автордың кітабын онлайн тегін оқу Состояние – Питер
Ринат Валиуллин
Состояние – Питер
В Питер стекались те, у кого с удачей была напряженка. Им казалось, что приехать сюда стоило только ради того, чтобы тебе фартило всю оставшуюся жизнь. Они еще не знали, что совсем скоро Питер проникнет в их дом, в их постель, он будет все время рядом; куда бы они ни уезжали от этого города, он будет сидеть у них под кожей, как у героев этой истории, где отношения на завтрак, обед и ужин не только со вкусом белых ночей, но и с привкусом серых будней.
– Есть что-нибудь для души?
– Есть. Питер.
Питер, в него влюбляются с первого взгляда. Со второго хотят остаться. С третьего пытаются понять, с четвертого начинают жить вместе, с половины пятого и допоздна ищут здесь себя и своего человека независимо от погоды и цвета ночи. Очень трудно найти себя именно в Белые ночи. А все эти разговоры, про болото на котором стоит город, сырой, промозглый, серый, можно поставить на мраморный постамент и перевести как морской, загадочный, умный, серого вещества здесь действительно хватает. Где ни копни – культурный слой: дом за домом, улица за улицей, площадь за площадью. За ними внимательно присматривает Нева. Ее бурный характер не дает расслабиться. Она для Питера вроде любящей жены, и любовницы, и музы в одном гранитном флаконе набережных и мостов. Она, как любая мудрая женщина, не ведется на всякого рода разводки и умеет вовремя навести мосты. Нева знает, что Питер необходимо вдохновлять, чтобы он действовал.
Часть I
Холодные закуски
До встречи со своей женой я целовался с одной красивой девушкой. В парках, в подъездах, в машине, в метро. Потом эта девушка неожиданно выходит замуж, будто выходит из моды. Даже если замуж за тебя. Поцелуев становится заметно меньше, все больше они приобретают характер бытовой, традиционный. И этот момент надо отслеживать, менять сферы влияния, благо волнительных сфер у женщин хватает. Просто переход на другой уровень. Нет смысла все время торчать в пентхаусе, надо уметь спускаться в самые подвалы удовольствий. Это непросто, но действует безотказно.
Вообще, с женщиной никогда не было просто, если с ней просто, значит, это не твоя женщина. А вот с работой ровно наоборот, с некоторых пор я занимаюсь тем, что делает меня счастливым. Иначе нападает хандра, лень, сомнения. Лучше этот момент переспать, чем накосячить, а потом исправлять. Лучше проспать то время, которое может сделать тебя несчастным. Тем более неудобно, когда исправлять приходится другим. Это совсем не значит, что дела всегда идут хорошо. Дела не могут всегда идти хорошо, чаще они просто идут, а иногда им нужно постоять, перевести дух.
Примерно до тридцати я жил как бессмертный. Некоторые живут так всю жизнь. Такие обычно чего-то ждут. А ждать оказывается не надо, надо идти навстречу. Осознание этого и есть подготовка к старту. В лучшем случае жизнь меняется после тридцати. В худшем – после сорока и позже. Вариантов немного: либо ты фишка в чужой игре, либо отстраняешься и придумываешь свою. Если все меньше интереса к пассивному спортопровождению и вездесущей политике, значит – ты на верном пути. В этих баталиях – я чужой. Мне надоело болеть за других. Здоровье жалко. Все больше меня интересует только одна экстремальная игра.
Жизнь самый большой экстрим, потому что одна, что бы ты ни делал, ты рискуешь… разочароваться. Мои родители из рабочих, они верили в коммунизм, а может быть, делали вид, что верили, потому что не верить было опасно. Однажды в детстве, когда я закрашивал Ленина на газете «Правда», меня напугали, что за это сажают в тюрьму. Не посадили, но осадок остался. До сих пор считаю всех политиков и чиновников мошенниками и лжецами. Хотя они, конечно, считают иначе, но в свой карман.
Я всегда жалею, что бросил музыкальную школу и не стал пианистом или, хотя бы, рок-музыкантом. Музыка – великое состояние, в нем можно жить, переживать, можно пережить любое дерьмо, не только свое, но и чужое.
Родился я в прошлом веке. Родился на Урале мальчик, с характером как у знаменитых гор, пологих и спокойных. Там, где я рос романтиком, жили рядом зеки и работяги. А те зеки, что выходили на волю, оставались в нашем городке. Его окружало четыре зоны, которые так и не смогли взять в плен – таких ребят, как я, чьим главным талантом было не только умение махать кулаками, но и отвечать за свои слова. К концу школы я почувствовал, что вырос из этого города, родные дворы мне стали малы. Я вышел из провинциального плена и попал в Питер, в плен интеллектуальный.
Я вошел в него через парадный вход, через Арку Главного Штаба. Зимний напомнил мне чем-то Дворец Культуры «Нефтехимик», только культуры катастрофически больше, по крайней мере, на улицах Питера, помимо достопримечательностей никто не цеплялся.
Умение драться пригодилось позже, после призыва в Армию. Армия – явление многонациональное и подневольное. Это был хороший опыт, челюстно-лицевой, в одной пробирке ты, твоя гордость, ум, честь… все это смешивается с чьей-то наглостью, напором и хамством. В идеале после взбалтывания трусость выпадает в осадок. Дерьмо всплывает. В этом заключался опыт. Но не только. Если раньше я знал кучу способов, как ввязаться в драку, то теперь я знаю, как в нее не вляпаться.
Вместо того чтобы стать знаменитым, занимался вот этим. Можно назвать это наблюдением. Когда-то я хотел быть знаменитым, а может, все еще хочу. Но время уходит. Все чаще мне кажется, что мы с ним идем в разных направлениях. Молодежи сегодня, как и той, что уже состарилась, остро не хватает перемен: политических, экономических, внутренних, каких угодно. Взрослым просто не хватает. Всем навязывают ценности, цены на которые диктует власть. «Не хватает» становится нашей формой существования.
Сегодня большой спрос на оптимизм, стараюсь следовать правилу: не надо принимать близко к сердцу то что получилось через ж… Прошлое не счастливее, но выглядит веселее, чем настоящее. Это факт. Сейчас приходится веселить себя самому. Не то что вчера, которое вспоминается с юмором. И даже то, что город и внешне был ближе к Петербургу Достоевского, и внутренне – к «Преступлению и наказанию», не лишало его радости реализма, во многом от того, что рождались живые концерты хорошей музыки. Никто не загадывал на завтра, пели и горели сегодняшним днем. Сейчас ни музыки, ни веселья, есть читки, но все как-то мелко, не дальше чужой подноготной. Смешно, когда крутые бородатые дядьки в наколках бьют себя в грудь за лайки. Все в поисках себя, своей перспективы, своего успеха, своей внешности, в косметическом ремонте прошлого. Они не понимают, что молодость – это сегодня, дальше только кризис среднего возраста и пенсия. Надо учиться получать удовольствие сейчас, иначе за нас его получит кто-нибудь другой.
А всякое недовольство – это недостаток удовольствий. Откуда взяться достатку, когда страна – это бригада по обслуживанию чьего-то нефтегазопровода. Сырьевая база… во внешней политике, овощная – во внутренней. Вообще, политика – не моя тема. Вообще не тема, спам.
«Лес – наше богатство», – заявила как-то Фортуна, когда мы проходили мимо ее любимого Фонтанного дома, что стоял в лесах. Родина переживает эпоху реставрации. Время, когда, пытаясь сохранить прошлое, страна перестает видеть будущее, чувствовать настоящее. Высокие обещания не приносят дивидендов в настоящем. Если фэнтези я не читаю, на фильмы не хожу, я вне их киноиндустрии. Обещания – это пыль в глаза. Хотя однажды мы сходили с Фортуной в кино. Сплошной попкорн. Мало того, что режиссер снял не тех, еще и бесталанно. Забыл правила съема. Кино как девушка, за ней надо ухаживать, ее надо чувствовать. Нет чувств, нет картины. «Лучше бы пошли в Эрмитаж, там картины живее», – не теряла оптимизма Фортуна после просмотра и добавила: «Кинематограф, как в школе у нас был географ. Скучно». Экран оказался в тот день бездарен, скуден, вял, беспомощен, продажен Пикчерс. Искусство всегда было лакмусом уровня жизни. На подъеме страна или деградирует, хорошо отражается именно в искусстве, в частности, в важнейшем из них, в кино – широкоформатно и полнометражно. По фильмам видно, «кина» хорошего нет, и пока не будет. «Нам никогда не достичь даже 3D, потому что наше кино сегодня – это две семейные династии(2D)», – смеялась Фортуна. «Династии, кумовство – это то, что тормозит развитие общества и делает из него толпу, а из искусства – корм. На толпу можно варить одно блюдо, главное, кетчупа побольше, она неприхотлива. Фастфудом можно заткнуть ей глотку».
Какая же она умная, Фортуна, часто кажется, что умнее меня, если бы не глупости, которые иногда себе позволяла. Тогда я успокаивался. Я – ум и умение, она – ум и безумие.
Хорошо, что есть Интернет… – это те, с кем я Вконтакте, в связях, прочных и порочных. Там много лишнего, но по крайней мере есть выбор. Фортуна научила меня время от времени отключать все навигаторы и поисковики, чтобы не чувствовать себя приложением, чтобы общаться без лишних телодвижений на сигналы мобильной среды. А то ведь невозможно поговорить – сидишь и дергаешься на всякую ерунду. Звуки эти будто разряды переменного тока, то отрицательные, то положительные. И все, что ты ощущаешь в итоге – нет стабильного напряжения.
Душе угодно общение вживую, она – антрополог. С ее подачи я мнил себя психологом, интересен был один вид человека – современный. Современный – это состояние души, состояние ума, насколько они богаты. Именно богатство определяет их независимость от возраста и от пола. Современный человек не имеет возраста, потому как живет сейчас.
А сейчас на часах без пятнадцати осень и это немного гложет. В отношениях существует четыре времени года: влюбленность, любовь, привязанность, зависимость. Первые два, как весна и лето, там и надо оставаться как можно дольше, иначе потом придется доставать из кладовки теплые вещи. Женщина должна быть нежна, это лучшее, что она может подарить мужчине. Он себе этого никогда не подарит. В мире много вещей, которые вызывают привыкание: наркотики, алкоголь, сигареты, Интернет, видеоигры, татуировки, эмоции, секс, даже работа. Но самая дурацкая из моих зависимостей – жена. Куда я без нее. А самая главная – жизнь. Без нее тоже никуда. Привяжешься к ней и пиши пропало. А писать, значит стать писателем. А Фортуна не хочет, чтобы я был писателем, потому что, как всякий творец, начну ее писать, выпускать в свет ее не выспавшихся бабочек и остроумных тараканов. Я понимаю ее сомнения, если книга выйдет в печать, то печать высушит насекомых. От них останутся только чучела в рамках. Таких я видел как-то на кухне у своих друзей. Под этой стеной они каждое утро пили чай, обедали и ужинали. Странное ощущение, когда ты начинаешь видеть все недостатки, все лапки, все усы давно минувших тараканов и бабочек. С другой стороны – есть о чем поговорить, поспорить, поругаться и, главное, помолчать.
Моя жена называет меня красивым, в такие минуты мне кажется – она мне льстит. Но когда она называет меня уродом, я тоже не верю.
У меня нет в голове четкой картины мира, но я видел фотографии Земли из космоса. Из космоса она чиста и невинна. Ребенок индиго большой мамочки-Вселенной. В жизни хочется достичь такой же легкости и чистоты, хотя бы знать, что рядом с тобой те, которым ты не все равно.
Я вижу, что иногда жить людям абсолютно неинтересно, но надо держаться. За любимую, жену, работу, землю. Держаться правее.
Я много говорю, но вообще-то люблю молчать. Сидеть в энергосберегающем режиме. Заряжаться. Слушать море. Слушать море – тоже музыка, смотреть на море – тоже секс. А морем может быть все что угодно. Например кофе, чай или поцелуй. Жена пришла, пойду поцелую.
Закусив своими заметками, я закрыл кулинарную книгу.
Чебуреки
– Зачем ты меня целуешь, если не хочешь?
– А если хочу?
– Тогда можно без поцелуев.
Красивая голая спина белела статуей на фоне желтых обоев, женщина мыла посуду. Заниматься любовью не хотелось. Поцеловав ее сзади в шею напоследок, я сел за стол и принялся наблюдать, как она работает.
Жена. «Неужели она создана только для этого?» – холодно подумал я, может, от того, что ноги мои подмерзли, а тапочки я так и не нашел. Сидел за столом в одних шортах, в руках кусок сыра. В задумчивости крошил его на пол. Тапочки не выходили, но вышли тараканы мыслей, однако писать было не на чем, на глаза снова попалась толстая тетрадь с рецептами блюд, я ее распахнул и первое на что наткнулся, была надпись «Чебуреки». Через минуту я узнал, что нужно для их приготовления: кефир, мука, масло, сода, соль и фарш. Перевернул тетрадь, чтобы начать писать с другой стороны, с чистой страницы. Если бы жизнь так же перевернуть и начать с чистого листа, пока ты еще не стал чебуреком. А может быть, уже стал? Я снова посмотрел на чудную белую спинку, на которой женился, и которая уже выключила воду и повернулась:
– Ты опять накрошил.
– У тебя красивая спина, – сделал я ход конем.
– Сыр на полу, а я мыла утром.
– Извини, пытался выманить тапочки.
– Они в коридоре, – не смягчилась от шутки жена.
– Значит, сыр был напрасным.
Жена вздохнула мокрыми руками о полотенце:
– Чай пить будешь?
– Когда я от чая отказывался? – поднял с пола крошки, снова собираясь стать хорошим, неизвестно зачем. Там, где меня и так любили, просто за то что я есть.
– Может, чебуреки вечером сделаем? – выронил я ненароком.
– А ты мясо купил?
– Могу предложить свое, – напряг бицепс.
Я представил, как часть за частью закладываю в мясорубку беспокойные фрагменты своего тела. Жуткое зрелище. Чем-то похоже на любовь, на секс.
– Не пойдет, будет горчить от негодования, – заварила чай супруга. Я продолжил читать рецепт. «Потом смешиваем муку, соль и кефир, месим до получения однородной массы и даем отстояться. Далее надо разрезать тесто на равные части, размером с крупное куриное яйцо и раскатать их на лепешки». Вот и в жизни, когда ты доходишь до состояния однородной массы и уже не можешь себе позволить… Позволить мечтать, гонишь эту мечту, как шлюху: «пошла на х… отсюда, от тебя одни неприятности и убытки», понимая, что ты – катыш теста, ты начинаешь разрываться на куски, разбиваться в лепешку, лишь бы выбраться из этой неизбежности. Но поздно, потому что вместо тела уже фарш. То, что мы обычно называем плотью, которая уже кручена-перекручена, с луком и стрелами, со специями и солью, лежит на диване и смотрит телик. Фарш любит диваны.
Далее следовало выложить фарш на одной половине раскатанного теста и накрыть другой. Потом края слепляются и можно отправлять полуфабрикат в кипящее масло. Через пять минут его надо перевернуть, еще через пять – чебурек готов.
Я вспомнил свой последний отпуск на берегу моря. Нигде так не отпускает, как в отпуске, это как отпуск грехов. Нигде больше не хочется так грешить, как на отдыхе. Каждый полуфабрикат раз в год обязан съездить куда-нибудь далеко, чтобы полежать на горящей сковородке пляжа пять дней на спине, пять – на животе, и поджариться как следует, приобрести цвет побед. Через десять дней чебурек готов.
Удивляясь такому случайному совпадению и своему близкому родству с чебуреком, я инстинктивно крутил в руках кусок сыра, пока наконец не засунул два пальца в его желтые дырки, как штепсель в розетку. Ничто так не привлекает мужчину, как отверстия, возможно, оттого, что когда-то он с трудом выбрался из одного из них, чтобы потом всю жизнь посвятить возвращению. Домой, в норку, к кормушке, где тепло, где ждут, где ласкают.
– Ты что делаешь? – воскликнула с тревогой жена. – Он же задохнется.
Я достал пальцы и понюхал.
– По-моему, у него гайморит.
– Вскрытие покажет, – хладнокровно взяла сыр из моих рук жена и разрезала на тонкие дырявые пластыри. Потом приклеила один из них к хлебу с маслом и протянула мне. Я откусил, все еще мечтая о чебуреках. Трудно есть бутерброд с сыром, когда думаешь о чебуреках.
– Еще? – Она уже стелила масло на другой.
– Что-то не хочется, – откусил я и положил на тарелку. – Может сделаешь сегодня чебуреки? Мясо я куплю.
– У меня цыпленок размораживается, – кивнула она на тарелку у раковины.
– Они начали убивать птенцов, эти птицефабриканты. А из него не получится? – кивнул я на дичь.
– Ты мне предлагаешь его откормить?
– Ладно, курица так курица. Хотя две курицы на одной кухне – это уже перебор.
– Что ты сказал?
– Девушка, вы прекрасны, – положил я руку на ее бедро.
– Вас это не касается, – легонько хлопнула Фортуна своей ладонью мою.
– Мяса, говорю, хочется, хочется мяса! Какой сегодня день недели? Пятница? Как быстро летит время, недавно только был понедельник, а завтра уже суббота. Я совсем не чувствую жизни, она просачивается сквозь пальцы где-то между кухней и спальней, работой и телевизором.
– Ты слишком много смотришь в экран, больше чем на меня, – подлила себе чаю жена.
– Глаза все время ищут новостей, а ты неизменна. Даже не стареешь, – уставился я на нее.
– Это уже похоже на комплимент, – улыбнулась Фортуна первый раз за утро.
Жену звали Фортуной. Жениться на ней можно было только за одно это имя, если тебе не фартило всю предыдущую жизнь.
– Как долго ты сможешь на меня смотреть?
– Пока не отвернешься.
– Я так и знала, что тебя привлекают совсем не глаза.
– Даже красивые глаза надо дозировать, – бросил я, покидая стол в надежде найти тапочки в коридоре. – Вот зараза!
– Что еще?
– Твои туфли залезли на мои тапочки и уже размножаются! Ты посмотри какие плодовитые. Откуда у нас столько обуви? – швырнул я ей из коридора, разглядывая незнакомую обувь.
– К нам же гости приехали, еще в среду.
– Родственники?
– Не совсем.
– А я их знаю?
– Нет, даже я их видела всего один раз. Звонила тетушка Сара, это ее сын с женой, просила принять на несколько дней.
– Мало нам своих детей, – пробурчал я себе в нос. Они здесь уже живут, а я даже ни ухом, ни рылом.
– Вот так черт-те с кем жизнь и проходит.
– Ты же в Москве в это время был.
– Они к нам надолго?
– Не знаю, спрашивать как-то неудобно. Спят еще, так что ты потише выступай.
– А что я такого сказал? Только то, что родственники меня уже достали, так они же нам еще и не родственники, вообще непонятно что.
В этот момент заплакал телефон. Трубка лежала на кухне, и подошла жена. Судя по ее удивленным репликам, случилось нечто невероятное.
– Неужели апокалипсис? – вошел я уже в тапочках.
– Хуже. Бред какой-то! Звонили из полиции, сказали, что сын наш пнул полицейского при исполнении, и нужно немедленно ехать за ним в участок.
– Растет сынок.
– Растет как сорняк. Это все твое воспитание. Точнее его отсутствие.
– Где он нашел полицейского в такую рань? И главное, за что? В десять лет я не был таким кровожадным. Наверное, очередная дурацкая игра с желаниями. Кто пнет милиционера или кто ущипнет учительницу.
– Нет, он перебегал дорогу в неположенном месте. Тот остановил его и начал читать мораль, а наш попытался улизнуть.
– Значит, ничего личного. Съездишь, они женщин больше любят.
– Чужих женщин всегда любят больше.
Жена довольно быстро оделась, я с ней потанцевал немного в коридоре, прощаясь, и добавил нежно:
– Мусор выкинь заодно.
Она любила прощаться губами. Не поцелуешь человека перед выходом, потом он целый день будет искать настроение. Так и стояла с мусорным пакетом в одной руке, с сумочкой в другой, а я ее целовал. Жуткое зрелище. И тут еще зашевелились гости. Дверь их комнаты смотрела в упор на входную. Она тихо отворилась и из нее вывалился мужчина, поморщился как-то снисходительно, а может, он так улыбался с утра. Зачем улыбаться, если не умеешь. За ним женщина вздохнула чем-то несвежим: «Здрасте». Мы в обнимку с мусором молча наблюдали, как два халата прошелестели в ванную.
– Что-то они совсем на детей не похожи, – сказал я на ухо жене.
– Так тете Саре уже семьдесят, это же ее дети.
– Чужие дети не только быстро растут, но и быстро стареют, – снова подумал я о чебуреках.
– Ну, пока, не шали там, в участке, – подбодрил я Фортуну, чтобы она не была так грустна. Нет ничего ужасней грустной Фортуны.
Пошел на кухню, где обнаружил на столе распахнутой кулинарную книгу, в которую я хотел что-то записать, но так и не успел.
Голубцы
Скоро показались гости. Опухшие от поцелуев ночи, стеснительные и теплые.
– Макс, – протянул я руку мужчине.
– Альберт.
– Белла, – поправляя невоспитанную челку, застряла на букве «л» его жена.
– Чай пьете черный или зеленый? Или кофе?
– Нам все равно, но лучше черный, – усаживался за круглый стол Альберт, Белла положила свои гладкие бедра с ним рядом.
– Ну, как вам город? Куда сходили? – залил я кипятком чайник.
– Вчера в Эрмитаже были, устали от такого нашествия искусства, – внимательно изучал сахарницу, стоящую на столе, Альберт.
– Его надо принимать дозированно, по чайной ложке, – застелил я скатерть белыми чашками.
– Похоже, у нас уже передозировка, – взяв сахарницу в руки, рассуждал гость.
– Это бывает, надо сделать паузу, – лил я воду в прямом и переносном смысле, наполняя посуду. Чай слишком слабый напиток, чтобы найти общий язык с незнакомыми людьми.
– У нас очень мало времени, чтобы делать паузы, через три дня уезжаем. На сегодня запланирована Кунсткамера. – Альберт зачерпнул ложкой сахар. – Не подскажите, как нам до нее добраться?
– Конечно, подскажу. У вас есть карта города? – посмотрел я на едва прикрытую грудь его жены, и представил, что карта начертана именно там, и сейчас на ней мы будем кропотливо искать нужную точку, пункт назначения, проходя мимо куполов Исаакиевского и Казанского соборов.
– Да, мы купили, – насладившись, оставил сахарницу в покое Альберт и посмотрел на жену. «Насладившись, мы вновь возвращаемся к женам, как это по-семейному», – подумал я про себя.
– А чем вы занимаетесь в жизни? – сложил я воображаемую карту и посмотрел в глаза Белле. Утро уходило с ее лица, и она начала расцветать, как майская роза в вазе своего очарования.
– Она ставит опыты на мышах, – забыв про сахар, опередил Беллу ее муж.
– Опыты? Интересно. А что за опыты? – откусил я бутерброд с ветчиной.
– Я изучаю развитие цирроза в клетках печени мышей. Поскольку печень наша и мышиная имеют одинаковое строение, – откусила маленький глоток чая Белла и осторожно вернула чашку на стол.
Я сразу подумал о своей печени, она, услышав о циррозе, проснулась и забеспокоилась под ребрами.
– Вы их спаиваете, а потом изучаете? – отложил я бутерброд.
– Обеспечивать их алкоголем слишком долго и дорого, – посмотрела на мужа Белла. – Мы им вводим специальные препараты, ускоряющие процесс, – нашла она на столе руку мужа и присвоила.
– Обеспечивать… то есть оставлять без печени. Значит, вы не боитесь мышей? – повторно заправил я всем чашки чаем.
– Меньше, чем компьютерных, – снова посмотрела она на своего мужа, который улыбнулся и задвигался. Видимо, слаб он был не только на вино, но и на виртуальную связь. Алкоголь и Интернет, вроде ничего общего, но одинаково паразитируют на желании общаться.
«Может, он любил «танчики», в то время, когда мог бы любить ее, Беллу. Как можно было променять это на «танчики», мне кажется игры с ней могли бы быть куда увлекательнее», – начал я своими фантазиями осуждать Альберта.
– Ну да, с ними не совладать даже циррозу, – вонзил я нож в свежий хрустящий багет. Крошки хлеба, словно опилки, разлетались по столу. – Кстати, вы их не используете в качестве подопытных? – представил я связку компьютерных мышей в клетке, зараженных какой-нибудь инфекцией.
– Мы с компьютерными вирусами не работаем, но я подумаю над вашим предложением, у каждой сумасшедшей мысли есть право на гениальность, – сделала она глоток и зажмурила глаза, не то от мужа, не то от кипятка.
– Вы футбол смотрите? – неожиданно сделал подножку нашему диалогу Альберт, обращаясь ко мне.
– Футбол? Конечно, – встал я и отряхнулся.
– Не знаете, как вчера сыграла наша сборная? – попросил он прощения.
– Сейчас узнаем, – громко кашлянул, прикрыв рот ладонью. Тут же мне ответил кашель из-за стены. Потом еще один. – Слышали? – посмотрел я на Альберта, который положил в рот, как в мышеловку, кусок сыра.
– Что именно? – начал он жевать.
– Счет, наши проиграли, кашель слышали? Резкий такой, будто с матом, – снова кашлянул я в благодарность соседу.
– По-моему, два-ноль, – рассмеялась крупным жемчугом Белла.
– Ночью я слышал мужской недовольный кашель, и женский тихий, словно болит голова, – встал я из-за стола, чтобы посмотреть в окно: почему же симпатичная жена друга или знакомого вызывает такое желание. Что это? Соревновательный дух или просто ты ей больше доверяешь, чем незнакомке? А если она в данный момент испытывает те же чувства, то я мог бы сейчас предложить Альберту: «Может ты прогуляешься один по этому прекрасному городу, пока я по телу твоей супруги?»
– Надо кашлять скромнее, Альберт, – снова засмеялась Белла, и ее грудь еще больше обнажилась, увидел я в прозрачное отражение окна.
В этот момент сосед раскашлялся не на шутку.
– Что теперь? – застыл с ложкой в руке Альберт.
– Он прокашлялся, что вчера переспал с моей женой, и ему понравилось, – развернулся я к парочке, облокотившись на подоконник.
– И вы так спокойно об этом говорите? – опешила Белла.
– Я уже привык, – снова я качался на волнах ее синих зрачков.
– Черт, ну и семейка! Мама мне говорила, что вы со странностями, но я не предполагал, что… – начал рисовать что-то невнятное ложкой на скатерти Альберт, так и не закончив фразу. Будто он решил ее дописать.
– Некоторые отношения строятся на скандалах, некоторые разрушаются от идиллии. У вас какой вариант? – выкинуло меня очередной волной на берег ее декольте.
Супруги взглянули друг на друга недоверчиво, как будто им только что по громкой связи озвучили то, о чем они подумали.
– Даже не знаю, но с соседями мы точно не спим? – выронил из рук ложку Альберт.
– Зато слишком много кашляете, – рассмеялся я, а вслед за мной и Белла. Последним был Альберт. До него доходило медленно: он сидел дальше всех.
– Вы часто ссоритесь? – спросила меня в лоб Белла.
– У, постоянно.
– Женитьба меняет людей: я больше не занимаюсь сексом с незнакомками, а когда-то мне это нравилось, – невербально взглянул я на Фортуну. Ей была бы неинтересна моя болтовня. Похоже, раньше в моих фантазиях было больше секса. Белла тоже смотрела на меня иначе, когда я говорил о Клодте. А теперь все больше на мужа. Надо возвращаться к искусству.
Разговор шел явно не туда, явно в сторону моей работы, он уже стоял в коридоре в ботинках, потому что мне давно уже было пора.
– То, что хозяин встал, не значит ли, что гостям пора уходить? – поправила блузку Белла.
– Не значит, хотя мне уже скоро на работу. Но у вас же есть ключи? – оторвался я от «окна», которое только что прикрыла Белла. Она поставила на стол пустую чашку, словно точку в моем непристойном предложении.
– Да, мы закроем сами, нам Фортуна все объяснила. – Альберт сооружал себе еще один бутерброд.
– А мы в Кунсткамеру. Кстати, почему она так называется?
– Кунсткамера в переводе с немецкого «комната искусства». Искусство там своеобразное, по сути, это собрание различных редкостей, исторических, художественных, антропологических.
– Чувствую себя уже на экскурсии.
– Да, было дело, в студенческие годы водил я туда туристов, – посмотрел я на гостей.
– Как интересно, – одарила меня взглядом Белла.
– Еще как, – усмехнулся я. – В этом музее полно всяких чудес. Самое интересное там, правда, спрятано в фонде хранения.
– Что именно? – закусил наполовину свой бутерброд Альберт.
– Боюсь испортить вам аппетит, – улыбнулся я Альберту улыбкой радушного хозяина. «А может, и подогреет», – перевел взгляд на Беллу. Чем больше нравится женщина, тем сильнее неприязнь к ее спутнику. Желание отобрать, присвоить, хотя бы на время, велико и надо уметь его гасить. Я умел.
– Ну, тогда я пошел, привет сокамерникам и всем тем, кто в пробирках, – оставил без внимания, без прощального взгляда замужнюю женщину, чтобы показаться как можно более независимым.
Корюшка жареная
– Что это? – посмотрела жена на пакет, который я протянул ей. Кот почуял рыбу, Фортуна – посягательство на свободу, на личное время, на какой-никакой маникюр, она внимательно посмотрела на свой, выяснить – все ли заусенцы на месте, гости ощутили неловкую паузу, которую они явно еще не репетировали и которую еще не умели держать.
– Рыба.
– Знаешь, в чем проблема рыбы? Ее надо чистить.
– Знаю.
– Огурцами пахнет, – не стала она брать пакет. Он повисел какое-то время на моих пальцах, потом лег на стол рядом с раковиной.
– Потому что корюшка. Пожаришь? – словно кот, подходил я и так и эдак, чтобы полакомиться рыбкой.
– Если почистишь.
– Я не умею.
– Что ты сказал, не слышу? – включила она воду, чтобы набрать в чайник.
– Я не умею.
– Надо же было так оглохнуть, – потрепала она свое ушко. – Сегодня после пресс-конференции пошли на Петропавловку сделать залп, – увидела недоуменные лица гостей Фортуна. – По традиции самый почетный гость фестиваля должен стрельнуть из пушки. В общем, режиссеру, который стрелял, девяносто два. Пришлось держать его, чтобы ветром не сдуло, к тому же плохо слышит. Мне, как переводчице, пришлось инструктировать его вплоть до выстрела.
– Контузило, – поставил свой диагноз Альберт.
– Это надолго? Как ты думаешь.
– Пока рыбу не почистишь, – улыбнулся я. – Кстати, а как дедушка?
– Начал слышать.
– Клин клином.
– Это пройдет? – снова потерла рукой свое ухо Фортуна. Она вспомнила, как, глядя на Неву после выстрела, почувствовала себя оглушенной рыбой, что плывет кверху брюхом по течению. Ее что-то спрашивает француз, но она глуха и нема. Внизу на берегу мужик с коляской смотрит грустно на кораблики. Коляска, словно якорь, тянет его мечты на дно. Фортуне на миг показалось, что она слышит, как плачет ребенок. Режиссер дергал ее за рукав.
– Надеюсь. Но я буду любить тебя и глухой. Не бойся.
– Я не боюсь, я не слышу.
– Но рыбу-то ты можешь почистить. Это же корюшка… – прибавил я драматизма.
– Красивое имя, – прокомментировала Белла.
– Ну, так что? Что будем делать с рыбой? – посмотрел я любя на жену.
– Отпусти обратно, – улыбнулась Фортуна. – Могу пожарить.
– Давайте я почищу, – вызвалась Белла. Встала из-за стола и сняла с вешалки фартук.
– Вот это я понимаю, – с уважением посмотрел я на нее. «Вот она настоящая женщина: поймает, почистит, пожарит, накормит. Повезло тебе, Альберт», – посмотрел я на ее мужа. Тот оторвался от куска бумаги, на котором что-то рисовал: «Я знаю». И неожиданно заговорил:
– О, с этим у нее проблем нет. Помню, однажды на даче заваливается к нам сосед с гусем под мышкой.
– У собак еле отбил, – положил он птицу на пол, в надежде, что та, если не полетит, то хотя бы пойдет. – Смотрю, окружили кого-то, лают. Хорош гусь, – попытался поднять он ему шею, вытянув ее вверх.
– Хорош-то хорош, только надо его срочно резать, а то потеряем птицу.
– Резать?
– Ну да. Пока совсем не дал дубу. Жалко терять такую красивую птицу.
– Ты так думаешь? – снова попытался он поднять голову гусю.
– Сам не видишь что ли.
– Ты умеешь резать?
– Я нет.
– Я тоже не умею.
– И тут появилась прекрасная Белла, – предвосхитил я рассказ Альберта.
– Точно. Она знала, как разделывать утку, потому что отец ее был охотником, был и есть. Но это я узнал позже, когда уже мы поженились.
– Хорош гусь, – коротко усмехнулся я.
– Я бы сказала гусыня, – добавила Фортуна.
– Да, она была прекрасна, но курила.
– А сейчас? – усмехнулась Белла.
– А сейчас не куришь.
– Курила? Так это и была искра, Альберт, – пошутил я. «А так жди, пока ты разгоришься».
– Это еще не все, – добавил он. – Хотите расскажу?
– Еще бы.
– Тем временем Белла уже казнила гуся и положила голову на край раковины. А ощипанную тушку сунула в духовку. Едва она ее закрыла, как в дом ворвалась возбужденная соседка и сразу оказалась на кухне: «Извиняюсь за вторжение, вы гусака, случайно, моего не видели. Все остальные пришли, а он нет. Даже не знаю, где теперь искать», – смотрела она мне в глаза. Они, в свою очередь, наблюдали за кошаком, который не преминул воспользоваться замешательством, запрыгнул на раковину и нежно прихватив голову гуся, будто мышь, соскочил на пол и медленно пошел вдоль стены.
Я смотрел на кота, кот на дверь, соседка на меня. Мне даже пришлось приобнять ее, чтобы она вдруг не обернулась:
– Нет, нету тут никакого гуся.
– Уже нету, – добавил я юмора в его рассказ.
– Типичный треугольник Карпмана: жертва, свидетель, агрессор, – подвела итог Фортуна, заваривая чай.
– О, здорово у тебя получается, – наблюдал я, как растет кучка готовой к жарке корюшки. В очередной раз перевел взгляд с рыбы на кухарку. Белла была прекрасна. Рядом с ней, как на картине Васильева «Апофеоз войны», холмик черепушек, только рыбьих.
Я достал сковороду, поставил на огонь и плеснул туда масла.
Фортуна нашла в шкафу муку и, предварительно посолив, принялась макать в нее корюшку. Скоро та нервно зашипела в масле. Кухня наполнилась жареным воздухом. Запах жареной рыбы был неумолим.
– Может, вина? – предложил я, уже открывая дежурную бутылку каберне- совиньон.
Через несколько минут все четверо приступили разбирать жареную корюшку на запчасти.
– Вкусно? – посмотрел я на Беллу. Словно только сейчас смог ее раскусить. И будто только она сейчас обладала вкусом.
«По-моему надо прекращать, я становлюсь слишком назойливым, теряю бдительность», – спрятал он глаза в корюшку.
– Нет слов, – вытерла она губы о салфетку, взяла очередную рыбку и улыбнулась пунцовыми губами в ответ.
– Очень, – тоже был небогат на слова Альберт.
Фортуна держалась особнячком. Небольшой изысканный особнячок, построенный неизвестным испанским архитектором середины XX века в стиле мудахер, что сочетал в себе и восточный колорит и европейскую строгость.
Горка идеально обглоданных косточек выглядела словно некая стеклянная конструкция в стиле постмодерна для украшения особняка. Большой Каприз.
– А куда бы вы нам еще посоветовали сходить? – закончил с очередной корюшкой Альберт.
– А где вы уже были?
– Да много где.
– Ну, – начал я перебирать в голове достопримечательности. – Под дождем уже были? – не нашел я ничего оригинальнее.
– А как же, – засмеялась Белла. Она смяла салфетку, на которой предварительно оставила губы, бросила в тарелку и отодвинула ее в сторону.
– Питер начинается с дождя.
– Как недавно пишет мне один мой одноклассник, который живет в Майми. «Мокро, холодно, одиноко. Что ты нашел в этом Питере?» – вопросительно посмотрел я на всех.
– Себя, – ответил за них. Фортуна недоверчиво отвела голову. Ресницы ее припорошило удивлением.
– В этом городе каждый чувствует себя хозяином положения, пока в один прекрасный день не поймет, что находится на службе.
Фортуна тихо рассмеялась.
– Представила тебя на секунду в шинели, в метели, охраняющим Александрийский столп.
– Ага. Застолпил себе место под дождем.
– Так куда нам еще можно сходить? – снова напомнил о себе Альберт.
«На, идите на…» – произнесла я про себя. Никто меня не услышал, кроме Макса. Он такой дурачок, он все понимает без слов.
* * *
– Мое любимое место? У меня их много.
– Хотя бы любимый дом, – завязывал разговор Альберт.
– Наш, – посмотрел я на Фортуну, которая выглядела потерянной, но я вовремя подобрал ее, сделав пару шагов вперед. Приобнял. Она через силу улыбнулась. Скорее сейчас это была сила трения, чем притяжения.
– Доходный дом Р. Г. Веге – построен в начале XX века.
– А чем он так обязан? – не отпускал меня Альберт.
– Доходами, – отшутилась за него Белла.
– Точно. Так и есть, – налегло уже на меня полнотело Каберне. – Мне всегда хотелось быть богатым, но щедрым. Но как это совместить?
– Бери от жизни все и делись.
– Как у вас все просто. Наверное, вы счастливые люди.
– Мне не нравится слово наверное. Какое-то оно никакое, без веры, – поправила меня Фортуна.
– Хорошо, вы счастливые люди. А у нас, у питерцев все сложно. Все через одно сердце.
– Да ладно тебе, Макс. У нас только цветочки, в Москве ягодки. В Москве сложно.
– Ну ты сравнила.
– В Москве всегда сложно, если тебе там просто, значит, ты не в Москве, ты в Питере, – поддержала Фортуну Белла. Все улыбнулись.
– А как он выглядит, этот дом? – решил вернуться к дому Альберт.
– На руках не объяснишь. Серые камни, из которых собран огромный дом, словно серые глаза Питера, на входе два атланта держат на руках часы, если посмотреть под определенным углом, будто держат само время. Но время неумолимо и держать его трудно, тяжело, да и не нужно. Пусть идет. И стоит только так подумать, оказывается, оно никуда и не собиралось уходить.
– Время уходит от тех, кто не заметил, как оно пришло, – блеснула остроумно Фортуна.
– Зачем приходило, непонятно, – подхватила тему Белла.
– Полечить. Ведь кроме всего прочего оно таких лечит.
– А вас?
– Бывает. Летом лечение эффективнее, осенью так себе.
– Почему лето лучше лечит, чем осень?
– Зеленка всегда меньше щипет, чем йод.
– Браво! – захлопала в ладоши Белла.
Альберт тоже улыбался. Потом спросил:
– А где он стоит?
– Кто?
– Дом. Надо будет взглянуть, – начал искать одобрение в глазах жены Альберт.
– Крюков канал. Рядом с Мариинкой. В этом доме, кстати, жили многие из наших великих музыкантов.
– Какие? – не унимался Альберт.
– Точно знаю, что Чайковский и Рахманинов. Вы в Мариинке были?
– Да нет. Хотели, но билеты только на оперу. Мы не очень ее понимаем.
– Опера, как женщина, ее не надо понимать, ее надо слушать.
– А делать по-своему, – добавил весело Альберт.
– Ключевое слово – делать, – посмотрела на него прохладно Белла. Глаза стали еще более синими. Будто включила кондиционер.
«Я бы с такой сходил и на балет, и на оперу, и на хоккей, и на футбол… Налево», – подытожил мой внутренний голос.
«Только попробуй, сразу пойдешь на… все четыре стороны», – посмотрела так же холодно на меня Фортуна, будто лишила фарта.
– Вы сходите, там один зал чего стоит, – не нравился мне весь этот напыщенный разговор. – Пожалуй, вы правы, лучше для начала на балет. Дорого, конечно, но того стоит, – запил я па-де-де вином.
Макс взял со стола клубничку, посмотрел на нее, потом на гостей:
– А еще лучше не в Мариинский, а в Елисеевский.
– Макс, – взглянула на меня, словно предупреждающий знак, Фортуна.
– Клубника навеяла…
– Вы нас совсем за кого принимаете, – шутливо ответила Белла. – Думаете, мы не знаем Елисеевский?
– Мы вроде бы проходили его, когда гуляли по Невскому. Симпатичный такой магазин. Особенно витрина.
– Чего же не зашли?
– Сытые были, – кинула в шкатулку нашей кухни жемчужное ожерелье улыбки Белла. Словно пришла с вечеринки и начала сбрасывать с себя ценности, вещественные и духовные.
– Понимаю. – Я поднял руки в знак плена. – На сытый лучше полежать.
Фортуна наступила мне ногу. С любовью.
– А что там? – зацепило Альберта.
– История гастрономии.
– А при чем здесь клубника?
«Ничего ты не понимаешь в клубничке, Альберт. Рано тебе на оперу».
– Когда-то из такой вот клубнички вырос целый универсам, – откусил я от ягоды.
Первый бизнес крепостного в мире. Занесен в Книгу рекордов Гиннесса. Шучу. Но красивая легенда всегда притягивает как шоколад. Вся история елисеевского рода всегда начинается именно с этой семейной легенды, по сюжету которой первый «маркетинговый ход» простого крепостного садовника вылился в большой первый успех будущего купца.
Как обычно в XIX веке без графа Шереметьева не обошлось. Представьте себе: зима, Рождество, а местный садовник подает ему на стол, что вы думаете? Правильно, клубнику, – проглотил я на одном дыхании еще одну ягоду.
«Проси что хочешь?» – был очарован таким подарком граф. Так получил садовник вольную.
– Вместе с женой, – добавила Фортуна, которая уже не первый раз слышала эту историю.
– Ты права, дорогая, с женой какая вольная? Долго гулять не дали. Сначала они вдвоем торговали на Невском апельсинами, на вырученные деньги выкупили из рабства родного брата. Ну, а потом пошло поехало: первый магазин, второй, пятый. На Невском гастроном уже дети строили. Кроме гастронома в нем были размещены ресторан и театр.
Здание построено в купеческом модерне, – перевел я интонацию и голос на канцелярский гидовский. – Так же как и Дом Зингера.
– Мы там были, – закивал в знак понимания Альберт. – Белле книгу искали по работе.
– Нашли?
– Нет.
– Наверное, купили в итоге календарь с видами Питера.
Альберт и Белла переглянулись.
– Откуда вы знаете?
– Это легко. Я же провидец. Вам разве тетя не рассказывала?
– Экстрасенс?
– В некотором роде.
– В каком? – заинтересовалась Белла.
Фортуна смотрела на Беллу: «Какая она юная. В глазах еще ни одной тоски».
– В основном в женском, – рассмеялся, спрятав от нее глаза. – В коридоре из вашего пакета торчал наступающий год.
– Чувство долга, – пригубила чашку с чаем Белла.
– Перед будущим?
– Перед Питером. Будем смотреть и вспоминать.
– Вместо телевизора, – продолжал веселиться Макс. – Вы же счастливые люди, разве у таковых может быть долго, чувство долго, – намеренно изменил я окончание. Белла заметила и улыбнулась:
– Даже не сомневайтесь, Макс.
Альберт юмора не понял. Хотя его история про гуся была с большим его чувством. Видимо, оно имело в душе Альберта характер мерцающий.
«Хочешь быть счастливым, меняй чувство долга на чувство юмора», – посоветовал я ему про себя.
– Зато нам удалось монетку коту забросить.
– На Малой Садовой?
– Рядом с Елисеевским. Там еще фонтан с шаром.
– Там не только кот, кстати, его зовут Елисей, там еще и кошка Василиса. Памятник Мяукающей дивизии, которая в блокаду спасла город от крыс, – добавила Фортуна.
– Крутили? – спросил Макс.
– Что?
– Шар.
– Конечно.
– А желание загадали?
– А надо было? Мы монетку бросили, – хотела откупиться Белла.
– Не знаю, может, у вас и так все есть. Фонтан считается одним из Питерских мест силы.
– Да? Мы не знали. Но монетку бросили.
– Ну что за штампы. Решили всех купить? – улыбался Макс.
– Мы были уже бессильны, – отшутилась Белла. – Где еще раздают силу в Питере?
– Да много где. На Дворцовой у колонны. Но там сложно, надо три раза обойти столб по часовой стрелке и все время представлять желаемое. Я на втором круге сбивался. Столько соблазнов вокруг. Хорошо вот Фортуну встретил, а то так бы и кружил как часовой.
– Чижик-Пыжик, Атланты у Нового Эрмитажа. Но это вам вряд ли понадобится. Они приносят счастливую семейную жизнь, а вы и так счастливы через край, – продолжал иронизировать Макс.
– В общем, надо прикоснуться к большому пальцу ноги атланта, второго со стороны Марсового поля, – добавила со знанием дела Фортуна.
– Как вы сказали, Фортуна?
– Можно не записывать, этот палец и так блестит как золото. Не все же такие счастливые в браке. Альберт сам мог бы сдавать свой большой палец в качестве талисмана.
– Макс, – снова воспитательно посмотрела на меня жена. Она меня понимала.
– Это же комплимент. Там правда еще балкон нужно сверху держать. А это не так уж и легко. Ладно, не слушайте меня, слушайте Фортуну. Хотя нет, я знаю, куда вам надо, на Поцелуев мост. Уже были?
– И даже целовались.
– Серьезно?
– Безумно.
– А ну-ка повторите, – вдруг пришло мне в голову.
Альберт посмотрел на Беллу словно на невесту в ЗАГСе.
– Горько, – тихо продолжил я.
– Макс, перестань смущать гостей.
– Целоваться – это вкусно. Я пробовала, – завернула в свою очаровательную улыбку эту шутку Белла и подала к столу, заставив Альберта покраснеть, а нас с Фортуной улыбнуться.
– Прямо на мосту?
– Прямо по центру.
– Нет, это не то, вся суть в том, что целоваться надо под мостом.
– В реке?
– Да, берете экскурсию или катер по Мойке и под мост. Тогда вы почувствуете силу.
– А вы уже так делали?
– Ну, конечно! Как только «любовная лодка начинает биться о быт», сразу туда, – включил я Маяковского, и лодку мою понесло в открытое море.
Альберт и Белла, как по команде, уставились на Фортуну. Будто она была среди присяжных и своим словом могла решить чью-то судьбу.
«Да, женщинам доверяют больше. Я и сам доверяю, когда речь идет об интуиции». Макс съел еще одну клубничку.
– По рекам и каналам, – произнесла отрешенно Фортуна.
– Мне лично понравилось по Неве, – вспомнил Альберт.
– А что именно?
– «Кресты», – пришло на ум Альберту.
– Понимаю, грехи, – произнес с нарочитой серьезностью Макс. – Мешают, не дают покоя. «Кресты» тоже своего рода место силы.
– Скорее бессилия, – не согласилась Белла. – Каждый день в течение почти двух лет к стенам «Крестов» приходила поэтесса Анна Ахматова, в надежде получить весточку о муже и сыне.
– Бессилия и насилия, – согласилась Фортуна, будто лично была знакома с порядками тюрьмы, а может быть, даже лично с Ахматовой. Я знал, что у нее к поэтессе было свое лирическое отступление.
– Короче Бастилия, – подытожил я. – Вам рассказали, что в восемнадцатом столетии на месте «Крестов» находился «Винный городок», как он превратился в центральную пересыльную тюрьму. От винного до виновного – один шаг, один слог, – взял я бокал и стал философски рассматривать всех через стекло.
– Нет, но сказали, что архитектор, построивший тюрьму в форме креста, намекая арестантам об их грехах, полагал, что это поможет им быстрее раскаяться. В тюрьме девятьсот шестьдесят камер, и, согласно легенде, изначально в тюрьме была еще одна, девятьсот шестьдесят первая камера: в нее якобы замурован сам архитектор, со всеми тайнами и чертежами здания.
– Томишко, – добавил к рассказу фамилию творца Макс и снова посмотрел на Беллу. «У вашего мужа тоже хорошая память».
– Да, точно, – помню что-то с книгами было связано, – пригубил бокал Альберт. Он почти не пил и не ел. Хотя есть особо было нечего. Колбаса, сыр да клубника. Но вообще хорошие гости с собой что-нибудь да приносят.
– А может быть, от слова «томиться», – добавила филологии его жена.
«Она вполне могла бы преподавать на филологическом, или даже учиться на последнем курсе».
– Мало кому удалось бежать оттуда.
– Пять попыток побега, две из которых оказались успешными, – снова отличился Альберт. Макс посмотрел на него с уважением. Он никогда не слушал экскурсии, он знал их наизусть. К тому же их монотонный слог начинал утомлять со второго предложения и невольно уводил в свое неведомое подсознание, будто голос этот специально ставили годами тренировок для того, чтобы рядом с достопримечательностью открыть человеку свое потаенное, свою 961 камеру. В школе классная называла это проще – «витать в облаках».
– От судьбы не убежишь, – вдруг заговорила Фортуна. Я знал, что в ее словах всегда был заложен какой-то двойной смысл. Но сейчас не мог понять, к чему она клонит.
– Это ты к чему? – спросил я.
– Это я к тебе.
– Откуда?
– Ниоткуда.
– С любовью?
– Надцатого мартобря, – села на своего любимого конька жена. Бродский и Ахматова – две темы, которые она могла развивать бесконечно.
– Иди, поцелую, – протянул я руку к жене.
– Бродский? – разбила нашу семейную идиллию Белла.
– Да! – крикнул я громко. – Ну раз уж мы до него добрались, напротив Крестов, на набережной Робеспьера, лежат самые молодые в Питере сфинксы. Установлены в честь жертв политических репрессий.
– Так установлены или лежат, – улыбнулась мне Фортуна.
– А это смотря с какой стороны на них смотреть, – вывернулся я. – Половина лица у них выедена до самого черепа. Жутковатое зрелище… если смотреть с Невы, – добавил я.
– А мне еще понравился Смольный собор, – почувствовал я вальс Шопена в голосе Беллы. – Что-то есть в нем легкое и небесное, будто он парит где-то в облаках и дела ему нет до наших проблем.
– Гений Растрелли, – поднял я бокал, будто в его честь. – Можно сказать создал 3D-барокко.
– Вроде его отстранили от строительства храма, – вспомнил Альберт.
– Не дали закончить, – усмехнулся я и сделал хороший глоток.
– Елизавета не дала.
– А тому ли я дала, – вырвалась у Макса фраза из песни. – Что? Разве я не прав, – снова поймал я вызывающий взгляд Беллы. – После этого захотелось Елизавете в монастырь, потом Семилетняя война, а потом посмотрела она в зеркало: «Что я буду делать такая хорошенькая в монастыре?» Расхотелось. А что было дальше, вам наверное рассказали.
– Ну не совсем так. С началом Семилетней войны денег в казне стало не хватать. Проект Растрелли завершен не был. После победного окончания войны с Пруссией желание императрицы уйти в монастырь угасло, – предоставил историческую справку Альберт.
– А я что говорю. Желание угасло. С одной стороны – какая жизнь без секса? Но с другой, что делать женщине в монастыре, если желания всякие уже угасли? Никакой душевной работы. Никаких физических мук. Скучно. Неинтересно. Неперспективно.
– Макс, – услышал я голос Фортуны.
– Шучу, конечно. Все упирается в деньги, что сегодня, что вчера.
– Но ведь достроили все-таки.
– Да, через восемьдесят семь лет. Это, конечно, грандиознее нашего стадиона, но через столько лет можно было вообще забыть «к чему это здесь?». Будто проверяли веру на прочность. История еще раз доказывает, что вера – она одна, она бесконечна, она…
– Она необходима, – поставила точку Фортуна. – Только в монастырь уже никто не хочет.
– Почему никто не хочет? – встрепенулась Белла.
– Белла? Только не вы.
– Почему нет? Как только мне здесь все надоест, – пригубила она вино.
– И желания все угаснут, – улыбнулся я.
– Мне кажется мы пошли по кругу, – убрала со стола пустую тару Фортуна.
– Да, надо менять тему, – достал я еще одну бутылку вина.
Невское пирожное
– Вы счастливчики, вошли в Питер с парадного входа. Он не всех принимает с такой охотой. Чаще у него неприемные дни.
– В каком смысле с парадного? – выставил вперед одну из бровей Альберт.
– В хорошую погоду с Невского проспекта. Хорошая погода – это и есть парадный подъезд. Даже Фортуна вам это подтвердит? – снова заметил жену Макс.
– Точно, – задумчиво молвили губы Фортуны, потому что мысли отстали далеко позади.
Она вспомнила свой приезд в Питер. Когда тот долго не хотел ее принимать, несмотря на солнечные дни, потому что те слепили глаза. Слепили словно снежный ком в один очарованный зрачок, давно сытый, но по инерции продолжающий пожирать красоту города. Несмотря на то что были уже взяты не раз и Зимний дворец, и Русский музей, и даже дворец Юсупова, город принял ее много позже, зимним морозным утром, когда столбик термометра застыл на минус двадцати, когда она наконец-то оказалась в том самом флигеле, у того самого окна, у которого загоралась надеждой от самой фамилии Анечка Горенко, а через несколько часов гасла вновь Анна Ахматова, в надежде увидеть отпущенных на свободу, сначала Гумилева старшего, потом младшего, через несколько лет – Пунина. Фортуне давно хотелось попасть сюда, но случилось это именно сегодня. И распорядитель музея, кроткая пожилая женщина, которая поняла Фортуну без слов, проводила ее сразу в ту самую комнату, расположенную в садовом флигеле Фонтанного дома, и закрыла за собой одну дверь, затем обойдя этажом ниже, прикрыла другую. Будто защищая от сквозняка, чтобы не продуло мое одиночество, чтобы я могла ощутить свое, отличное от ахматовского, но близкое и родное. Она, конечно, же подражала ей, как могла.
Без тебя жмет квартирка
Словно пальтишко
Когда-то купленное
Низкое небо жмет
Давление в атмосфере и в атмосферах
Арестовали любовь
Увели кислород
В спешке ты забрал с собою свободу мою
Но оставил мне веру.
Время замерло. Неизвестно, сколько прошло и как. Седая уложенная голова бабушки явилась вновь и отвела меня в полторы комнаты Бродского, где, через несколько часов, я смогла прийти в себя под монотонную и многотонную молитву поэта, под которую он обвенчал здесь меня и Макса, которого я заметила не сразу. Он зашел в музей погреться, в ту же стихотворную комнату к Бродскому. Так и познакомились.
«Искусство вечно, люди вечно искусственны», – посмотрела Фортуна безразлично на гостей и искусственно улыбнулась.
– Клодт – великий коневод, и не только на Аничковом мосту, он пригнал в Питер целый табун, – продолжал Макс.
– Да? А какие еще? – не по-детски заинтересовался Альберт, словно в ту самую беззаботную пору коротких штанишек от него ускакал деревянный конь.
– Ну из известных, – начал я умничать, – памятник Николаю Первому был установлен в 1859 году на Исаакиевской площади. За работу взялся известный скульптор П. К. Клодт, – включил монотонный голос гида Макс. – Автором проекта был архитектор Огюст Монферран.
– Это который Исаакий?
– Именно. На сооружение памятника было потрачено семьсот пятьдесят три тысячи рублей серебром. На отливку статуи ушло около тысячи трехсот пудов (21,3 тонны) металла, – начал грузить арифметикой Макс.
– Это очень много? – прекрасно по- женски проявила свою некомпетентность Белла.
– Достаточно, но не это главное, – поймал я искру в ее глазах. – Для своего времени памятник считался техническим чудом: это была первая в Европе конная статуя, поставленная на две точки опоры. Проще сказать – на дыбы. Представьте, поставить на дыбы бронзового коня весом в двадцать одну тонну. Именно этот факт и спас его впоследствии.
– Николая?
– Памятник. Все советское время он же находился под следствием, – хитро улыбнулся я и пояснил: – После Октябрьской революции неоднократно поднимался вопрос о сносе памятника, но благодаря своим уникальным точкам опоры он был признан шедевром инженерной мысли и чудом выжил. Стояла бы лошадь на трех опорах, снесли бы к чертям собачьим. Хотя, с другой стороны, могли бы стащить всадника, и делу конец.
– Да, и менять каждые шесть лет, – добавила от себя Фортуна.
Это означало, что она меня простила. «Рано, слишком рано. Не торопитесь, женщины, прощать. Как вы торопитесь прощать», – захотелось мне предупредить ее.
– Теперь уже шесть, – понял о чем речь Альберт.
– Я думаю, реже. Царей на переправе не меняют.
– Откуда вы все это знаете, Макс? Любите коней? – покрутила в руках бокал Белла.
– Нет, Питер, – посмотрел я на Беллу. Будто сделал реверанс, приглашая ее на утреннюю конную прогулку.
Было бы неплохо совершить такую с Беллой, одолжив пару лошадей у Клодта. Я бы показал ей настоящий Питер. «Женщины любят смелых. Пересекай границу дозволенного самым непредсказуемым способом. Будь тем наркотиком, который сведет ее с ума», – взглянул Макс с надеждой на Альберта, потом снова перевел взгляд на Беллу.
Перед глазами возникла «Всадница» Брюллова – роскошная, в ярких красках, в пышных драпировках. Одним словом Белла-прекрасная. Но как быть со второй девочкой с портрета. Я посмотрел на Фортуну, она стояла на крыльце, смотрела на Беллу, улыбаясь и ничего не подозревая. «Как вы торопитесь прощать», – пришпорил я коня.
Персиковый джем
Голая жена сидела на кухне с сочным персиком в руке, сок стекал по ее багровым губам, по длинной шее, к высокой груди, пощипывая весной на сосках, а сытость не приходила. На полу валялись большие косточки. Другой рукой Фортуна брала их, шершавые и скользкие, они все время норовили ускользнуть. Она нажимала, те вылетали из пальцев, снарядами, пытаясь пробить пуленепробиваемое стекло одиночества.
– Что ты творишь, Фортуна? – опешил я от такой панорамы.
– Плевать. Просто захотелось плевать косточками. Иногда так хочется делать что-нибудь нелогичное, нелепое, чтобы выбраться из дома, из дома быта. Есть шанс, что кто-то вспомнит о твоем существовании.
– Я же тебя люблю, – подошел и обнял ее голову, волосы пахли фруктами. Поцеловал их.
– Мне твоя любовь даром не нужна.
– А за деньги?
– Я подумаю, но прежде ответь мне. Почему ты так часто говоришь «я тебя люблю»?
– Потому, что мне больше нечего сказать.
Вот не хочешь, а целуешь, не любишь сейчас, в данную минуту, а признаешься в любви, и никакой совести не просыпается. Просто говоришь то, что человек хочет от тебя услышать, или тебе кажется, что он хочет это услышать. Возможно, и она меня не любит, но тоже целует. Жизнь проходит, пока мы целуем не тех, – в задумчивости откусил я сладкий персик, глубоко войдя в его плоть, откуда на меня, из самого сердца, изогнулся бледно-белый червяк. «Действительно, – подумал я, глядя на него, – может, то, что мы называем любовью, – есть ее отсутствие, ее след».
Скоро в руке у меня осталась только косточка, рельефная и волосатая, я нажал на курок, пуля попала коту в голову. «Контрольный», – подумал про себя. Он зверски мяукнул и убежал.
– Макс, не будь идиотом.
– А кем я еще могу быть рядом с такой красотой, – обнял я жену.
– Ты же его без мозгов оставишь, – с укоризной прожевала жена. Освободилась из моих объятий и вышла из кухни.
– Чувствуешь во мне великого охотника? Точно в яблочко, – перезарядил я ружье и стрельнул Фортуне вслед.
– Оставить без мозгов того, кого не хочешь, как это по-мужски, – ответила она из прихожей. – А что это ты притащил?
– Это гитара, давно хотел научиться играть.
– Сначала фотоаппарат, потом клавиши, теперь вот гитара, – все это нереализованные в детстве творческие порывы, которые мужчина пытается осуществить на скорую руку. Они же, как и все, требуют времени, внимания. Ты все еще считаешь, что и гитару, и женщину можно приручить за несколько дней.
– Нет, на тебя ушли годы. Потерпи еще чуть-чуть и счастье нам обеспечено.
– Я столько не вынесу.
– Я тебе помогу, если его будет много.
– Чем ты мне сможешь помочь? Своей музыкой?
– Меня тянет к искусству.
– Да не к искусству, а к искусственному. Игрушек тебе не хватило в детстве, – громко разливался ее журчащий голос по коридору.
– К сожалению, классики уже вычерпали всю возможную гармонию из семи нот. Какой металл после Баха, какая психоделика после Моцарта, какой панк-рок после Грига? Сплошные ремиксы. В этом отношении писателям повезло больше, так как язык постоянно изворачивается, плюется, формируется, переводит, облизывает, сосет, цепляет, меняется как климат, устанавливая погоду или дома, или на службе… или непогоду, – споткнувшись о паузу, задумчиво произнес я и добавил: – В отличие от музыки, которую можно просто слушать, язык заставляет нас общаться, всех до единого. И чем больше ты знаешь языков, тем легче найти собеседника.
– Разве важно, на каком языке мы будем общаться, на английском, на китайском, на языке любви, секса. Посредством подарков, жестов или битой посуды… На языке взглядов, ласки, грубости… Главное, чтобы для нас обоих этот язык был родным.
– После твоего, для меня все языки иностранные.
– Вот и напиши об этом.
– Ты предлагаешь мне литературой заняться? Я думал когда-нибудь стать писателем, – начал собирать косточки с пола.
– Нет, тебе не надо, просто рассуждаю. Чем больше хочешь стать кем-то, тем труднее оставаться собой, – отвечала мне жена уже из глубины спальни.
– А что, написать о себе роман или повесть.
– Думаешь, это будет кому-то интересно, кроме меня?
– Я согласен писать для тебя.
– Это разрушит мои мечты.
– Какие мечты?
– Оставаться неписаной красотой. Если серьезно, то многое из того, что мы создаем, уже есть, а то, что пытаемся разрушить – не существует вовсе.
– Ну, а как же смысл жизни? Если он существует.
– Смысл есть только в том, что завтра нас может не быть.
– Вот и я говорю, что надо как следует наследить, раз уж ты здесь, – нашел я под столом еще одну косточку. – Откуда так краской несет? – выкинул косточки в мусор и направился в прихожую, где оставил пакет с продуктами.
– Новый лак испытываю, нравится? – Фортуна вышла из комнаты и протянула мне свою тонкую, но сильную ладонь, выпустив из нее шипы длинных пальцев с красными клавишами ногтей.
– Вот видишь, и тебя тоже к искусству тянет. Женщинам не хватает красок в жизни. Если они не находят художника, который будет их всю жизнь рисовать, то они начинают рисоваться сами, – поцеловал я ее руку со средневековым изяществом.
– Вы так любезны, – томно засияла она.
– Но запах меня угнетает, – вложил я ей в руку пакет с продуктами.
– Откуда это повелось, приносить даме вместо цветов продукты? – приняла она мои дары.
– Из магазина. А ты чего такая холодная сегодня? – взял я ее за руку.
– Я хотела сегодня приготовить рыбу, открыла морозилку и вдруг мне показалось, что я и есть та самая рыба, одинокая и холодная. Представляешь, как я достаю сама себя.
– А потом достаешь меня. В этом ты мастер.
– Ты ничего не понял. Любви мне недостает, – забрала Фортуна свою ладонь и направилась на кухню. Я пошел вслед за ней.
– Любви никогда недостает, как бы она уже ни достала. Я имею в виду, почему ты ко мне такая холодная? – пытался найти ее глаза, которые бегали от меня по полкам, раскладывая продукты.
Наконец пакет был исчерпан, она бросила его, обессилевшего, на стул, но он настолько обессилел, что не удержался и слетел вниз, тихо и без последствий, как иная пропащая душа. Судьба его предрешена, через несколько дней мы вновь придадим ему форму, наполнив мусором, и выбросим.
– Счастья какого-то не хватает, то ли тебя мало, то ли меня слишком много, не могу понять. Настроение мрачное, даже от погоды не зависит, – остановила она бесконечный бег своих зрачков, глядя на меня.
– Даже когда солнце? – Я взял с подоконника старую газету, чтобы завернуть туда свои глаза.
– Прежде нужно, чтобы меня любили, а потом уже солнце и прочие светила, – бросилась она в окно всем своим видом, будто собиралась исчезнуть как вид.
– А моей любви тебе недостаточно?
– Да где она? Меня не покидает ощущение, что ты никого не способен любить как следует.
– А как следует?
– Хотя бы как я тебя.
– Давай чаю выпьем… И все пройдет, – скомкал газету и отправил вслед за косточками.
– Думаешь, обычная летняя депрессия? – поставила она на огонь чайник и открыла буфет, чтобы достать чашки.
– Конечно, у меня тоже такое бывает, только по ночам. Лежу рядом с тобой и думаю: зачем живу, зачем лежу, потом обниму тебя, возьму в руки грудь или бедро и сразу легче становится. Не зря.
– Я понимаю, что женщинам никогда не будет хватать мужчин и наоборот. Даже если у них все схвачено. Может, поэтому у меня возникает такое впечатление, что ты не со мной, со мной только твое тело, знакомое, но уже бесстрастное, вялое и ленивое. Мне все время приходится тебя тормошить на подвиги, – вытащила из буфета, помимо чашек, вазу конфет и печенья Фортуна.
– Женщине мало подвигов, ей нужны преступления.
– Вот именно, а если нет ни тех, ни других?
– Тогда вся надежда на любовь.
– Возможно, любовь и делает людей ограниченными. Сначала они начинают себя ограничивать в друзьях, в общении, во внешнем мире, потом в самом себе. В конце концов – даже в сексе.
– Но ведь оргазмировать все время невозможно. И это может надоесть, – чувствовал я, как кот под столом играется с моей ногой. – И это может войти в привычку.
– Я бы хотела иметь такую.
– Скорее всего, она уже у нас есть. Мы знаем, где скрипнет кровать, как, когда и с кем. Ты знаешь всю мою подноготную, – посмотрел я на свои ногти и заметил под одним какую-то грязь.
– А мне все чаще кажется, что я совсем тебя не знаю, – насыпала заварки и залила она маленький чайник кипятком.
– Нет, это я себя не знаю, а ты меня знаешь прекрасно, я же как на ладони, – попытался я вытащить грязь другим ногтем.
– Никто не знает тебя настолько, насколько ты сам себя не знаешь. Чем больше я с тобой живу, тем больше мне кажется, что я одинокая лесбиянка, – села за стол Фортуна.
Гриль
Я снова зашел на кухню, на столе лежала пачка с печеньем, взял, понюхал, сладкий запах ванилина разбил мне нос: «ну и дрянь, как это можно есть?» – достал я одну и откусил. Включил телик, на экране бились двое. Один в позе миссионера выравнивал лицо того, что был под ним. Оба устали, судья наклонился, потом встал на колено, чтобы лучше разглядеть степень трудоспособности лежащего снизу. Было видно, что рефери бокс заводит, где-то рядом уже маячил оргазм. «Мясо, так мясо», – достал я из холодильника кусок говядины. Налил на сковороду масла и кинул туда филе. Оно пыталось сопротивляться и фыркало, словно женщина, брошенная на койку нелюбимым, но сильным.
Закончился пятый раунд, пошла реклама, и я променял двух в трусах на одного в черном фраке за роялем. Он был похож на дрессировщика, который дразнил незнакомого хищника, то совал ему руки в пасть и бился головой от боли, то успевал отдернуть, но лицо его выражало страдания ничуть не меньше, чем у тех боксеров. Он играл Рахманинова, мясо шкворчало, однако не попадало в такт музыке, я убавил огонь и прикрыл сковородку крышкой. В дверь позвонили. Это была жена, она вошла спокойная и рассудительная: «Привет».
– Привет, – принял я у нее пакет с чем-то. – Как дела? – помог ей снять пальто.
– Все хорошо, устала, как у тебя?
– Извини, номерков больше нету, но я вас запомню! Вас трудно не запомнить, – поцеловал Фортуну в шею. – Пахнешь хорошо, мужчиной, – оторвал я лицо от ее груди.
– Ты начал замечать, чем я пахну, – соскоблила с себя туфли Фортуна и подошла к зеркалу.
– С кем ты была, признавайся? Я не шучу, – повесил я пальто и встал между ней и ее отражением.
– Ну, хватит, Отелло, – положила она свои руки мне на шею и обняла. – Я страшно голодна.
– Тогда сразу в спальню? – Я тоже почувствовал голод.
– В смысле я хочу есть, запах жареного мяса разбил мне сердце во второй раз, – прошла она в ванную.
– А когда был первый?
Шум бегущей воды унес мой вопрос.
– Что за блюдо ты приготовил? – выключила воду.
– Мясо на двоих, – погасил конфорку.
Через несколько минут, милая и вечерняя, вошла Фортуна. Она сразу засунула нос под крышку и закрыла глаза от радости: «Какое счастье, что я не вегетарианка».
Я достал из холодильника бутылку красного и откупорил.
– А что за праздник сегодня? – приготовила бокалы жена.
– День мяса, – разлил я красную жидкость по формам.
– Заело тебя на этом мясе? Давай что-нибудь поинтереснее.
– День независимости мяса.
– Сегодня, кстати, день рождения одного известного поэта. Знаешь, о ком я? – подняла руку со стеклом Фортуна.
– Догадываюсь. Давай без мертвых как-нибудь, а то мне кажется, что нас уже здесь трое, – коснулись берега наших бокалов.
– Раньше ты любил его стихи, даже цитировал мне.
– Какой бы крепкой ни была любовь, на троих не сообразить, – наполнил я свой рот вином.
– Я, ты и жареная корова, – предложила альтернативу жена и тоже сделала глоток. – Куда сегодня наши гости ходили? – поставила на стол она свой бокал.
– В Кунсткамере были, сказали, что хотят пораньше лечь спать, – вытянул я ноги под стол и откинулся спиной на кухонный уголок, не выпуская из рук вино.
* * *
– Как они тебе показались? – обняла меня Фортуна. – Что-то они холодно стали со мной общаться. Ей-богу, как полуфабрикаты.
– Гости как гости, уже надоели. Может, это из-за того, что я им сказал, что ты спишь с соседом, – утонул я в шелках ее волос.
– Вот идиот. Зачем? Не мог соврать что-нибудь? – положила руку мне на живот жена и улыбнулась.
– Хочу, чтобы быстрее уехали, – разглаживал я ее волосы. Как-то нехорошо они влияют на наш сексуальный климат, – вспомнил я купола Беллы.
– Значит, это у нас акклиматизация, а не у них, – грела своей щекой мою грудь Фортуна.
– Ты знаешь, что Белла мышами занимается? – чувствовал я ее горячее дыхание.
– Да, у нее даже с собой есть несколько, – подняла она голову и посмотрела на меня, как на кота, который должен их поймать.
– Том, – перевел я радостно стрелки, – тебе Джеррей из Москвы привезли.
Комок шерсти вздрогнул в глубине кресла и подал звук.
– Не рычи, дичь в соседней комнате и на ней ставят опыты, – вздохнула Фортуна.
– Думаю, ему не понравится. Он же никогда не имел дела с живыми мышами, – погасил я настольную лампу и обнял жену сзади.
За стеной была слышна возня от любовных прелюдий. Трудно спать, когда за стеной кто-то занимается любовью. Это тоже надо уметь переспать.
– Мыши? – поцеловал я жену. – Постучать им?
– Не надо, еще подумают, что мы завидуем. У тебя есть чем ответить? – повернулась ко мне спина.
– Обижаешь, – положил я ее руку себе на член, и он медленно начал твердеть.
– Ого! – воскликнула она.
– Если вы встретили в своей постели мужчину, не пугайтесь, возможно, эта встреча не случайна.
Торт Захер
Я вышел на балкон. Было довольно прохладно, захотелось даже что-нибудь накинуть, например, чьи-нибудь объятия. Но они остались где-то в спальне. Возвращаться не хотелось, к тому же придется будить.
Холодно. Жизнь – как насилие над самим собой, к нему привыкаешь. Кому-то кажется, что оно даже способно приносить удовольствие, но мы не удовлетворены на все сто, даже на семьдесят, и не будем, иначе не были бы людьми. Какой-то мелочи не хватает, огромной мелочи, величиной с серебряную монету в ночном небе. Я бросаю в лицо луне окурок, не попадаю, он остается мерцать в пепелище угасающих точек. Посмотрел на часы: поздно. Поздно смотреть на звезды. Взгляд перебирается на огни менее претенциозные, бытовые. Кто-то еще не спит в домах напротив – луноходы. Гулкие одинокие тени асфальта: кого-то еще по улицам носит – недоноски, по самому дну колодца вымершего двора – подонки. И я, слоняюсь одним из них, из угла в угол – слон-уголовник. Таких не берут в зоопарк, буду гнить в одиночной камере космоса.
Закурил еще одну и увидел напротив, в соседнем доме, еще одного лунохода. Он тоже курил. Мне показалось, что он видит меня. Это мне не понравилось, я выбросил окурок вниз и зашел обратно в тепло. Взял кулинарную книгу и открыл, выпал Торт Захер. Я записал:
Судьба Прохора была среднестатистична и пятидневна: жена, телевизор, работа. Жизнь. Задолбала. Долбала и жена своей любовью. Она вместе с жизнью стала уже чем-то единым, опостылевшем, родным и необходимым.
Юным Прохора трудно было назвать, ночи его стали беспокойнее и длиннее, гораздо длиннее тех, что в молодости, когда достаточно было закрыть глаза, чтобы скоро увидеть утро. Лицо обветрилось временем и помрачнело от вредных привычек, позвоночник просел, желудок растянулся и выкатился. По ночам не спалось, он выходил на балкон и много курил, кидая окурки в пепельницу неба, где они замирали, тлея мерцающими огоньками. Никого, только он и полное бледности, испитое, с синяками лицо луны. В сумерках души напрашивался лай. Прохор не любил тишину, потому что она особенно явно давала ему ощутить, как что-то упрямо возилось в хворосте его ребер и пыталось выбраться наружу. Сердце шалило. Его стало много, и оно требовало расширения жилища. Он же, будучи человеком неорганизованным, но тщеславным, не знал как его успокоить, пил. «За хер я ел этот торт после всего, теперь весь в сомнениях: себе оставить или наружу. За хер вообще мне такая жизнь», – думал он, не представляя, как бы ее, жизнь, сделать более осознанной и творческой. Выйдешь на балкон ночью, закуришь, посмотришь на небо. Оно чистое и звездное, только Луна затылком. Она равнодушна к вредным привычкам, вот если бы вместо Луны было влагалище, одинокое и недосягаемое, как звезда, меньше было бы ревности, скандалов, измен, самоубийств, вышел бы перед сном, вздрочнул и спать.
Отбивные
– Вчера смотрел бокс, – закурил я сигарету и бросил пачку на стол.
– Ну и что? Ты же знаешь, что я не люблю бокс, но еще больше, когда ты ку- ришь на кухне, – достала она себе из той же пачки.
– Бой был забавный, то прыгали, то обнимались, то один сверху, то другой. Я подумал, что это очень похоже на нашу жизнь, если ее сжать до пятнадцати минут этого боя, – дал я ей прикурить.
– Ну, мы, по крайней мере, не деремся, так, легкие пинки в область души, – выпустила Фортуна ненастье дыма.
– Боремся со своим одиночеством.
– Некоторые борются с одиночеством размножением.
– Если ты про боксеров, то я не досмотрел, чем кончилось, иначе бы мясо сгорело, – улыбнулся я, доставая тарелки.
– Нет ничего сексуальнее запаха жареного мяса.
– Есть… Ты, – попытался я положить на тарелку котлету, но она выскользнула на плиту.
– Черт, они нас не любят, – удалось мне ее уложить со второй попытки.
– Кто?
– Котлеты.
– За что им любить нас, когда мы друг друга так сильно. К тому же мы их скоро съедим, а потом из зубов выковыривать будем остатки чьей-то заблудшей души.
Мы начали резать и жевать мясо, запивая красным вином. Все слова куда-то исчезли вдруг, будто у них тоже пришло время обеда.
– Что ты замолчала?
– О чем говорить, когда и так вкусно?
– Если тебе не о чем говорить, значит, ты недостаточно откровенна.
– Ладно, представь, что мы в кафе и только что познакомились.
– Я официант или шеф-повар?
– Вы, как хороший коктейль, – отхлебнула она из стекла. – Сколько ни пей, хочется повторить.
– Вы, как немое кино тридцатых, непонятное, искреннее, – крутил я в руках вилку. – Разговорить вас трудно.
– Я расхожусь после третьего, – посмотрела она пронзительно и осушила свой бокал.
– А это какой? – наполнил ей снова. Фортуна промолчала.
– Меня не напугать, – достал я сигарету и прикурил.
– Меня не остановить, – сделала она глубокий глоток.
– Вы, как фигура в Эрмитаже, из мрамора, созданная во имя… – Губы мои нарисовали ее имя в воздухе. – Шедевр, вас не утащить!
– Вы довольно смелы, – отодвинула она от себя стеклянную пустоту.
– Вы тоже, я хочу быть вашим поводом напиться, – налил еще ей и себе.
– Я наблюдала за вами и выделила из толпы, – повела она изумрудно кругом.
– Вы хищница, – не заметил я, как она расправилась с мясом.
– С некоторых пор жертвой быть легче, но не так интересно, – улыбнулась она жемчужно и широко. – А вы хищник, у вас было много женщин.
– У вас не было настоящих мужчин.
– Вся надежда на этот вечер, – оторвала она от стола красное и сделала еще глоток.
– Не люблю это слово, оно похоже на проститутку. – Я прикончил свой.
– Значит, я не ошиблась.
– Значит, готовы?
– То, что я готова, еще не значит, что съедобна.
– Сейчас попробую, – приблизил я к себе жену и поцеловал в жирные жаркие губы.
– Чем займемся? – спросила она после долгого поцелуя.
– Как чем? Любовью.
– А что больше нечем?
– Больше не с кем.
Манник
По парадной лестнице мы поднялись на второй этаж, благо потолок высоченный. Жалко было бы в холле великолепной люстры, под которой мы торжественно прошли верхом на лошадях.
– Как же здесь красиво! – уверенно держится в седле Белла. Из-под шляпы она поглядывает на меня, то и дело отрывая одну руку от уздечки, чтобы поправить волосы.
Я и сам под большим впечатлением, словно иной атлант, держу его на плечах. Был здесь раз сто, но въехать во дворец верхом – совсем другое дело. Про Юсуповский я мог говорить часами, в бытность студентом водил туда экскурсии. Полтора часа на осмотр, чудовищно мало для этой истории. Но у нас с Беллой и тех не было, Принц Альберт мог хватиться ее в любой момент. Благо, что были верхом.
Въезжаем в сад. Хочется нагнуться, чтобы не задеть ветви деревьев. Большая ротонда с куполообразным потолком создает ощущение сада, кругом над цветами снуют ангелочки, они собирают нектар любви.
– Небо, – воскликнула Белла.
– Море, – согласился я. Синяя гостиная, словно Поднебесная со встроенной резной мебелью. Белла поежилась от синей прохлады стен. В Зеленой гостиной ей заметно теплее. Зала пышет молодостью. Зелень проросла кругом. Посреди малахитовая шкатулка, где пылает страстью костер. Хочется внести свою лепту. Мы останавливаемся совсем близко к огню, от нечего делать, я начинаю рыться в карманах, доставая разные смятые чеки магазинов, разворачиваю их: Дикси, Карусель, Ашан, кефир, картошка, чай в пакетиках, руккола. «Безумно люблю эту траву…» Снова мну и бросаю куски бумаги в шикарный малахитовый камин. Они вспыхивают, превращая все цифры в пепел. Прожорливый огонь проглатывает бумажки как чипсы.
– Все? – смеясь спрашивает меня Белла. И не дождавшись ответа, уходит дальше. Я следом. Шаги наших лошадей гулким эхом разносятся по дворцу.
Огромная люстра освещает танцевальный зал. Оркестр играет Яна Тирсона. Мы спешиваемся, несмотря на цейтнот, я беру за талию Беллу, она прижимается ко мне всей своей грудью, слышу, как она дышит, чем она живет, каждый шаг ее сердца, всю кардиограмму его жизни, как она встает в семь утра, готовит завтрак, несколько дежурных фраз с мужем и едет на работу. Там ждут ее любимые мыши. Вечером снова Альберт. Несмотря на то что живет она с принцем, не чувствует себя принцессой. А ведь для женщины это так важно – чувствовать себя принцессой хотя бы иногда. Громко играет музыка, однако Алекс слышит, как сердце ее спешит в гости к его сердцу.
Они кружатся в объятиях танцевального зала, с мраморного камина слетают ангелочки и начинают кружиться вместе с ними. Кажется сама зала раскручивается, словно карусель, посреди дворца.
– Я знаю, тебе нужна свобода. Мне тоже она нужна. Всем она нужна. Где ее взять столько? Разве что развестись и клянчить ее у одиночества.
– А что, это мысль. Разведемся и будем раздавать ее даром.
– «Вечно молодые, вечно пьяные», как в той песне.
– У вечно молодых, вечно пьяных одна проблема – быстро стареют.
– Может, на мосты сегодня еще успеем?
– Поучимся разводиться?
– И сходиться.
Белла вжимается в меня еще сильнее:
– Ты знаешь, Алекс, я всю жизнь мечтала быть актрисой.
– Не проблема, будет тебе театр, – веду я за собой девушку, музыка за нами. Мы бежим в Домашний театр по той самой лестнице, которую Юсупов привез из Италии.
– Юсупов был очень влюбчив, однажды в парах итальянского Амароне в итальянской вилле, ему было так одиноко, что он влюбился в лестницу и решил увезти ее с собой, – вел непринужденную болтовню Алекс, придерживая под руку Беллу. – Хозяин виллы сказал, что лестница отдельно от здания не продается. Только с ансамблем. Юсупову ничего не оставалось, как купить дом. Представляете, Белла, из-за нескольких ступеней целый дом.
«Представляю. Лестница – это же чьи-то шаги. Мужчины, как они любят говорить о чужих подвигах. Прямо как мой Альберт. Этот сделал то, другой сделал это. Сам возьми и купи, сделай хоть что-нибудь». Белла на минутку вспомнила своего бедного Альберта: «Наверное, уже ищет меня». «Ага, в Яндексе», – тут же иронично заметил про себя ее внутренний голос, в тот момент когда тело продолжало учтиво слушать Алекса.
– Лестницу переправили в Петербург, а усадьба осталась брошенной. Так кого будете играть в нашем театре, Белла?
– Судя по всему Дездемону. Осталось только позвонить режиссеру. Чтобы настроиться на роль.
– Альберту?
– Именно.
– А сколько сейчас времени в Монако?
– Время вышло, – театрально вздохнула Белла, – время вышло из себя и обратно уже не хочет, – рассмеялась она еще театральнее.
– Что вы ему скажете?
– Что я никудышная актриса. Я сама не люблю, когда врут и оправдываются. Я спрошу его: «Ты не знаешь, где я была всю эту белую ночь?» – «Это я у тебя хочу узнать. Где?» – «Я искала всю ночь, я искала себя». – «Нашла?» – «Да, как только ты позвонил».
– Муж для женщины – это самоидентификация.
– Все, конфликт исчерпан.
– А как же сцена ревности?
– Я не знаю, что я должна сделать, чтобы заставить его ревновать? Нет такой пьесы. Шучу, он ужасно ревнив.
– Значит, любит?
– Значит, боится потерять.
– А это не одно и то же?
– Это десять лет с одним и тем же.
Мы постояли еще немного на сцене Домашнего театра. Потом прошли в малую картинную галерею.
– Когда-то эти стены украшали шедевры лучших художников.
– А сейчас?
– Средний класс.
– Чувствую, не моя среда. Я вообще ничего не чувствую, глядя на классические работы. Мне нужна загадка.
– Черный квадрат?
– Ну, хотя бы.
Мимо полотен наши кони прошли через венецианский коридорчик в дубовую гостиную.
– Дальше будет посвежее. В гостиной Генриха Второго.
– Ренессанс.
Белла посмотрела на меня осуждающе, потом подошла снисходительно и поцеловала изысканно, как целуют друзей.
– Невское пирожное. Взвесьте еще грамм двести.
– Легко, – растворился в ее устах.
«Залечь бы на этот диванчик и возродиться заново. И вышивать, вышивать мягкую ткань ее кожи ручной работой». Периферией зрения я уже выцеливал тот самый диван, чтобы обрушиться на него возникшей страстью.
– Библиотека князя, – разорвал наши объятия чей-то голос. Нас рассматривала строгая бесцветная женщина лет сорока. Смотритель, что тут еще добавишь. – Вы любите романы? Князь их тоже любил. Здесь он проводил многие часы в надежде, что когда-нибудь ему удастся написать свой.
– Написал?
– А как же? Начал здесь, дописывал уже во Франции. Я про роман с княгиней.
Старинные книги смотрели на нас из-за стекол тяжелых деревянных очков. Полные шкафы книг. Видно было, их немного раздражал легкий треск дров в камине. Ад рядом. К этому нельзя было привыкнуть, они тоже его боялись. Вы боитесь ада?
Мы с Беллой переглянулись. «Отелло», – вспыхнуло у обоих в голове.
– Пройдемте, – поторопила нас смотритель. – Секретарская. Полюбуйтесь, какие витражи.
– Да, не наше пластиковое достояние.
Мы прошли вдоль стеклянных пейзажей, в которых застряла белая ночь.
– Бильярдная! – вдруг оживилась смотрительница. Она схватила кий, потом стала выкладывать из подставки шары.
– Слоновая кость, ручной работы. Может, партейку в «американку» или в «московскую пирамиду»? – Женщина скинула с себя серый пиджак, под которым давно задыхалась страстью кожаная жилетка. Выстроила при помощи уголка на зеленом сукне пирамиду. И поставила черный шар на центр, готовая разбить сооружение в любую секунду. – Ну, кто?
Я играл когда-то в бильярд, но не так чтобы часто.
– А давайте, – взяла на себя инициативу Белла.
– На что играем?
– На интерес.
– А что вас интересует?
– Комната, где был убит Распутин.
– Хорошо. Вообще-то туда отдельная экскурсия полагается, за отдельную плату, но я вас проведу. Если выиграете, – начистила мелом кий девушка. – Гела, – протянула руку Белле.
– Белла, – пожала она ее.
– Алекс, – кивнул я скромно.
– Очень приятно. Прошу.
Белла разбила пирамиду. Шары разлетелись так, словно их послали на все четыре стороны, а через некоторое время вдруг окликнули, и те замерли. Дальше восемь шаров подряд вколотила Гела. Поступательно и уверенно, наклонившись над столом, сексуально отпятив бедро. Пятая точка была что надо. «Похоже, когда-то она играла с самим князем».
– Примерно так же со мной расправлялся князь. Как он играл, – подтвердила мою догадку Гела и закатила глаза в свои лузы, потом вернула, сначала на стол, опять на меня, пока, наконец, не посмотрела на Беллу с чувством вины за быструю партию. Она гордо накинула на себя пиджак и снова стала серой смотрительницей.
– Сомневаетесь?
– Несомненно.
– Тогда идем дальше через этот зал на Восток.
В мавританской гостиной действительно пахло востоком. Плавные линии, изысканные цвета, образующие круги и арки, нагнетали в хоромы покой. Легкий запах корицы и кориандра. Издалека потянулась музыка табла, рик, канун и сагаты в руках танцовщицы, с дрессированным животом, который тоже танцевал. Девушка аккомпанировала себе маленькими латунными тарелочками, одетыми на средний и большой пальцы каждой руки. Сагаты в переводе с тюркского означают часы. Тарелочки отсчитывали время. Хотелось здесь остаться, но надо было торопиться. Ночь коротка.
– Любимое место отдыха князя.
– А как же библиотека? – вспомнила Белла, желая отыграться за поражение.
– Там он отдыхал от жены, здесь от библиотеки, – предположил я, сделав такое серьезное лицо, что мне поверила даже смотрительница. – Курил кальян, – добавил я со знанием дела, – подаренный ему иранским визирем. Мечтал о высоком искусстве.
– Дальше по этой лестнице, – решила побыстрее закончить с гостиной Гела.
«Вот что значит лестница из массива, ни скрипа, ни вздоха! А, ну понятно».
Над лестницей портрет княгини Юсуповой. «Жена не должна слышать никаких лишних шагов».
Снизу у лестницы нас ждали кони.
– Не расстраивайтесь, там и смотреть-то нечего. Ядовитые пирожные, бледные восковые лица, лучше посмотреть на свечу. Она по крайней мере горит. – Гела провожала нас к выходу.
– Все так и есть, Гела права, – уже сидели мы верхом, каждый в своем седле. – Не знаю, почему людей так привлекают чужие страдания?
– Своих нет. Бесчувственность. Желание почувствовать хоть что-то.
– Садо-мазо? – пересекли мы Юсуповский сад.
– Ага. Бей меня, бей, – рассмеялась Белла. – Некоторым только боль может вернуть какие-то чувства, – стегнула она плеткой коня.
Белла говорила с таким азартом, что на мгновение плетка в ее руке показалась мне на своем месте.
Конь ее взвился, мы вырвались из сада и кони понесли нас по Садовой в белую-белую ночь. Часто именно ночью происходят сексуальные революции. А Питер город революционный. Стрелки ожиданий, тонны объятий, кучки поцелуев тут и там до неузнаваемости преображает улицы, площади, скверы и набережные. Пройдешь днем в том же месте и не узнаешь. Всё иначе, всё иначе.
Мы скачем вдвоем в погоне за неуловимой романтикой ночного Петербурга к Большеохтинскому мосту. За окном подсознания уже достаточно темно, но город замечательно подсвечен самой ночью. Свечи тут и там, опоры и башни горят радостным электрическим пожаром.
– Напоминает Тауэрский в Лондоне.
– Верю, потому что никогда не был в Лондоне.
– Зачем вам Лондон, у вас есть Питер.
Кони несут нас дальше по набережной к Стрелке Васильевского острова. Ростральные колонны, словно стрелки массивных часов, показывают одну и ту же полночь. Другая полночь еще впереди.
– Это что?
– Биржа.
– Напоминает огромный кафедральный орган. Белые колонны, как трубы.
– Никогда не думал… Звучит музыкально.
– Но где же музыка?
– В ожидании Баха. Остальные просто не потянут. Нам надо торопиться, если мы не хотим застрять на этом берегу.
– Мы не хотим, – перешла Белла с рыси на галоп. Кони пересекли Неву по Дворцовому мосту и спустились к центральной площади. В самое сердце. А в сердце мраморный кол.
* * *
На дворцовой площади было безлюдно, даже слишком. Эхо копыт разносится от здания к зданию, цокот мечется в каменном мешке. Стены, перебивая друг друга, сплетничают о нас двоих. Наконец весть дошла до Зимнего дворца: «Цыц». Кони под нами встали как вкопанные, Сам оглядел нас ледовито, но ничего не сказал. Молча, по-зимнему благословил. Будто запоздавшие посетители парка аттракционов, мы прокатились еще дважды на лошадках очередной дворцовой карусели вокруг Александрийского столпа и выехали с площади в сторону набережной. Дворцовый уже развели, и теперь он, свободный, мог принимать в разомкнутые объятия корабли и баржи. Те медленно шли против мощного течения реки, никому не было до них дела, в гранитных условиях провозглашенной монархии это выглядело демократично.
Неожиданно лошадь под Беллой споткнулась. На то была причина. Рядом, взобравшись на скалу, под Медным всадником громко заржал бронзовый конь. Он встал на дыбы, собираясь перепрыгнуть Неву, будто Петру нужно было срочно к своему другу Меньшикову, дом которого располагался напротив на другом берегу.
– Медные трубы в честь великого деда от Екатерины Великой, – сделал я широкий жест в сторону Медного всадника.
– Глыба! – влюбилась на секунду в императора Белла.
– Постамент для памятника сделали из гром-камня, найденного на берегу Финского залива. Есть поверье, что пока памятник Петру находится на своем месте, с городом все будет нормально.
– Тридцать шесть и шесть, – засмеялась Белла и пришпорила своего коня. Я за ней, Медный всадник тоже было дернулся, но змея под копытами заставила его остановиться. Через минуту мы были на Исаакиевской площади. Два всадника замерли перед входом в собор. Кони тяжело дышали, выпуская из ноздрей пар словно паровоз перед отправлением.
– Будто время остановилось, – пыталась объять необъятное взглядом Белла.
– Сорок лет, и с четвертой попытки.
– Я думала, так долго и тщательно строят и перестраивают только в наше время, – улыбнулась Белла.
– Монферран сознательно не торопился, ему предсказали, что он умрет сразу по окончании строительства храма.
– Сбылось предсказание?
– Как видите нет, он жив до сих пор, – разменял я очевидное на невероятное. Зная, что архитектор скончался через месяц после открытия собора.
– Хотите вовнутрь? – спросил я Беллу.
– А пустят?
– Если только очень захотеть.
Белла без колебаний натянула уздцы. Конь под ней взвился на дыбы и заржал. Мне тоже стало смешно от такой дерзкой мысли. И вот, я уже раскачиваю ее на 93-метровом маятнике Фуко, а она, запрокидывая голову, витает в облаках в окружении святых и Богоматери кисти Карла Брюллова. Белла была в восторге манны небесной, ей нравилось чувство полета, нравилось наблюдать, как развиваются ее длинные волосы. Развитие их было стремительным. Девушка на шаре, на бронзовом шаре выглядела счастливее, чем у Пикассо, больше похожая на девушку, запущенную в космос на первом искусственном спутнике Земли.
– Сильнее, сильнее, – кричала она.
– Я боюсь за крышу, за вашу крышу?
– В каком плане?
– Двинется. – Я знал, что каждый час шар в пятьдесят четыре килограмма, на котором сидела Белла, сдвигался в сторону на тринадцать процентов.
– Не бойтесь. Другое дело, если бы мы качались вдвоем. Лучшие качели – качели вдвоем.
Мысли человека тоже становятся качелями, когда он живет с одним, а встречает другого. Покачиваясь в седле, мы подошли к «Астории». Во взгляде Беллы я прочел, что о ночи в «Астории» не может быть и речи. Она как мудрая женщина понимала, что дальше? Дальше всё. Прощай романтика, здравствуй постель.
Именно поэтому дальше был Невский. Ночью он хорош, не то что днем, людный, временами даже ублюдный. Ночью здесь не жалеют электричества, все освещено, все свято. Дома вывернуты наружу, их души нараспашку, витрины маленьких и больших тел сверкают яркими красками. Казанский собор пытается всех обнять. Раскинув крылья, он лишний раз напоминает, что дом тоже способен обнять. Дом Зингера – настоящий маяк, указывающий путь к спасению. Спасу на Крови, который вечно плывет по каналу Грибоедова к Невскому.
– Гостиный двор, – показал я Белле на длинное здание.
– Гостиный двор в ночи совсем не гостеприимен.
Действительно. Пара случайных прохожих, опоздавших на метро, и всё. Они проводили нас взглядом, словно последнюю электричку, последнюю конку.
– Давайте заскочим в «Метрополь» или в «Север», там дивные пирожные, – захотелось мне чем-то подсластить эту ночь.
– Пирожные вместо поцелуев? – звонко засмеялась Белла. – Угадайте, какие мои любимые?
«Я знаю, ваши любимые в шею, в шею, в шею», – отозвался мой внутренний голос.
– «Невские», вам точно понравятся.
Хочешь довести дело до поцелуев – бери «Невские». Я взял.
Наши невские губы съели пирожные, потом друг друга прямо на ходу. Сливочное тепло с послевкусием грецкого ореха долго еще преследовало прогулку. Покончив со сладким, мы пришли в себя. Кони под нами уже пересекли Садовую, впереди показался Катькин садик, где просто необходимо было остановиться и пережить происходящее.
Бронзовые фигуры, гулявшие по садику, заметили нас и, испугавшись, быстро вернулись на свои места на пьедестале, буквально к ногам Екатерины II. Застыли. Державин забрался последним и виновато развел руками.
– Говорят, что здесь все фавориты Екатерины?
– Говорят, много чего говорят, – помог я спешиться Белле.
– Например?
– Что все они жестами демонстрируют размеры своих достоинств.
– Не может быть.
– Все мужчины с вами солидарны, – рассмеялся я. – Еще говорят, что под памятником спрятаны сокровища.
– Интересно. Я в жизни своей ничего стоящего не находила.
– Плохо искали. Хотя постойте, а как же Альберт? – зачем-то напомнил я ей о муже.
– Альберт не сокровище, он золотце.
– Что это значит? Плохо искали?
– Наверное. Теперь даже у поиска есть свои суррогаты: Яндекс, Гугл. С некоторых пор мы не ищем, мы гуглим. На этом и останавливаемся.
– Так вы с ним в Интернете познакомились?
– Разве это имеет значение?
– Никогда не думал, что там можно найти что-то идеальное, для души.
Пройдя мимо Александрийского театра, мы попали в мир идеальных параметров и форм. Улица Зодчего Росси – вентиляция, через которую дышала Александрийская площадь вместе с Екатериной II и окружением, в которой, казалось, сами люди попадали под некий мир античных канонов. Высота зданий равна ее ширине и составляет двадцать два метра. Длина улицы в десять раз больше – двести двадцать метров. Мы верхом на конях два метра двадцать сантиметров, встроенные в идеалы нашего зодчего.
– Эта прекрасная улица – некий пример идеального мира. Мне кажется, Росси специально создал его проекцию, чтобы каждый на время смог встроить себя в идеальное пространство, почувствовал его или, вернее сказать, – ничего, и начал жить не только идеалами, потому как идеальное бесчеловечно. Впечатляет вначале, а что дальше? Цепляемся-то мы не за идеальное, а за недостающее, потому как именно этого нам и не достает.
Идеально пустые окна смотрели на нас закрытыми глазами.
– Хотите, проверим, – развернула лошадь Белла. – Пройдемся по улице еще раз.
– А ведь и правда, достает, – засмеялся я, когда мы прошли по улице снова. – Конечно, не так как Интернет. Он вас не достает?
– Интернет – это пластиковый стаканчик. Любое вино из пластикового стаканчика станет пойлом. Но жажду утолить поможет, потому что в каждой форме есть своя прелесть, своя подача, свое предназначение.
– То есть?
– Интернет – это форма общения, конечно, я предпочту ему живое, как и электронной книге – бумажную, как и бассейну – море, как и идеальному человеку – человека своего.
– Своего Альберта, – улыбнулся я неидеальной улыбкой.
– А для кого-то своего Макса, – пришпорила коня Белла и ускакала вперед, а на меня накинулись сомнения: «Догонять – не догонять».
Умные женщины всегда умели давать от ворот поворот, оставляя при этом шлейф надежды, словно платок в средневековых классических историях, потом ходи, нюхай, вспоминай, надейся, высмаркивайся, пока не пройдет этот насморк.
Я проехал немного вперед и увидел Беллу с Альбертом, устанавливающих на моем пути знак «Поворот налево запрещен».
Блины
– Мы можем позавтракать без компьютера? Ты думаешь, мне приятно печь блины, когда ты сидишь там, общаешься черт-те с кем?
– Опять блины с дерьмом, – все еще прокручивал я в голове странный сон. Такое прекрасное утро, зачем надо все испортить? Ну, давай я сам их испеку, если тебе так сложно. Ты из всего делаешь проблему.
– Дай мне хоть в этом почувствовать себя творцом, – смахнула Фортуна очередной блин со сковородки в аккуратную стопочку ему подобных.
– А я что не даю? Неужели это так сложно, сделать приятное и не настаивать на том, что ты его сделал, и чего тебе это стоило. Ладно, иди сюда, я тебя поцелую.
– У меня руки в муке.
– Зачем мне руки для поцелуев?
– Вместо аперитива.
– Теперь я понимаю, почему некоторые не могут друг без друга.
– Почему?
– Им нечем будет питаться.
Фортуна села на мои колени, развернулась всей грудью и закрыла глаза. С балкона ее груди мне открывался прекрасный вид. Губы едва разомкнулись сгоравшей пламенем розой. Я проглотил цветок.
– У меня блин сгорит, – шепнула она.
– Да и черт с ним, – приготовился я к ее порыву, но она и не думала уходить.
И в ответ проглотила фиалку моего рта. Казалось, что перемешались не только слюни, но и зубы, и языки. Все стало общим.
Запах подгоревшего хлеба приятно ласкал нюх. Румяный диск теста быстро чернел по краям и скукоживался. Было похоже на затмение солнца. Скоро дым начал резать глаза. Но мы продолжали.
– Папа, что-то горит? – Сын выскочил из своей виртуальной норы.
– Мама блины готовит, – крикнул я ему сквозь кумар.
– А-а, я думал пожар. Позовете, когда будет готово, – удовлетворенный, закрыл он за собой дверь кухни.
– Ты видела, как его надо выкуривать из Интернета? – встал я, как по команде, вместе с Фортуной.
– Любовью, – принялась Фортуна за сковороду, отскребывая почерневшее тесто.
– Открой окно, – сказала она мне спокойно.
– Хочешь выйти? – начал я открывать его, глядя сквозь стекло во двор. В поле моего зрения забралась муха, она пробежалась по нему и замерла. Глядя туда же, во двор, стала потирать ладошки. Потом неожиданно взлетела и на ходу спарилась с другой мухой. Я пристальней посмотрел во двор: что могло ее так возбудить? Не было там ничего такого.
Отстыковавшись от партнера, муха залетела на кухню, покружилась немного под потолком и села мне на плечо. «Нет, я не того полета, шлюха. Мне для соития нужно пережить длинную цепочку отношений. Человек тоже способен схватывать на лету, но не до такой же степени!»
– Только за тобой, – прервала Фортуна мои раздумья. – В смысле, если ты вдруг уйдешь. У меня навязчивая идея, что ты рано или поздно уйдешь.
– Ты права, я могу запросто бросить, вдохновиться кем-то другим.
– А как же наш ребенок, недвижимость, прочее?
– Дети? Неужели мы уже так далеко зашли? В таком случае никуда я не пойду. От красоты не уходят, от нее можно только бежать. А я не люблю бегать.
– Дело даже не в том, что ты уйдешь, а в том, что уйдешь к другой. Которая уже не сможет тебя так любить, как я. Некоторые вообще не способны любить.
– Ты говоришь о всеобщей любви?
– Да, о всеобщей любви ко мне.
– Быть любимой, самая вредная из привычек.
– Как же ты меня достал, – поставила на стол тарелку с горячими блинами Фортуна.
– Как? – взял я блин и намазал сгущенкой.
– Нежно. Иногда складывается впечатление, что не ты меня любишь, а я тебя, – заварила чай Фортуна и села рядом.
– Это не так важно, главное, определиться, что тебе доставляет больше удовольствия: любить или быть любимым, – свернул я в трубочку блин и откусил.
Селедка под шубой
У каждой чувственной особы был свой ахматовский период стихов. Вот она стоит у окна, вглядываясь в глухую стену напротив, словно видит, как к той уже подвели Гумилева, и вот-вот расстреляют ее надежду, да что там надежду, веру. Она, непременно в длинном синем платье с белым воротничком с портрета Альтмана, странная, худая, стройная, бледнолицая, бессмертная и бесподобная Анна. Длинное лицо, тонкие, больные от боли губы и подбородок с характером. От серых недоумевающих глаз горбатый мостик носа ведет с тонким больным от непонятной душевной боли губам. Она ждет так долго, что синее платье чернеет до портрета Анненкова, на лице появляются трещины трагедии и скорби, брови острее, словно чайки, их крик – сама истерика, их полет – сама обреченность. В красивых глазах утрата и траур.
Когда-то я ее слушал с восхищением, как она, взволнованная, выкорчевывает свои слова с интонациями, вызывающими страх и любопытство. Сначала это казалось мне наигранным и театральным. Черное котиковое пальто с меховым воротником и манжетами, черная бархатная шляпа. Из-под шляпы – прядь черных волос.
Но однажды, когда Фортуна вошла в эту роль в одной ночной сорочке, с вздрагивающей через тонкую ткань, голой голодной грудью, я понял, что эти кривляния – это происки ее души, которая рвалась наружу, через стихи.
Сначала были ее стихи, потом биография. Фортуну всегда интересовала личная жизнь поэтессы. Легенды, которые становились откровением, оставляя больше вопросов, чем ответов, в свете самой легенды. Анна давно уже стала легендой, мифом, ореолом, символом, всегда в окружении таких же одиозных мужчин. Прекрасных и безобразных. Да, у Анны было много любовников, но всех их она действительно любила. В этом не было сомнения. Несмотря на то что оно шло по другой стороне улицы, а по этой – шла она в черном котиковом пальто, тонкая, высокая, стройная… Темные волосы на лбу подстрижены короткой челкой, смотрящие на нос с горбинкой, на затылке подхвачены высоким испанским гребнем. Суровые глаза и все тот же с характером нос, словно ломаная ее жизни. Она дышала таким же переломленным воздухом, поэтому чувствовала все острее. Такую нельзя было не любить. Мимо нее нельзя было пройти, не залюбовавшись. Сомнение залюбовалось, остановилось и скоро отстало.
Горячий шоколад
– Ты обо мне не заботишься, – поправила она волосы.
– Не ухаживаешь, – насыпала сахара в чашку.
– Мне не хватает внимания, – добавила еще одну ложку.
– Не обнимаешь, – размешала небрежно.
– Я уже не говорю о цветах, – вдохнула аромат кофе.
– Разве я не достойна? – нашла в чашке свое отражение.
– Мы все меньше целуемся, – пригубила керамику.
– Может, ты встретил другую? Скажи, я пойму, – откусила пирожное.
– Может, я тебе надоела? – салфеткой вытерла губы.
– Но все они остаются тенями, – скомкала.
– Все твои женщины в сравнении со мною, – положила бумагу в пепельницу.
– Хочешь, давай расстанемся, – толкала она пенку по поверхности кофе.
– Только скажи, – положила ложку на блюдце.
– Я уйду, если хочешь, – отодвинула тарелку с пирожным.
– Пирожные здесь не очень, – достала она сигарету.
– С них тянет на разногласия, – поднес я ей зажигалку.
– А это затягивает, – сделала она томно затяжку.
– Забудь все, что я говорила, – сломав, утопила сигарету в пепельнице.
– Жизнь прекрасна, вот и капризничаю.
– Давай потанцуем! – предложил я Фортуне.
– Здесь?
– Да.
– А можно?
– Только со мной.
– Ты тоже умеешь капризничать.
Я встал и подал ей руку, она тоже поднялась. Мы медленно кружились под тихий джаз. Зрителей было немного, но они нам не мешали.
– Ты меня любишь? – спросила меня Фортуна.
– Нет.
– А ты?
– И я нет.
– Что будем делать? – улыбнулась она.
– Ничего не будем, многие так живут и никто не умер.
– Умирают как раз от любви.
– Иногда я ловлю себя на мысли, что лучше уж умереть от любви, чем жить от противного.
– Я противный?
– Ты ужасный.
– Ужасный, мне нравится больше. Кстати, и ребенок тоже от меня.
– Ну, это же был тривиальный залет.
– В каждом залете есть свой космос, – прижал я ее к себе и поцеловал в шею.
– Это действительно был космос, – закрыла она глаза.
– Ты про поцелуй?
– Я про первый.
– У каждой женщины свой Гагарин.
– Бороздящий ее вселенную. Ах ты, мой Гагарин. Почему мы все реже летаем?
– Слишком много капризов.
Рагу из овощей
– Ладно, я пошел, – мялся все еще в коридоре.
– Что ты ходишь взад и вперед, неужели больше некуда?
– Ты не видела мои перчатки? – наступил я впопыхах на кота. Тот взвыл, как они обычно делают это в летнюю душную ночь.
– Ты даже уйти не можешь по-человечески, – с ходу нашла перчатки Фортуна и протянула их мне.
– А как это, по-человечески?
– Чтобы не было больно.
Вышел утром без ее поцелуя, будто не позавтракал. Я не заметил, как прошла дорога к метро, и очнулся только внутри. Стоял на ступеньке, обнимаясь с собственным пальто, наблюдая за лицами в профиль: одни едут вверх, другие спускаются, все разбиты на кадры из хроники. Эскалатор будто скручивает кинопленку, часть жизни этих людей проходит на лестнице. Их снова и снова будут зарывать и откапывать. Карабкаясь вверх по лестнице, кардинально они не изменятся, даже если будут изменять ежедневно, даже если сами себе. Они изменятся только в одном случае, если изменят им. И они вдруг сорвутся с нее.
Днем в метро не так много людей, я спокойно зашел в вагон и встал спиной к надписи «не прислоняться». Напротив цвела приятная женщина лет тридцати. Несколько раз мы столкнулись взглядами. В голове моей все еще играло вчерашнее красное. Внутри было тепло и весело. Вдруг захотелось узнать ее имя. Я подошел.
– Вы любили когда-нибудь? – не пришло ничего лучшего на ум.
– У вас все в порядке? – отодвинулась она от меня.
– Да, но вопрос-то простой.
– Конечно, любила, – взялась она крепче за поручень.
– Сильно? – Я улыбнулся искренне.
– Достаточно, – пыталась она отвести глаза.
– Как вы думаете, любовь с первого взгляда существует? – развращал я ее добродетель синим-синим как небо взором.
– Я в метро не знакомлюсь и тем более не влюбляюсь, – поправила она сумочку.
– А что вам мешает? – поддержал я ее за руку, когда поезд качнуло.
– Романтики не хватает, – чувствовала она мою ладонь, а я, казалось, ее учащенный пульс.
– Так считаете?
– Извините, я плохо считаю, – улыбнулась помадой незнакомка.
– Я выйду сейчас, вы ее сразу почувствуете. – Диктор объявлял мою остановку.
Двери открылись, и я вышел. Помахал рукой, а она мне из-за стекла ресницами. Тоннель всосал поезд, словно рот макаронину. Незнакомка увезла с собой всю мою романтику.
Фаршированный перец
Я приехал домой раньше обычного. Никого. Только кот выбежал радостно навстречу.
– Сейчас тебя покормлю, – содрал я ботинки и сразу прошел на кухню. Насыпал ему в миску кошачьей радости и потрепал по загривку. Том весело принялся грызть еду. На кухонном столе лежала записка, даже целое письмо:
«Помнишь теплые ночи? В них как в бездонной ванне, мы плавали словно рыбы, лишенные чешуи, чувствительные как поцелуи, плавленые сыры.
Помнишь?
Они были маленькие, дети наши – мурашки, бегали между нами, ветреные, возбужденные, углубляясь в те зоны, которые я бросила контролировать, как только тебе поверила.
А как я смущалась?
Ты первый, кто их растрогал, открыл. Чувствуешь, как я скучаю, я брежу прикосновениями, страх проник подсознательно, выстелился подкожно, вдруг ты больше никогда не придешь, не дотронешься. Страх солнечных жировых прослоек, вдруг ты найдешь меня худой или толстой, бледной и неухоженной? Вяну и сохну, мне нельзя без тебя. Моя влага, мой дождь, вызывающий дрожь на поверхности моря, моя слабость, мое беспокойство. Я – твое фортепиано. Пальцы роскошные, пусть они сыграют подушечками, серенаду спокойной ночи, я усну скучающая.
Твоя вторая любимая кожа.
Я тебя люблю.
P.S. Лучше бы это был кто-нибудь другой».
Жутко захотелось увидеть ее и потрогать. Я поставил чайник, взял телефон и позвонил:
– Ты меня растрогала. Я не думал, что у нас все так серьезно. Обещаю тебе вечную любовь.
– Лучше пообещай себя, любви у меня достаточно.
– Когда приедешь?
– Ты соскучился?
– Скука – это мое любимое развлечение.
– Нет, скучный ты мне совсем не нужен.
– Хорошо, я приготовлю на ужин что-нибудь.
– Что это будет?
– Разобранная постель с голым мужчиной.
– Я действительно голодна.
– Я тоже. После твоего письма у меня закипело внутри.
– Я слышу только чайник. Выключи его уже.
– Чай придется пить одному, – снял я чайник с огня.
– Буду часов в шесть. Люблю.
