автордың кітабын онлайн тегін оқу Катастрофа. Том II
Тасин Н. (Коган / Каган Н. Я.) Катастрофа. Том II
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I.
27 июля подземный город был готов.
Это был Париж в миниатюре, без его широких перспектив, без его величавой и импозантной красоты, без ярких красок и бликов, без тысячи капризно меняющихся оттенков, а, главное, без неба, то ясного и смеющегося, то грозно насупившегося, но вечно, неизменно прекрасного, навевающего человечеству столько золотых снов.
Подземный Париж был бледным отражением надземного. Так отражается в мутной воде стоящий на берегу гордый, царственно-величавый замок: как будто те же формы, то же расположение отдельных частей, но контуры неясны, расплывчаты, нет жизни, нет того, что составляет душу здания.
Правильными, безупречными линиями тянулись длинные, ровные и прямые, точно в ниточку вытянутые улицы, связанные, как узлами, обширными круглыми или восьмиугольными площадями. Дома, однообразные, так похожие друг на друга, что если б не нумерация, их легко было бы перепутать, тоже стояли безупречно правильными рядами, точно приготовившиеся к смотру солдаты.
Только немногие правительственные и общественные здания были построены не по общему шаблону, но и они, при всей своей красоте и богатству стиля, казались обвеянными скукой, и взор разочарованно отрывался от них, с тоской ища вокруг чего-то недостающего: недоставало все того же вечно прекрасного, неизменно милого неба. И теперь, когда людям пришлось расстаться с ним надолго, быть может, навсегда, оно казалось им еще неизмеримо прекраснее и милее. И теперь только они стали понимать, что красота не в гордых архитектурных линиях, не в прихотливом богатстве стиля, не в созданном руками человеческими изяществе форм, а в том, что надо всем этим царственным шатром раскинулось бездонное, вечно влекущее и вечно меняющееся небо.
Люди, попадавшие в первый раз в подземный город, бросив беглый взгляд на безупречно прямые улицы со всеми их архитектурными чудесами, поднимали глаза вверх, но вместо привычного неба встречали там тяжелые каменные своды, и невольный вздох вырывался из груди их.
— А неба-то и нет! — говорили они.
И в этих тоскливых словах заключался беспощадный приговор над чудесным созданием человека, который в такое короткое время, на глубине сотен метров, в извечном мраке недр земных, вызвал к жизни огромный город с улицами, площадями и каналами, с громадами домов и дворцов, с фабриками и заводами. Одного только не мог создать гений человеческий: неба и животворящего солнца.
Правда, над подземным городом светило искусственное солнце, светило ярким светом, мало отличающимся от света настоящего солнца, но и это была только бледная копия, более или менее удачная подделка. Слишком уж ровно оно светило; негреющим и холодным был свет его; никогда оно не хмурилось, не затуманивалось, как облаком раздумья, тяжелыми тучами, не капризничало, не поддавалось переменам настроения. Безжизненное, утром такое же, как ночью, сегодня такое же, как вчера, лило оно, точно исправный наемник, свой ровный холодный свет, который никого не радовал, ни в ком не вызывал улыбки восторга.
Да, не хватало неба и солнца, но с этим надо было мириться, как мирятся с отсутствием близких и любимых существ. И надо было устраиваться в новом жилище, устраиваться прочно и надолго.
Почти весь подземный Париж был уже заселен. По мере сооружения отдельных его участков, в него спускались, по жребию, один квартал за другим.
Люди забирали с собой мебель, посуду, ковры, книги, картины и всякие хозяйственные мелочи. Богатые семьи, у которых было слишком много вещей, не могли разместить их в своих новых квартирах, состоявших всего лишь из двух комнат, и скрепя сердце отдавали часть их в общественные склады.
Оставалось заселить лишь последний, только что законченный участок, который тянулся под бульваром Араго и прилегающими к нему улицами.
Будущие обитатели этого участка с тем большим нетерпением ждали вожделенного дня и часа своего переселения в подземный город, что они оставались одни в почти опустевшем городе и чувствовали себя как на покинутом пепелище.
Надземный Париж с каждым днем представлял все более печальное зрелище. Каждую ночь налетали зоотавры, прибавляя к старым развалинам новые и, как бы мстя людям за их бегство, с злобной яростью, до основания разрушали оставленные ими жилища. Но с еще большей жестокостью они набрасывались на заселенные еще улицы, словно торопясь натешиться над их обитателями, пока те еще не успели бежать.
Наконец, 27 июля, около полудня, началось переселение остававшихся еще в Париже жителей в подземный город.
Их было около пятидесяти тысяч.
Беспрерывно работали обширные подземные платформы пяти ближайших к этому кварталу спусков. Вокруг них происходила страшная давка, и полиция с трудом удерживала натиск толпы. Хотя до ночи, которой так боялись, оставалось еще много времени, люди обнаруживали лихорадочное нетерпение, нервничали, делали отчаянные усилия возможно скорей пробиться на платформы, словно боясь, что их оставят тут, в этом мертвом, безлюдном Париже.
В первую очередь спускали больных и раненых, которых было очень много. Несколько женщин во что бы то ни стало хотели взять с собой трупы своих убитых минувшей ночью, при налете зоотавров, детей. Одна из них, крепко прижимая к груди закутанный в одеяло трупик своего ребенка, с упорством безумия не хотела расстаться с ним.
— Нет, нет! Ни за что! — кричала несчастная, рассудок которой померк от горя. — Как можете вы требовать, чтоб я его оставила здесь? Они ведь его тут убьют, эти проклятые зоотавры, убьют мою крошку, моего ненаглядного маленького Пьера!
И когда у нее силой отняли труп ее сына, она, истерически рыдая, бросилась на колени перед теми, которые отняли его, умоляла, грозила, осыпала их бешеными проклятиями, билась головой о каменный пол платформы.
— Она с ума сошла! — слышался вокруг придушенный шепот.
Не одна с ума сошла: среди остававшихся еще в Париже были сотни сумасшедших. Некоторые покорно позволяли вести себя к платформам, не понимая, куда их ведут и не интересуясь этим; но были и буйные помешанные, которые отчаянно упирались, кусались, царапались. Таких приходилось связывать; но и связанные, они судорожно бились и так надрывались от крика, что на губах у них выступала пена.
Случалось, что сумасшедшие бежали от родных или санитаров, которые вели их к спускам, забивались в какое-нибудь разрушенное здание и там, среди успевших уже порости бурьяном груд камней, отсиживались долгими часами, как спрятавшиеся от своих преследователей звери. Некоторых так и не нашли, и они остались наверху, в вымершем Париже.
Впрочем, они были не одни. Нашлось среди парижан еще несколько десятков человек, которые, хотя и не были сумасшедшими, отказались спуститься в подземный город. Это были преимущественно кюре и монахи, которые видели в постигшей людей напасти кару Божью и считали тяжким грехом бежать от нее… Остались наверху и несколько человек, которые принадлежали к так называемому кружку Первобытных людей и так глубоко презирали современную культуру, что одевались в звериные шкуры, круглый год спали на голой земле где-нибудь в окрестностях, питались продуктами полей и лесов и никогда не брали в руки денег.
— Там, под землей, совсем задохнешься от этой проклятой культуры! — отвечали они на настойчивые приглашения спуститься в подземный город.
Среди них выделялся приобретший большую популярность своими причудами престарелый философ Круазеле, весь обросший, как зверь, волосами, в течение многих лет не умывавшийся и неутомимо составлявший фантастические проекты совершенного человеческого общества.
Это были последние могикане, которых зарывавшиеся под землю парижане как бы оставили на страже своего покинутого становища. Они жили в разных концах города, почти не встречались друг с другом, а если им и случалось сталкиваться, убегали, как бежит очутившийся на пустынном острове человек, завидев опасного зверя. Целыми днями бродили они по загроможденным развалинами улицам в поисках оставшейся после парижан пищи, и если находили что либо, забирались в какой-нибудь разрушенный дом, подобно тому, как прячутся в свою нору звери, которым посчастливилось найти добычу.
Скоро они совсем одичали и совершенно потеряли человеческий облик.
II
На 1 августа назначено было торжественное освящение подземного Парижа.
Именитые гости собрались в обширных салонах дворца правительственных учреждений, которые по этому случаю были декорированы пальмами, цветами и богато вышитыми национальными флагами. Площадь Согласия, на которую выходил дворец, уже с утра была густо залита стекавшимся со всех сторон народом. Над нею тоже колыхались сотни флагов. С широкого балкона дворца свешивалось огромное знамя с надписью: «Слава человеческому гению!»
К десяти часам утра наплыв народа был уже так велик, что трамвайное сообщение по прилегающим к площади Согласия улицам было совершенно парализовано. Пассажирские аэробусы, летавшие из конца в конец города на высоте полусотни метров, то и дело высаживали на площадь группы новых любопытных; многие граждане прилетали на своих аэромоторах-лилипутах и долго кружили над толпой, выискивая свободное местечко для спуска. Толпа встречала аэробусы и аэромоторы незлобивыми шутками.
— Зоотавр! — острили парижане. — Смотрите, как он кружит!
— Это он добычу пожирнее высматривает.
— Ишь, чуть не налетел на солнце!
— Чего доброго, еще настоящие зоотавры на торжество явятся!
— Следовало бы пригласить их, а то обидятся!
Толпа, в ожидании начала торжества, развлекалась как могла. То и дело в той или иной группе начинали хором петь какую-нибудь популярную песенку. Особенно охотно напевали и насвистывали ставшую достоянием улицы песенку Барро, причем тысячи голосов с большим воодушевлением подхватывали бойкий, всем прекрасно знакомый припев:
Прилетели зоотавры
С Марса!
Мы отправим зоотавров
К черту!
Продавцы газет оглашали площадь криками: «Первый номер “Подземного Парижа”! Купите “Подземный Париж”! Подробное описание вчерашнего налета зоотавров!»
Уличные торговцы, с трудом протискиваясь через толпу, высоко над головой поднимали свои лотки и зычными голосами выхваливали свой товар.
— Свежие пирожки, спеченные в первой пекарне подземного Парижа! Не чета надземным!
Мальчишки производили адский шум свистульками и трубами из папье-маше. Какой-то молодой человек с буйной шевелюрой, взобравшись на спины своих ближайших соседей, отчаянно жестикулировал и, размахивая, как знаменем, своей широкополой шляпой, то и дело выкрикивал во всю силу легких:
— Граждане! Минуту внимания!..
— Слушайте оратора! Внимание! — кричали со всех сторон; но эти окрики лишь увеличивали шум, и оратору пришлось покинуть свою импровизированную трибуну.
Ровно в полдень, со стороны президентского дворца, находившегося тут же, на площади Согласия, послышались торжественные звуки национального гимна: муниципальный оркестр встречал вышедшего из своего дома и направлявшегося к дворцу правительственных учреждений Стефена.
Толпа заколыхалась, как взволнованное ветром поле. Раздались крики:
— Да здравствует президент!
— Дорогу президенту!
Окруженный своими ближайшими сотрудниками, шел Стефен, сильно исхудавший, поседевший и согнувшийся. Толпа почтительно расступалась перед ним, образуя широкий проход, который снова замыкался, как только он проходил. В воздухе мелькали шляпы и носовые платки. Дружное «ура» вспыхивало то в одном, то в другом конце площади. Стефен, с гордой, счастливой улыбкой на лице, кланялся направо и налево и пожимал протягивавшиеся к нему со вех сторон руки.
— Ура! Да здравствует президент! — все громче и восторженнее кричали тысячи голосов.
Вдруг резкий свист прорезал воздух, и когда головы повернулись в ту сторону, откуда он раздался, явственно, как удар бича, послышался крик:
— Долой правительство! Да здравствует социальная революция!
Несколько десятков голосов нерешительно подхватили этот крик, но он тотчас же заглушен был новыми могучими раскатами восторженных приветствий по адресу президента.
Облако печали прошло по лицу Стефена.
— Начинается! — сказал он шедшему рядом с ним Гаррисону. — От социального вопроса и под землей не скроешься.
— И слава Богу! — ответил тот. — Это знаменует торжество жизни везде и при всех условиях.
Несколько минут спустя Стефен, окруженный членами правительства и строительной комиссии, появился на балконе дворца правительственных учреждений, под великолепным знаменем с надписью «Слава человеческому гению!» Муниципальный оркестр снова встретил его национальным гимном, снова замелькали в воздухе шляпы и платки, и громовые раскаты «ура» почти совершенно заглушили музыку.
Когда оркестр умолк, Стефен поднял руку в знак того, что он хочет говорить.
— Тише! — раздались крики. — Внимание! Слушайте господина президента!
Мгновенно водворилась глубокая тишина. Многотысячная толпа затаила дыхание. Казалось, что сами дома, тесным кольцом обступавшие со всех сторон площадь, обратились в слух.
— Граждане! — взволнованно, громким, вибрирующим голосом, начал Стефен. — Сегодняшний день будет отмечен, как один из самых знаменательных дней в истории Франции и всего человечества. Он открывает новую эру в жизни нашей планеты. Изгнанные неведомыми враждебными силами с поверхности земли, мы ушли под землю, чтобы здесь начать новую жизнь. Пусть мы побеждены, пусть мы бежали с поля битвы от грозного врага, с которым не можем меряться силами; но само наше бегство сюда, то, что мы смогли устроить себе убежище на глубине сотен метров, в самых сокровенных недрах земли, само по себе уже знаменует победу духа человеческого.
Граждане! Я твердо верю, что здесь, под землей, мы станем лучше, чище, разумнее. Перед нами открываются новые перспективы и возможности. Уже спускаясь в подземный город, мы в значительной степени уничтожили разъединяющие людей социальные перегородки, стерли классовые различия, уравняли богатых и бедных, свели на нет привилегии. Будем и дальше идти этим путем, единственным, который ведет ко всеобщему благоденствию!
Послышались восторженные аплодисменты, и крики «ура» могучими, все шире расходящимися раскатами прокатились из конца в конец площади и отозвались гулким эхом в прилегающих улицах.
— Граждане! — продолжал Стефен, снова водворив жестом руки тишину. — Наверху, в нашей старой обители, более или менее удовлетворительное разрешение социального вопроса наталкивалось на почти непреодолимые препятствия. Молох милитаризма, этот разросшийся до гигантских размеров монстр, требовал все новых и новых жертв. Постоянная угроза чудовищных международных конфликтов вызывала страшное напряжение всех сил. Необходимо было тратить миллиарды на содержание огромных армий, морских и воздушных флотов. Теперь, благодарение Создателю, все это отпадает. Нам не нужны больше ни дорогостоящие армии, ни морские и воздушные дредноуты, ни подводный флот. Настал, наконец, вожделенный день, когда мы имеем возможность перековать мечи в сошники. Ненужные больше гигантские оружейные заводы отныне будут работать на дело мирного преуспения. Миллионы людей, которые доныне были заняты делом истребления ближних или подготовкой к этому истреблению, смогут теперь отдаться производительному труду, что сразу поднимет всеобщее благосостояние. И с глубоким убеждением, что мы вступаем в новую эру, с горячей верой в будущее, я восклицаю: «Долой оружие! Да здравствует мирный труд на счастье человечества!»
Бурный энтузиазм охватил многочисленную аудиторию. Долго не смолкавшие крики восторга огласили площадь и прилегающие улицы. В группе, находившейся под самым балконом, на котором стоял Стефен, кто-то затянул чрезвычайно популярный в то время Гимн мира. Он был подхвачен сначала ближайшими соседями, а еще через минуту вся залитая народом площадь гремела могучими, бодрыми призывными аккордами во славу мира.
При последних аккордах, над толпой, поднявшись на спины соседей, появился какой-то старик и, выждав окончания гимна, зычным голосом скомандовал:
— Граждане! Кричите: «Долой оружие! Да здравствует мир!» Раз, два, три!
И послушная команде толпа, обнажив головы, стройно и дружно, точно хорошо спевшийся хор, трижды прокричала:
— Долой оружие!
— Да здравствует вечный мир!
По чьему-то знаку, оркестр с воодушевлением заиграл Гимн мира, который прослушан был в глубоком, религиозном молчании.
Это была внушительная манифестация против жестокого бога войны, который так долго душил бедное чθло-вечество. Лица светились глубокой верой в лучшие дни, взоры горели надеждой. Люди обменивались крепкими рукопожатиями и поздравляли друг друга как со светлым праздником. Казалось, что здесь, на этой площади, на глубине сотен метров, торжественно скреплялся великий договор о вечном мире.
Когда волнение несколько улеглось, Стефен, снова водворив жестом молчание, продолжал:
— Граждане! Пусть на всю жизнь запечатлеются в нашей памяти эти прекрасные, только что пережитые нами мгновения. Это исторические минуты. Они знаменуют великий поворот в жизни человечества. В первый раз за многие тысячи лет своего существования, оно победоносно вступает в новую стихию, подземную, — и все говорит за то, что в ней оно заживет новой жизнью, свободной от вековых грехов и предрассудков, от язв и тягот, которые тяжелым бременем давили его на поверхности нашей планеты. А теперь позвольте мне, дорогие парижане, поздравить вас с новым, подземным Парижем. Он — дело ваших рук, вашей энергии, вашего коллективного гения. В нем еще многого недостает: столица Франции и, смею сказать, Европы, не созидается в несколько недель. И без того достигнуты чудеса. Этими чудесами, граждане, мы в значительной степени обязаны также нашей славной строительной комиссии с моим дорогим другом Кресби Гаррисоном во главе.
— Ура! Да здравствует Комиссия! Да здравствует Гаррисон! — раздались, под гром аплодисментов, дружные, оглушительные крики.
Гаррисон и его сотрудники, приблизившись к балюстраде балкона, поклонились.
Потом оркестр снова заиграл национальный гимн, который покрыли восторженные, долго не смолкавшие крики «ура».
Официальная часть торжества кончилась. Толпа дрогнула, заколыхалась; люди стали обмениваться впечатлениями; одни расходились, другие занимали их место. Там и сям снова, один за другим, появлялись над толпой ораторы, делая тщетные усилия обратиться к ней с речью.
— Граждане! — кричали они, отчаянно жестикулируя. — Одну минуту внимания!
Но их не слушали.
— Чего там! Лучше Стефена не скажешь! — говорили им.
Скоро один из распорядителей празднества, добившись тишины, предупредил, что сейчас публике будет преподнесен сюрприз.
— Для этого придется на время потушить солнце, — сказал он. — На несколько минут мы очутимся в абсолютной темноте.
— Браво! — ответила радостными криками толпа. — Мы уж успели соскучиться по ночи.
Минут пять спустя, солнце действительно потухло, как-то сразу, без всяких переходов. Наступила такая глубокая тьма, что люди не могли разглядеть собственной руки.
— Да здравствует ночь! — слышались со всех сторон крики.
Мальчишки в бурном восторге свистали, дули в игрушечные трубы и флейты, били в барабаны и, казалось, с ума сошли от радости. Такой ночи, такой абсолютной, кромешной тьмы, люди никогда еще не знавали. Это было что-то новое, неизведанное, приятно волнующее своей новизной и в то же время жуткое.
— Вот это так ночь! — слышались исходящие откуда-то из темноты возгласы.
— Совсем как в могиле!
— Ну, в могиле, я думаю, светлее!
Вдруг длинная, похожая на огненное копье, молния со свистом и шипением взвилась вверх и распалась под сводами на сотни звездочек. За ней взвилась другая, потом еще и еще. Загоравшиеся звездочки не гасли, а держались на высоте, под самыми сводами, и число их все росло и росло. Мало-помалу образовалось настоящее звездное небо. Можно было даже узнавать отдельные звезды.
— Юпитер! — кричали восторженные голоса.
— А вот и Венера! Точно ее с неба стащили.
— А это Большая Медведица!
— Смотрите, смотрите! Сатурн! Вон там, налево!
Появление каждой новой знакомой звезды встречалось дружными аплодисментами.
Но кульминационного пункта восторг толпы достиг тогда, когда несколько левее Большой Медведицы вдруг вспыхнула бледно-желтым светом луна.
Стало светлее. Луна обливала площадь с теснившейся на ней тысячеголовой толпой ровным бледным светом, от которого меркли звезды.
Когда толпа устала кричать и аплодировать, с балкона прозвучал громкий командный голос:
— Тушите луну!
Несколько секунд спустя луна потухла, тоже как-то сразу, без всяких переходов, не оставив после себя хотя бы мгновенного бледного зарева. Звезды стали ярче и вдруг начали беспорядочно передвигаться с места на место, точно играя в соседи. Они то отскакивали друг от друга, то собирались в небольшие группы, строились в правильные ряды, как бы готовясь к смотру, снова рассыпались. Это продолжалось минуты две. Наконец, стали вырисовываться под сводами отдельные, составленные из звезд, огромные буквы. По мере их появления, толпа читала их вслух, и похоже было, что тысячи школьников, по команде учителя, выкрикивают, обучаясь грамоте, одну за другой буквы.
«Да здравствует подземный Париж» — загорелась мало-помалу под сводами гигантская огненная надпись, составленная из ярко горящих искусственных звезд.
И снова раздались долго не смолкавшие крики «ура».
Праздник кончился. Переливающая огнями надпись под сводами, казавшаяся гордым вызовом, который человек бросал всем враждебным ему силам, стала понемногу тускнеть и скоро совсем погасла. Но растекавшаяся черной лавой по улицам толпа долго еще находилась под впечатлением виденного и с глубоким чувством взволнованно повторяла:
— Да здравствует подземный Париж!
III.
Еще задолго до окончания работ по сооружению подземного Парижа, когда с полной очевидностью выяснилась техническая осуществимость этого предприятия, в разных пунктах Франции приступлено было к постройке целого ряда других подземных городов.
Первыми последовали примеру Парижа такие крупные города, как Лион, Марсель, Бордо, Лилль. Потом и десятки других городов, один за другим, приступили к подземным работам. Специальные, снаряжаемые местными муниципалитетами комиссии, съезжались со всех углов Франции в Париж для ознакомления с технической стороной дела.
По примеру Парижа, везде декретировалось чрезвычайно высокое обложение крупных капиталов. Лион, который пользовался репутацией красного города и муниципалитет которого был всецело в руках социалистов, провозгласил полную национализацию всех капиталов, точно также как и частных промышленных предприятий. Пострадавшие устраивали шумные демонстрации протеста и надоедали бесконечными жалобами центральному правительству, но вынуждены были смириться, особенно после того, как многие из них, в разных пунктах Франции, были жестоко избиты толпой или посажены в тюрьму.
Работы везде велись с лихорадочной энергией. Подхлестываемые беспрерывными налетами зоотавров, охваченные все растущей паникой, миллионы французов спешили зарыться в землю. Душой этого грандиозного, беспримерного в истории человечества дела был Париж. Он являлся центром, из которого исходили распоряжения, проекты, указания. Подземная комиссия, руководимая Кресби Гаррисоном, рассылала во все концы Франции своих эмиссаров для руководства работами.
Вначале их встречали с нескрываемой враждебностью.
— Довольно уж Парижу куражиться над нами! — ворчали провинциалы. — Мы, слава Богу, не нуждаемся больше в его опеке.
В некоторых городах, как напр. в Бордо, Тулузе, Монпелье и Тарасконе, проявились даже, в довольно резкой форме, сепаратистские тенденции. Пылкие южане, всегда недолюбивавшие северян, решили, что наступил благоприятный момент для провозглашения полной политической автономии Юга.
Возбужденные толпы устраивали по улицам демонстративный шествия и оглашали воздух криками: «Долой Север! Да здравствует автономный Юг!» В Бордо даже образовался очень внушительный «Союз борьбы за автономию», но так как вся его энергия поглощалась борьбой с аналогичным союзом, основанным в Тулузе, то деятельность его не дала осязательных результатов.
Непримиримее всех оказался Тараскон. Он так и не сложил оружия перед Севером, т. е. перед Парижем, не пошел в Каноссу, как другие города Юга.
— Мы будем биться до последней капли крови, но живыми северянам не дадимся! — торжественно клялись друг другу тарасконцы. — И не надо нам их подземных городов!
Местная газетка «Маленький тарасконец» стала называться «Непримиримым тарасконцем» и разжигала патриотизм своих сограждан до температуры каления. Каждая статья ее была грозным вызовом по адресу Севера. Но Север, под которым тарасконцы имели в виду главным образом Париж, не обращал или делал вид, что не обращает на эти громы и молнии никакого внимания. Добрые, но пылкие тарасконцы, до глубины своих южных сердец оскорбленные таким невниманием, выходили из себя, принимали еще более воинственные позы, еще с большим вызовом смотрели в сторону заносчивого Севера и еще энергичнее клялись умереть за великое дело автономии если не всего Юга, то хотя бы Тараскона.
Городок все больше стал походить на военный лагерь. Бравые тарасконцы расхаживали по улицам вооруженные с головы до ног, и за залитыми добрым тарасконским вином столиками таверн вдребезги разбивали полчища воображаемых врагов. Вытащили откуда-то заржавевшие от времени пушки, которые служили еще в войну 1914–1917 годов, и поставили их, на страх врагам, у всех входов в город. Была объявлена всеобщая военная мобилизация, на которую горячо откликнулось все население. Был даже сформирован женский боевой батальон. Отставной капитан воздушного флота Лемурье, которого тарасконцы называли «Львом воздуха» и который, благодаря гнусным проискам Севера, давно уже был не у дел, сформировал летучую боевую эскадру, располагавшую, впрочем, всего лишь двумя аэропланами устаревшего типа. На улицах и площадях то и дело производились маневры.
Но враг не показывался.
— Еще бы! — говорили бравые тарасконцы. — Эти северяне не так глупы, как это может показаться. Они прекрасно понимают, что встретят здесь энергичный отпор, и предпочитают сидеть дома.
— Быть может, они даже и не знают, что у нас тут происходит, — выражали сомнение другие.
— Ну, вот еще! Не беспокойтесь: весь Север зорко следит за нами. К тому же, они там читают нашу газету.
— Кто их знает! — не унимались скептики. — У них там столько собственных газет!
На всякий случай, «Непримиримый тарасконец» стал регулярно рассылаться, в закрытых конвертах, самому Сте-фену, всем видным членам правительства, депутатам, а также в редакции газет.
Но дни шли за днями, в Тарасконе все уж давно было готово для примерного отпора северянам, а те все еще продолжали игнорировать «орлиное гнездо», как окрестил свой родной город «Непримиримый тарасконец».
Наконец, когда тарасконцы уже и ждать перестали, когда «Маленький тарасконец», в язвительной, уничтожающей статье, заклеймил северян именем жалких трусов, когда даже возник вопрос о переводе на мирное положение армии и летучей эскадры, — вдруг явились северяне. По крайней мере, в одно прекрасное утро начальник тараскон-ского Воздушного флота Лемурье получил от своего приятеля из Лиона не совсем ясную, но сильно взбудоражившую город телеграмму, которая гласила: «Северяне покончили с Лионом. Направляются в Тараскон. Примите меры».
Целые сутки прошли в лихорадочном ожидании. С утра до поздней ночи происходили усиленные репетиции предстоящего боя. Осматривали форты, чистили оружие, расставляли стражу. Главный штаб провел всю ночь над разработкой боевых диспозиций. Тарасконцы были готовы.
На следующее утро действительно явились северяне. Но при виде их бравые тарасконцы сначала выпучили от изумления глаза и раскрыли рты, а потом, заскрежетав зубами, разразились гневными проклятьями: вместо полчищ вооруженных северян явились всего лишь два эмиссара парижской Подземной комиссии.
Их приняли с леденящей холодностью. Но северяне этим нисколько не были смущены, как ни в чем не бывало представили свои полномочия и заявили, что они приехали со специальными указаниями относительно подземных работ.
Мэр города с достоинством ответил, что тарасконцы не нуждаются в указаниях Парижа.
— Потрудитесь передать вашему правительству, — сказал он, напирая на слово «вашему», — что Тараскон отделяется от Франции и становится автономной республикой.
Если б ваше правительство пожелало завязать с нами дипломатические сношения, мы готовы.
За мэром стояли вооруженные до зубов граждане, которые всем своим видом свидетельствовали о своей решимости до последней капли крови защищать священные права автономного Тараскона.
Эмиссары пробовали убеждать, доказывали вред сепаратистских тенденций в такой тяжелый момент, но мэр еще с большим достоинством положил конец дальнейшим разговорам.
— Милостивые государи! — заявил он им. — Мы вступим в переговоры только с уполномоченными для этой цели делегатами французского правительства. А теперь прощайте. Если б вы пожелали сегодня же уехать, мы препятствовать вам не будем.
И он, высоко подняв голову, вышел, сопровождаемый своим почетным караулом, который воинственно бряцал оружием.
Эмиссары переглянулись и пожали плечами.
— Надеюсь, нам дадут хоть возможность пообедать и выспаться с дороги! — сказал один из них.
— Я, черт возьми, начинаю в этом сомневаться! — ответил другой.
Он оказался прав: они везде наталкивались на безмолвный, но упорный бойкот. Все отели города оказались вдруг переполненными, рестораны и кафе вдруг превратились в частные клубы, куда посторонние не допускаются, в съестных лавках не оказалось ни грамма сыра или колбасы, а хозяева булочных как будто никогда не слыхали, что такое хлеб. Несчастным эмиссарам, провожаемым далеко не дружелюбными взглядами тарасконцев, пришлось уехать.
Тарасконцы ликовали.
— Так будет поступлено со всеми северянами, которые вздумали бы посягать на наши священные права! — сказал мэр тоном человека, только что одержавшего крупную победу.
Когда инцидент этот стал известен в Париже, члены Комитета обороны от души посмеялись.
— Эти милые тарасконцы еще, того и гляди, войну нам объявят! — сказал Стефен. — Они пострашнее зоотавров будут!
Министр внутренних дел внес было предложение о посылке в Тараскон военного отряда для укрощения строптивых тарасконцев, но оно было отвергнуто.
— Господь с ними! — сказал Стефен. — У нас и без того немало хлопот. Пусть себе тешатся со своими автономиями!
И тарасконцев предоставили самим себе. Тщетно ждали они присылки официально уполномоченных послов от французского правительства; тщетно «Непримиримый тарасконец» в каждом номере очень прозрачно намекал, что Тараскон готов принять этих послов со всеми подобающими почестями: Париж упорно игнорировал его, как если б его и на свете не было.
— Коварный Север замышляет против нас какую-нибудь адскую штуку! — говорили тарасконцы.
Но коварный Север молчал, и это молчание смущало сильнее, чем все адские замыслы.
Зоотавры, между тем, продолжали громить город и губить людей. Необходимо было принять какие-либо меры. Более малодушные стали, сначала робко, а потом все настойчивее, говорить о необходимости завязать сношения если не с Парижем, то хоть с Лионом и другими ближайшими центрами. Но их клеймили именем предателей и изменников великому делу тарасконской независимости: власти решительно отказывались идти на какие бы то ни было компромиссы.
— Лучше погибнуть под развалинами города, чем идти в Каноссу! — говорили непримиримые.
Кончилось тем, что часть жителей, провожаемая глубоким презрением остальных, покинула город и перекочевала в Лион, Марсель, Тулузу и другие центры.
Число бегущих росло с каждым днем. Город пустел, многие дома и магазины стояли наглухо заколоченными. «Непримиримый тарасконец» одного за другим терял читателей. Последние могикане бродили грустные, но полные решимости победить или умереть; а так как побеждать некого было, то им приходилось только умереть.
Когда их оставалось не более трехсот человек, начальник тарасконского Воздушного флота Лемурье, вместе с мэром и другими властями, водрузил на центральной площади огромную мраморную доску с надписью: «Странник! Поведай миру, что мы легли здесь все триста, верные великому делу тарасконской независимости».
Так исчез с лица земли славный Тараскон.
IV
В видах экономии времени, труда и денег, Комитет обороны и центральная строительная комиссия приняли было решение строить подземные города только под сравнительно крупными центрами, с таким расчетом, чтобы в них могло поместиться и население ближайших мелких городков и деревень. Но это решение оказалось неприменимым: осуществление такого плана превратило бы подземную Францию в ряд отдельных, совершенно изолированных друг от друга провинций и сделало бы невозможным какие бы то ни было сношения между ними. Волей-неволей приходилось рыть сотни подземных городов и тысячи подземных деревень, связывая их настолько широкими туннелями, чтобы по ним могли циркулировать поезда и пассажирские аэробусы.
От Марселя до Гавра и от германской границы до берегов Ла-Манша кипела лихорадочная работа. Сотни, тысячи человеческих муравейников зарывались под землю. В Париже то и дело получались известия о ходе работ, которые горячо комментировались, как если б это были реляции с театра войны.
Пока хоть часть парижан оставалась на поверхности, сообщение с провинцией, хотя и не совсем регулярное, все же поддерживалось. Но с того дня, как подземный Париж поглотил все население надземного, он оказался совершенно отрезанным от остальной Франции. Мозг страны как бы отделился от ее туловища. В провинции могли происходить чрезвычайно важные, решающие события, а столица не только не была бы в состоянии реагировать ни них, но даже ничего бы о них не знала.
— Этак всякие Руаны, Лилли и Бордо тоже, чего доброго, по примеру Тараскона провозгласят себя независимыми! — полушутя, полусерьезно говорил Стефен.
— И тогда — прощай Франция! — в тон ему отвечал Гаррисон. — Нет, это не годится. Придется учредить наверху, при радиотелеграфе, дежурство. Правда, он сильно пострадал от зоотавров, но его можно будет исправить.
Кликнули клич, и тотчас же нашлись сотни добровольцев, преимущественно из студентов высших технических школ.
Радиотелеграф был исправлен, и на нем были учреждены дневные и ночные дежурства. Дважды в сутки, по утрам и вечерам, поднимали и снова спускали дежурных.
Жутко было сидеть ночью в узкой башне среди вымершего города, под оглушительный треск невидимых гигантских моторов и грохот обрушивавшихся зданий. Ночные дежурные были как бы одинокими часовыми на передовых аванпостах, находившихся в непосредственной близости от опасного врага.
Скоро часть их погибла при налете одного зоотавра, причем радиотелеграф был разрушен почти до основания. Снова пришлось вызывать добровольцев для сооружения новой радиотелеграфной станции.
Таким путем, ценой тяжких усилий и жертв, удавалось хоть сколько-нибудь поддерживать сношения с провинцией и другими странами. Они были крайне нерегулярны, так как во многих пунктах радиотелеграфные станции были разрушены или плохо функционировали. Но тем не менее существовала хоть какая-нибудь связь с остальным миром. «Подземный Париж», точно так же, как и другие открывшиеся внизу газеты, завел даже постоянные рубрики под громкими названиями «Вести со всего мира», «Во Франций и за границей», «Мировая хроника» и т. п.
Увы! Эти рубрики с каждым днем становились все короче и жиже, так как радио получались урывками, чрезвычайно нерегулярно, часто извращенными до неузнаваемости; многие сообщения носили явно вздорный характер, точно их сочиняли для юмористического отдела, и они только по ошибке попадали в отдел серьезной информации.
Так, в одно утро в «Подземном Париже» черным по белому можно было прочесть такую сенсационную новость: «Китай объявил войну Северо-Американским Соединенным Штатам. Значительные китайские силы захватили в Вашингтоне Белый дом, арсеналы и все правительственные учреждения. Положение чрезвычайно серьезное. Желтая раса, по-видимому, решила окончательно вытеснить белую».
Это радио вызвало сильное волнение, и толпа народа теснилась у входа в редакцию «Подземного Парижа», сгорая от нетерпения узнать подробности великого американо-китайского конфликта. Там и сям слышались оживленные комментарии.
— Да, эти китайцы всех придушат. Еще, того и гляди, на Францию пойдут!
— Ну, теперь-то нам никто не страшен!
— Не вечно же мы будем под землей сидеть!
Любителей политических сенсаций ждало крупное разочарование: не только не получалось подробностей о ходе американо-китайского конфликта, но доходившие из Северной Америки скудные сведения вообще ни словом не упоминали о каких бы то ни было военных столкновениях. Тогда Комитет обороны запросил по радиотелеграфу вашингтонское правительство, в чем дело, и некоторое время спустя выяснилось следующее: китайская миссия, после долгих мытарств, добралась, наконец, до Северной Америки и была принята в Белом доме. Сообщавшее об этом радио было до того извращено, что открывало широкий простор фантазий репортеров, которые раздули его до грандиозного конфликта между белой и желтой расами.
На другой день получено было радио из Петербурга, составленное в следующих выражениях: «Три зоотавра… специальная комиссия… переговоры… опыт удался». Вот как это сообщение было воспроизведено в «Подземном Париже»: «Из Петербурга пришла сенсационная весть, которая может иметь решающее значение для всего человечества. Если мы верно поняли полученное радио, русским, через посредство специальной комиссии, в которую входят величайшие авторитеты науки, удалось вступить в регулярные переговоры с зоотаврами. По-видимому, переговоры эти обещают дать положительные результаты: по крайней мере, радио сообщает, что “опыт удался”. Отнюдь не беря на себя моральной ответственности за это огромной важности сообщение, мы все же позволяем себе выразить надежду, что оно основало на реальном факте, т. е., что с зоотаврами действительно удалось вступить в переговоры. Славянская раса дала столько доказательств своей гениальности, что мы не удивимся, если именно в холодных степях России будет найдено решение трагической проблемы, которая так властно стала перед всем человечеством. Хочется верить, что и на этот раз подтвердятся знаменательные слова: “Ех oriente lux”»[1].
В течение целой недели только и разговоров было, что о России и славянском гении. Толпа восторженно кричала: «Vive la Russie!»
Учитывая настроение улицы, газеты наперебой сочиняли всякого рода сенсационные небылицы. Так, «Новая эра» пустила слух, что ввиду достигнутого соглашения с зоотаврами в России приостановлены работы по сооружению подземных городов и что население вернулось к прежней нормальной жизни. Газеты раскупались нарасхват. Огромная толпа народа направилась на площадь Согласия, ко дворцу правительственных учреждений, и громкими криками требовала немедленного снаряжения специальной делегации в Петербург.
Вечером того же дня редактор «Новой эры» был арестован, а газета его закрыта. На стенах появилось правительственное сообщение, в котором говорилось, что пущенный слух — вздорный, ни на чем не основанный вымысел.
Настроение улицы сразу резко изменилось. Толпа, ворвавшись в редакцию «Новой эры», подвергла ее жестокому разгрому, причем избила до потери сознания какого-то оказавшегося в ней репортера и совсем уж ни в чем не повинного сторожа.
Газеты стали осторожнее. Они ограничивались воспроизведением получаемых радио, большей частью крайне сбивчивых и непонятых, сопровождая их робкими комментариями. Иностранный отдел хирел с каждым днем и скоро совсем почти исчез с газетных столбцов. Некоторое время передовики пытались еще писать о «новом курсе британской политики», о «захватных тенденциях Японии», о «желтой опасности», о «борьбе партий в Италии», но сами при этом чувствовали такую неловкость, что скоро сложили оружие.
Внутренняя хроника тоже сильно хромала: доходившие из провинции сведения были слишком уж скудны. Заведенный всеми газетами отдел «Подземная Франция» заполнялся больше предположениями и догадками, чем реальными фактами. Юмористический листок «Зоотавр» в каждом номере пускал шуточные сенсации на злобу дня. «Руанские рыболовы, — сообщал он, — изобрели специальную удочку для ловли зоотавров. За одну только последнюю неделю ими было поймано 9999 этих монстров, которые оказались очень вкусными и удостоились одобрения даже самых требовательных гурманов. Убедительно советуем парижанам не поддаваться на изобретенную добрыми руанцами удочку». В другом номере описывалась титаническая борьба бретонской деревушки Паламбек с зоотаврами, которые, понеся крупные потери, отступили в полном беспорядке на незаготовленные заранее позиции. На следующий день «Зоотавр» в юмористических красках изображал поход тарасконцев на Париж, причем вся Франция содрогалась от топота ног грозных тарасконских полчищ.
Толпа смеялась этим шуткам, но тосковала по серьезной информации: страстно хотелось знать, что делается в провинции и на всем белом свете. Казалось, что там, за пределами Парижа, совершаются великие, решающие события. Где-нибудь в Америке, быть может, уже придумали какое-нибудь радикальное средство борьбы с нагрянувшей бедой, без того, чтобы люди зарывались в землю. Быть может, немцы изобрели какое-нибудь новое оружие, против которого не может устоять ни один зоотавр. Быть может, наконец, русские, от которых всего можно ждать, нашли какое-нибудь верное средство борьбы с крылатыми чудовищами.
Но ни американцы, ни немцы, ни русские, ни другие народы почти не подавали признаков жизни. По отрывочным, крайне сбивчивым радио из Европы и других концов земного шара можно было только догадываться, что и там идет лихорадочная работа по устройству подземных убежищ. Весь мир уходил в недра земные, накрывался толстым слоем земли, отделяя себя ею от неба, солнца, безбрежной лазури. Как выразился юмористический листок «Зоотавр», культурный уровень человечества сразу понизился на целые сотни метров.
1
«Свет с Востока» (лат.).
V.
Несмотря на то, что подземный Париж был уже настолько закончен, что мог вместить все население надземного, землекопные работы в нем продолжались. Часть трудовой армии была демобилизована, но около сотни тысяч человек были удержаны на работе: надо было рыть туннели до ближайших населенных мест, прокладывать по ним рельсовые пути, налаживать телеграфное и телефонное сообщение.
Работы велись одновременно в разных направлениях: на Версаль, Фонтенебло, Блуа, Мо, Шартр.
Первый город, до которого докопались парижане, был Версаль.
Это произошло 24 августа около полудня. Рабочие, находившиеся при землекопных машинах, вдруг услыхали какой-то странный шум, который исходил из возвышавшейся перед ними толщи земли. Они жадно стали прислушиваться.
— Там люди! Слышны голоса! — раздались возбужденные, радостные крики.
— Мы докопались до версальцев!
Весть эта с быстротой молнии разнеслась по всему подземному Парижу. Тысячи людей бежали «в Версаль», как говорили в толпе.
— Слыхали? Путь в Версаль свободен! — кричали на бегу парижане.
Трамваи и аэробусы брались с бою. Они были до того переполнены, что многим приходилось пробираться пешком, хотя от центра Парижа до того места, откуда услышан был шум, было добрых пятнадцать километров.
Пока толпа туда добралась, последний слой земли, отделявший парижан от версальцев, уже был прорыт, и они тысячами хлынули в образовавшийся проход. Обе стороны выражали бурную радость, обменивались рукопожатиями и приветственными возгласами. Женщины целовались и плакали от умиления, как если бы близкие им люди вдруг вышли из могил на свет Божий.
Расспросам конца не было.
Версальцы сообщили, что они, с своей стороны, прокопались уже с юга до Шартра и с севера до Бове.
— Ура! — кричали в ответ парижане. — Теперь мы сможем разгуливать под землей по целой провинции.
— Еще через какой-нибудь месяц можно будет ездить, не поднимаясь наверх, в Гавр, Марсель, Нанси, куда угодно.
Вечером, во дворце правительственных учреждений, был устроен торжественный прием представителей версальского населения.
Стефен, радостный, сияющий, горячо жал им руки и обратился к ним с приветственной речью.
— Вы, дорогие друзья, первые иногородние братья наши, которых мы на глубине сотен метров приветствуем в нашей новой подземной обители! — взволнованным голосом говорил он с бокалом в руке, обращаясь к гостям. — Здесь, в недрах земных, которые еще никогда, от самого сотворения мира, не видали человека, мы братски протягиваем вам руки и зовем на дальнейшую совместную работу с враждебными силами. Сегодня мы, неустанно долбя грудь земли, пробились к вам, потом расчистим себе дорогу к другим нашим братьям. Везде кипит работа. Везде люди, как кроты, роют землю, чтобы соединиться со своими согражданами, и недалек уж день, когда Франция, наша великая Франция, будет и под землей, как она была еще недавно на земле, единой, тесно спаянной, связанной великой задачей возрождения и сохранения нашей тысячелетней культуры. Не сегодня-завтра мы сможем так же или почти так же свободно передвигаться по всей Франции под землей, как мы это делали до появления зоотавров. А потом, мало-помалу, нам удастся завязать подземные сношения и с другими государствами. Конечно, это потребует еще долгих и тяжких усилий, но тем слаще будет торжество, тем радостнее победа!
Стефен высоко поднял свой бокал и торжественно закончил:
— Граждане! Пью за нашу великую Францию, великую на земле и под землей. Пью за ее славную тысячелетнюю культуру, которой не страшны никакие зоотавры! Пью за Париж и Версаль, за все города и веси нашей родины!
Когда утихла буря восторгов, вызванная речью президента, поднялся с бокалом в руке мэр Версаля, известный депутат Этьен Перрье, красивый старик с лицом патриарха, обрамленным густой седой шевелюрой и длинной белой, как лунь, бородой:
— Дорогой президент! Дорогие парижане! — сказал он. — Париж не раз вызывал нарекания. Провинция обвиняла его в гордости, властолюбии и прочих грехах. Но он все же всегда был, есть и останется мозгом Франции. От него исходят все великие проекты, все благородные начинания. Он и на этот раз, в переживаемые тяжкие дни, указал Франции и всему человечеству путь спасения. Я пью за великий, вечно юный, вечно дерзающий Париж! Да останется он и под землей неугасимым светочем, озаряющим путь Франции и всему миру!
Празднество затянулось до поздней ночи. Кафе и таверны были переполнены оживленными группами парижан и версальцев, причем первые так вошли в роль гостеприимных хозяев, что и сами они и их гости часто пошатывались и не всегда ясно могли выражать свои мысли.
Какой-то основательно подвыпивший парижанин шел по улице не совсем твердыми шагами, обняв одной рукой за шею своего гостя версальца, а другой энергично размахивая в воздухе.
— Да, брат, вот тебе и подземный Париж! — бормотал он. — : Жили-жили на земле — и вдруг сквозь землю провалились! Штука, брат! Эвона какие домища воздвигли! Дворцы! Тут тебе и театр, и магазины, и фабрики, и трамваи, а как-то не того… Душа не лежит… Главное, неба нет и солнца… Какое это солнце! Так, подделка одна…
Он вдруг поднял угрожающе сжатый кулак к искусственному солнцу, обливавшему ярким, ровным светом весь город, и гневно закричал:
— У, дьявол круглорожий! Эй, кто там! Туши его, проклятое! Видеть его не могу!
Он долго еще сердито бормотал что-то, а искусственное солнце продолжало бесстрастно лить свой холодный, негреющий свет на безукоризненно прямые улицы подземного Парижа и на обступающие их с обеих сторон каменные громады. Хмурые, угрюмые стояли дома, как бы обвеянные тяжелой, серой скукой, и казалось, что они тоже тоскуют по солнцу, живому, настоящему неподдельному солнцу, вечно меняющемуся, умеющему смеяться и хмуриться.
VI
К концу октября подземный Париж был уже связан, широкими и высокими туннелями, с самыми далекими окраинами Франции.
Эти туннели казались щупальцами, которые гордая, властолюбивая столица протягивала во все стороны, подчиняя своей власти провинцию. Всюду проникали эти щупальца. Через подземные города и деревни тянулись они все дальше и дальше, доходили до границ, упирались в море. По ним шли в провинцию декреты, распоряжения, указания: Париж как бы спешил наверстать то, что он упустил в те два-три месяца, когда власть над страной фактически ускользнула от него.
И провинция, как конь, сбросивший с себя на время седока, но потом опять почувствовавший крепко натянутую привычной рукой узду, снова признала власть Парижа. А когда некоторые города, преимущественно на юге и в Бретани, возмечтавшие было о полной независимости от центра, проявили дух непокорства, по щупальцам-туннелям полетели к ним такие властные окрики и угрозы, что они тотчас же смирились.
Париж с каждым днем все более входил в свою, на время оставленную было, роль властелина Франции. Разладившийся было гигантский административный аппарат заработал вовсю, простирал свою власть на самые далекие углы страны, во все вмешивался, на все накладывал свою печать. Многие старые чиновники смещались и на их место присылались из Парижа новые.
В туннелях, через подземные города и деревни, спешно заканчивалось проведение рельсовых путей, по которым во всех направлениях забегали жироскопы. Десятки тысяч километров телеграфной проволоки связывали, точно чрезвычайно чувствительной нервной системой, всю страну и центральными узлами сходились к подземному Парижу. Пассажирские аэробусы совершали правильные рейсы между столицей и Гавром, Лиллем, Лионом, Марселем, Брестом и другими пунктами Франции. Сотни, тысячи аэромоторов-лилипутов, точно птицы, шныряли под бетонными сводами подземных городов и деревень. Прорытый в Париже канал удлинялся с каждым днем, встречался с каналами ближайших городов, оттуда проводился дальше; в скором времени широкие водные пути прорезали всю страну, и по ним, в разных направлениях, забегали пароходы, барки, лодки.
— Недостает только подводных дредноутов! — шутили парижане.
В первое время движение по жироскопам, аэробусам и пароходам было так велико, что часто приходилось по несколько дней ждать очереди, прежде чем получить место. Никогда еще французы не проявляли такой страсти к путешествиям: более полугода, с самого появления зоотавров, они были прикованы к месту и только в очень редких случаях им представлялась возможность выходить за пределы своего города или деревни. Теперь так заманчиво казалось проехаться по новой, подземной, еще не виданной Франции, взглянуть, как устроились под землей другие города, посмотреть рельсовые и водные пути!
Наплыв пассажиров был так велик, что не хватало подвижного состава и приходилось спешно строить новые вагоны, аэробусы и пароходы. Правительство увидело себя вынужденным декретировать, чтобы рабочим всех государственных, муниципальных и частных предприятий были разрешаемы, по очереди, двухнедельные отпуска, чтобы дать им возможность поездить по стране.
В течение некоторого времени население Парижа, почти поголовно, перебывало в наиболее крупных центрах Франций. Провинция, в свою очередь, тоже не оставалась в долгу. Жироскопы, аэробусы и пароходы то и дело высаживали в Париже тысячи обывателей Лиона, Марселя, Гавра, Нанта, Бреста, Гренобля, Тулузы. С жадным любопытством растекались они по улицам подземной столицы, ахали, удивлялись, восторгались. Сияющие гордостью парижане охотно брали на себя роль чичероне, наперебой хвастали перед ними своими площадями и дворцами, инсценировали для них ночное небо с луной и звездами.
Париж тем сильнее привлекал провинциалов, что здесь, больше чем когда-либо, были теперь сосредоточены лучшие артистические силы страны: большинство крупных артистов из провинции, едва только открылось железнодорожное, воздушное и водное сообщение, бежали в столицу, тем более, что во многих подземных городах, даже крупных, театры еще не были построены.
Впрочем, скоро было приступлено к проведению фоноскопической сети, которая из Парижа расходилась по всей Франции, так что зрители далекой от Парижа Бретани или Савойи получали возможность, сидя у своих родных очагов, прекрасно видеть и слышать все, что происходит на сцене столичного театра. По фоноскопу же передавались во все углы Франции парламентские речи, проповеди, произносимые в парижском Соборе Богоматери лучшими проповедниками, лекции знаменитых профессоров.
Подземный Париж, еще в гораздо большей степени, чем надземный, отвлекал от провинции лучшие силы, высасывал ее кровь и соки, жадно впитывал в себя все, что было в стране яркого, талантливого, гениального, незаурядного. Он властно, деспотически навязывал всей стране свою духовную гегемонию, держал ее в интеллектуальном рабстве, ставил ее в постоянную зависимость от себя. Париж становился всем, провинция почти ничем, каким-то придатком столицы, пьедесталом для грандиозного монумента, который он изо дня в день воздвигал самому себе, фоном для его славы.
Некоторые крупные провинциальные центры, которым угрожала опасность захиреть, быть совершенно обескровленными, делали отчаянные попытки борьбы против этого всепоглощающего, всеобъемлющего централизма.
Первым забил тревогу Лион, претендовавший на титул второй столицы Франции. Лионская пресса изо дня в день печатала громовые статьи против тирании Парижа. «Мы не сепаратисты, не федералисты, не анархисты, — писал в одной из статей “Подземный Лион”. — Мы никогда не задавались вздорными тарасконскими мечтами об отделении от нашей общей матери Франции и всегда были далеки от мысли поднять против нее знамя восстания. Единственное, чего мы добиваемся — это права на жизнь, на самостоятельное культурное существование. Лион со своими двумя миллионами жителей, с обширной и богатой провинцией, благословенные поля и виноградники которой кормят пол Франции, заслужил это право. Мы страдали от тирании Парижа на земле; вступая в новую подземную эру, мы вправе были наняться, что положение изменится к лучшему; но — увы! — оно стало еще более невыносимым: ревниво охраняя свои прерогативы, Париж как бы спешит доказать, что он твердо решил и под землей удержать свою гегемонию и прибегает к тысячам способов для ее утверждения и укрепления».
Встревожился и Бордо. Он никак не мог забыть, что в 1914 году, в самом начале европейской войны, судьба возвела его, — правда, на очень короткое время, — в ранг столицы Франции; он как бы ощущал еще на своей голове эфемерную корону, которая, по его глубокому убеждению, была ему гораздо более к лицу, чем Парижу, и которая еще сильнее кружила бордосцам голову, чем доброе бордосское вино. И теперь он ворчал, будировал, возмущался. Пресса его метала громы и молнии против диктатуры Парижа и ставила центральному правительству на вид, что оно ведет очень опасную игру. «Пусть там, на верхах, не забывают, — писал “Маленький бордосец”, — что при всей нашей лояльности, наше терпение может истощиться. Мы, разумеется, не вступим на путь тарасконских авантюр, не станем бряцать оружием; но в нашем распоряжении имеется более действительное оружие: бойкот Парижа, полное игнорирование его. Никакие угрозы не могут заставить нас ездить в Париж, смотреть и слушать его артистов, читать его литературу. И если вся провинция, или хотя бы даже часть ее, объявит столице такого рода пассивную войну, парижане от этого вряд ли выиграют».
Лилль, Руан, Марсель и некоторые другие крупные центры тоже пытались вырваться из-под железной ферулы Парижа. По инициативе Лиона стали поговаривать о необходимости объединить силы для совместной борьбы и, прежде всего, созвать съезд для формулирования справедливых требований провинции.
В ожидании решительных, коллективных мер борьбы с духовной гегемонией Парижа, провинция предприняла ряд партизанских действий. Лион построил великолепный театр и усиленно зазывал в него лучших артистов, соблазняя их чрезвычайно высокими гонорарами; он раскинул по всему югу густую фоноскопическую сеть, чтобы дать возможность всем без исключения южанам, не двигаясь с места, наслаждаться игрой своих артистов, энергично вербовал абонентов, пускал в ход широковещательные рекламы. Лионская пресса зорко стояла на страже интересов родного города и подогревала энтузиазм своих читателей. «Мы должны добиться того, чтобы парижане предпочитали наш театр своему собственному, — писал “Подземный Лион”. — И мы этого добьемся».
Бордо, Лилль, Марсель и все другие уважающие себя города соперничали не только с Парижем, но и с Лионом и между собой. Все строили великолепные театры, грандиозные соборы, импозантные храмы науки; все наперебой приглашали самых знаменитых артистов, проповедников, профессоров, у которых так закружилась голова, что они стали вести себя как владетельные князья доброго старого времени и часами заставляли ждать в своих передних мэров и других нотаблей местных муниципалитетов.
У некоторых из артистов дело дошло до настоящей мании величия, часто принимавшей крайне острые формы: так, известный тенор Франсуа Лягранж, прежде чем подписать ангажемент с дирекцией бордосского театра, поставил следующие условия: 1) ему должна быть отведена роскошно обставленная квартира в городской ратуше, 2) к его квартире должен быть приставлен почетный караул из муниципальных гвардейцев и 3) мэр Бордо должен лично являться к нему перед каждым спектаклем, чтобы отводить его в театр.
— Вы понимаете, это я не для себя! — отрывисто бросал он с изумлением смотревшим на него нотаблям, которым он даже не предложил сесть. — Это для искусства, для святого искусства! Мы, жрецы его, должны поддерживать его престиж перед профанами.
Увы! Бедный Лягранж скоро пал жертвой святого искусства: он попал в сумасшедший дом.
VII.
Уже более полугода Европейские Соединенные Штаты оставались пустым звуком, формулой, лишенной конкретного содержания. Зоотавры разъединили Европу, свели на нет ее с таким трудом налаженный союз. Более или менее регулярные сношения стали невозможны. Каждое государство оказалось предоставленным самому себе, и собственными силами, за собственный страх и риск, боролось с грозной напастью.
Париж не раз запрашивал по радиотелеграфу Лондон, Берлин, Рим, Мадрид, Петербург, Стокгольм и другие столицы Европы о положении дел, но запросы эти либо совсем оставались без ответа, либо ответы были крайне неясны и запутаны.
Приходилось вооружиться терпением и ждать, пока подземные работы достигнут границ Франции.
Уже в середине октября из Страсбурга, по телеграфу Мор-за, было получено в Париже сообщение о том, что на восточной границе Франции, у Оффенбурга, удалось, наконец, докопаться до немцев.
Стефен и некоторые члены кабинета министров тотчас же полетели, в роскошном, специально отделанном для них аэробусе в Страсбург, чтобы лично приветствовать немцев. Там их ждал восторженный прием. Город, наполовину переполненный теперь немцами, был богато декорирован французскими и германскими национальными флагами, украшен цветочными арками и светящимися гербами обоих народов. Из рассказов немцев выяснилось, что подземная Германия почти уже совершенно закончена, причем на восточной границе докопались до Польши и России, а на северной — до Дании и Северного моря.
Несколько дней спустя получены были добрые вести и из Италии; за Италией настал черед Испании, Швейцарии и Бельгии. Французы с восторгом узнавали, что то в том, то в другом пограничном государстве подземные работы почти совсем уже закончены.
Франция и в частности Париж были охвачены беспредельным энтузиазмом. Радовало, что и в других государствах люди сошли под землю. Радость была тем сильнее, что за последнее время упорно циркулировали слухи, будто эа границей отказались от постройки подземных городов и прибегают к каким-то новым способам защиты от зоотавров. Это возбуждало горькие думы.
— Напрасно мы так пороли горячку! — слышались нарекания. — Этак, чего доброго, весь мир по-прежнему наверху останется и только мы одни сами себя в могилу закопали.
Но страхи оказались напрасными, и миллионы французов облегченно вздохнули: на людях и смерть красна!
— Вместе закопались, вместе потом и выбираться будем! — весело говорили они.
И опять стали с бою брать вагоны жироскопов, аэробусы и пароходы. Всякому хотелось поскорее совершить подземное путешествие за границу, посмотреть, как устроились немцы, итальянцы, швейцарцы, испанцы.
Южане направлялись преимущественно в соседние Швейцарию, Италию и Испанию.
Подземная Швейцария им не понравилась. Без своих гор, увенчанных белоснежными, ярко сверкающими на солнце вершинами, без лазурно-синих, величаво-спокойных озер, она стала неузнаваемой. Швейцарцы бродили хмурые и производили впечатление людей, которые что-то потеряли и никак не могут найти. Тяжело ступали они в своих одетых по привычке горных башмаках, которые казались такими ненужными на ровных, словно отполированных мостовых, опираясь на горные палки и сгибаясь так, как если бы они взбирались на крутую гору. Не было уже кокетливых шале и пастушьих хижин с тяжелыми камнями на кровлях; вместо них были серые плоские дома, такие же угрюмые, как и сами швейцарцы, точно и они тосковали по белоснежным горным вершинам, по сверкающим глетчерам и лазурно-синим озерам.
Печально позванивали колокольцами коровы, козы и овцы; они оглашали воздух жалобным блеянием и мычанием и с тоской подымали вверх головы, точно ища так хорошо знакомых, родных горных склонов, покрытых сочной травой. Исхудавшие, со впалыми боками, вяло щипали они выращенную на подземных лугах траву, как если бы это была не настоящая трава, а плохой суррогат, терлись друг о друга мордами, словно ища сочувствия и тоскливо спрашивая, куда это вдруг девались славные горные пастбища. С безмолвным вопросом смотрели они и на подходивших к ним людей, и тогда казалось, что на глазах у них стоят слезы.
Великолепные, словно пронизанные солнцем отели Интерлакена, Шамони, Монтре, Шпица, Люцерна лежали наверху в развалинах, а те, которые взамен их были выстроены под землей, производили, несмотря на внешнюю роскошь, безотрадное впечатление. Им тоже, как и людям и животным, недоставало величавых горных вершин, широких горизонтов, игры солнечных лучей на вечных снегах. Пустынные, угрюмые, тяготясь собственной ненужностью, стояли они в ожидании гостей; но гости были чрезвычайно редки. В первое время, как только открылись сообщения с остальными странами Европы, начался было наплыв иностранцев; но он скоро прекратился. Люди, приезжавшие в Швейцарию с намерением провести здесь недели и месяцы, с первого же дня начинали испытывать тяжелую тоску и возвращались обратно.
Все реже и реже становились приезжие, и скоро швейцарцы совсем перестали их видеть у себя. И остались они одни с самими собой, наедине со своей тоской по солнцу, по белоснежным горным вершинам, которые сливались с облаками, и по лазурно-синим, спокойно-величавым озерам, над которыми с криком носились стаи чаек.
Грустно выглядела и новая, подземная Италия. Без своих обвеянных тысячелетней стариной памятников искусства, этих воплотившихся в камне поэтических саг седой древности, она потеряла то, что веками составляло ее душу, смысл самого ее существования. Царственный Рим, без собора св. Петра, без Колизеума, без величественных порталов и колоннад, на которых, как на скрижалях, была начертана история веков и тысячелетий, казался ограбленным, нагим и нищим. Тщетно жители его пытались воспроизвести под землей хотя бы часть своих величавых памятников старины, тщетно рылись они среди развалин и стаскивали вниз обломки колонн, барельефов, капителей, кариатид: самые опытные зодчие не могли создать из этих обломков ничего, кроме жалких пародий, которые казались насмешливыми гримасами веков над бессилием современного человека.
Мертвым и пустынным, несмотря на свое многолюдство, выглядел Рим, без своего Форума, без залитых солнцем площадей, без живописных групп натурщиков и натурщиц, без наезжавших со всех концов света художников и туристов; жалок был без своего царственного собора Милан, который недавно еще бурлил и клокотал от избытка жизни и энергии; больно было смотреть на Венецию, лишившуюся своих обвеянных мрачной поэзией каналов; Флоренция, Неаполь, Генуя, Турин, с их безукоризненно прямыми проспектами и бульварами, которые ничем не напоминали старые узкие и тесные улички, обвеянные преданиями веков, казались ничтожными, безвкусно одетыми отпрысками гордых аристократов.
Не слышно было в подземной Италии смеха и песен, которые спокон веков поднимались из ее городов и деревень к лазурному небу. Грустно бродили итальянцы, хирели без солнца, жадно тянулись тоскующими взорами туда, где они привыкли видеть море, свое родное, милое море, под час умевшее грозно хмуриться, но чаще дарившее людей чарующими улыбками, от которых так легко и весело становилось на душе.
— Каково-то выглядит теперь наше море! — с тоской говорили люди, как если бы речь шла о близком существе. — Погода сегодня, должно быть, прекрасная, и оно нежится, смеется под лучами яркого солнца.
— А быть может, — возражали другие, — разыгралась буря, и море злится, рвет и мечеть.
— Все может быть! — печально соглашались первые. — Разве тут можем мы знать, что делается наверху? Тут, слава Богу, нет ни ветров, ни бурь, ни дождей, ни солнца. Всегда хорошая погода!
Люди глубоко вздыхали. Они тосковали не только по солнцу, но и по ветру, по непогодам, по гневным гримасам матери-природы.
Когда докопались до Испании, толпы французов жадно бросились в Сан-Себастьян. Но их ждало горькое разочарование: город, который они знали таким красавцем, который так кокетливо гляделся в синее море своими белыми дворцами, отелями и казино, на набережной которого с утра до поздней ночи бурным ключом била жизнь, был теперь таким серым, плоским, скучным, что у посетителей больно сжималось сердце.
— Вы не ошибаетесь? Это действительно Сан-Себастьян? — спрашивали они испанцев.
— Да, это Сан-Себастьян! — грустно отвечали те. — Мы и сами его не узнаем.
Подземные дороги уже были проложены по главным артериям страны, и французы отправились в Мадрид. Увы! И он был совершенно неузнаваем. Знаменитая площадь, носившая гордое название Врат Солнца и действительно как бы находившаяся у самого преддверия солнечного царства, теперь производила безотрадное, унылое впечатление. Не слышно было не так еще давно стоном стоявшего над ней смеха, и даже мулы и ослы, тащившие по ней тяжелые колымаги, казалось, тоже тосковали по солнцу.
Такое же безотрадное впечатление производили и ближайшие к Мадриду городки, которые всегда служили местами паломничества туристов: Эскориал, над которым недавно еще витал мрачный дух эпохи Филиппа II, Толедо с его тысячелетним собором, которым так гордилась Испания, Аранхуэц с его сказочно прекрасными садами.
— А Севилья? А Гранада с ее Альгамброй? А Кордова с ее мечетью? — спрашивали французы.
Испанцы только безнадежно рукой махали в ответ.
Чтобы хоть чем-нибудь развлечь гостей, мадридцы устроили в их честь бой быков.
Обширный амфитеатр, вмещавший до 15 000 человек, был так переполнен, что казался вымощенным человеческими головами. Но это была не та толпа, которая там, в надземном Мадриде, плотными рядами теснилась, бывало, вокруг арены. Не слышно было шума, смеха, перекрестных острот, не видно было возбужденных лиц, горящих взоров. С тупым равнодушием смотрели люди на арену, да и сами быки, уже не вскармливаемые на тучных, круглый год озаряемых солнцем лугах Андалузии, были безжизненны, тупо-равнодушны. Тщетно пытались разъярить их уколами острых пик, тщетно вонзали им в шею начиненные порохом стрелы, от взрыва которых воздух наполнялся запахом горелого мяса и шерсти, — они оставались флегматичны, как рабочие волы, почти не защищались и вяло умирали под клинками тореадоров.
Когда на банкете, устроенном в честь почетных гостей президентом Испанской республики, знаменитый французский беллетрист Роберт Ляваль провозгласил тост за процветание подземной Испании, из многих грудей вырвался глубокий вздох безнадежной тоски.
VIII
— А Англия? Что с Англией? — тревожно спрашивали себя французы, немцы, итальянцы.
Действительно, от англичан давно уже не получалось никаких вестей, точно вся Великобритания, вместе с Ирландией, были поглощены морской пучиной.
У северного побережья Франции подземные работы были остановлены приблизительно за километр до моря: боялись, что море хлынет в образовавшийся, в случае дальнейших раскопок, проход, что вызвало бы страшную катастрофу. Таким образом, Англия осталась отрезанной от материка.
Собравшийся около половины ноября в Париже, под председательством Стефена, федеративный Совет Европейских Соединенных Штатов, на котором присутствовали представители всех почти государств Европы, серьезно занялся обсуждением вопроса об Англии.
— Придется снарядить экспедицию для того, чтобы вновь открыть ее, как в свое время открывали Америку или Северный полюс! — говорили делегаты.
Немедленно приступлено было к снаряжению экспедиции.
Дело это было нелегким. Охотников участвовать в ней нашлось немало, даже чересчур много, так что пришлось делать отбор среди добровольцев. Гораздо серьезнее был вопрос о том, как добраться до берегов Англии.
В Гавре, Бресте, Булони, Кале имелись сотни подводных лодок и пароходов и даже несколько подводных дредноутов. На них, почти без риска, можно было бы переправиться через Ла-Манш или Па-де-Кале. Но для того, чтобы добраться до них, необходимо было выбраться на поверхность и дойти до моря.
Отправным пунктом экспедиции намечен был Булонь.
Руководить ею вызвался сам Гаррисон.
Два дня спустя, тотчас же после восхода солнца, он, в сопровождены пятнадцати добровольцев, выбрался из Булони на поверхность.
Надземный Булонь представлял картину чудовищного разрушения. Кругом, куда ни хватал глаз, возвышались развалины. Некоторые из них уже успели порости травой, лопухом и репейником, другие же были, по-видимому, совсем недавнего происхождения.
Гаррисон и его спутники инстинктивно обнажили головы, точно перед могилой дорогого покойника, и в грустном раздумье с минуту оставались неподвижными. Потом они, в глубоком молчании, двинулись вперед.
На одной из площадей они увидели человека, который прятался среди развалин. Это был старик с длинной седой, беспорядочно разросшейся бородой, одетый в какие-то жалкие лохмотья. Заметив приближающихся к нему людей, он бросился бежать.
— Эй, послушайте! — кричал ему вслед Гаррисон. — Зачем вы убегаете? Мы не сделаем вам ничего дурного!
Но тот продолжал бежать и скоро исчез из виду.
— Это, должно быть, какой-нибудь из чудаков, которые предпочли остаться наверху, — сказал один из членов экспедиции, бывший матрос Булонской подводной эскадры. — У нас в Булони таких нашлось около десятка. Большинство, наверное, уже погибли.
Полчаса спустя экспедиция была уже в порту.
Мол, на всем почти протяжении, был разрушен, вместе с доками, товарными складами, сигнальными станциями. Большинство пароходов, барок и лодок были унесены в море или разбиты, и обломки их тут же бились о берег, приносимые морским прибоем вместе с пеной, водорослями и медузами. Только кое-где печально покачивались на волнах привязанные ржавыми цепями пароходы и барки. Все они оказались непригодными, с попорченными машинами.
Наконец, после долгих поисков, членам экспедиции удалось найти не очень пострадавшую подводную лодку.
— Сколько времени потребуется на ее починку? — спросил Гаррисон старшего из механиков, входивших в экспедицию.
— До заката солнца мы вряд ли справимся, — ответил тот. — Манометр и перископ совершенно сломаны, часть аккумуляторов и несколько цистерн тоже нуждаются в серьезном ремонте.
— Следовательно, нам придется провести ночь в Булони, с риском погибнуть от зоотавров?
— Да, или же пуститься в путь сегодня же ночью.
— Это будет не меньший риск: зоотавры обладают дьявольским зрением и в воде, пожалуй, скорей настигнут нас, чем на суше, — сказал Гаррисон.
— Они и днем могут нас открыть под водой, — возразил старший механик.
— Дневная переправа все же менее рискована, — вмешался матрос Булонской подводной эскадры. — Почти все наши подводные суда погибли именно ночью, а те, которые выходили в море днем, чаще оставались невредимы.
После недолгого совещания решено было переждать ночь в Булони с тем, чтобы утром, чуть забрезжит заря, сесть на подводную лодку и направиться в Соутгамптон.
Весь день все члены зкспедиции, включая и Гаррисона, провозились с подводной лодкой, и к вечеру она была совершенно исправлена.
Надо было позаботиться о ночлеге.
Решили разбиться на небольшие группы в два-три человека каждая.
— Таким образом, — мотивировал Гаррисон, — если бы сегодня и налетели на Булонь зоотавры, будет больше шансов, что хоть некоторые из нас уцелеют.
Так и сделали. Как только солнце погрузилось в море, группы разбрелись по городу. Старший механик и два его товарища предпочли провести ночь на подводной лодке.
— Смотрите же, в случае чего, прогоните зоотавров! — пошутил, прощаясь с ними, Гаррисон.
— Будьте спокойны! — в тон ему ответил старший механик. — У меня такой револьвер для них припасен, что им несдобровать. Пусть только сунутся!
Сам Гаррисон, с матросом Булонской подводной эскадры и еще одним уроженцем Булони, портовым служащим, побродив немного по городу или, вернее, среди его развалин, забрался в один почти совершенно разрушенный дом на восточной стороне города. Верхние два этажа обвалились, но нижний еще был обитаем.
— Тут зоотавры уже порядком поработали, — сказал он, — и вряд ли явятся сюда опять с визитом.
Поужинали колбасой и сыром, распили бутылку доброго бургундского вина, побеседовали и легли спать. Гаррисону предлагали единственную имевшуюся в доме кровать, но он решительно отказался и улегся на полу рядом со своими спутниками.
Все трое были так утомлены, что тотчас же уснули сном здоровых, хорошо поработавших людей.
Их разбудил чудовищный треск. Казалось, что потолок рушится над их головами. Все трое вскочили на ноги.
— Зоотавры! — воскликнул Гаррисон.
Луна ясно светила в полуразбитые окна, и было светло, как днем. Гаррисон посмотрел на часы: было без десяти минут одиннадцать. Он подошел к окну и выглянул наружу.
На высоте, которую он на глазомер определил в два, два с половиной километра, плавно парил зоотавр. Моментами он заслонял луну, и тогда казалось, что на нее нашла огромная черная туча. Зоотавр держался прямо над центром города, значительно левее того дома, в котором приютился Гаррисон со своими спутниками. Потом он вдруг резко повернул на север, в сторону порта и, описав неколь-ко все расширяющихся концентрических кругов, тяжелой глыбой упал вниз.
В то же мгновение послышался страшный гул, который, точно выстрел из гигантского орудия, громовыми раскатами прокатился над всем городом. Стекла в доме задребезжали и весь дом задрожал, точно в смертельном испуге.
— Это зоотавр грохнулся в море, — сказал Гаррисон. — Боюсь, что от нашей подводной лодки одни щепки остались, и что наши товарищи погибли.
Спутники Гаррисона молчали и были бледны как смерть. Портовый служащий заметно дрожал и зябко ежился.
Гаррисон достал бутылку и налил в стакан вина.
— Выпейте, это успокаивает, — сказал он, подавая его портовому служащему.
Ночь прошла тревожно. Никто не сомкнул глаз и с тоской ждал рассвета.
Наконец, забрезжила утренняя заря. Над морем клубился седой туман. Повеяло холодком. Ночь, казалось, спешила использовать последние остававшиеся в ее распоряжении минуты. Но солнце было уже близко, и она все больше бледнела от злобы и страха перед победоносным противником. Скоро невидимая кисть брызнула на небо багрянцем и пурпуром. На морской поверхности заиграли яркие блики, и несколько минут спустя огромным красным шаром показалось холодное еще солнце.
— Пора, идем! — сказал Гаррисон.
Через десять минуть все трое были уже в порту и жадно искали глазами подводную лодку.
— Вот она, вот она! — вдруг радостно крикнул матрос. — Целехонька!
Действительно, подводная лодка, цела и невредима, покачивалась на воде. На палубе ее показались старший механик и его товарищи. Они улыбались бледной нервной улыбкой.
Скоро собрались и остальные члены экспедиции.
Посыпались восклицания, расспросы.
— А мы уже были уверены, что вы погибли вместе с подводной лодкой! — сказал Гаррисон.
— На этот раз Бог миловал! — ответил старший механик. — Но пришлось пережить несколько тяжелых минут.
И он рассказал, что когда зоотавр грохнулся в море, в двух приблизительно километрах от их подводной лодки, все кругом заходило и забурлило с такой силой, что все трое упали на палубу; если б они не успели крепко ухватиться за все, что ни попало под руку, их бы непременно снесло в море или расшибло насмерть. Волнение продолжалось добрых десять минут. Когда они пришли немного в себя, они увидели, что море, насколько хватал глаз, ходуном ходило. Кругом носились обломки разбитых барок и лодок, которые сорвало с цепей, завертело точно в гигантской воронке и потом снова, уже разбитыми, выбросило на поверхность.
— Всю ночь, — прибавил рассказчик, — мы с минуту на минуту ждали, что зоотавр вынырнет. Теперь, слава Богу, бояться уже нечего.
— А вдруг он нас подстерегает под водой, по дороге в Соуттамптон? — спросил все еще бледный портовый служащий.
Люди переглянулись: всех тревожила эта мысль, но они не решались высказать ее.
— Пустяки! — сказал Гаррисон. — Станет он в таком болоте засиживаться! Наверное, разгуливает себе где-нибудь в Атлантическом, а то и в Великом океане…
Решено было, не теряя времени, пуститься в путь. Люди энергично взялись за работу, и скоро подводная лодка с экспедицией погрузилась в море.
IX
Час спустя экспедиция без всяких приключений высадилась в Соутгамптоне. Хорошенький городок лежал в развалинах, без всяких признаков жизни. Уцелевшие дома были крайне редки, да и те среди этого огромного кладбища производили впечатление мертвых.
Гаррисон и его спутники стали бродить по городку, заглядывая в тот или иной из уцелевших домов. Вся почти мебель была вынесена, и они стояли совершенно пустыми; только в некоторых домах все оставалось нетронутым, точно жильцы их только что ушли с тем, чтобы скоро вернуться: по-видимому, они бежали второпях, и им было не до вещей.
После долгих поисков экспедиции удалось наконец найти, километрах в полутора от порта, спуск в подземный город; но он был заперт изнутри массивной железной дверью.
Добрый час бились над ней старший механик и его товарищи.
— Нет, ничего не поделаешь, — сказал он наконец, вытирая пот со лба. — Эту махину и динамитом не взорвешь!
— Не возвращаться же домой с пустыми руками! — возразил Гаррисон. — Придется ждать тут: соутгамптонцы, наверное, выходят время от времени на поверхность.
— Этак можно и месяц прождать! — послышался чей-то недовольный голос.
У спуска учредили дежурство, и члены экспедиции снова разбрелись по городу. Приходилось устраиваться, быть может, надолго. Выбрали один уцелевший дом, нижний этаж которого был обставлен с полным комфортом.
— Отель недурной, только уж придется обходиться без прислуги! — сказал Гаррисон.
— Как бы ночью не явились для услуг зоотавры! — возразил один из его спутников.
Но ночь им не пришлось проводить на поверхности: около полудня прибежал запыхавшийся и сияющий от радости дежурный.
— Англичане! — торжественно провозгласил он.
Действительно, вслед за ним вошли три молодых англичанина, все в кожаных куртках и высоких охотничьих сапогах.
Посыпались приветствия, расспросы. Англичане, флегматично посасывая трубки, рассказали, что все население Соутгамптона уже третий месяц как поголовно перекочевало под землю, и что только время от времени несколько человек по очереди поднимаются на поверхность для того, чтобы поддерживать, по радиотелеграфу, сношения с остальным миром.
— К сожалению, — прибавил один из них, — наша радиотелеграфная станция уже месяц тому назад была почти совершенно разрушена. Нам удалось ее исправить, но действует она все же плохо.
— Не сможем ли мы вам помочь в этом? — спросил старший механик. — Среди нас есть люди опытные.
Англичане охотно приняли предложение, и все отправились на радиотелеграфную станцию.
Дружно закипела работа, и несколько часов спустя Г ар-рисон мог уже сообщить по радиотелеграфу в Париж о положении дел. Уже перед самым вечером получился ответ. Отвечал сам Стефен. Он поздравлял экспедицию с успехом и просил передать Соутгамптону и всей Англии сердечный привет от всего французского народа и лично от него.
— All right! — процедил сквозь зубы один из англичан, не вынимая изо рта трубки, когда Гаррисон прочел вслух полученный им радио. — Этот Стефен — славный малый, и в Англии его очень любят. Надо, чтобы он приехал к нам в гости.
Говоривший достал из кармана своей кожаной куртки плоскую бутылку виски и, держа ее в высоко поднятой руке, провозгласил:
— За здоровье Стефена и Франции!
Потом он спокойно вынул трубку изо рта, отпил несколько глотков прямо из горлышка и передал бутылку Гаррисону. Тот последовал его примеру, в свою очередь провозгласил тост за англичан, и бутылка одного за другим обошла всех присутствующих.
Перед самым закатом солнца все спустились в подземный Соутгамптон.
Французская экспедиция была встречена с большой радостью, которая, впрочем, выражалась в очень сдержанной форме.
— All right! — говорили соутгамптонцы, крепко пожимая Гаррисону и его спутникам руки.
Некоторые, также очень сдержанно, кричали: «Vive la France!»
Первое, что показали гостям, были прекрасно устроенные площадки для игры в футбол и теннис.
В общем, городок производил унылое впечатление. Небольшие трехэтажные коттеджи, как две капли воды похожие друг на друга, правильными, строгими рядами стояли вдоль вытянутых в линеечку улиц. Площади тоже неприятно резали глаз чрезмерной правильностью линий. Мэрия, церковь, школы и другие общественные здания сильно напоминали рисунки на картинках, прилагаемых к игрушечным кубикам, из которых дети строят дома. Вдоль широкого канала, протекавшего из одного конца города в другой, стояли маленькие пароходики, барки и лодки, которые тоже напоминали эти наивные рисунки.
Соутгамптонцы выработали в честь гостей длинную программу празднеств: футбол с участием специально выписанного из Лондона знаменитого Тома Бенсона, который недавно праздновал получение пятидесятого по счету приза; гонки по каналу на старинных безмоторных плоскодонках, приводимых в движение веслами; французская борьба двух атлетов, из которых один приехал из Манчестера; наконец, обед в мэрии и парадный спектакль в городском театре.
Гаррисон, от имени своих товарищей, решительно отклонил любезное приглашение соутгамптонцев.
— Мы и без того потеряли немало времени, — мотивировал он свой отказ, — нам необходимо сегодня побывать в Лондоне, чтобы столковаться по многим важным вопросам с центральным правительством, и завтра же, если возможно, вернуться во Францию, где у нас много дела.
Никакие упрашивания не помогли, и час спустя экспедиция, в сопровождении нескольких местных нотаблей, отправилась на аэробусе в Лондон.
Огромная толпа лондонцев, заранее предупрежденных об их прибытии, встретила их у воздушной станции. Балконы домов были украшены английскими и французскими национальными флагами. Муниципальный оркестр приветствовал гостей сначала французским, а затем отечественным гимном.
Потом лорд-мэр и несколько других нотаблей стали показывать им город.
Улицы и дома мало чем отличались от парижских, так как были построены по тому же плану. С особенной гордостью лондонцы показывали гостям Трафальгарскую площадь, на которой были сгруппированы лучшие здания: парламент, несколько напоминавший по архитектуре Вестминстерский дворец, Британский музей, городская ратуша, университет, собор. Вдоль широкого канала, который население называло Темзой, ключом била жизнь, копошились тысячи грузчиков, матросов, которые жевали табак, сплевывали сквозь зубы и оглашали воздух сердитой бранью.
Выгодно отличало подземный Лондон от подземного Парижа обилие парков, которые почти целиком были пересажены с надземного Лондона.
— Сейчас мы вас поведем в Гайд-парк, — сказал Гаррисону лорд-мэр. — Вы, конечно, знавали его раньше?
— О, да! И очень его любил.
— Вы увидите, он почти не изменился. Пришлось только, в видах экономии места, сократить несколько его размеры.
Действительно, Гайд-парк мало изменился. Те же монументальные ворота, выходящие на разные концы города, те же широкие, хорошо утрамбованные аллеи с белыми статуями и фонтанами по сторонам, те же проезжие дороги, по которым мчались вагоны жироскопа, автомобили и старинные, запряженные лошадьми, экипажи. Для любителей верховой езды и велосипедистов были проложены особые дорожки. Несмотря на позднюю осень, деревья пышно зеленели, как если бы весна была в полном разгаре.
Там и сям, на ярко-зеленых полянах, виднелись толпы народа, которые слушали ораторов и проповедников.
В одном месте какой-то плотный господин в цилиндре, с лицом провинциального актера или деревенского пастора, стоя на телеге, проповедовал ровным, бесстрастным, но очень громким голосом какую-то новую религию, которую он называл космософией, причем время от времени раздавал слушателям написанную им на эту тему брошюру. На соседней поляне группа женщин и мужчин, принадлежащих к Союзу духовного возрождения, все с голубыми лентами на шляпах, такими же поясами и повязками на рукавах, по очереди становились на служивший им трибуной и в то же время книжным шкапом большой деревянный ящик, и заклинали слушателей вступить в союз; по окончании каждой речи они оглушительно били в барабан, дули в трубы и флейты и, вообще, производили страшную какофонию, в то время как один из них раздавал толпе миниатюрные экземпляры какого-то нового Евангелия. Еще в нескольких сотнях шагов далее, какой-то анархист, забравшись на высокий пень, жестоко разносил существующий порядок, причем доставалось всем без исключения политическим партиям, вплоть до социалистической.
— Вы правы: Гайд-парк почти не изменился! — с улыбкой сказал Гаррисон, обращаясь к лорд-мэру. — Да и милые лондонцы остались те же, со своими вечными исканиями какой-то высшей правды, — исканиями большей частью туманными, мистическими, часто сумбурными, но всегда благородными.
— Я думаю, что здесь, под землей, это скоро с них соскочит! — заметил лорд-мэр.
— Почему?
— Потому что здесь нет лондонского тумана, который нас так давит на земле, что мы норовим уйти от него подальше. Отсюда наши вечные искания, о которых вы говорите. Отсюда и наш классический сплин, от которого мы, надеюсь, излечимся здесь под землей.
— Я боюсь, что сплин этот перекочует в Италию, — сказал Гаррисон. — Итальянцы так тоскуют по своему солнцу, что совсем носы повесили.
В тот же вечер, после парадного обеда в Городской ратуше, состоялось, в честь экспедиции, торжественное заседание британской строительной комиссии. Председатель ее, Джон Бернс, познакомив гостей в общих чертах с почти законченными уже работами по сооружению подземной Англии, развил намеченный комиссией проект туннеля под Ла-Маншем, между Дувром и Кале.
— Без такого туннеля, — заключил он, — мы будем совершенно отрезаны от Европы. Мы неоднократно пытались столковаться по этому вопросу, по радиотелеграфу, с Францией, но до сих пор это нам не удавалось; вы, поэтому, явились теперь как нельзя более кстати. Прибавлю, что с Ирландией дело у нас уже улажено, и на днях будет прис-туплено к прорытию туннеля под Ирландским морем.
Обсуждение проекта туннеля под Ла-Маншем затянулось далеко за полночь.
Прощаясь с Гаррисоном у дверей отведенной ему квартиры, Джон Бернс, многозначительно понизив голос, точно боясь вслух формулировать свою мысль, спросил:
— А что вы думаете о туннеле под Атлантическим океаном?
— В Америку?
— Да.
Гаррисон не сразу ответил.
— Эта великая утопия, — сказал он наконец, — давно уже волнует многие благородные умы. Я глубоко верю, что она скоро перейдет в область реальных фактов. Черт возь-
ми! Я начинаю думать, что будущее человечества не на земле, не на воде и не в воздухе…
— А под землей? — с улыбкой просил Джон Бернс.
— Да, под землей. И да здравствует подземное человечество!
X.
Когда Гаррисон и его спутники вернулись в Париж, там замечалось некоторое возбуждение. Везде и всюду шли толки о том, что зоотавры совершенно исчезли. Ежедневно выходившие на поверхность радиотелеграфисты уверяли, что за последние дни налеты зоотавров окончательно прекратились.
— Ждешь целую ночь напролет, — рассказывал один из них, — и ничего! Даже скучно становится. Точно они совсем рукой махнули на землю и облюбовали себе какую-нибудь другую планету.
Почти одновременно аналогичные сообщения получены были из Германии, Италии, Испании, Бельгии. Отовсюду доносили, что зоотавры исчезли. Тот, которого видела в Булони экспедиция с Гаррисоном во главе, был, по общему мнению, каким-нибудь отставшим от стада экземпляром.
— Отбился от компании и не может дороги найти! — шутили парижане. — С Земли на Марс или на Сатурн какой-нибудь добраться — тоже штука нелегкая! Это тебе не из Парижа в Версаль проехаться!
Вначале дело ограничивалось толками и шутками, но скоро стали поговаривать о том, что можно бы вернуться на землю.
— Пожили тут — и будет! — говорили люди. — Не век же под землей жить! Слава Богу, отвадили зоотавров, а теперь и по домам можно.
Тщетно правительство и более благоразумные элементы населения доказывали, что массовое возвращение на землю в данный момент крайне рискованно и во всяком случае преждевременно: возбужденная толпа ничего слушать не хотела. Опять выступили на сцену осведомленные люди, которые распространяли слухи, что Комитет обороны и Строительная комиссия, удерживая народ под землей, преследуют какие- то особые, корыстные цели. Газета «Новая эра», которая подслуживалась к улице с не меньшим усердием, чем в дни старой эры, делала даже какие-то таинственные намеки на то, что при свете искусственного солнца гораздо легче обделывать делишки, чем при свете настоящего.
Началось с того, что многие стали добиваться наряда на дежурство при радиотелеграфной станции и, выбравшись в качестве дежурных на поверхность, оставались там. В иные дни ни один из дежурных не возвращался, что крайне неблагоприятно отражалось на сношениях с остальным миром. Те же, которые возвращались, подтверждали, что зоотавров и след простыл.
— Так славно наверху! — говорили они. — Ночью хватило морозцем, и утром все белело кругом от инея.
— Морозец? — взволновано спрашивали парижане. — И иней?
— Да, морозец и иней. Когда идешь по улице, шаги так гулко отдаются по пустынной мостовой. А вчера в полдень дождик пошел. Такой славный частый дождик! Небо низкое, низкое, и все тучами покрыто, — и вдруг сквозь тучи солнышко покажется…
Люди невольно поднимали головы вверх, к тяжелым бетонным сводам, к искусственному солнцу, и глаза их затуманивались глубокой тоской. Они так давно не видали неба, солнца, безбрежных далей! Пусть там, наверху, бушует непогода, нависают низкие, серые тучи и беспрерывно льет дождь или падает снег, — это все же неизмеримо лучше, чем этот негреющий, раздражающе ровный искусственный свет, эта никогда не меняющаяся температура.
— Там, наверху, — грустно говорили парижане, — день сменяется ночью, есть утренние и вечерние зори, один день не похож на другой, все беспрерывно меняется, а здесь… вечно то же и то же! Если не смотреть на часы, не знаешь, когда день, когда ночь.
С каждым днем росло число желающих покинуть подземный Париж и выбраться на поверхность. Ходили слухи, что кое-где в провинции люди уже вернулись на землю; уверяли, что в Нанте, Лиможе, Метце и некоторых других городах население чуть не поголовно вернулось якобы к оставленным было родным очагам. Наиболее легковерные из парижан бросались в эти города, в надежде, что оттуда им легче будет выбраться к солнцу, к настоящему живому солнцу.
К концу декабря все растущее возбуждение умов вылилось в ряд враждебных правительству манифестаций. Внушительные толпы народа проходили по улицам Парижа и других городов, оглашая воздух крикам: «Долой подземелье! Мы хотим вернуться наверх!» В некоторых местах пришлось пустить в ход военную силу. В Марселе, где манифестирующие толпы состояли преимущественно из бывших матросов, портовых рабочих и рыбаков, которые испытывали острую тоску по морю, дело дошло до кровавого столкновения. С обеих сторон были сотни убитых и раненых.
Впервые под землей пролилась кровь, и это не предвещало ничего хорошего. Люди ходили хмурые, подавленные. Везде ползли зловещие слухи. Тревожные вести из провинции раздувались до фантастических размеров.
В ночь под 1 января возбуждение умов достигло апогея. Было тяжело встречать новый год под тяжелыми бетонными сводами, на глубине сотен метров, которая отделяла людей от зимнего звездного неба, казавшегося теперь таким прекрасным, заманчивым, полным чудес. Жалкими, как плохая подделка, казались искусственная луна и звезды, которые зажжены были в эту ночь в подземном Париже.
Всю почти ночь напролет бродили по улицам и площадям возбужденные толпы народа. Тысячи людей направлялись к площади Согласия. То и дело слышались крики:
— Стефена! Пускай выйдет к нам Стефен!
А когда он показывался на балконе своего дворца и пытался успокоить толпу, голос его тонул в море гневных, угрожающих возгласов.
— Долой правительство! Долой Строительную комиссию! Пусть немедленно откроют выходы на поверхность!
Комитет обороны и Строительная комиссия, собравшись у президента, долго обсуждали, в атмосфере все растущей тревоги, под гул расходившейся толпы, создавшееся положение.
— Это может вылиться в серьезное восстание! — говорил Стефен.
— Которое надо подавить в зародыше! — отвечал министр внутренних дел.
— Что же вы предлагаете?
— Пустить в ход сначала пожарные насосы, а потом, если потребуется, и оружие. История учит нас, что революции возможны только там, где власть проявляет слабость и нерешительность.
Но Стефен и большинство членов совещания не хотели допустить до кровопролития, и после долгих дебатов решено было пойти на компромисс.
Толпе, теснившейся на площади Согласия, было объявлено, что желающим будет предоставлена возможность выбраться на поверхность.
— Граждане! — кричал с балкона во всю силу своих легких Стефен. — Правительство готово идти навстречу вашим желаниям. Утром будет открыты выходы. Но во избежание чрезмерного наплыва народа, который может повести к страшной катастрофе, необходима правильная, хорошо организованная постановка дела. Сегодня же ночью специальная комиссия займется разработкой деталей выхода. В ваших же собственных интересах, в интересах вашего спасения, я, от имени правительства, заклинаю вас не терять хладнокровия.
Гром аплодисментов и ликующих возгласов покрыл последние слова президента.
Полчаса спустя площадь опустела. Толпа, теперь уже радостно возбужденная, торопливо расходилась по домам, чтобы приготовиться к выходу на поверхность.
— Да здравствует наш старый, милый Париж! — весело кричали парижане.
— И солнце! И дождь! И ветер! И тучи! — вторили им другие.
В ту же ночь решение правительства облетело по телеграфу всю Францию, вызвав повсюду бурное ликование.
Мало кто спал в эту ночь во Франции: мысль о том, что скоро можно будет снова видеть небо с настоящим солнцем, настоящей луной и настоящими звездами, охватывать взором широкие, сливающиеся с небесной лазурью дали, вдыхать полной грудью вольный воздух, гнала сон от усталых ресниц.
