как другие, в свое время угомонились…
Роман Иванович резко, неожиданно засмеялся.
— Да ты понимаешь ли, что говоришь? — крикнул он, вставая.
Встали все, обед кончился. Шли пить кофе на другой конец террасы, где он был уже приготовлен на плетеном столике.
— Угомонились! — продолжал Сменцев. — На втором курсе пошалили — и довольно? Вот тут и беда наша, корень бед, что вся интеллигентная Россия только шалит на вторых курсах, а зрелому человеку, видите ли, не до пустяков, он о своем гнезде подумывает, он службу ищет, дело похлебнее, птенцов кормить, — самому позабавиться, либо попокоиться…
— Что ты? О чем ты? — в удивлении сказал Хованский, закуривая сигару.
— О том, что студент наш смотрит на учение не как на дело, он «пребывает» в университете, потому что это нужно для будущего его самоустроения; и развлекается, от безделья, делами «общественными». Молодость требует развлечения! Но ведь надо же помнить, что это стыдно.
Алексей Алексеевич рассердился, хотел что-то сказать, но Литта подошла близко к Сменцеву и спросила:
— Что стыдно? И кому?
— Стыдно прежде всего недорослям, которые хватаются за общественные дела как за временное развлечение. Но стыдно и всем нам… всем зрелым российским обывателям… Ведь благодаря их своевременному «угомону», дела общественные и переданы в ведение недоучкам, как одно из увлекательных занятий для молодежи.
— Вы резки и грубы, — сказала Литта.
— Может быть. Но тут правда.
Сменцев уже был спокоен, легко улыбался.
— Тут правда, — повторил он. — И рад бы я был, если бы другие поняли ее, как я понял. Положим, мои условия исключительные. У меня было счастие по два дня не есть, в мерзлой избе в тифу валяться, а потом кочегаром на паровозе в морозе и в жару ездить… На паровозе-то, под огнем топки, под ветром, срывающим дыханье и таким веселым, свободным, благодатным, — многое можно понять. Он ведь не сказки мне, ветер, рассказывал; пусть поэты воображают, что ветер небесные песни поет; нет, я голос ветра знаю; я слова его разумею.
— Скажите, пожалуйста! — лениво проговорил Алексей Алексеевич. — Поэтов бранишь, а это ли у тебя не поэзия? Голос ветра…
Маленький Витя устроился на коленях отца. Молчал. И все время, украдкой, не сводил глаз с Романа Ивановича.
— Улинька, милая, — продолжал Хованский. — Вы не сердитесь, коли что, на моего приятеля. Уж у него свои мнения. И он в них тверд. Подумайте, как вернули его из ссылки, пошли времена такие-этакие, самые зажигательные, — он нет, ничем не соблазнился, в Германию уехал учиться. Отучился, — домой. Да жаль, дома-то делать уж нечего оказалось.
— Авось найдется, — небрежно сказал Сменцев.
— То-то нашлось. А для чего ты год в духовной академии вольнослушателем проторчал? Нет, как хочешь, я тебя не понимаю. И давно уже понимать перестал.
Роман Иванович ничего не ответил. Отошел от стола, медленно спустился в сад. Там было желто и тихо. Просвечивала желтым мокрая трава. Близко, настойчиво свистела какая-то птица, собираясь спать.
Катерина Павловна давно ушла с бонной и девочкой. На балконе теперь оставались только Алексей Алексеевич с Литтой и Витя, притихший на ступеньках.
— Скука унылая, — сказал Алексей Алексеевич. — И споры — тоска, и деревья — тоска… Делать нечего; да и не хочется.
Сменцев, вероятно, не отходил от балкона. Вступил на нижнюю ступеньку и сказал:
— Тебе, Алеша, влюбиться нужно. Вот что.
— Влюбиться? Ты бредишь? Или смеешься?..
— Нет, я серьезно. Для таких тихих нытиков — это единственное спасение. Влюбиться поздно, несчастно, с препятствиями, с волнениями, непобедимо. Ты, я знаю, жалуешься иногда: ах, если б верить во что-нибудь. Но это вздор. Человек, который в себя самого не верит, вообще на веру неспособен; ему под силу только любовь, и даже не любовь — влюбление.
Литта засмеялась.
— Алексей Алексеевич, — сказала весело, — а если правда? Наверно, вы не скучали, когда были в Катю влюблены?
— Глупости, глупости, — закричал Алексей Алексеевич. — И вы туда же, Улинька. Что за разговоры!
Литта поглядела на него удивленно. С чего он так рассердился? Простая шутка…
— Витя! — обратился вдруг Сменцев к тихонькому, забытому всеми мальчику. — Что вы тут? Пойдемте гулять. Со мной, в аллею, к часовне…
Но Витя не двигается, смотрит исподлобья, морщит реденькие, светлые брови.
— Витя! — сердится Алексей Алексеевич. — Что же ты, не слышишь? Иди с дядей.
— Не хочу. Не выйдет, папа.
— Что такое не выйдет?
— Да вот не хочу. И к чему это лгать? Какой он мне дядя? Сами же не велите все лгать, а потом «дядя, дядя».
Хованский удивился и с любопытством поглядел на сына.
— Да зови Романа Ивановича, как хочешь. Но будь вежлив.
— Я, папа, вежлив. Но я не хочу идти с ним. Вот и все.
Вступился Роман Иванович.
— Я просто предложил, Витя. Сказали бы, что не расположены.
Витя поглядел на него, открыл рот и молчал. Хотелось, нужно было сказать много, но слова не говорились.
— Иди тогда к маме, — сердито сказал отец.
Мальчик сорвался с места, но не пошел в комнаты, а насильственно прыгая, ринулся в сад, в темнеющую березовую аллею.
— Однако с норовом мальчишка! — проворчал Алексей Алексеевич. — Пессимист, и непонятности какие-то в нем.
Литта, все время молчавшая, поднялась со стула и пошла в сад, за Витей. Проходя, бросила короткий взгляд на Сменцева, усмехнулась:
— Не любит он таки вас, непонятный этот пессимист.
И прошла в глубь сада, под березы. Роман Иванович слышал ее тихие слова, пожал плечами, точно Витя, улыбнулся. «Не любит!» Глупенькая, злая, упрямая девочка. Много ты понимаешь.
Глава третья
К ЖЕНИХУ-БОГОМОЛЬЦУ
Наверху, в своей просторной белой комнате, кругловатой (потому что в башне), сидит за столом Литта и пишет письмо.
Белые шторы не спущены. Одно окно совсем раскрыто. Сырая, светло-серая северная ночь за окном. Внизу в просвете между березами уже краснеет тонкая полоска неба.
Литта пишет письмо не на листке почтовой бумаги, а в толстой синей тетрадке. В начале тетрадки несколько страниц оторвано.
«Милый мой, вот и второе письмо пишу тебе. То, первое, я уже вырвала из тетрадки и уничтожила; я уже отлично знаю его наизусть. Ты все удивляешься странностям моей памяти; а я рада, что такая зубрилка. Могу писать тебе под свежими впечатлениями и притом знать, что ты письмо непременно прочтешь, хотя пишу в России, никуда не пошлю, через день сожгу. Верно и надежно перевезу через границу — в своей памяти, забуду разве тогда, когда слово в слово отдам тетрадочке, такой же, как эта, но ее уже ты прочтешь. Рада, рада, что так запоминаю написанное, что могу поэтому каждый день с тобою беседовать. После не рассказала бы так.
Прошлое письмо мое было довольно дикое, признаюсь: но уж очень меня обрадовала русская деревня. Я ведь ее никогда, настоящую, не знала. Чудится мне, что и тут не все настоящее, дом какой-то ни на что не похожий, и Хованские оба — горожане, всему чужие; но ведь озеро-то и березки — они настоящие, и сирень, и болотца… Особенно болотца эти я полюбила. Я писала о них, о березках, и радовалась, что могу писать, не опечалю тебя: ведь и ты сейчас в той же России, те же луга и цветы видишь. А теперь мне уже стыдно моего восторга; и больно. Стыдно, что ведь это все в громадной степени — эстетика барышни, которая в восемнадцать лет, после петербургских дач, наконец, очутилась „в сердце России“, где, во-первых, все так неожиданно, а во-вторых, должно быть любимым, — как же? родное. Цветочки, ручеечки… а ведь я каждого мужика, если увижу издали, на дороге, когда одна гуляю, — боюсь: вдруг — пьяный? И постоянно пьяный. Бегу мимо, не глядя, с отвращением; что он говорит — не понимаю, не хочу понимать, хорошее ли, дурное ли, — все мне одинаково чуждо, не нужно. Вот я какая. Надо, чтобы ты это знал про меня. Я барышня. Многого ли стоят мои умиления перед осинками да болотцами?
Еще я тебе признаюсь: опять приполз ко мне тот страх, — за тебя. Нет-нет и взглянет желтыми глазами. У страха именно желтые глаза.
Ночью просыпаюсь и дрожу: ты — в России! Милая, страшная, невинная, укрой, ухрани, защити его… но от кого? От себя же. Нет, нет, „они“ — не „она“, это я твердо знаю, чувствую насквозь. Я молюсь, я вспоминаю, почему и как решил ты провести это лето в России, — и мне легче, страх закрывает глаза.
Где ты сейчас? Поздно. Может быть, спишь на сеновале с другими богомольцами, положив голову на котомку. Я даже не знаю, как тебя зовут, Семен или Игнат, не знаю, какой у тебя паспорт. С худым ты не пойдешь, тут я спокойна.
Михаил, ведь это счастье же, что ты можешь так, три месяца проходить с котомкой среди неизвестных, родных и чужих, грубых и мудрых людей, идти рядом, идти как они, слушать их молча, только слушать. Это не дело, ты прав, это лишь малая крупица в деле твоего личного приготовления к делу, но как я понимаю, что это нужно»…
Она остановилась, задумалась нечаянно, с пером в руке. Вспомнила, что он не любит долгих рассуждений, возвращений к решенному, сделанному. Для кого же она пишет? Для себя? Не письмо выходит, — дневник. Бесцельный.
Как просто разговаривали они в ее высокой парижской комнате об этом простом плане. Пойти походить с «народом» несколько месяцев, посмотреть на этот народ с новой стороны, с той, с которой никогда еще ни Михаил, ни «товарищи» его, давние и недавние, не смотрели. Смотреть, а самому непременно всегда молчать; и от выводов даже остерегаться, — ведь он, Михаил, тут новичок, не знающий… Так, кое-что в свою памятку записать.
Дело маленькое, узкое, личное. Михаил еще сузил его намеренно, он не пойдет к сектантам. Не хочет сейчас. Литту это успокаивало. Опасности меньше. Но опасность все-таки большая. Ведь Михаил-странник в России должен так же скрываться как Михаил-революционер.
Литта невольно улыбнулась. Нелегальный богомолец. Нет, все-таки нечего ей бояться. Старый опыт поможет Михаилу.
Красная полоска внизу, на востоке, чуть просвечивала теперь, залитая мягким, вдруг наплывшим и все наплывающим туманом. Какой страшный. Затворить, что ли, окно? Нет, пусть его. Литте даже интересно, дотянется ли он до самого дома и как полезет в окно.
«…не о том хотела я писать тебе. А как живу здесь, кого вижу. Тетя Катя и Алексей Алексеевич, в сущности, мало интересны: Катя, что называется, „славная“. А Хованский — „бедный“. Он не глуп, и все у него есть, вот уж не обижен! Однако „бедный“. Никакого упора жизни. Сменцев советовал ему влюбиться… трагически как-нибудь. Да, Сменцев; вот еще человек, которого я постоянно вижу, болтаю с ним, гуляю; и, вообрази, совсем не знаю. Я писала тебе, что с первого взгляда он мне скорее не понравился: беспокоит что-то в его лице. Теперь я привыкла, но все же с ним неспокойно. Иногда кажется, что ему надо сказать очень важное, ждешь (хотя что?), а он говорит пустяки. Но так говорит, будто нарочно. Зачем он живет у Хованских — не понимаю. Катю он мало замечает, а к Алексею Алексеевичу относится с пренебрежительным, хотя и дружеским сожалением».
Опять остановилась. Мелькнуло воспоминание о грозе, о тех странных словах Сменцева, которые почудились ей в волне ветра. Господи, какая чепуха. И как это не забылось.
«Он, кажется, человек с характером, — продолжала она. — Это ведь чувствуется. То, что о нем рассказывал Алексей Алексеевич, мне нравится. Восемнадцати лет разорвал с теткой, у которой воспитывался (он внук декабриста, барона Розена; оттого, кажется, и фамилия у него такая нарочная, выдуманная). Сам, один, прожил; сначала в ссылке, потом в германский университет поехал. Вернулся — и еще год в духовной академии вольнослушателем пробыл. Вот это обстоятельство, да еще то, что он у моей знаменитой бабушки-графини в салоне бывает, довольно непонятно и подозрительно. Главное — не подходить к нему. Представь, ведь он теткиным наследством не пользуется; он там, в ее имении, устроил…»
Литта очень устала. Перо вываливалось у нее из рук. Распущенные волосы, пышные, бледные, не очень длинные, лезли на глаза. Хотелось спать. Вытянувшееся личико побледнело. Литта — хорошенькая девушка. На узеньком подбородке у нее глубокая ямочка, детская. Но глаза совсем не детские, взрослые, печальные, упрямые.
Теперь так хочется спать, ресницы щурятся.
«Я потом, завтра, допишу тебе это письмо…»
И вот пышная головка уже лежит на столе, пряди волос упали на тетрадку. Литта спит. А в открытое, мертвое окно лезут длинные струйки тумана, тянутся серые лапки. Их почти нет, и все-таки они есть, тянутся явственно, лезут в окно и, втянувшись в комнату, совсем делаются невидимыми. Но они, лапки серые, цепкие, мокрые, — тут. И все новые тянутся в окно, тонкие, длинные, от самого озера болотного — до окна, до стола, до пышных волос, упавших на тетрадку.
Литта устала. Литта спит.
Глава четвертая
ВРАГ ИЛИ ДРУГ?
Петеньку называют «блаженным», а он только одинокий, болезненный и тихий парень. Живет в избушке под лесной горой, молчит. Грибы ходит собирать. Ничего не работает. На горке часовня крохотная, темная, серая. Считается, что Петенька за часовней глядит, — ну, и блаженный. За хлебом на деревню, а теперь и в дачу приходит.
— Вы разве тут никогда не были? — спрашивает Роман Иванович Литту, пробираясь с ней через ветки и валежник к Петенькину жилью.
— У часовни была… А здесь нет.
В избушку, желтую на солнце, дверка прорублена, вместо лестницы — два чурбаша, а окон не видно. Литта удивляется.
— Да ему там темно.
— Зачем! На той стороне есть окошечко. Так зимой теплее. А летом вон он на солнышке у стенки сидит.
Петенька, точно, сидел у стенки; безбородое серое лицо его равнодушно было обращено к солнцу.
— Здравствуй, Петя. Мы тебя проведать пришли.
Узнав Сменцева, Петенька вскочил и низко-пренизко поклонился ему. На Литту не обратил ни малейшего внимания. А с Романа Ивановича не сводил глаз и нет-нет — опять поклонится.
Сели. Сменцев ласково заговорил с Петенькой. И тот отвечал, толково, чуть заикаясь, благоговейно. Это благоговение неприятно удивляло Литту.
— Грибков принесу… тебе, — сказал Петенька. — Не взросли… да пошарю. Кушай… во спасенье, во мое. Тебе.
— Спасибо. Ты корзинку мне сплети. Поучись, дай труд.
— Поучусь, — покорно отозвался Петенька. — Ты говори, что надо. То и буду делать.
Около лесу показалась какая-то баба. Приглядевшись, повернула к ним и запричитала издали:
— Барин-то, барин, здравствуй, солнышко ты мое меженное, солнышко красное, прекрасное, головушка золотая, барин любезненький…
Петенька неожиданно вскочил и сурово замычал на нее, размахивая дубинкой.
— Чего ты, Петруша? — безбоязненно сказала баба. — Я только поклониться. Твой гость. Я рази что.
— А я, было, Домна, тебя и не узнал. Богатой быть, — весело говорил Сменцев.
Подойдя, баба вежливо поклонилась и Литте, но тотчас же опять обратилась к Роману Ивановичу и глядела на него, сияя всеми своими коричневыми морщинами, так же неотрывно, как Петенька.
— Положительно оба эти влюблены в вас, — с усмешкой сказала Литта, когда они уже шли верхним лесом, прочь от Петенькиной избушки. Лес был мшистый, сыроватый, темный, но тропа широкая.
— Это все приятели мои, — отозвался Сменцев. — У меня их много. Всякий народ есть.
Литте почему-то было невесело. В сущности и Петенька ей не нравился, и чувствовалась даже неприязнь ко всему, ко всем «приятелям» Сменцева и к нему самому. Неприязнь и чуждость.
— Юлитта Николаевна, вы не устали? Вам Петенька надоел?
Литта вспыхнула.
— Почему надоел? Я только не понимаю, что в нем любопытного.
— Да ничего. Разве вы из любопытства к нему в гости шли?
Ей почудилась насмешка. Захотелось сказать многое, захотелось резкости. Но не могла найти слов, все было смутно, неопределенно.
Сменцев остановился.
— Сядем, вот сосна хорошо лежит, сядем, — произнес он так серьезно и так настойчиво, что девушка в ту же минуту повиновалась.
Роман Иванович снял фуражку и провел рукой по волосам. Они у него были коротко острижены, но все-таки упруго курчавились и спереди вставали жестким, темным хохлом. Солнце сквозь колеблющиеся тихо листья пятнами падало на смуглое неправильное лицо, и лицо от этих колебаний казалось еще беспокойнее.
— Юлитта Николаевна, я хотел с вами поговорить о Ржевском. Я хочу его видеть.
Литта задержала дыхание. Но тотчас же спокойным, очень спокойным голосом сказала:
— Какой Ржевский?
— Ржевский, Михаил. Вы же знаете. Я все равно его увижу, у меня есть свои возможности. Но не хотелось бы помимо вас. Он теперь в Париже?
Литта молча поднялась, бледная. Не было сил произнести ни одного слова. Не было, кажется, ни одной ясной мысли в голове.
Сменцев глядел на нее снизу вверх, спокойно и усмехался, чуть скривив яркие губы.
— Подождите, не спешите. Я вас взволновал. Виноват. Вечная моя вина, — иду к делу без вступительных слов.
Литта молчала, но не двигалась с места.
— Я ищу союзников, — продолжал Сменцев. — Помощников у меня много, а вот союзников пока нет. Я слышал о Ржевском. Хочу попытать, не найду ли около него союзников. Не найду ли и в вас союзницы…
— Ваших дел я не знаю, — произнесла Литта, с трудом разомкнув губы. — Вас я не знаю. И что вы говорите, о ком и о чем, не понимаю.
— Хорошо, сядьте же. Ведь это в трех словах объяснить можно.
— Нет. Я иду домой. Оставьте меня. Оставьте! Чего вы от меня хотите? Я не желаю с вами разговаривать. Не желаю ничего знать.
В нелепой, необъяснимой истерике она двинулась, было, от него. Но он цепко, твердо схватил ее за руку и произнес холодно:
— Куда вы? Что с вами? Придите в себя. Ведь если я враг, то вы ведете себя уж совсем непозволительно.
Литта с отчаянием подумала, что он прав. И ослабела вся, не противилась больше ни его взгляду, ни его прикосновению, покорно опустилась опять рядом, на сломанную сосну.
Молчание.
Потом Сменцев тихо произнес:
— Я не враг, Юлитта Николаевна. Я, может быть, ближе вам, чем сам это думаю. Мне хотелось, чтобы вы поняли это раньше доказательств, раньше представления рекомендаций. Но вы слишком напуганы. Так вот: о Ржевском, да и о вас мы говорили много с Сергеем.
Литта не подняла головы. Потом пролепетала неслышно:
— Как я могу верить?
Сменцев пожал плечами, нехотя полез в карман, достал из бумажника узко сложенное письмо и протянул ей.
— Вы почерк Сергея знаете?
Дрожь солнечных бликов по бумаге, по знакомым крупным и кривым буквам.
«Друг Роман Иванович, видно уж до осени не свидимся, коли завтра едешь. Приходи осенью, потолкуем. Дидко по осени обещался быть, хоть ненадолго. А милой-то нашей крепко от меня кланяйся, куда едешь. Познакомишься, сам поклонишься. Ну, значит, до свидания пока от Сергеича».
Литта, прочитав, молча отдала письмо. Его тотчас же Сменцев сжег на спичке, — не без торжественности: больше, мол, не нужно. А, в сущности, можно бы и не торопиться сжигать: письмо самое безобидное, да и Сергей Сергеевич не опасный человек, — петербургский мастеровой, последнее время ни в чем не замеченный. Года два тому назад он жил вместе со старым одним профессором и с его больным племянником; кое-кто называл эту странную семью «троебратством». Но теперь и «троебратства» уже больше не существовало.
— Вы давно Сергея знаете? — спросила наконец Литта.
— Подружился не так давно; а знаю много лет… И с Дидимом Ивановичем, со стариком, раза два встречался. Хочу как следует с ним теперь повидаться. Хотя…
Он не договорил, быстро взглянул на Литту и прибавил тише:
— Юлитта Николаевна, да ведь я и с вашим покойным братом встречался. Он меня очень интересовал. Никогда я не думал, что он кончит трагически. Не шло к нему.
— Случайность… ужасная, — проговорила девушка, едва двигая побелевшими губами. — Мне тяжело вспоминать это… Но вы… вы что знаете? Считается не открытым, кто убил его тогда ночью в пустой финляндской даче… А что говорят — вздор, неправда.
— Говорят, что его убил Ржевский… Но, конечно, это вздор. Ясно, что вздор.
— Да, да. Убийца — несчастный, подговоренный негодяем. Больной, безумный… Он и умер в больнице… А нарочно говорят… И многие верят. Вот, бабушка моя, графиня… Вы ее знаете. Она уверена, что Юрия заманили в Красный домик и убили «революционеры». Зачем, о Господи!.. И о Ржевском она тоже… В чем уверилась, — кончено. С тех пор стала совсем иная. Жестокая она и сильная. Отца моего вовлекла туда же. Окружила себя…
Литта вдруг оборвала:
— Да вы знаете, кем. Вы ведь, в ее салоне — гость нередкий.
— Знаю… — задумчиво сказал Сменцев. — Это целый мир. Графини и ее присных жаль было бы не видеть.
— Делаете наблюдения? — неприятно усмехнувшись, спросила Литта.
— Нет. Я не наблюдатель. Созерцаниями заниматься некогда. Если вы мне не доверяете, — так тому и быть. Но все же лгать не буду. Я ищу себе союзников, говорю вам. Для этого надо видеть всех, чтобы потом выбрать.
Литта встала.
— Пойдемте. Что мне доверять — не доверять. По-прежнему я вас не понимаю. Там — союзников! Если гости графини могут быть вашими союзниками…
— Могут, — твердо и открыто сказал Сменцев… — Все могут, если я захочу. Последнее слово, подождите…
Он тоже встал. Солнце закрылось набежавшим облаком. Лес потемнел, посерел, притих. Прямо в глаза Литте глядели неблестевшие глаза под выгнутыми, точно нарисованными бровями.
— Чего вы желали бы, к чему Ржевский пришел, о чем Сергей мечтает, — того хочу и я. Должно создаться новое движение. Более широкое, с иными основами, с иными горизонтами. Но для этого надо считаться с существующими силами и пользоваться ими. Довольно романтических утопий да эмигрантских мечтаний. Что есть, то есть.
Он сдвинул брови и прибавил, ближе наклонившись к ней:
— Над созданием такого движения я работаю. И я — сделаю.
Это шепотное, но ясное «сделаю» прикрыло Литту душным туманом. Ей казалось теперь, что она Сменцеву и верит до конца и в то же самое время до конца не верит. Захотелось быть далеко от него, забыть его, чтобы вовсе не было его, — но и странно влекло ему покориться, согласиться с ним в чем-то совсем, и пусть все сбудется, чего он хочет.
— А теперь пойдемте, — произнес Роман Иванович громко, почти весело. — Мы к обеду опоздали. И ведь это длинный разговор. Сразу всего не скажешь. Еще не раз к делу вернемся.
В тот вечер долго сидела Литта над своей тетрадкой. Писала, думала, опять писала… Но кончила тем, что под утро все листы разорвала. Не надо. И запоминать этого не надо. Ничего не выходит. Ничего не вышло. Не надо.
Глава пятая
МУДРЫЙ ОБМАН
Роман Сменцев крепок и вынослив. Сложение — как у юного богатыря. Но когда-то, при ужасных условиях, он перенес тиф, который оставил ему расстройство в печени. Слабое, потому что лишь изредка возвращалась глухая боль в боку, но Сменцев нетерпелив и раздражается от всякой боли.
Никто не знает этого. Он всегда одинаково ровен с людьми, скорее весел, и почти незаметна желтизна его смуглого лица. Но у себя в комнате, один, — он порою киснет, капризничает, злится, красивые брови его не хмурятся, а жалобно кривятся. Боль не такая, чтобы нельзя было заснуть, но он нарочно не засыпает; есть что-то и в боли, и в этом его одиноком тайном раздражении, в капризах наедине с собою, ему сладкое.
Может быть, нравится уверенность, что войди кто-нибудь, понадобись что-нибудь сейчас, — и Роман Иванович преобразится во мгновение ока: точно ни боли, ни раздражения, ни слабости никогда не бывало, да и не могло быть. Наедине с собою он позволял себе все. Все, кроме обмана. Такое у него правило. Без мудрого, постоянного обмана всех, с кем соприкасаешься, нельзя жить, нельзя сделать с людьми ничего. Не ложь, — ложь большею частью глупа, — а именно мудрый обман. Но зато надо уметь никогда не обманывать себя; больше — позволять себе все перед собою. И Роман Иванович любил как холодную ясность мыслей своих тайных, так и отдыхи свои, слабости свои, — их не подглядит чужой взор.
Сменцев был очень недоволен разговором с Литтой, нелепым и, главное, незаконченным; кое-что сделано, однако можно бы сделать больше и лучше. Неужели оттого не вышло, что ему уже несколько дней нездоровится и внутреннее раздражение сказалось в резкости слов? Надо принять меры. Во всяком случае после вчерашнего надо переждать несколько дней. Девочка нервная, но крепкая и, кажется, вымуштрованная. Вот с ней — ложь никуда бы уж не годилась. Он и не лгал ей, как никому, впрочем.
Из окна его комнаты видна узкая, мшистая дорога, прямо бегущая вдаль между березами и елями. Теперь на нее ложилось полосами низкое, желтое солнце.
Комната Сменцева — наверху, недалеко от Литтиной, но обращенная в другую сторону. И не круглая, а вся какая-то кривая, с острыми и длинными углами. Такая удалась, благодаря фантазии Хованского.
Сменцеву она нравится. Нравится и кривизна ее, — и пустота: постель, белый комод, стол с ворохом бумаг, — ничего лишнего.
Бумаги — это постоянная работа Сменцева. Он, не торопясь, пишет очень серьезное историческое исследование, немножко чересчур серьезное, почти сухое. Целая книга. Отдельными кусками она уже появлялась в научном журнале. Сменцев относится к этому своему делу добросовестно и доброжелательно. Считает гигиеничным иметь такое приятное и отвлекающее упражнение для мысли.
Чуть слышно, жалобно зазвякали бубенчики. Вот слышнее, связнее, ближе. Кто-то едет со станции.
Роман Иванович взглянул в окно, на дорогу. Но никого еще не было видно.
«Ах, да! — вспомнил он вдруг. — Это ведь прекрасный журналист наш катит».
Алексей Алексеевич нынче распоряжался послать лошадей на станцию за своим приятелем Звягинцевым.
В конце прямой солнечной дороги показался тарантас. Острые глаза Романа Ивановича различили тотчас же представительную фигуру Звягинцева. Растрясло, видно. Сбочился, и глупый котелок свой придерживает. Но кто рядом? Шляпка чья-то. И тоже набок съезжает. Под сбитой шляпкой вдруг сверкнули на солнце огненные волосы.
Не может быть! Но тарантас уже совсем близко. Уже совсем ясно видно Звягинцева. А рядом с ним — Габриэль.
Роман Иванович нахмурился. Этого еще не хватало! Габриэль! Ну, сам виноват. Нашел, кому доверить свой адрес.
Все его раздраженье направилось теперь на Габриэль. Прогнать, что ли, ее поскорее? Да этим не поможешь. Своевольная дура. Постой же.
Глава шестая
МУЖИЧИЙ УНИВЕРСИТЕТ
В громадных сенях, вышиною во всю Стройку, уже столпились и гости и хозяева.
Снимая пальто, Звягинцев что-то весело объяснял и смеялся тенорком; тенорок мало подходил к его крупной фигуре и мягко-барственным движениям.
Рыжая девушка в белой шляпке, коротконогая, миловидная, стояла тут же.
Выяснилось, что Звягинцев заметил ее на станции, мечущуюся, пристающую ко всем с расспросами, как попасть на Стройку. Ну, он и довез ее.
— Я сейчас же обратно, — смущенно зачастила девушка. — Сейчас же. Я к Роману Ивановичу Сменцеву. По нужному делу. Извините, что так, незнакомая… Я сейчас же…
— Да полноте, куда обратно! — приветливо остановила ее Катерина Павловна. — Раздевайтесь, обедать будем. Нынче и поезда уже нет. Снимайте шляпку.
Сменцев наблюдал эту сцену с верхней площадки. Не торопился к приезжей.
К обеду вышел на террасу. Рыжая Габриэль уже весело болтала с кем-то, освоившись. Но так и бросилась к Сменцеву.
— Ах, Роман Иванович. Вот наконец! Я так внезапно… Такое дело…
Сменцев посмотрел на нее холодно и жестко. Молча отошел к сторонке; она, уже робко, осекшись, последовала за ним.
— Роман Иванович, я сочла нужным…
— Напрасно. Я вам не давал инструкций ездить за мной.
— Роман Иванович, но вы просили сохранять вашу корреспонденцию… И вот пришло письмо из Луги. Я знаю, вы ждали письма из Луги. И вот я думала… свезти вам и тотчас же назад…
Опять осеклась под недвижным взглядом Сменцева.
— Вы не смели делать того, что я вам не приказывал, — медленно и раздельно проговорил он. — Не смели.
— Роман Иванович… Да, я понимаю. Я опрометчиво… Больше никогда, Роман Иванович… Молю вас…
— Где письмо?
Она заторопилась, стала рыться в сумочке, что-то выронила из нее, подняла, наконец отыскала смятое письмо и протянула Сменцеву.
Взял, не глядя сунул в карман.
— Вот что, Габриэль. Завтра утром я уезжаю. А вы потрудитесь остаться здесь, уедете тотчас же после моего возвращения. Поняли?
Она открыла рот, но от ужаса ничего не сказала. Вот так попалась!
Сменцев чувствовал, что зол до последней степени. У него даже угол рта дергался. Не стоило, конечно, злиться на эту дуру, да еще из-за пустяка. Пустяк — но не пустяк самоволие. Следует его прекратить.
Сели обедать. Габриэль, после выговора, сначала замолкла. Но потом, не видя Сменцева, — он поместился вдалеке, заслоненный Катериной Павловной, Литтой и букетом длинных колокольчиков, — охотно сообщила, что она кончила педагогические курсы и уже полтора года учительницей в школе за Невской заставой.
— Там и квартирку нам дают, мне и подруге. Очень мило. Далеко только. Но зимой ближе, по кладкам, по кладкам, а потом на паровой. Дети милые, — фабричные… Летом свободно. Как бы я хотела путешествовать! Да не удается…
Внезапно перескочила на другое:
— Меня, собственно, уж не Габриэль зовут, это так, привычка у всех… Я семнадцати лет перешла в православие, назвали Аделаидой… Родители мои тогда тоже перешли в православие, они французы, только давно обрусевшие. С тех пор оба уж умерли, я одна, сама себе голова. И всегда я чувствовала себя такой русской…
— Зачем же, однако, в православие перешли? — спросил с интересом Звягинцев.
— Ну, во-первых, родители… Да и я тогда так увлекалась, так увлекалась. Много было побудительных причин. Боже мой, я опомниться не могу: неужели я в русской деревне. В Новгородской губернии? Какая тишина! А что это музыка? Поют…
— Нынче праздник, — сказала, усмехаясь, Катя. — За озером по дороге, верно, гуляют. С гармоникой.
— Правда? Ах, если б пойти!
— Какая вы, однако, деточка, — добродушно сказал Алексей Алексеевич. — Поживите у нас, полюбуйтесь Россией.
Габриэль смутилась, вдруг сделалась серьезна. Да, пожить придется. Вспомнила встречу Романа Ивановича. И чего она разболталась. Ведь он это все слушает.
— У меня дела, — степенно проговорила она. — Но на несколько дней, если позволите, я бы осталась.
Литта молча приглядывалась к странной девице. Впрочем, что же в ней странного. Такие бывают, курсистки, учительницы… Немного невзрослые.
В Габриэль, действительно, было что-то невзрослое; и однако, немного спустя, она вмешалась в довольно серьезный разговор Звягинцева и Алексея Алексеевича, притом вмешалась кстати и не глупо. Видно, много читала, не без толку.
Журналист Звягинцев, полный, приятно-мягкий, с длинными выхоленными черными усами, держался культурно-демократических взглядов и считал себя левым. Специальности он не имел, но ничто не было ему чуждо. Интересовался даже церковными вопросами, толковал о них постоянно, и все с той же высоко-культурной точки зрения. Он и говорил, большею частью, о культуре вообще, и о культуре русской, от него и самого веяло культурой, несло культурой, — порою даже с неуловимым оттенком барственности. Этого он, конечно, не замечал и огорчился бы, если б заметил.
Теперь ему хотелось вовлечь в разговор Сменцева, но тот пока отмалчивался.
За кофе Звягинцев, вкусно куря бледную сигару, прямо обратился к Сменцеву:
— А скажите, как теперь дела в Пчелином у вас? Толкуем о народном образовании… Ваше дело, вот это, во многих пунктах мне представлялось неясным… Превосходное дело, но вопрос, как оно поставлено и что из него в конце концов выйдет…
— Вы говорите о моем «мужичьем университете»? — усмехнувшись правым углом рта, спросил Сменцев.
— Да, именно так мне его называли. Подробностей совсем не знаю, но чрезвычайно интересовался.
Роман Иванович пожал плечами.
— Я не придаю этому делу никакой особенной важности. И оно очень просто. По наследству мне досталось порядочное имение на юге Воронежской губернии. Я сдал всю землю мужикам в аренду на самых льготных условиях. Оставил только небольшой дом, где у меня живет управляющий и где устроена школа. Это школа для вечерних занятий со взрослыми. Учительствует — тот же управляющий, он мой близкий друг, молодой техник, с высшим образованием, да кроме того ездит батюшка из соседнего села, из-за речки. Приятель мой читает мужикам и курсы по земледелию, кажется, успешно…
— Скажите! — восхищенно протянул Звягинцев. — Просто чудо, что такое. Но как вам разрешили? И посещается эта школа?
— Отчего же ей не посещаться. Она ведь не весь год сплошь функционирует. Кроме того, слушатели — те же мужики, выгодно арендующие у меня землю. Арендная плата идет на школу, на жалованье священнику и дьякону. Приятель мой работает «идейно». Имеет свои средства. Что же касается разрешения…
— Ну, да у вас, конечно, есть свои ходы в Петербурге… — подмигнул Звягинцев.
Но Роман Иванович докончил сухо:
— Наша программа очень скромна, да и это считается просто частным «чтением». Местный священник на прекрасном счету…
— Ах, сколько бы можно сделать, если б не ускромнения, да неразрешения! — мечтательно потянулся Звягинцев. — Но и за то вам спасибо. Не любят у нас нынче малых дел.
— Однако, — прибавил он, помолчав, — это вы мне дали сведения формальные. А дух каков у вас там? Уклон?
Роман Иванович рассмеялся.
— Дух самый хороший.
— Нет, позвольте, — пристал Звягинцев. — Что значит «хороший»? Это весьма двусмысленно.
Алексей Алексеевич вмешался.
— Ну, вы от него тут ничего не добьетесь. Кто их разберет. С одной стороны — приятель мой Роман Иванович, в коем подозреваю дух мятежный, с другой — «священник на прекрасном счету»… Вот и пойми, что у них такое затеяно.
— Какой же тип, однако, этот священник? — настаивал Звягинцев. — Ведь не союзник же все-таки? И какие он лекции у вас читает? Неужели лекции?
— Право, не умею вам ничего сказать, — холодно проговорил Сменцев. — Мне не случалось присутствовать. Батюшка и занят, и не очень здоров, часто его заменяет дьякон, того же прихода. У нас это условлено.
Звягинцев задумчиво повторил, дымя сигарой:
— Да, дьякон… Дьякон… Так. Иногда попадаются дьяконы, особенно из молодых, гораздо образованнее местных старых священников… Да. А кто у вас там епархиальный?
— Преосвященный Феодосий. Он мне знаком лично.
— Лично? Ах, вы у него бывали?
— Нет.
— Нет? Так, верно, по академии. Или…
Тут деликатный Звягинцев оглянулся. На террасе никого не было. Только Хованский, лениво прислушивающийся к разговору. Катерина Павловна увела куда-то Габриэль, должно быть, устраивать; Литта, которую Звягинцев только что видел, исчезла неслышно.
— Вы, я думаю, со всеми нашими заметными иерархами сталкиваетесь у этой… у сиятельной бабушки Юлитты Николаевны? Прелюбопытный салон. Я и рад бы в рай — очень этим миром интересуюсь, — да грехи не пускают! — докончил он с комическим вздохом.
Хованский пожал плечами.
— Вот нашел! Скука и ханжество, я думаю. Непостижимая старуха. Я ожидал, что она в теософию ударится, ну туда-сюда. Так нет, за православие схватилась. У нее и епископы, и архиепископы, и монахи, и прорицатели… Федька Растекай, говорят, бывает.
— Федька? Растекай? — заволновался Звягинцев. — Правда, Роман Иванович?
— Да. Я его там видел раза два. А ты напрасно, Алексей, удивляешься, что графиня не пошла в теософию. Ей там нечего делать, а не делать не в ее характере. И ханжества в ней капли нет. Разве когда нужно, — показное. Вот зять ее, старик Двоекуров, тот не прочь поханжить… Да графиня над ним власть забрала полную.
— Уди-вительно! — начал было что-то Звягинцев, но в эту минуту на террасу вошли Габриэль и Литта. Габриэль была уже в каком-то беленьком платочке на рыжих волосах.
— Мы идем на озеро, где поют, где гармоника, — восхищенно объявила она. — Юлитта Николаевна согласилась.
Хованский взглянул на них с удивлением.
— Да что вы! Ведь там пьяным-пьяно. Безумие. Теперь шагу вам одним за усадьбу выйти нельзя.
— Я с удовольствием пойду тоже, — сказал Звягинцев. — Охотно буду защищать барышень от дикарей… ежели таковые встретятся…
— С непривычки испугаетесь, — заметил Хованский. Но Звягинцеву загорелось идти.
— Роман Иванович, да пойдемте тоже с нами. Хозяин мне барышень не доверяет.
— Пожалуй, пойдемте, — сказал Сменцев. — Мало удовольствия получите. Далеко, и дорога пыльная. А дикари… как вы называете, — что их наблюдениями тревожить, они веселятся. Пойдемте, впрочем.
И он вышел за фуражкой.
Глава седьмая
МУЖИЧИЙ БАЛ
Дорога, точно, пыльная. В дождь тут грязь по щиколотку. Народ попадался редко. Только за полуразваленным черным мостом, ближе к деревне, подвывающие тоны гармоники стали явственнее.
— Ах, что это они играют? Что поют? Это они в деревне, значит? Может, хороводы водят? — волновалась легкомысленная Габриэль.
— Хороводов нет. Советую вам успокоиться, — оборвал ее Сменцев, впрочем, не резко.
Встретилась пожилая баба с девчонкой. Спешливо месила пыль босыми ногами, сапоги, громадные, тащила в руках. Подоткнула подол «хорошего» платья.
— Ты с праздника, Авдотья? — спросил ее Роман Иванович, когда она ему низко, «в особину», поклонилась. — С гостинцами?
Баба тотчас же радостно рассыпалась подробными, малопонятными для всех, кроме Сменцева, рассказами, торопливо стала развертывать смятый платок.
— Пирожка несу. Пирожка не отведаете ли? Пирог-то хороший, с ягодами.
Звягинцев и барышни не знали, как будет тактичнее: отказаться или взять у бабы кусок белой, толстой непропеченной булки, из которой, в разломе, торчали две бледные изюмины.
— Спасибо, Авдотьюшка, мы сыты, спасибо, — сказал Сменцев. — Неси гостинцы-то, дома, чай, рты найдутся. Да поторапливайся до ночи, путь не близкий.
Баба весело завернула опять свой пирог, распрощалась, накланявшись, и ушла.
— Боже мой! — взвизгнула вдруг Габриэль. — Боже мой! Мертвый!
В сухой канаве около дороги, под кустарником, лежал вверх пузом матерый мужик. Борода с проседью, а лицо багровое, в фиолетовый цвет даже ударяло.
Над мертвецом наклонились.
— Он дышит, — сказал Звягинцев. — Я боюсь, что это просто пьяный.
Сменцев нетерпеливо засмеялся.
— Да и бояться нечего, напился и спит, ведь ясно же. Оставьте его. Не беспокойте.
Пошли. Габриэль вздыхала.
— Какой ужас! А я думала — убитый…
Куча девок в ярких кофтах, сшитых чуть не «по-модному», показалась на краю дороги. Девки по временам однообразно визжали какую-то песню, замолкая враз. Три парня шли за ними, шли не очень твердо, и тоже тянули свое. Один подыгрывал на гармонике.
Остановились. Девки расселись на пригорке, за канавой.
— Что это они поют? — заинтересовался Звягинцев. — Подойдем — перестанут, жаль.
Но веселые поселяне, видимо, не смущались. Частили себе свое и, кажется, одно и то же. Вот и слова уж можно разобрать:
Ты, сударушка, ништо,
Меня били ни за што,
Меня били не гораз,
В леву щеку восемь раз…
— Ах ты, Господи, — простонала Габриэль, — ах, что они поют, что поют!..
А песня весело продолжалась:
Меня били, колотили
В три кнута, четыре гири…
И еще веселее подстегивала ее скрипучая икота гармоники.
— Роману Ивановичу наше с кисточкой! — заорал один из парней, когда компания господ, невольно ускоряя шаги, проходила мимо. — А мы, значит, гуляем. По-хорошему нынче гуляем, не то чтобы что. По всей деликатности.
Проходил я верхом, низом,
У милашки дом с карнизом…
Другой парень, с гармоникой, подхватил и, кажется, некстати:
Я под лесенкой лежал,
Кверху ножичек держал…
Господа уже отошли, а все за ними неслась, прискакивая на тот же лад, гармоника и слова последней песни:
Я, мальчишечка, башка,
Не хожу без камушка,
Меня в Сибири дожидают,
Шьют рубаху из мешка.
— Ну и глупые песни, нескладные, глупые, гадкие, — обиженно шептала Габриэль, не смея почему-то сказать этого громко.
Роман Иванович предложил идти домой в обход. Предложил очень решительно. Поздно, солнце уже закатилось, да ему и некогда.
— Право, ничего здесь достойного ваших наблюдений не увидите, — сказал он Звягинцеву со своей чуть презрительной улыбочкой. — Лучше я вас полями к дому проведу.
Собрались повернуть. Но откуда-то сразу, из-под спуска вероятно, на дорогу вынырнула кучка сильно пьяных мужиков, бородатых, уже не парней. Они шли по дороге вразброд, покачиваясь, и потому их казалось очень много. В золотистом вечернем свете, на зелено-золотистом поле, вырезывались они четко и темно. Что-то орали, но, подойдя вплотную, замолкли и приостановились.
Вдруг один, вглядевшись, со стремительностью, с нежданной порывностью кинулся в пыль, прямо в ноги Сменцеву. Размашисто перекрестившись, нырнул головой к земле и глухо завопил:
— Прости!
Звягинцев растерянно пятился к канавке, Габриэль цеплялась за него. Литта с любопытством глядела на Сменцева.
— Прости!
— Бог простит, — сказал Роман Иванович равнодушно и ясно.
Мужик поднял голову и, все еще стоя на коленях, опять перекрестился на Сменцева с умилением, как на икону.
— И Бог, и ты прости!
— И я прощу, — так же ровно отозвался Роман Иванович, не двигаясь.
Мужик с усилием поднялся на ноги.
— Ну то-то же. Слышали, ребята? Простил.
— Слышали, чего. Он простит. Встрелся, значит, к часу тебе, — нелепо гудели мужики.
— Душа-то одна, — совсем неожиданно заключил прощенный, ударил себя для чего-то по бокам, и все они гурьбой двинулись дальше.
Звягинцев и Габриэль были уже на боковой дорожке. Литта немного устала. Ее догнал Роман Иванович.
— Испугал вас Федор-кузнец, Юлитта Николаевна?
Она отрицательно качнула головой.
— Богомольный человек, о душе все думает, ну и пьяница здоровый, — продолжал Сменцев.
Литта подняла глаза и сказала со злой насмешливостью:
— Чего богомольнее! На вас крестится.
Но Сменцев точно не заметил насмешки.
— С пьяного что ж спрашивать? — произнес он спокойно и тотчас же прибавил, немного тише:
— Я завтра уезжаю, Юлитта Николаевна.
Она ничего не сказала.
— Вернусь через несколько дней, может быть, через неделю. Извиняюсь, что гостью мою здесь вам подкидываю. Да я уж говорил Алексею.
— Вы не с ней уезжаете, значит?
— Боже меня сохрани. Я ее не звал, за ее фантазии не отвечаю, да вы и сами видите, что с ней серьезных дел иметь нельзя. Останется здесь, так вы… если будете разговаривать…
— Что — я? — резко обернулась к нему Литта. — Что вы меня предупреждаете? Я не знаю ни ее, ни ваших дел, да, по правде сказать, и не желаю в них входить.
Она ускорила шаги, догоняя Звягинцева и Габриэль.
— Какая вы вспыльчивая, — говорил между тем Сменцев тихо, наклонившись к ней. — Рассудите, — увидите, что сердиться не на что. А я приеду, тогда как следует еще поговорим.
Добрели до дома уже почти ночью, в молчании. Даже Звягинцев как-то осел и сник. Ботинки, что ли, ноги натерли.
У самого крыльца Габриэль неловко отстала и обернулась к Сменцеву:
— Так, значит, мне здесь быть, Роман Иванович?
И тотчас же почувствовала, что опять провинилась, нечего переспрашивать раз сказанное. Залепетала, путаясь:
— Я понимаю, верно, письмо это… по письму… заставляет вас…
— Письма, вами привезенного, я еще не читал, — произнес холодно Сменцев. — Прекратим теперь это таинственное совещание.
Габриэль осталась одна у крыльца Стройки. Вплелась в сени, а потом пошла блуждать по незнакомым коридорам. В этом доме все сразу точно проваливались, никого не отыскать.
