Тень филина
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Тень филина

Дмитрий Анатольевич Ермаков

Тень филина

Роман

© Дмитрий Анатольевич Ермаков, 2016

Роман Дмитрия Ермакова «Тень филина» охватывает жизнь деревни Ивановки и села Воздвиженье на протяжении нескольких веков, но связь эпох в повествовании нелинейна — от таинственных провалов в смутные языческие видения до нынешних фермерских будней… Роман создаёт ауру места, выхватывая из сумрака прошлого картины жизни то одних, то других героев. Этим роман интересен, этим он выделяется из ряда подобных ему по теме…

ISBN 978-5-4483-5652-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Оглавление

  1. Тень филина
  2. На берегу реки времени
  3. Тень филина
  4. Глава первая 1
  5. 2
  6. 3
  7. 4
  8. Глава вторая 1
  9. 2
  10. Николай Зуев Заметы моей жизни 1849
  11. 3
  12. 4
  13. 5
  14. 6
  15. 7
  16. 8
  17. Глава третья 1
  18. 2
  19. 3
  20. 4
  21. Глава четвёртая 1
  22. 2
  23. 3
  24. 4
  25. 5
  26. 6
  27. Сон
  28. Глава пятая 1
  29. 2
  30. 3
  31. Тень филина
  32. Глава шестая 1
  33. 2
  34. 3
  35. 4
  36. Глава седьмая 1
  37. 2
  38. 3
  39. Глава восьмая 1
  40. 2
  41. Глава девятая 1
  42. 2
  43. 3
  44. 4
  45. Глава десятая 1
  46. 2
  47. 3
  48. 4
  49. 5
  50. Приближение (вместо окончания)

2

3

4

2

3

4

5

6

7

8

2

3

4

2

3

4

5

6

2

3

2

3

4

2

3

2

2

3

4

2

3

4

5

На берегу реки времени

о романе Дмитрия Ермакова «ТЕНЬ ФИЛИНА»

Русская деревня, её судьба, её гибель — одна из самых трагических страниц русской истории. Писатели обращаются к ней постоянно, чувствуя, что именно здесь скрываются ответы на роковые вопросы о самом существовании русской цивилизации, сила которой в особом восприятии родной земли, её стихий — в особом укладе жизни, в особом ладе с миром.

Роман Дмитрия Ермакова «Тень филина» охватывает жизнь деревни Ивановки и села Воздвиженье на протяжении нескольких веков, но связь эпох в повествовании нелинейна — от таинственных провалов в смутные языческие видения до нынешних фермерских будней. Время, как ветхая ткань, пестро залатанная, причудливо сплетает судьбы сельчан. Кто-то из них пытается вести записи, за которые, как за связующую нить, ухватываются потомки, пытаясь понять тайну своей жизни и жизни на этой земле. Но события не дают продолжать повествование, оно обрывается, потом неожиданно возникает снова, вплетаясь в многоголосую ткань исполненной трагических коллизий жизни…

Река и время — центральные образы романа. Движение вод постоянно, движение времени беспрерывно, и, с одной стороны, нельзя войти в одну реку дважды, с другой — всегда можно вернуться на её берег, в родную деревню, покинутую, разрушенную — но таинственно живую, хранящую память веков в обрядовой маске, оставленных иконах, на заросшем кладбище… Перед нашими глазами проходит много героев — но судьбы их фрагментарны. Если обычно место становится поводом для рассказа о людях, то роман Ермакова создаёт ауру места, выхватывая из сумрака прошлого картины жизни то одних, то других героев. Так создаётся объёмное впечатление, и оно содержит в себе более чувства, переживания, чем собственно последовательные изложения. Этим роман интересен, этим он выделяется из ряда подобных ему по теме.

Здесь есть и важная поколенческая примета: рождённым в 1960-е память деревенской жизни, крестьянской русской цивилизации доступна уже не столько в реалистическом, сколько в мифологическом изложении, и первосмыслы передаются не через реалии быта, а именно через исторический объём, воздух времени. Дмитрию Ермакову удалось создать этот объём, это чувство неизмеримой вечности, ускользающей памяти. Он оставляет открытым вопрос о будущем — но так же открыт и вопрос о прошлом, и это даёт читателю надежду не на чудо возрождения в будущем, но на некое неведомое, недоступное логике человеческой продолжение жизни на Красном Берегу реки Времени.

Нина Ягодинцева

Тень филина

Это пока не сказка, а присказка, ведь присказка перед сказкой, что верста торчит в дороге полосатая, без неё не узнаешь далеко ли прошёл, и длинен ли ещё путь остаётся…


Когда началась эта река? Бог знает… Из болота лесного, гиблого — ручьём сочится. Вот уже и речушка. Вот и река — в берегах дремучих, где высоких, а где пологих. Небольшая, да и не маленькая. Название оканчивается на «га», как и у сотен ближних рек и ручьёв.

Несёт река свою воду, отражает берега и небо, как положено, вливается в другую реку, а та — ещё в другую, а та уже в студёное океан-море…

Когда осели на её берегах люди? Река не скажет, а люди не помнят. Люди живут. Люди пашут и строят. Люди ловят рыбу и бьют зверя. Люди любят и ненавидят. Люди оплакивают своих мертвецов и свои умершие деревни. И снова строят, и пашут, и любят, и умирают… Всему есть место на берегах реки. Вода её — время. Небо отражённое водой, — вечность…

Глава первая
1

Сначала, с грохотом сшибаясь на излуках, уплыли громоздкие льдины, потом ещё долго проплывали серые ноздреватые льдины-оскрёбыши…

Тяжёлое серое небо придавило землю и воду.

И по большой, плоской, придавленной небом воде увозили бабушку…

Снега в ту зиму выпало много, он таял, река разбухала, заливала берега. Теперь уж до следующего льда — из Ивановки, с Красного Берега, в большой мир — лишь в объезд, крюк десять вёрст до моста, либо на лодках и плотах.

А говорят, что и мост снесло…

Васятка стоял на берегу, смотрел, как удаляется плот, посреди которого — гроб. Плот качался, мужики с трудом выгребали поперёк течения… Казалось — гроб вот-вот соскользнёт в воду, и бабушка утонет. За мужиков он не боялся — они живые.

От берега отчалили ещё три лодки, в одной из которых и мама. Все едут прощаться с бабушкой. Там, на том берегу, у церкви, её зароют в землю. И в подтверждение этой неизбежности, с того берега, от колокольни плывёт тягучий печальный звук.

Голые вички затопленных ив торчат из воды, как вешки. Лодки плывут между ними, направляемые гребцами, отяжелелые молчаливыми людьми в тёмной одежде.

— Пойдём-ко, Васятка, домой. Не ровён час — продует, заболеешь, — по-взрослому говорит сестра Полина, ради него оставленная дома.

По грязной, размокшей, истолченной десятками ног дороге, возвращались они к родной избе…

Ивановка — три десятка домов. Пять из них вдоль реки, остальные двумя рядами уходят вглубь берега. Серебристые, будто инеем подёрнутые стены бань и сараев; тёмные, высокие, в одной связи с обширными дворами избы с полукруглыми поверху окнами, со скупой резьбой наличников и застрех; драночные чёрные крыши… Всё сейчас хмурое и тяжёлое, как небо…

Снег ещё кое-где остался в тени кустов, под глухими стенами амбаров и бань, но всё в природе уже готово к новому кругу, ждёт сокровенного мига… А бабушка их, Аграфена Ивановна Игнатьева, ушла в другой мир, в ту неведомую жизнь, в которую и верила, и будто бы уже прозревала незрячими в этом мире глазами…

…Бабушка уже давно, сколько он помнил, ничего не видела. Она сидела в своём уголке за печкой, там и спала на лавке, рассказывала сказки, да «про прошлую жизнь» сперва внучке Полине, а когда та подросла и всё чаще стала уходить из дома на взрослую уже работу, либо вечерами, с прялкой, к кому из подружек, стала бабушка внуку Васе те же побасёнки бухтить… Ещё песни пела — очень хорошо, и на праздниках, бывало, просили её особо и слушали все сидевшие за длинным столом…

В тот день никого в избе не случилось — отец у них на войне, Полина по своим девичьим делам где-то, мать со скотиной обряжалась. Бабушка сидела тихо и как-то особенно, что-то творилось в ней… Позвала: «Васятка, иди-ко сюда, милой…» Он подошёл, думая, что бабушка расскажет сказку, но она молчала, только гладила его по голове твёрдой сухой ладонью. «Бабушка, а спой песню». «Не до песен мне сегодня, милой». «А хочешь, я тебе стопочку налью?» — спросил Васятка. Он знал, где стоит у матери бражка, а стопка в доме одна — серебряная, с надписью по кругу: «Выпить пора — ура!». Отцовская, вернее, дедовская ещё, подаренная ему воздвиженским барином в старые годы за что-то… «А и то! Налей-ка мне, Васятка… Больше-то не пивать». Он уже знал действие браги. На праздниках, когда просили бабушку спеть, всегда перед тем наливали.

И бабушка выпила.

— Про Мальвину, бабушка! — попросил Васятка.

— Баладу-то… ну, давай баладу…

Песня та странная, не крестьянская, и называли её почему-то «балада». А бабушка её ещё по молодости под окном барской дочки пела — любила та… А научила той песне повариха из Петербурга привезённая… Всё это тоже рассказывала она внучке и внуку…

Бабушка упёрлась обеими руками в край лавки, будто вглядываясь во что-то невидящими глазами, негромким ровным голосом запела, чуть покачиваясь…

Бедный лыцарь всё стремился

Ко Мальвине молодой,

А Мальвину обряжали,

Жертву бедную, к венцу.

— Вы, подружки, подождите,

Дайте сердцу погрустить,

Вы, любимые, скажите,

Как мне лыцаря забыть?

Что же делать?.. Дам я руку,

С кем родитель повелел…

В церкви всё было готово,

Их священник ждал давно…

Голос бабушки креп, набирал силу, и расправлялась её давно, казалось, навечно согнутая спина, и она будто не здесь уже была, а там — в песне…

В замке что за освещенье?

Лыцарь к замку прискакал.

На нём шлем надет пернатый,

Меч на ленте голубой.

Поздно, поздно, гость незваный,

Поздно, лыцарь молодой.

— За измену — нет, не поздно!

Лыцарь саблю обнажил…

И блестящая — взвилася!

С плеч скатилась голова…

Вся толпа заговорила,

Что Мальвина умерла.

— Мать, да ты что? — Васяткина мать вернулась. — Что это бабушка-то у нас?..

— Верка, посылай за попом, пора мне… — тихо ответила бабушка, тяжело легла и больше уже не встала…

…Дома Полина дала Васятке кусок пирога с картошкой, налила в чашку кипятка. Села у окна за пяльцы. А Васятка, уплёл пирог, влез на тёплую печку, и там лепил из прихваченного с улицы кома глины фигурки — человека, собаку, кошку…

После полудня вернулись с того берега (уплывали-то совсем рано утром). Полина выставила кутью, приготовила посуду. Среди приехавших был и жандармский, кажется, офицер. Молоденький и какой-то, хоть и при форме, не воинственный, может из-за очков, которые всё время сползали с переносицы, или из-за смешно подкрученных, не идущих ему усов…

Впрочем, жандармский ротмистр Иван Алексеевич Сажин, приехал, конечно, не ради поминок древней незнакомой ему старухи. Но подвернувшейся оказией в Ивановку воспользовался. Он приезжал в село Воздвиженье, в гости к подполковнику Зуеву, и для разговора и пригляда за местным священником отцом Николаем, организовавшим в селе «крестьянскую чайную» и яростно боровшимся с пьянством среди своих прихожан. А в Ивановке хотел проведать ротмистр Сажин ссыльного поселенца Потапенко.

И тут, в Ивановке, выяснилось, что ссыльного никто не видел уже два дня…

В дом Игнатьевых заходили соседи — выпивали рюмку, заедали кутьёй. «Земля пухом и вечная память», — говорили, либо что-то подобное и уходили — не принято на поминках рассиживать… Мужиков мало, тех, кто в силе да возрасте война призвала, уже третий год как. Остались недоростки, переростки, да негодные к службе, как отцов брат дядя Михаил, с покалеченной, перебитой ещё по молодости и неровно сросшейся, усохшей левой рукой.

— Васька, а ты чего там забился-то? — захотел, видно, приободрить дядя племянника, отдернув занавеску, глянул на печь. — Ну, ты чего, спишь?..

— Нет, божатко…

— Верка, глянь парня-то, не заболел ли? — Что-то насторожило Михаила Игнатьева в Васяткином голосе.

…Ротмистр Сажин тоже выпил рюмку за помин души новопреставленной, и, разместившись в отведённой ему горенке, вызвал через хозяйкину дочь, старика Кочерыгу.

Тот одиноко жил в кособокой избёнке на отшибе — рыбак и охотник, к которому относились все, с одной стороны шутливо-презрительно, чему подтверждением и неблагозвучное прозвище, за то, что он не работал на земле; с другой стороны — уважительно, потому что в своём деле — охоте и рыбалке, в знании реки и леса он был главный знаток во всей краснобережной округе.

— Здравствуй-здравствуй, Егор Емельянович, — повеличал его Сажин, привычно подкручивая концы усов и поправляя очки в тонкой оправе. — Скажи-ка мне, куда и каким образом ушёл ссыльный Потапенко?

— Дак, ваше благородие, — старик почесал бороду большой чёрной ладонью, вроде как задумался и неторопливо продолжил, — сам же знаешь, только по воде. А потому как лодки ничьи не пропали…

— На плоту… Рисковый человек.

— Отчаянная голова, — подтвердил охотник.

— А вот, я слышал, он с тобой любил поговорить, даже и на охоту хаживал?

— Говорить особо не говорили, он молчун, да и я болтовню не люблю. На охоту пару раз брал. Да разве ж то охота — баловство…

— Так, может, скажешь, и докуда поплыл?

— Опять же, ваше благородие — сам знаешь. На чугунку ему надо — стало быть…

— Я-то знаю, а ты, почему хотя бы старосте не донёс?

— Я за ссыльным не надсмотрщик. А что он пропал — только сегодня от вашего благородия узнал, — гордо вздёрнув пегую бородёнку, ответил Кочерыга.

— Ну, ладно-ладно… Слушай-ка, белки есть у тебя, ну, шкурки? Только, чтоб хорошей выделки. Мне на шапку, жене.

— Есть, — на этот раз с явной заинтересованностью ответил старик.

— Ну, мне бы поглядеть. Принесёшь?

— Отчего ж не принести. Принесу. А выделка у меня, сами знаете, наипервейшая…

— Ну, давай, давай. Я хорошо заплачу.

И ротмистр в ожидании охотника со шкурками, выпил ещё чаю и распорядился готовить постель. Торопиться поимкой ссыльного не имело смысла, он наверняка уже подъезжал к Петрограду…

Утром Сажин опять выпил в избе стакан чаю. Кликнул Васятку :

— Покажи-ка мне, оголец, где ссыльный жил…

Мать, тронув лоб Васятки тыльной стороной ладони, и ничего не сказав, ушла оправлять скотину. Полина ради гостя была ещё дома — грела самовар…

Мальчишка, шмыгнул носом, и, видимо переборов опаску, взглянул прямо на офицера, спросил:

— А у тебя там наган есть? — кивнул на пристёгнутую к портупее кобуру.

Полина, услыхав от печи разговор, опасливо окликнула:

— Васятка…

Сажин, усмехнувшись, поправил очки, молча достал из кобуры револьвер:

— А ты как думал? — и убрал оружие. — Не бойся, барышня, — подмигнул он Полине.

— Я и не боюсь! — вспыхнув щеками, откликнулась девушка. — Только нельзя ему, с вечера, чуялось, заболеет.

— Ничего я, Поля, и не заболею, — отвечал Васятка, уже натягивая сапожонки, запахивая вытертый короткий тулупчик и напяливая шапку. — Провожу дяденьку, да и всё, ничего я не болею…

И Васятка повёл офицера к старой куликовской бане, где и обитал за небольшую плату ссыльный Потапенко.

Впрочем, было в бане довольно чисто. В предбаннике пусто, лишь обтрёпанный голик в углу, дальше, в моечной, переделанной в жилую комнату — банная печка с котлом, обложенным камнями; стол перед окошечком с мутным стеклом, широкая лавка с набитым сеном матрасом, на столе пустая деревянная солонка и какая-то мятая книжка, вырванная из переплёта… И ещё чувствовался запах табака — ссыльный много курил.

— Слушай-ка, как тебя… Васятка? — окликнул мальчишку Сажин, убирая книжку, забытую ссыльным, в полевую офицерскую сумку.

— Угу, — опять шмыгнув носом, подтвердил мальчишка, опасливо заглядывавший через порог в бывшую баню.

— Васятка, а где-то тут у вас есть какой-то Марьин камень?

— Угу.

— Можешь показать?

— А стрельнуть дашь? — на этот раз не задумываясь, спросил Васятка.

— Дам, — просто ответил ротмистр.

Сажин зачем-то ещё заглянул под лавку, выпрямился, оправил портупею, привычно надвинул указательным пальцем правой руки очки на переносицу и вышагнул в предбанник.

По раскисшей дороге вышли за деревню. Слева были поля, и сразу бросались в глаза полосы озимых в зеленоватой дымке, по ним деловито расхаживали грачи, как заведённые опускали головы к пашне и сразу поднимали, и снова опускали… Густо пахло навозом… Справа от дороги — пологий спуск к реке, с клочками жухлой прошлогодней травы и пробивавшимися кое-где зелёными волосками травы нынешней. Дорога потянула вверх, началось мелколесье, кустарник. Тропка свернула с дороги влево, круто в гору. Васятка бежал впереди, бойко шлёпая растоптанной обуткой по лужам. Сажин тоже особо уже не выбирал дорогу, — бесполезно, — только старался не смотреть на свои хромовые сапоги.

Тропу обступили высокие деревья — берёзы, ели. Наконец выбрались на макушку угора — голую полянку с огромным камнем-валуном посредине.

С трёх сторон поляну охватывал негустой лес, а чётвертая была распахнута на реку и заречное село Воздвиженье, раскинувшееся вдоль реки и вглубь берега. Воздвиженский храм с колокольней белел стенами, тянулся крестами к небу, прямо напротив угора.

— Вот он и есть, Марьин камень, — сказал Васятка, шмыгнул опять носом и с интересом уставился на Сажина, думая, наверное, «и чего это офицеру тут надо?»

Ротмистр оглядел камень — древний, кое-где покрытый бело-зелёным лишаем, с чётким чаше-подобным углублением в верхней части. Камень явно был когда-то специально поднят на эту гору от реки, берега которой изобиловали подобными валунами, правда, меньшего размера. Сажин и размер прикинул, достав из сумки, моток бечёвки — диаметр и высоту, узелками отметил. Васятка увлеченно помогал ему…

— Дяденька, — спросил, — а ты зачем камень меряешь?

— Это, брат, похоже, не простой камень. Не всегда ведь и мы, русские, христианами были, молились вот на таких горках у таких камней своим богам… Твои предки… Напишу в книжке про ваш камень.

Сажин действительно уже предвкушал, как возьмётся за статью об этом камне для губернского археологического сборника, готовящегося к изданию в этом году и для губернской газеты.

Иван Алексеевич Сажин был активным членом кружка любителей археологии и краеведения.

Васятка мало что понял из его объяснения, но не забыл про пистолет.

— Ну, давай, пробуй. — Сажин неторопливо протёр стёкла очков платком, достал оружие, взвёл курок, встал позади мальчишки, револьвер вложил в его руки, но и сам придерживал, помог навести на разлапистую сосну, кора которой была похожа на чешуйчатый, местами растрескавшийся панцирь. Грохнул выстрел. Пуля, смахнув попутно макушку молодой берёзки, плотно влепилась в сосновый ствол. А из кроны вдруг сорвалась большая круглоголовая птица и проплыла над мужчиной и мальчиком, опахнув их широкими крыльями…

…Впереди шёл высокий седой старик, облачённый в длинную, до колен белую рубаху, перехваченную по поясу зелёным кушаком в какой-то сложной вышивке. На подоле, на рукавах широких и длинных и на горловине рубахи — тоже вышивка. Длинные седые пряди перехвачены кожаным ремешком, опирается старик на резной посох с навершием в виде круглоголовой птицы с полурасправленными широкими крыльями. За ним под руки ведут девушку в венке из луговых цветов, в длинной, до пят рубахе. Идёт она будто бы в полусне, с прижмуренными глазами и на губах её — смутная улыбка. Ведут её две старухи, сгорбленные, косматые… За ними толпа мужиков, баб, детей… Но у рощицы перед угором все останавливаются. Тут девушка оборачивается, говорит что-то, кланяется до земли, и все люди кланяются ей… Все что-то говорят или поют, но ничего не слышно. Звуки не проходят сквозь уплотнённый воздух. Дальше, на угор где лежит камень, идут лишь старик-волхв и девица, ведомая старухами… И застилает всё туман, а когда рассеивается — открываются огромные костры вокруг камня, девушки и парни прыгают через огонь, и убегают они в черноту ночи от костров под угор, к реке… И опять туман заклубился, и откуда-то из далека, из дымки туманной идут люди с неразличимыми лицами в белых одеждах — женщины в рубахах до земли, мужчины в подпоясанных рубахах и портках. Идут, идут на него, Васятку (он как будто бы очнулся, осознавал, что это он всё видит и понимает), и вдруг остановившись, кланяются ему низко, разворачиваются и уходят, уходят в дымку, в туман, не видны уже…

Мальчишка очнулся, попытался встать, не смог. Сажин подхватил его.

— Что ты, брат, что ты… — и снова шлёпнул его по щекам.

Васятка потряс головой, стряхивая с себя морок и, отстраняясь от офицера, встал на ноги.

— Пойдёмте домой, — твёрдо по-взрослому сказал.

— Ну, пойдём, пойдём. Напугал ты меня…

В доме Сажин расплатился за постой с Верой Егоровной и пошёл к Кочерыге, с которым ещё с вечера сговорился о перевозе в Воздвиженье…

…И уже лежит Васятка, внутренним жаром горя, что-то шепчут его губы, и он всё скидывает с себя отцовский тулуп. А мать тулуп поправляет, приподнимает голову, даёт питьё. Зовёт Полину:

— Послушай, чего он бормочет-то, ничего я дак не разберу.

Полина садится рядом с братом (он сейчас лежит на той самой лавке за печью, на которой доживала свои дни бабушка), тоже оправляет на нём тулуп, силится понять слова.

— Это я… из-за меня… Из-за меня…

Поняла сестра, вспомнив рассказ матери о последней бабкиной «стопочке»:

— Себя он винит. Жалеет бабушку.

— Ой, мило-ой… — вскидывается будто для плача мать, но сама себя осекает.

…Ночью уж, в темноте спускается Полина с печи к Васятке (мать спит на кровати), трогает горячий его лоб, касается вялой сухой ладошки, и вдруг, перекрестившись торопливо, прикрыв глаза, положив снова ладонь на лоб ему, шепчет то, что слышала от бабушки, когда та выхаживала её, Полину, больную: «В океяне-море пуп морской, на том пупе — бел-горюч камень Олатырь, на бел-горюч камне Олатыре сидит белая птица, залетала тая белая птица к рабу Божиему Василию и садилась на буйну голову, на самое тимя, золотым клювом выклёвывала, серебряными когтями выцарапывала, белыми крыльями отмахивала привороты, и наговоры, и всяку немочь за сине океян-море, под бел-горюч камень, под морской пуп! Так тому и быти, аминь!» И губами к горячему лбу его приложилась, и крестом осенила…

Восемь дней лежал Васятка в бреду и не знал о том.

…Очнувшись, он сперва не понял, где он и что с ним… Лежал он на той же лавке за печкой. В доме было тихо, и было даже слышно, как на дворе перестукивает копытцами телёнок… Где были сестра и мать Васятка не знал. Приподнялся, увидел рядом с лавкой, на табуретке, чашку, попил. Квас. Покачиваясь, встал, и пошёл на крыльцо. Солнечный свет ослепил, опьянил воздух. Васятка, едва снова не потерял сознание…

2

Иван Сергеевич Потапенко потомственный питерский пролетарий с малороссийскими корнями, побывавший и членом гапоновской организации, и эсером, с 1912-го — член РСДРП.

В тот вечер он старался всё сделать так, как подсказал ему старик Кочерыга.

Плот на воду столкнул уже в темноте, сначала вёл его вдоль самого берега, а за первым поворотом стал править через реку, именно здесь, по словам старого рыбака, нужно было переплыть к другому берегу. Длинный шест, почти весь уходил в воду, но всё же доставал до дна даже на середине — не соврал старик. Отчаянно толкаясь от дна, он пересекал реку, второй, запасной шест лежал у ног, и всё же соскользнул в воду при опасном наклоне плота. Весь небогатый скарб беглеца в заплечном мешке — даже если Потапенко свалится в воду, мешок при нём останется… Но не свалился, вытолкал плот на спокойную воду у противоположного берега, теперь вдоль него поплыл.

Мост был построен в узкой горловине, сейчас лишь сваи торчали из воды, сжатой высокими берегами, бурлившей, бесившейся… Потапенко понял, что здесь не пройти на плоту. (Вспомнил слова Кочерыги: «Как к тому-то берегу переплывёшь — всё гляди вперёд, увидишь часовенку и приставай, дальше негде будет — расшибёт о сваи». Вон часовня-то совсем рядом уже…) Пытался прибиться к берегу, но не смог, плот садануло о сваю, и необоримая сила скинула Ивана Потапенко в ледяную воду. Он сперва всё же ухватился за склизкую сваю, успел оценить своё положение — берег рядом, но крутой, обрывистый, ухватиться не за что, не выбраться, и, глянув вперёд, Иван Сергеевич оттолкнулся, отдался течению. Его чуть не пронесло мимо отмели на излуке реки, из последних сил выгреб он к плоскому берегу, на карачках выполз на глинистую землю, лёг. Но сразу поднялся, заставил себя сначала идти, а потом и бежать, чтобы не простудиться… Темно было, небо туго затянуто тучами — ни звезды… Он продрался сквозь прибрежные хлёсткие кусты. Перед ним было поле, слева чёрной стеной — лес, а справа, вниз по реке, почудились очертания домов, и он побежал в ту сторону. Вот уж и крайняя изба видна, и свет тусклый лучинный в окне чуется. Потапенко не стал искать калитку, под жердину огорода подлез. «Хорошо, собаки нет», — подумал, поднялся по скользким ступеням крыльца, на верхней оскользнулся, ударился коленом, встал. Стукнул несильно в дверь, потом ещё — посильнее, услышал шаги.

— Кто там? — спросил грубый женский голос.

— Откройте, пожалуйста. Мне бы обсохнуть. Я заплачу.

Послышался звук сдвигаемого засова…

…Месяц пролежал Иван Потапенко в доме Ульяны Шаравиной. Похоронку на мужа получила она ещё в конце четырнадцатого. Жила со старухой матерью и двухлетним сынком. У зятя и свекрови не осталась. Не любили они невестку, за то, что Пётр их взял её самочинно, да и бесприданную. Как получила похоронку, отгоревала положенный срок, и в материн дом вернулась.

Месяц выхаживала она Ивана, строго наказав матери никому не говорить. Да та по немощи и не выходила из избы, но за внучком как-никак приглядывала. Всё хозяйство, хоть и не ражее, на Ульяне было.

…Иван выплывал из жаркого марева… Радужные круги разбегались в глазах… Усилием воли он будто утвердился на твёрдой почве, остановил это покачивание… Он увидел глаза, любопытные, озорные и испуганные одновременно, уставившиеся на него. Мальчонка, кроха совсем, в рубашонке до пола. И Потапенко, усмехнувшись через силу, выдавил из себя:

— Здорово, пострел… Где мамка-то?..

Глазёнки округлились в удивлении. И вдруг мальчонка ткнул в него пальчиком:

— Тятя!..

Тут и Ульяна вошла. Потапенко сейчас будто впервые увидел её. Помнил из той ночи, когда явился сюда, только голос, сильные руки, да ещё, как коснулась его щеки выбившаяся из-под платка прядка…

— Здравствуй, хозяйка… Извини уж…

И вдруг откуда-то из невидимого угла — хриплый старушечий голос:

— Ульянка, ожил, чё ли?

— Ожил.

Иван Потапенко, переболевший, как сам понял, воспалением лёгких, благодаря Ульяниным заботам — травяным отварам да тёплой печке, был здоров, но покидать дом не торопился. Да и она не гнала…

3

В июле Сажины собрались в губернский город — Иван Алексеевич получил очередной отпуск по службе. Поженились они только-только весной после Пасхи, и даже свадебного путешествия у них до сих пор не было — война, служба, не до того… И вот собрались. У Ирины в городе замужем сестра, хотелось встретиться, хотелось посетить театр… Поехали.

Тёмно-зелёные вагоны, чёрные металлические подножки, рукояти на входе в вагон с набалдашниками в виде двуглавых орлов, запах угля, звон станционного колокола, близость другу друга, пьянили их… И поездка в давно в общем-то знакомый, и вполне спокойный даже по военному времени город, виделась и была для них счастьем, как счастьем были все четыре месяца их новой совместной жизни…

В купе Ирина села на мягкий с бархатистой обивкой диван, в уголок, в полумрак и оттуда посверкивала счастливо смеющимися глазами на мужа, устраивающего на багажной полке баул и чемодан… Она не стала раздвигать задёрнутые шторки на окне, сразу, как бы отделившись от заоконного мира. Иван сел не рядом с ней, а напротив, через столик и внимательно посмотрел в её глаза, и она ответила таким же взглядом. Звякнул на перроне колокол для их поезда, и он мягко тронулся… Они говорили и молчали, и снова говорили… Иван не стал курить в купе и вышел в тамбур. Там у окна с папиросой в руке стоял невысокий коренастый мужчина в приличном, хотя и явно не дорогом костюме-тройке, с гладко зачёсанными назад волосами, с усами, висящими по-сомовьи.

Сначала они отвернулись друг от друга, оттолкнулись взглядами. Но одновременно и повернулись друг к другу снова.

— Здравствуйте, господин Потапенко.

— Здравствуйте, господин Сажин.

— Признаюсь, не ожидал. Был уверен, что вы уже в столице.

— Не получилось сразу. Извините, если не оправдал надежд, — усмехнулся Потапенко. При этом он лихорадочно соображал, что делать — выйти из поезда на ближайшем полустанке, или пытаться уйти от полиции уже в губернском городе, или…

— В Москву, всё же? — спросил спокойно Сажин, выпуская дым тонкой струйкой (он тоже решал для себя, что делать).

— Да.

— А мы с женой в губернию…

С гудением и стуком надвинулся и полетел параллельно встречный состав. Вагоны с оконцами, в которые видно стриженые головы, платформы с зачехленными орудиями — воинский эшелон.

— Два года длится небывалая в истории мировая бойня. И власть, которой вы служите, ротмистр, не в состоянии остановить её ни победой, ни какими либо другими средствами… Сами гибнут и народ губят! — сказал, сминая в плоских пальцах мундштук папиросы Потапенко.

— А вы, окажись власть в ваших руках, сумели бы это остановить?

— Это первоочередная задача нашей партии… Да, — вскинулся Потапенко, — чуть не забыл — я читал вашу статью в газете, о Марьином камне, о язычестве… Честное слово, господин Сажин, занимались бы вы историей, как вас в жандармы-то угораздило…

Сажин докурил папиросу, смял пустой мундштук и бросил в пепельницу, вынул из кармана платок, снял и протёр очки:

— В жандармы меня угораздило по воле отца и молодому романтизму, а история и археология… Не знаю… Любое дело требует полной самоотдачи. Я же, скажу вам честно, ленив и более всего хочу покоя душевного, который и нахожу отчасти в своих исторических занятиях — вот так, пожалуй… — Он усмехнулся невесело, и, твёрдо, прерывая затянувшийся разговор, сказал: — Что ж, удачи, господин Потапенко.

— И вам всего доброго, — ответил Иван Сергеевич и раскрыл дверь, ведшую в соседний вагон, шагнул туда, в грохочущий и неустойчивый межвагонный переход…

Сажин вернулся в купе. Ирина глядела из своего уголка испуганно.

— Ваня, почему ты так долго? Мне страшно… Этот состав, солдаты… Их всех убьют… Я знаю — их убьют…

— Ну что ты, не бойся, родная… — ротмистр Сажин впервые наблюдал неожиданную истерику жены.

…Ирина успокоилась. Мерный перестук колёс, плавное покачивание вагона, и его равномерное вздрагивание на стыках рельс, привычные виды северной России за окном — поля, леса, деревеньки, речки и снова поля и леса, близкий, но, оказывается, ещё не совсем, не до донышка души знакомый человек, с которым жить и жить — всё успокаивало, и навевало думы о счастье. И не верилось, что где-то идёт война, и горе, как ветер носится над этой землёй…

Они попили чаю. Ирина прилегла на диване, подложив под голову подушку, раскрыла какую-то книгу… Иван Сажин раскрыл кожаный портфель, достал недавний номер губернской газеты. Как всякий начинающий автор (а это была всего лишь вторая его публикация в прессе), он переживал и не до конца верил, что это его мысли, записанные его рукой, облечены в печатную форму и выставлены на всеобщее обозрение. Он, немножко стыдясь жены, но и будучи не в силах отказать себе в этом, развернул газету и перечитал свою статью…

То что протославянский язык близкородствен санскриту, уже давно не вызывает сомнения у специалистов в этой области (одна из наиболее серьезных работ на эту тему «О сродстве языка славянского с санскритским» г. Гильфердинга опубликована ещё в 1853 году).

Вновь убедился я в правоте этих выводов, побывав недавно в одном из отдаленных уездов нашей губернии, в месте, носящем поэтическое и безусловно древнее название Красный Берег. Название протекающей там речки, как и сотен других речек, ручьёв и рек в наших краях, оканчивается на слог «га». В санскрите же, как известно, «га» — это движение. (Не отсюда ли и «но-га» или «го (га) — ра»? Предположу, что «гора» («гара»), есть — движение к солнцу («ра» — солнце) … Впрочем, подобные предположения далеко могут увлечь нас в наших мечтах… Но, еще языковое наблюдение: выражение «трава-мурава», повсеместно употребляемое на Русском Севере, фактически, повторяется в санскрите, где слово «мурава» и обозначает — трава… Следственно, арии, пришедшие на полуостров Индостан несколько тысяч лет назад, говорили на языке, остатки которого ощутимы и в языке нынешних жителей Русского Севера и, в частности, Красного Берега. (Говорю «остатки», но нынешний русский язык и его северные диалекты, не есть ли тот самый древний праязык, лишь видоизменившийся, в силу естественной эволюции?) Недавние же работы индийских и английских авторов, переводчиков и комментаторов «вед» и вовсе поражают — оказывается, в древнейших арийских текстах описываются приполярные и северорусские реалии — полярные ночи зимой и белые ночи летом, стоящая над головой Полярная звезда, северное сияние, всё это могло придти в древнейшие индоарийские тексты лишь при условии длительного проживания именно в наших и более северных широтах…

Так что же за люди жили на месте нынешней «краснобережной» деревни Ивановки (название явно «молодое»), следы древней культуры которых, удалось мне обнаружить? Неподалёку от деревни, на возвышенном берегу реки, называемом в той местности «угор», на самой верхней точке этого угора, есть полянка окруженная лесом. Поляна эта, смею предположить, искусственного происхождения, то есть, когда-то на самой макушке угора деревья были специально вырублены. Посреди поляны и сейчас лежит огромный камень, именуемый в народе — «Марьин камень».

Само по себе — то, что камень имеет название, уже говорит о том, что это не простой камень. А слово «Марьин», хотя и относят сейчас более к христианской традиции (например, по информации г. Угрюмова, опубликованной в прошлогоднем выпуске «Губернского археологического вестника», в одном из уездов подобный же камень называют «Богородициным»), на самом же деле имеет гораздо более древнюю этимологию: «мор», «мора», «морена» — древнейшие слова обозначающие смерть, а может быть, и «богиню» смерти у древних ариев (а я убежден, что на Красном Берегу жили именно арии — пранарод, носитель праязыка) … Но слог «ма» (возможно, корень, а не слог) может указывать и на древнюю богиню урожая Макошь (она же, по всей видимости, и «мать-сыра земля»), одну из самых почитаемых у древних славян. Тем более, что камень всё же явно связан с женской, возможно, жертвенной обрядностью.

Исходя из географии места, очевидно, что камень на гору был поднят от реки, где, кстати, подобные камни-валуны, наследие ледника, находятся в изобилии…

Далее шли размеры камня, еще некоторые данные и размышления автора… Сейчас, перечитывая статью, он видел её недостатки — многословие, неточность… И всё же — напечатали ведь! Сажин зачем-то поднёс газету к самому лицу и… с наслаждением вдохнул запах типографской краски.

Ирина спала, по-детски подложив ладони под щеку, подогнув ноги обтянутые серой шерстяной юбкой. Иван, достал из чемодана плед, укрыл жену и сел рядом с нею…

Ольга, сестра Ирины, и Константин Сергеевич Маринов, её муж пехотный офицер, встречали Сажиных на перроне вокзала. Сёстры обнялись. Мужчины пожали руки. Носильщик с бородой-лопатой и тусклой бляхой на тёмно-синем фартуке уложил на тележку вещи приезжих и деловито покатил к выходу с перрона.

Рядом разгружался санитарный поезд. Медбратья — молодые ребята в военной форме с крестами на фуражках — несли носилки, ходячие раненые — с подвязанными руками, забинтованными головами — шли сами. Пожилой солдат подпрыгивал на одной ноге, едва опираясь на вторую, его поддерживала сестра милосердия — тоже пожилая, с грубоватым лицом. «Ой, полегче, сестрица, ой, полегче…», — тихонько причитал солдат…

Сажины и Мариновы замолчали…

Привокзальная площадь наполовину была заставлена санитарными каретами.

Носильщик, едва протолкав тележку к их экипажу, пристроил вместе с кучером багаж, принял плату от Константина Сергеевича, «благодарствую» буркнул и пошел обратно к перрону, откуда все несли и несли, вели и вели раненых…

Иван Алексеевич тревожно поглядывал на жену, но Ирина, на удивление, держалась сейчас спокойно.

А город встречал образом тихой жизни: ухоженной зеленью, спокойными прохожими, вывесками магазинов и лавок…

Вскоре подъехали к простому, но при этом просторному двухэтажному деревянному дому, отделенному от улицы невысоким забором, за домом виднелся сад, во дворе — дровяник, каретник, конура, из которой лениво выглянул седой пёс и снова убрался…

— Как хорошо у вас, Оля! Как спокойно…

На крыльцо, громко хлопнув дверью, выскочили мальчик и девочка:

— Мама, папа! Тетя, дядя!..

— Серёжа, Катя, переобуться-то… — не поспевая за детьми, вперевалочку шла старая няня…

После обеда женщины с детьми гуляли в саду. Мужчины курили в кабинете.

— Между нами — несколько дней назад состоялась встреча командующих фронтами. Были все, кроме Корнилова. Но его-то и назвали будущим Верховным… — Константин Сергеевич рассказывал свежие петроградские новости. Он лишь третьего дня приехал из столицы, где лежал в госпитале, а теперь находился в отпуске.

— Как? — недоуменно взглянул на него Сажин.

— Да-да. Нужно быть готовым к смене формы правления…

Вечером ездили в театр. Местная труппа давала «Вишневый сад».

— Не стук топора по стволам, за сценой, а стрельба и «Марсельеза» должны бы слышаться в конце пьесы по сегодняшнему-то дню, — сказал вдруг Сажин, когда вышли из театра (до дома решили прогуляться пешком).

Константин Сергеевич промолчал в ответ.

— Иван… — укоризненно вздохнула Ирина, беря мужа под руку.

— А я верю, что все будет хорошо, — сказал Ольга, тоже беря мужа под руку. — Иначе, без веры в хорошее — как и зачем жить?..

В недалеком городском саду играл военный духовой оркестр. Тревожная музыка вальса наплывала и волновала…

И в сумерках уже не заметил Иван Алексеевич, как прикусила губу жена, едва сдерживая слёзы, только почувствовал, как сжала она его запястье…