автордың кітабын онлайн тегін оқу Нобелевская премия
Ирина Селиверстова
Нобелевская премия
Роман
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Ирина Селиверстова, 2022
90-е годы принято ассоциировать с бандитами, банкирами и проститутками как наиболее яркими символами эпохи. Но эта семейная сага не о них, а об обычных москвичах, которые внезапно попали в условия дикого рынка, разделившего людей на нуворишей и нищих, вынуждавшего их менять профессии и взгляды, совершать подлости, спасать ближних, предавать любимых. Роман заставляет и смеяться, и плакать, и замирать от волнения. Но главное — не дает оторваться вплоть до самой последней страницы.
ISBN 978-5-0056-3212-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
Предисловие
90-е годы принято называть лихими и ассоциировать их с бандитами, банкирами и проститутками как наиболее яркими символами эпохи. Но в этой книге нет ни бандитов, ни проституток, ни политиков. Она — об обычных людях, о тех, кого принято называть московской интеллигенцией, кто внезапно попал в центрифугу дикого рынка, которая либо насыщала новыми силами, либо превращала в отжатый жмых. Эта центрифуга не только сепарировала людей на нуворишей и нищих, не только вынуждала менять профессии и взгляды, но также выявляла такие черты и свойства, какие казались совершенно невозможными при прежней советской уравниловке, нивелировавшей помимо прочего еще и души.
Пресловутый «ветер перемен», которого так долго ждали, разметал равномерное и устойчивое течение жизни. Выпущенные на свободу, к которой далеко не все оказались готовы, бывшие советские граждане в своей новой повседневности совершали подлости и подвиги, погибали и рождались заново.
ГЛАВА 1
Еще утром яркий зонт, своей расцветкой напоминающий флаг какой-нибудь африканской страны, жизнерадостно реял вверху, бойко отражая капли дождя своим упругим полотнищем. А сейчас он болтался вниз головой, безвольный, скрученный в трубку, похожий на знамя потерпевшей поражение армии.
Разгром, полный разгром. Унизительный, постыдный.
Хотя поначалу вроде и битвы-то не предполагалось, представители противной стороны должны были сами принести ключи от счастья и вручить со смиренным поклоном.
И как теперь выходить из этого ужасного положения, как держать лицо, чтоб никто не догадался о провале, которого по всем расчетам никак не могло случиться?
Лизе Комаровой, молодому специалисту секретного московского «почтового ящика» и несостоявшейся молодой жене едва исполнилось двадцать два, и к поражениям она была ещё не привычна.
Сегодня ей впервые стало понятно, что значит не находить себе места. Смысл выражения оказался до смешного буквальным: подходящего места сейчас не было нигде. Пока брела по засыпанным осенней листвой улицам, взрыхляя ее ботинком при каждом шаге, хотела оказаться дома, однако, подойдя к родной пятиэтажке, подумала — нет, куда угодно, только не сюда. Поспешила прочь, зашла в первый попавшийся кафетерий, встала за высоким одноногим столиком у окна, приняла задумчивую позу — именно так, как ей всегда нравилось. Но и в кафетерии сейчас было неуютно, хотелось поскорее допить свой кофе и уйти; она сердито посмотрела на белую чашку с надписью «Общепит» и обнаружила, что кофе уже выпит — надо же, даже не заметила, когда успела. Снова оказавшись на улице, принялась искать телефонный автомат, чтобы позвонить подруге — но, едва зайдя в будку, поняла, что не хочет говорить ни с кем и ни о чем, а уж тем более о случившемся. Стояла в будке долго, размышляя, чем же заняться дальше — до тех пор, пока нетерпеливый прохожий не начал стучать монеткой по стеклянной двери. «Девушка, вы там разговариваете или как?»
Накануне ночью лило, и всё вокруг было блестящим и скользким. Сквер содрогался на ветру, все листья — и лимонно-желтые, и золотисто-ржавые, и бурые, будто жеваные, уже лежали под ногами, наверху же ветви деревьев, голые, черные, переплетенные между собой поддерживали тяжелый небесный свод, подобно арматуре, не позволяли ему упасть и окончательно раздавить Лизу. Она была за это благодарна деревьям, трогала мокрые стволы, ковыряла ногтем трещины на коре, изучая, не заползли ли туда какие-нибудь вредоносные букашки. Букашек не было, и потому даже это занятие пришлось оставить.
Когда стало темнеть, её всё же потянуло домой — засветившиеся теплыми огоньками окна сделали улицу совсем мрачной, да и вообще она не любила темноты, даже когда пребывала в менее растрепанном состоянии. С облегчением вспомнила, что родители сегодня уехали к тетке с ночевкой, что в данных обстоятельствах не могло не радовать.
О своем будущем ребенке Лиза не думала совсем. Больше всего её волновала драматургия ситуации — каким образом вести себя дальше, чтобы достойно выглядеть в глазах сторонних наблюдателей? В предшествующие недели она проигрывала в голове оптимистичный вариант: как расскажет коллегам и всем прочим о своей безумной любви, о том, что её очень огорчает роль разлучницы, но ничего не поделать — любовь во все времена требовала жертв, и, несмотря на уколы совести, она чувствует себя невероятно счастливой…
И вот сегодня неожиданно выяснилось, что в роли жертвы, востребованной любовью, оказалась она сама. Сегодня предмет её страсти пришел с лицом, продавленным как старое кресло. И Лиза сразу поняла, что оптимистичного варианта не будет. Поняла ещё прежде, чем он начал бормотать:
— Прости… Я не могу. Я скотина, но — не могу. Хотя, если б смог, тоже был бы скотиной… Ты простишь, а?
Она даже погладила его по голове, поутешала. Не разрыдалась, не разоралась, и даже никакого особого отчаянья не испытала — хотя ещё вчера была непоколебимо уверена, что он, конечно же, уйдёт от своей невнятной, совершенно не нужной ему жены.
Дома плюхнулась в кресло, не сняв пальто, не переобувшись и даже не стряхнув прилипшие к ботинкам листья, сидела и не могла заставить себя сделать хоть что-нибудь. Вечер был унылым, как медленный танец восьмиклассников. На улице снова захныкал дождь, тусклые осенние сумерки сгустились до состояния полной тьмы, которую разбавлял лишь свет фонаря за окном, раздробленный на тысячи частиц каплями на стекле. Она хотела есть, но никак не получалось заставить себя встать и пройти на кухню к холодильнику. Сидела, глядела, как с промокшей обуви на полу постепенно натекает лужа, и от этого чувствовала себя особенно несчастной…
Даже думать сейчас ни о чем не получалось. Почему-то вспомнила бюстгальтер, который однажды увидела висящим у него в ванной. Ей очень не хотелось идти к нему домой, но он уговорил — жена уехала, полная свобода, редкий случай, когда можно не ломать голову над тем, где остаться наедине… В тот раз этот бюстгальтер одномоментно заставил почувствовать себя не победительницей, а аутсайдером, правда, она быстро отмахнулась от этого неприятного чувства. Теперь же отмахнуться было нельзя.
Насколько же жалкой она будет выглядеть в глазах окружающих! Как объяснит им свою беременность? Как отреагируют коллеги? Конечно, будут и осуждать, и сочувствовать — последнее, пожалуй, хуже всего…
А тот лифчик, наверное, по-прежнему сушится на веревке, натянутой в ванной комнате — как символ нерушимости супружеских уз.
ххх
В оборонном конструкторском бюро, где работали оба, об их связи знали все. Они представляли собой очень яркую, заметную пару. Он — всеобщий любимец, похожий на несоветского, но дружественного стране певца Дина Рида, обаятельный голубоглазый брюнет с мужественным выдающимся подбородком и милыми кошачьими повадками. Лиза красавицей не являлась, но внимание привлекала: высокая, с королевской осанкой, с лицом правильным, хотя и грубоватым, словно скульптор задумал вылепить нечто прекрасное, но поторопился и не отшлифовал детали. Однако держалась всегда так, будто была самой настоящей звездой — вызывающе, даже нахально.
Разумеется, за глаза о них много судачили — как о всяком женатом человеке и его любовнице. И хотя про его жену ничего толком известно не было, никто не водил с ней знакомства, а сам он ни при каких обстоятельствах её даже не упоминал — обманутая супруга служила знаменем борьбы с безнравственностью для многочисленных институтских блюстительниц морали. Правда, осуждать парочку вслух пробовали немногие — сказывалась народная любовь к нему, особенно со стороны женской половины коллектива, и опасливое отношение к Лизе. Иногда, конечно, негодование прорывалось — но чем громче звучали злые голоса, тем прямее Лиза держала спину. Ей нравилось дразнить гусей, вернее, гусынь.
Вели себя они действительно нагло. Ни от кого не прятались, вместе обедали в столовой, вместе уходили с работы. Могли начать целоваться, едва миновав проходную, не обращая внимания на поток сотрудников, озабоченно текущий в сторону метро.
Лиза о будущем не загадывала и ни о чем не спрашивала — ей приходилось по нраву то пламя, которое вспыхивало внутри в его присутствии, и этого было достаточно, по крайней мере, пока. Единственной проблемой являлось отсутствие места для свиданий: он жил с женой, она — с родителями, старосветскими пенсионерами, тихими, робкими, интеллигентными до эфемерности. Про греховную связь дочери им никак нельзя было знать — они и не знали. Поэтому влюбленные иногда были вынуждены неделями сдерживать переливающийся по жилам огонь — пока не находился друг-приятель, готовый уступить квартиру на вечерок.
Именно эта редкая удача выпала им в беспокойные дни августа 1991 года, которые не только круто повернули историю страны, но также заодно нечаянно захватили маленькую Лизину судьбу.
Утро 19 августа ничем не отличалось от всех прочих начал рабочего дня. В родном проектном отделе тревожный шелест за кульманами стал слышен лишь ближе к обеду:
— В стране вроде как власть сменилась, знаете что-нибудь об этом? Горбачева, что ли, отстранили?
— Да кто ж его может отстранить-то?
— Не знаю точно, кто-то на «Я», Янаев вроде, или Язов… Я матери домой звонила, она говорит, по телеку выступали, сказали, что к власти пришел какой-то ВЧК… Или ЧП… Короче, те, кто против перестройки, объединились и арестовали Горбачева.
Начальник отдела Кринич вместе с молоденьким лаборантом Валеркой Соболевым, любопытной Лизой и ее возлюбленным ринулись в кабинет главного конструктора — там имелся телевизор. В кабинете уже собралась пара десятков человек из разных отделов, но экран мало что прояснял: по всем четырем каналам шли балеты или концерты классической музыки, перемежаясь официальными сообщениями, что президент Горбачёв не может работать по состоянию здоровья, и потому вся власть переходит к вице-президенту Янаеву и государственному комитету по чрезвычайному положению, ГКЧП…
Никто ничего не понял, даже умный и многое повидавший Кринич. Ближе к обеду кто-то раздобыл радиоприемник. Через некоторое время стараниями Валерки Соболева сквозь помехи прорвались эфиры «Эха Москвы» — о том, что произошел путч, государственный переворот, что организаторы ГКЧП — преступники, что к Москве движутся мотострелковые, танковые, десантные дивизии (на чьей стороне эти дивизии, не пойму? Кто их направляет? — Лиза дергала Кринича за рукав, но он только отмахивался раздраженно). О том, что Ельцин призвал граждан России оказать сопротивление путчистам, и защитить Дом Советов, на площадь перед которым уже стекаются люди…
— Что же теперь будет? И зачем танки? — не отступала Лиза. Сердце её замирало, но не столько от страха, сколько от возбуждения — ей по жизни всегда очень не хватало каких-то экстраординарных событий.
— Да откуда ж я знаю, — хмуро ответил Кринич. — Но ничего хорошего тут точно нет. Силовой захват власти — в любом случае очень хреново, с этого начинаются гражданские войны.
На другой день в конструкторском бюро только и обсуждали происходящее. Лизины всегдашние недоброжелательницы со сдержанной радостью шипели по углам — вот и правильно, вот и нечего, никому не была нужна эта перестройка. Но, будучи истинными детьми советской эпохи, шипели тихонько, поскольку не знали, чем в итоге обернется дело.
Валерка Соболев, который накануне весь вечер и ночь болтался в центре Москвы, принес листовки, в них говорилось, что на Краснопресненской набережной собираются тысячи людей, что они защищают Горбачева и демократию, что некоторые войсковые части, которые путчисты отправили захватывать Белый Дом, переходят на сторону его защитников. Валерка и сам полночи строил там баррикады.
— Баррикады? — опешила Лиза. — Какие еще баррикады?
— Ну, их делают из того, что под руку попадается — из заборов, мусорных баков, скамеек, труб… Туда ведь бронетехнику стянули, танки, БТРы. Вот чтоб они пройти не смогли. Люди там на всю ночь оставались… Говорили, что ночью мог быть штурм, но пока обошлось, может, сегодня начнется. Короче, надо снова идти к Белому Дому, — подытожил Соболев. — Петр Сергеевич, отпустите? Я отгул оформлю.
— Идите давайте, — махнул рукой Кринич, — какой тут отгул…
И махнул рукой в сторону всех троих. У Лизы подпрыгнуло сердце — его обдало одновременно жутью и азартом.
Когда они втроем вышли на улицу, любимый придержал ее за руку.
— Слушай… Пусть Валерка пока один идет, а? Мы попозже подъедем. У него ж хата пустая сейчас.
Соболев жил неподалеку вдвоем с матерью, которая часто уезжала в командировки, и в дни её отлучек Валерку осаждали многочисленные влюбленные друзья с просьбой пустить на вечерок. Он морщился, говорил, что квартиру превращают в бордель, но был парнем добрым и, если сам куда-то уходил, давал друзьям ключи. Теперь мать как раз была в отъезде.
Сперва Лиза почувствовала раздражение — какая на фиг хата в такой момент? Но ощутила его горячее дыхание возле самой щеки, руки, сжавшие бедра — и тело изнутри залило тем самым кипятком, который заставлял забывать обо всем на свете…
С Соболевым договорились, что ближе к вечеру, если он к тому времени еще не вернется, они оставят ключи в почтовом ящике и отправятся к Белому Дому. Но вечером он сам позвонил им из автомата, запыхавшийся, возбужденный:
— Не ушли еще? Я остаюсь здесь на ночь, давайте приезжайте тоже, только имейте ввиду, что троллейбусы не ходят, от метро пешком идти надо. Если меня не найдете, неважно — тут вокруг всего здания очень много людей. На месте разберетесь, куда идти и что делать, вам подскажут…
Лиза начала торопливо натягивать колготки.
— Они хотят остановить танки баррикадами из скамеек? — притормозил ее любимый. Потом торопливо поправился: — Не подумай, что я боюсь, не в этом дело, просто прикинь, когда нам еще такой случай выпадет — вся ночь наша! Я домой позвоню, скажу, что иду к Белому Дому, чтоб не ждали сегодня — и буду свободен, как ветер! Сейчас сбегаю в магазин, куплю коньяку, вкусненького чего-нибудь — будем гулять до утра! А утром обязательно поедем туда — ты еще успеешь принять участие в революции, не переживай, такие дела быстро не делаются. К тому же смотри — на улице дождь проливной, а у нас тут даже зонта нет, и ты в босоножках…
Ей понравилась идея о дожде и босоножках — она позволяла откинуть другие, нечёткие, но очень неприятные мысли. Позже Лиза поняла, что хуже всего было даже не подозрение его в трусости, а именно попытка прикрыть собственное блядство благим делом защиты свободы. В тот момент в голове впервые мелькнуло, что именно этим словом следует называть их прекрасное возвышенное чувство.
Ну ладно, мелькнуло — и прошло. Эта мысль была настолько неприятной, что ее следовало немедленно прогнать — именно поэтому Лиза согласилась, не стала возражать. В конце концов, он прав в том, что возможность поучаствовать в событиях у них еще будет. И постаралась сконцентрироваться на заманчивой перспективе провести ночь, занимаясь такой замечательной любовью — с любимой музыкой в магнитофоне, с шумом дождя за окном и с не менее приятным шумом в голове от выпитого…
Дождь оплакивал их предательство всю ночь, которая прошла примерно так, как и было задумано. И даже немножко лучше — поэтому проснулись они только около полудня. Лиза набрала номер Кринича, чтобы начать оправдываться за опоздание, но оказалось, что ему уже звонил Валерка, который оповестил начальника, что влюбленные эту тревожную дождливую ночь тоже провели в оцеплении Белого Дома, хотя сам он их и не видел. Это не удивительно — там же столько народа…
Лиза смолчала о том, где они были на самом деле. Кринич на работе их не ждал, сказал, что сейчас происходят дела поважнее разработок новых ракет. Тогда оба отправились, наконец, на Краснопресненскую набережную. Но там, к разочарованию Лизы, они стали не борцами сопротивления, а свидетелями ожидания триумфа.
Всё уже состоялось без них.
Возле Белого дома люди с горящими глазами рассказывали, как этой ночью снова ждали штурма — который, к счастью, снова не состоялся. Похоже, никто не решился отдать такой приказ, или, может, приказ был, но войска его не выполнили — никто ничего не знал наверняка. Рассказывали, как после полуночи колонна боевых машин смяла первую линию баррикад и подошла вплотную к цепочке держащихся за руки защитников — подошла и остановилась… Рассказывали о троих ребятах, погибших в туннеле на Новом Арбате — но в это Лиза не поверила, сочла за одну из новорожденных легенд, какими всегда сопровождаются события такого рода. Слишком уж не вязалась эта приключенческая, почти праздничная Москва с настоящими жертвами. Даже танки выглядели элементом какого-то киношного, непонятно по какому поводу устроенного военного парада.
Ближе к вечеру стало окончательно ясно, что путч провалился.
Назавтра столица захлебывалась от ликования. Сразу после работы они вдвоем снова поехали в центр: солнце сияло, слепило глаза, отражаясь в броне военной техники, в улыбках, в многочисленных лужах и лужицах, оставленных ночным дождем. Лизу ошарашило это всеобщее единение людей, но праздновать победу вместе с ними у нее не получалось — тот, кто не постился, не испытывает радости разговения.
Зато её любимый вел себя так, будто пришел на концерт любимой рок-группы: кричал, смеялся, дарил окружающих своей неотразимой улыбкой, размахивал непонятно откуда взятым российским триколором, главным тогдашним символом свободы… А она вспоминала, как вчера вечером он вышел на кухню и позвонил жене. Дверь закрыл поплотнее, но она все равно услышала: «Останусь тут, возможно, до завтра. Сама понимаешь, такое дело… Никто не уходит, как я буду выглядеть, если сбегу…» Потом вернулся, обхватил Лизу, повалил на измятую, потную, еще не остывшую от предыдущего порыва страсти постель. Во всем этом было что-то настолько невыносимо плебейское, мелкое, мышиное… В тот момент любовный вихрь смёл неприятные ощущения, а затем она глотнула для верности коньяку, плеснула его вслед отвратительным мыслям — чтобы больше не возвращались.
Но они вернулись, и бродили вокруг все последующие недели. В эти недели Лиза пряталась от них за чудесной улыбкой возлюбленного, отгораживалась, закутываясь в его бархатный голос. А вскоре стало известно о её беременности, и на первый план вышел вопрос — что будет дальше?
Сначала он опешил, смутился, растерялся. Но через несколько дней явился к ней с цветами:
— Будешь моей женой?
— Но у тебя как бы уже…
— Я разведусь. Я люблю тебя.
Она удивилась самой себе, что даже не слишком обрадовалась, — возможно потому, что не сомневалась в таком исходе. Ведь у них настоящая любовь, и теперь к тому же есть дитя этой любви.
А месяц спустя он глядел на нее глазами больной собаки и бормотал, что не способен так поступить с женой, что у них двое детей, а она, Лиза, еще успеет сделать аборт… Об аборте она даже слушать не стала — жизнь её ребенка не может зависеть от решения какого-то козла остаться со своей долбанной женой. Вдобавок прерывание беременности воспринималось ею как акт насилия над собственным телом — а насилие она ненавидела люто, и особенно в отношении себя.
Но — господи, у него же двое детей… Как странно, ведь она знала об их существовании, однако на протяжении всего романа как-то совсем не брала в расчет.
ххх
В последующие месяцы ей важнее всего было сохранять лицо.
Быть несчастной она не умела и не хотела — поэтому стала злой.
Скорее всего, именно по этой причине вся любовь ушла очень быстро. О недавнем любимом думала не с тоской, а с раздражением. «Как я могла раньше не видеть, какой он примитивный? Хотя ясно, как — мы же почти не разговаривали…» Действительно, каждая минута их недолгого романа была заполнена поцелуями, взглядами, прикосновениями, а если и словами, то только глупыми словами любви.
И именно сейчас всё чаще она вспоминала неблаговидные обстоятельства зачатия. Было ясно, что произошло оно именно в те дни, о которых не слишком хотелось вспоминать. Дитя баррикад — бодро пошутил несчастливый будущий отец, узнав о предстоящем событии. Дитя постельных клопов — мгновенно отозвалась Лиза и даже сама поёжилась от грубости такой формулировки.
Она всегда вела себя заносчиво, резко, не стеснялась в выражениях — однако беременность плохо сочетается с заносчивостью, особенно беременность матери-одиночки. Стать объектом жалости, тем более жалости злорадной, неизбежной в данном случае, Лиза боялась больше всего. Поэтому объявила сослуживцам, что вышла замуж. Да-да, у нее давно имелся жених. Да-да, все то, что коллеги наблюдали здесь, было не всерьез, да и вообще по большому счету ничего не было, так, просто дурачилась, ну, вы же меня знаете… Нет-нет, никакой свадьбы не будет — не люблю этих церемоний торжественной сдачи влагалища в эксплуатацию.
Как ни удивительно, ей поверили — этому в немалой степени способствовал пришибленный вид бывшего возлюбленного. Он так разительно изменился, что общественное мнение вынесло свой вердикт: эта нахалка действительно бросила его. Ну и правильно сделала, ей надо замуж выходить и детей растить, а ему — своей семьей заниматься. Вот и славно, все-таки Лизка умная девка, хоть и стерва. Парня, правда, жалко, вон какой ходит, чернее ночи, на себя не похож. А ведь раньше всегда веселый такой был, обходительный. Ну что ж, ему урок, впредь умнее будет, нечего на молодых девчонок заглядываться, когда жена есть. Хотя ему простительно, ведь и сам совсем молоденький, ничего в жизни еще не понимает, Лизка ему голову заморочила, поиграла и бросила…
Подобные разговоры, обрывки которых, разумеется, доходили до Лизы, очень ее радовали. Все получилось именно так, как она задумывала, растущий живот вовсе не помешал ей вести себя по-прежнему и отпускать свои излюбленные ядовитые реплики по самым разным поводам.
Труднее было с родителями.
Лиза очень жалела их — тихих, правильных, церемонных. Им немало довелось стерпеть от необузданной дочери, одни её друзья чего стоили. В студенческие годы Лизу отчаянно влекло полумаргинальное сообщество свободных художников и поэтов — они казались ей большими талантами хотя бы по той причине, что были немытыми, оборванными, говорили матом и не признавали правил хорошего тона. И несмотря на то, что родители не мыслили жизни вне хорошего тона, она регулярно таскала толпы этих друзей к себе домой. В такие дни их мирная, почти стерильная прихожая трещала по швам от кучи стоптанной грязной обуви и обрывающихся с вешалок курток и пальто, которые почему-то всегда едко пахли плохо выделанной овчиной; уютная кухня наполнялась клубами сигаретного дыма, а изящные кофейные чашечки — горками расплющенных окурков. Но ни разу родители не проявили негостеприимства или непочтения к сомнительным Лизиным друзьям.
— Добро пожаловать, проходите, пожалуйста, в столовую, — распахивала перед ними дверь мама.
— Может, лучше в шашлычную? — отвечал кто-нибудь.
— А еще лучше — в рюмочную! — добавлял другой.
— Так-с, кто у меня сегодня жена? — потирая ладошки, весело интересовался третий.
Родителей от подобных шуточек брала оторопь, однако всех они принимали радушно, неизменно накрывая щедрый стол с пирогами и домашними соленьями.
Казалось странным, как у этих мягких людей, больше всего на свете боявшихся обидеть или задеть кого либо, могла вырасти настолько язвительная и резкая дочь. Лизе претила неразборчивая доброта родителей, которую она считала бесхребетностью, но она любила своих старичков и очень переживала — для них, проживших в верности своей трудной юношеской любви всю жизнь, сам факт романа дочери с женатым человеком станет немыслимым потрясением.
А уж известие о внебрачной беременности дочери…
Но все оказалось не так страшно. Лиза не учла одного — панического страха мамы и папы перед призраком бездетности. Сама она родилась лишь после четырнадцати лет их взаимной нежности, и стала ее единственным плодом, несмотря на отчаянное детолюбие родителей и стремление обоих к большой семье. Поэтому ребенок воспринимался ими исключительно как самый желанный и драгоценный подарок небес, в которые эти два атеиста, похожие на состарившихся ангелов, разумеется, не верили.
— Мам, пап, у меня для вас отличная новость, — выпалила она за завтраком, потому что считала, что, если сообщить отличную новость с вечера, родителям будет обеспечена бессонная ночь. — Готовьтесь, у вас скоро появится внук!
Неужели? Не может быть! Вот это новость так новость! За первыми радостными возгласами, суетой, последовали расспросы по существу: а уже наверняка известно? а какой срок? а анализы в порядке? а токсикоза нет? Папа потянулся к буфету достать бутылку марочного коньяка, хранящегося для особых случаев, мама схватила его за руку — что ты, нельзя, она же беременна!
И лишь после мама осторожно, ласково пожурила ее:
— Что ж ты нас со своим другом до сих пор не познакомила? И даже ничего о нем не рассказывала…
— А нет никакого друга! — Лиза объявила это ликующим тоном, словно сообщала о выигрыше в лотерею. — Представьте себе, так бывает — друга нет, а ребенок есть!
Радость в маминых глазах преобразилась в недоумение, потом в ужас. Но эта недостойная эмоция немедленно была погашена усилием воли — маме стало за неё стыдно. Чудо деторождения не должно вызывать ничего, кроме счастья, ну и дочери, конечно, нужна поддержка, а не сомнения.
Папа сильно смутился, отвернулся, не сказал ни слова. Потом все же достал свой коньяк, налил по стопке себе и жене, погрозив пальцем Лизе, хотя та и не претендовала на запретный напиток.
— В жизни всё бывает — за это и выпьем! — с тем же подчеркнутым оптимизмом, как ранее дочь, провозгласил он.
На этом тема отца будущего ребенка была закрыта. Родители больше ничего не спрашивали — ни сейчас, ни потом.
— А марки я собирал, выходит, не зря, — ободряюще улыбнулся ей папа на следующий день. — Продадим коллекцию, будет на что жить первое время, пока ребенок маленький. У меня ж шикарная коллекция, столько ценных экземпляров, есть очень редкие серии, они дорого стоят.
— Ничего продавать мы не будем, пап, — отрезала Лиза. — Я сама сумею прокормить своего ребенка, я справлюсь. Хотя тебе спасибо, я никогда не сомневалась, что ты поможешь, если будет нужно.
Этот разговор с отцом заставил её впервые задуматься о том, как и на что она будет жить дальше — в самом прямом, материальном смысле. Родное КБ хирело и нищало день ото дня, к тому же с младенцем на руках особо не поработаешь, а на пособие по материнскому одиночеству можно лишь еле-еле сводить концы с концами, чего Лиза не желала категорически. Её ребенок не будет жить в нужде — раз уж она по собственной глупости оставила его без отца, то без денег точно не оставит.
Чем зарабатывать на жизнь? Она не имела об этом ни малейшего представления, и никакие раздумья не добавляли ясности. Будущее казалось совершенно непредсказуемым — но именно непредсказуемость ей всегда так нравилась. Мысли о необходимых, но совершенно абстрактных заработках пугали до холодных мурашек — но одновременно и будоражили, отвлекали от унылого страдания по поводу разрушенной любви, возбуждали азарт. Она то обмирала, охваченная ужасом возможного безденежья, то чувствовала уверенность, что обязательно что-нибудь придумает. Обстоятельства способствовали этой уверенности — жизнь менялась на глазах, стремительно и радикально, Лизе очень хотелось этих перемен, несмотря на скорое рождение ребенка.
А, может, именно благодаря его скорому рождению.
ГЛАВА 2
В той стране, которая была раньше, денег по большому счету не существовало. Купюры, выдаваемые в дни зарплаты и аванса, являлись скорее товарно-продуктовыми карточками. Их получали все, и большинство в более или менее одинаковом количестве. На эти карточки можно было приобрести продукты и всякие необходимые для жизни вещи — одежду, обувь, кастрюльки, ложки, поварешки. И одежда, и обувь, и поварешки продавались в разных магазинах, но походили друг на друга, как братья-близнецы — к примеру, встретить на улице прохожего в одинаковом с тобою плаще было обычным делом. А женщины, желавшие модничать в заданных жестких условиях, перед покупкой нового платья обычно интересовались у сослуживиц и подруг — не собираются ли они в ближайшее время обзавестись таким же?
Отдельные граждане, склонные к нездоровому индивидуализму шли на пособничество криминалу — втридорого покупали у спекулянтов шмотки, каких не было в магазинах. Но и тех, кто покупал, и тех, кто продавал, насчитывались единицы: слишком накладно это было для первых и слишком рискованно для вторых.
Некоторые «особенные» вещи удавалось добыть и легальным путем. Но деньги к этому опять же не имели никакого отношения. Так, чудесную еду вроде шпрот и консервированного зеленого горошка накануне праздников часто привозили продавать на промышленные предприятия — это называлось продуктовыми заказами. На тех же предприятиях порой можно было записаться в очередь и на настоящую роскошь — например, на мебельный гарнитур производства какой-нибудь из стран дружественного соцлагеря, и даже на автомобиль.
А больше ни за что платить не приходилось. Жилье, хорошее или плохое, выделяло государство — в нем можно было жить, но его нельзя было ни купить, ни продать, ни завещать. Садовые домики, которые гордо назывались дачами и сооружались своими руками независимо от того, из какого места эти руки росли, строились на участках земли, раздававшихся также бесплатно.
Вопрос, как заработать деньги тоже ни перед кем не стоял. Каждому советскому человеку априори полагалось быть обеспеченным работой — и этот постулат свято соблюдали. Выпускников ПТУ (аббревиатура этих заведений расшифровывалась как «пошел тупой учиться»), техникумов и вузов отправляли работать по специальности, указанной в дипломе. Человеку оставалось лишь выполнять свои обязанности с той или иной степенью добросовестности, профессионализма и таланта. Степень эта у всех была разной, но она практически не влияла на зарплату. Конечно, способные и трудолюбивые скорее шли на повышение, становились руководителями, получали ученые степени, но разница между заработками самого талантливого и самого тупого работника все равно была невелика. Бестолковый инженер подчас выполнял функции лаборанта — как единственно ему доступные — но получал зарплату именно инженера, ибо так было записано в дипломе. А запойного алкоголика до изнеможения воспитывали на профсоюзных, партийных и всяких прочих производственных собраниях, но никогда не увольняли — покуситься на священное право алкоголика иметь работу не мог ни бог, ни царь и ни герой, и уж тем более ни какой-нибудь несчастный директор предприятия.
ххх
В 91-м все изменилось до неузнаваемости. Нужда в деньгах и необходимость искать способ их добычи обрушились на людей внезапно и ошеломительно. Сами деньги появились откуда ни возьмись, вдобавок их стало можно тратить на такое, что раньше могло пригрезиться только в самом горячечном сне.
Расслоение людей по уровню материального достатка пошло стремительнее, чем отделение масла от пахты при взбивании сливок. Одни обретали деньги скоро и в неправдоподобном количестве, будто получили доступ к печатному станку. Другим же — таковых было большинство — не удавалось заработать вообще ничего. От чего зависела принадлежность к первой или второй группе, не всегда можно было понять, порой складывалось впечатление, будто наступившее безумное время играло судьбами в какую-то свою собственную рулетку — для кого-то добрую, для кого иначе.
Одни скажут, что разбогатеть удавалось тем, кто оказался в нужном месте в нужный час, другие — что для этого следовало обладать определенным характером, третьи — уметь ловчить, нарушать законы и не иметь моральных принципов, четвертые — не бояться работы. Правы будут все.
Всеволод Пильницкий обладал лишь последней способностью, которой оказывалось очевидно недостаточно не только для преуспевания, но даже для того, чтобы просто держаться на плаву.
Завод пластмассовых изделий, на котором он работал технологом, шел ко дну не сказать, чтобы медленно, но абсолютно верно. Сева уже сбился со счету, сколько ему задолжало родное предприятие — зарплаты в минувший год то задерживали, то выплачивали какими-то незначительными частями. А последний раз её выдали домашними тапочками — производства одного из быстро расплодившихся производственных кооперативов, халтурно и криво пошитыми из сатина, но зато яркими, богато изукрашенными шелком, блестками и бисером. Как объяснили сотрудникам, такой способ расчета называется бартером: одна организация, у которой нет денег, но есть тапки, расплачивается с другой, у которой тоже нет денег, но есть пластмассовые изделия, обмениваясь товаром.
Пильницкий приволок домой два мешка этой эксклюзивной обуви, совершенно не понимая, что с нею делать дальше. Коллеги говорили, что тапки следует продать, но он не понимал — как продать? Где? Он не умел продавать, он же был технологом, а не продавцом…
Дома жена Вероника поначалу тоже округлила глаза.
— И куда их теперь?
— Понятия не имею. Ну, не отказываться же было?
— Может, стоило отказаться? Может, потом деньгами выплатили бы?
— Деньгами? Я уже не верю, что они на нашем заводе когда-нибудь появятся. А от тапок хоть какая-то польза — будем носить их до конца жизни, друзьям дарить на праздники…
Застенчивой, такой же нерасторопной и нерасчетливой Веронике предложенный способ использования «тапочной зарплаты» в целом был близок. И она охотно одобрила бы его, однако именно ей нужно было каждый вечер готовить мужу не только ужин, но и обед, который он назавтра брал с собой на службу.
— Это чудесно, — покачала она головой, — но есть-то их мы не сможем. А денег у нас осталось всего ничего…
В поликлинике, где Вероника работала врачом-терапевтом, зарплату платили, но размер ее был таков, что хватало лишь на самое спартанское питание. Пильницкие распределяли деньги по дням, жалели друг друга, каждый старался уступить другому куски повкуснее и посытнее, но при этом кардинально оба ничего не могли изменить.
Вероника — с глазами цвета отражения неба в воде, с тоненькими белокурыми волосами, плавная, белокожая, с телом, податливым как глина и с таким же характером — являлась женщиной, которая умиротворяет, успокаивает, как болеутоляющее. Тому, с кем она говорила своим тихим, журчащим-шелестящим голосом, казалось, что он качается в теплых волнах ласкового моря. Ничто не могло вывести её из состояния равновесия, которое невольно передавалось и находившимся рядом. Сама же она печалилась о своей мягкости и застенчивости, отчаянно завидовала уверенным в себе, разбитным девахам и больше всего боялась любых перемен.
Их с мужем отношения с самого начала были переполнены той любовной нежностью, которая сильнее страсти, ибо не растворяется со временем. Сева приносил Нике в общежитие вареную колбасу, из которой делал красивые бутерброды — он украшал их веточками петрушки. Она набрасывалась на угощенье, а потом, спохватившись, спрашивала:
— Сам-то чего не ешь?
— Я сыт, Никитка, лопай давай! — улыбался он. Она знала, что он тоже хочет есть, просто щедр и великодушен. Вот только без гроша за душой — так же, как и сама Вероника. Как и она, приехал из провинции в столицу учиться, как и она, жил в студенческой общаге. Сева ходил в старых рваных ботинках, но покупал ей цветы; работал по вечерам, чтобы пригласить ее в недорогое кафе.
Увы, материальные трудности, эти неизбежные и даже веселые издержки студенческой жизни, плавно перекочевали в жизнь взрослую. Потому что началась перестройка, и таким неделовым людям, как Пильницкие, она оказалась не по зубам. Еще повезло, что Севе досталась московская квартира от двоюродной тетки — маленькая, плохонькая, но своя. Но на этом везение закончилось.
Шикарная Москва с огнями ресторанов, витринами дорогих магазинов и тонированными стеклами толстомордых иномарок оставалась для них неприступной, как средневековая крепость. Вокруг бесчинствовал дикий капитализм, бывшие сокурсники возили товар из Турции, подавались в кооператоры, кто-то разорялся, кто-то стремительно богател… А Вероника с Севой жили по-старому, уже несколько лет не покупали новой одежды и постоянно копили: на холодильник, на стиральную машину, на отпуск — впрочем, очень скоро и отпуск вне дома стал для них невозможен. В последний год денег не хватило даже на билет в плацкарте, чтобы съездить на малую родину, навестить родителей.
Несмотря на это, Пильницкий горячо приветствовал сначала перестройку, а потом и распад СССР, говорил, что переходный период по определению не может не быть сложным, зато впереди нас ждет благополучная полноценная жизнь, как во всех нормальных странах. Восхищался Горбачевым, часто приводил в пример своего дальнего родственника, троюродного брата, которого в конце семидесятых осудили за организацию мастерской по пошиву кепочек-бейсболок с пластиковыми козырьками и красно-синей надписью «Таллин». Брат отсидел в колонии шесть лет — из положенных девяти, и теперь был освобожден «за отсутствием состава преступления». А, может, просто вышел по условно-досрочному, наверняка Сева этого не знал, но очень гордился тем, что в его стране больше не сажают людей только за то, что они работают и зарабатывают деньги, что они умеют это делать. И хотя сам Пильницкий делать деньги совсем не умел, он великодушно радовался за других и питался этой радостью за отсутствием более калорийного питания.
…Вероника смотрела на мужа, стоявшего в прихожей с потерянным видом и с двумя огромными мешками тапок, и её сердце затеплело от жалости.
— Отлично, значит, пора осваивать новую профессию! — она попыталась придать энтузиазм своему тоненькому голоску. — Я вчера в центр ездила, шла через подземный переход возле «Детского мира», там люди продают с рук разные вещи. Надо и мне попробовать, может, удастся продать хоть сколько-то из этих тапок.
— Ты? Торговать? С ума сошла? — изумился Сева. Интеллигентское высокомерное презрение к торговле как к занятию недостойному являлось советским наследием и парадоксальным образом уживалось в Пильницком с уважительным отношением к «деловым людям». Многие быстро избавились от этого ничем не обоснованного предрассудка, другим же, как, например, Севе, он давал возможность почувствовать хоть какую-то собственную гордость, поскольку других поводов для гордости не оставалось.
— Я не допущу, чтоб ты стала торговкой! — попытался протестовать Сева. Но протест быстро сдулся, и он неуверенно добавил: — А если уж совсем приспичит, сам пойду продавать эти тапки…
Вероника даже рассмеялась, представив своего долговязого, вечно взъерошенного, вечно растерянного, похожего на исхудавшего хомячка очкарика-мужа торгующим в переходе. По сравнению с Севой даже она, тихоня, казалась себе бой-бабой. Но вслух этого не сказала, лишь пожала плечами:
— Ты не сможешь — ты же каждый день на работе должен быть. А у меня график утро-вечер. Я пойду в переход — ничего страшного, не на фронт же.
ххх
Подземный переход являлся для Вероники пугающим, демоническим местом — после того, как ее одноклассница, в свое время вместе с ней приехавшая из Орла в столицу и закончившая здесь музыкальное училище имени Гнесиных, стала спускаться туда играть на скрипке, чтобы заработать на жизнь себе и дочке. В первые дни Ника сопровождала подругу — морально поддерживала, а также изображала увлеченного слушателя ради привлечения интереса прохожих. Протяжные скрипичные жалобы и изогнутая фигурка девушки, прижавшейся щекой к грациозной деке инструмента так диссонировали с грязным холодным переходом, что Веронике становилось жутко. А теперь и ей приходится отпр
