Путешествие в Закудыкино
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Путешествие в Закудыкино

Аякко Стамм

Путешествие в Закудыкино

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»


Редактор Карина Аручеан (Мусаэлян)

Иллюстратор Лана Андриевская





18+

Оглавление

  1. Путешествие в Закудыкино
  2. Слово от редактора
  3. Пролог
  4. Часть первая
    1. Книга первая. Искушение
      1. I. Молодой специалист
      2. II. Изобретатель
      3. III. Испытание
      4. IV. Золотой чемодан
      5. V. Подмосковные вечера
      6. VI. Сон в летнюю ночь
      7. VII. Что есть Добро?
      8. VIII. Лабиринт
    2. Книга вторая. Исход
      1. IX. Странная деревня
      2. X. Сказка старого еврея
      3. XI. Легка дорога попутчиками
      4. XII. Гряди и виждь
      5. XIII. Ловись, рыбка, большая и маленькая
      6. XIV. Живая вода
      7. XV. Село Первомайское и его обитатели
      8. XVI. «о как мне было, я не помню как…»
    3. Книга третья. Царство
      1. XVII. Прохожий
      2. XVIII. Рассказчик
      3. XIX. Казнь
      4. XX. Любви ради юродивый
  5. Часть вторая
    1. Книга четвёртая. Лепрозорий
      1. XXI. Кино не для всех
      2. XXII. Байки деда Пустомели
      3. XXIII. Беспробудное пробуждение
      4. XXIV. Выбор без выбора
      5. XXV. Один день из жизни Алексея Михайловича
      6. XXVI. Дурдомизмы отечества
      7. XXVIII. Ванька-встанька
    2. Книга пятая. Иуда
      1. XXIX. Оставь всё и следуй за мной
      2. XXX. Садись и ничего не бойся
      3. XXXI. Выбери меня
      4. XXXII. Кругом измена и трусость, и обман
      5. XXXIII. Мир ти.
      6. XXXIV. Реки, текущие вспять
      7. XXXV. Жертвы хочу, а не милости
      8. XXXVI. Кесарю Богово
      9. 1. Письмо Архиепископа Марка Митрополиту Виталию
      10. 2. Письмо Митрополита Виталия архиепископу Марку
      11. 3. Письмо архиепископа Марка Митрополиту Виталию
      12. 4. Письмо Митрополита Виталия архиепископу Марку 01/20/97 20:00 FAX 212 534 1798
      13. 5. Письмо архиепископа Марка Митрополиту Виталию
      14. 6. Письмо Митрополита Виталия архиепископу Марку
      15. XXXVII. Иди и больше не греши
      16. XXXVIII. Пережить воскресенье. Анафема
      17. XXXIX. Что вы дадите мне?
      18. XL. Иудино целование
    3. Книга шестая. Мытарства
      1. XLI. О, Русь моя! Жена моя!
      2. XLII. Похоть
      3. XLIII. Предательство
      4. XLIV. Принимающий того, кого я пошлю, меня принимает
      5. XLV. Суеверие. Ночь на Ивана Купалу
      6. XLVI. Осуждение
      7. XLVII. Путь в Кремль
    4. Вместо эпилога
      1. XLVIII. Чудо, которое ещё не случилось
  6. Приложение 1. Соборная клятва 1613 года

Слово от редактора

«Аякко Стамм — писатель редкий в наши дни. Прекрасный русский язык. Завораживающая мелодика текстов. Фантазийность и реализм создают «многоэтажность» описываемого мира, увлекают читателя неожиданностью поворотов, рождая острое любопытство: а что там, «за углом»?! … А главное: всегда — и в коротких рассказах, и в повестях, и в большом романе «Путешествие в Закудыкино» — есть ИДЕЯ… то, РАДИ ЧЕГО написано. При этом идея не умозрительная, а страстная, живая, порождённая болью автора за человека или — больше — за Россию, и вызывающая такой же страстный и живой читательский отклик, резонанс. С автором можно восторженно соглашаться, категорически не соглашаться, что-то принять частично, а с чем-то яростно спорить, но остаться равнодушным не получится. Читатель неизбежно вовлекается в диалог с автором. Не то ли это, ради чего пишутся книги?!

Роман «Путешествие в Закудыкино» — на сегодняшний день апофеоз творчества Аякко Стамма — можно назвать «романом патриотическим» в самом позитивном смысле этого слова, увы, затасканного и несправедливо обруганного. И «романом века», хотя в нём перемешаны разные века, персонажи разных времён, но перемешаны настолько умелой рукой, что архитектурно сложная структура романа по мере продвижения по нему обнаруживает удивительную стройность, прозрачность, уместность всех деталей. Автор пытается ответить на вечные вопросы: «кто я?», «откуда и куда иду?», «зачем иду и к чему хочу придти?», но его ответы не завершены и предполагают читательское домысливание, личную работу ума и души читателя, побуждают к этому.

Именно этим интересен писатель Аякко Стамм.

Карина АРУЧЕАН (Мусаэлян)

Лауреат премий Российского и Московского Союза Журналистов

Член Союза Писателей России

Пролог

Эта психбольница была самым обычным лечебным учреждением, коих много, ой много и поныне существует по всей территории нашей душевно изболевшейся страны. Прекрасные, заповедные уголки природы, некогда облюбованные праздными эксплуататорами и паразитирующими церковниками для своих соответственно поместий и обителей. Они заботливо передавались новой властью убогим согражданам вместе с как-то вдруг обветшавшими дворцами и храмами. Тихие, живописные, сказочные по своей красоте местечки Московии, пребывание в которых лечит и приводит в умиротворяющий восторг душу, стали не случайным пристанищем для убогих и страждущих. А последние в свою очередь нашли здесь среди каменных призраков былого величия и духовной твердыни покой и отдохновение. Многие насовсем.

Лечебница эта вполне себе спокойно существовала, функционировала, принимала в свои стены больных, иногда выпускала из них вроде бы здоровых,… Короче говоря, ничем не отличалась от многих других заведений подобного профиля. Так и продолжалось бы, наверное, долго-долго, может быть даже бесконечно, если бы однажды в этом лечебном учреждении люди не начали бесследно исчезать.

И не то чтобы они пропадали как-то невзначай, ни с того ни с сего, каким-то фантастическим, или попросту мистическим образом — словно золотые с бриллиантовой проседью часики наивной блондинки из первого ряда партера в рукавах поиздержавшегося в дороге заезжего фокусника. Люди стали исчезать почти незаметно, как-то буднично-прозаично, без спецэффектов и ненужной шумихи…. Но бесследно. Они просто были — спали, ели, пили, с кем-то ссорились, с кем-то дружили, кого-то даже любили,… В общем-целом, попросту жили. А потом вдруг раз и пропали. Не все в одночасье конечно. Постепенно, по одному. И даже не сразу, а как-то потихоньку, по частям. Чего-то в них стало убывать, уменьшаться, улетучиваться и таять, как весенний снег. Незаметно за обыденными, ежедневными заботами, но неуклонно и упрямо. Так что в один прекрасный день глядь, и нет человека. Вчера ещё был — вот тут, рядышком, рукой достать и даже потрогать можно. И нельзя сказать, что в полноте и избытке своём был — немножко недо-, слегка неполно-, местами мало-, но ведь был же. А нынче нет его, как и не было вовсе.

Поначалу никто на это внимания особо не обращал. Списывали на усушку, утряску и на прочую естественную убыль. Но когда поползли слухи о возможном упразднении учреждения, о расчленении его на части, о перепрофилировании отдельных частей в угоду новым хозяевам под их возрастающие потребности и аппетиты — вот тогда контингент задумался. Задумавшись, заволновался, зашумел, а впоследствии и вовсе забузил. Не то чтобы весь, а так, некоторая весьма незначительная его часть, которая ещё не утратила способности думать, волноваться, шуметь и бузить. Инцидент сам по себе не особо опасный, но непривычный, выпадающий из утверждённого лечебного плана. А значит, требующий незамедлительных контрмер. Но меры мерами, а буза бузой. Явления эти, как известно, абсолютно параллельные, друг другу не мешающие, не взаимоисключающие, а как раз напротив, изрядно дополняющие и усиливающие одно другое. И всё бы то оно ничего — каждый занимается своим делом — но как только уровень критической массы приблизился вдруг к точке кипения…

Но не будем забегать вперёд, у каждого явления есть свой закономерный ход, своя последовательность, свой сюжет. Тем более что именно об этом сюжете, цепляющем, затягивающим стороннего наблюдателя в гущу событий, делающим его уже не посторонним, а непосредственным их участником, даже соучастником, и пойдёт речь ниже. Так что начнём, помолясь, всё по порядку.

Часть первая

«Вот отдам Уфаеву полтинник,

заложив последние штаны,

докажу, что самый кроткий схимник

испокон выходит из шпаны».

Руслан Элинин. Русский поэт.

Книга первая. Искушение

I. Молодой специалист

Технический прогресс неумолим. Он идёт семимильными шагами по просторам нашей необъятной Родины. Надо сказать, что по этим самым просторам, по разухабистости отечественного бездорожья двигаться достаточно тяжело, и каждый шаг даётся ему с невероятным трудом. Так уж сложилось у нас исторически. Но он идёт себе, идёт настырно и упрямо, невзирая на преграды и трудности, огибая канавы и рытвины, преодолевая «нельзя» и просачиваясь сквозь «не положено». Устаёт правда очень.

Завидки берут, как это дело поставлено у них заграницей. Стоит только созреть какому-нибудь экзотическому яблоку, налиться до краёв чудотворным соком, отяжелеть от этого самого сока и сорваться с ветки под действием естественной силы, как откуда ни возьмись, появляется некий учёный муж и непременно подставляет умный лоб под свободно падающий фрукт. Просто и эффективно — и кушать подано, и закон открыт. Может потому так много научных разработок и технических изобретений носят заграничные имена. Нашим же Кулибиным да Поповым приходится преодолевать неимоверное количество бюрократических препонов и барьеров. Так что пока они обивают пороги всевозможных комитетов да комиссий, их детища уже покрываются вековым слоем священной пыли. Уже рождённые, но никому пока не ведомые, никем не любимые они с надеждой ожидают себе новых, приёмных родителей. И непременно с импортными фамилиями. Справедливости ради надо сказать, что этот наш национальный обычай имеет и нечто положительное. К примеру, случись умнице Дарвину жить и, так сказать, творить не где-нибудь там, в Европах, а в нашем родном Урюпинске, то всё прогрессивное человечество ни за что не догадалось бы до сих пор, что является прямым потомком обезьяны. Так и жило бы оно, не освещённое прогрессивным сиянием научной мысли во тьме религиозного дурмана. Так и предпочитало бы простому и понятному обезьяньему родству непонятный, непредсказуемый, непостигаемый промысел Божий. Но нет, не случилось, не срослось что-то.

Кстати сказать, обычное, нормальное, не передовое человечество этих родословных мук разума счастливо избежало. И пошло с тех пор разделение людского общества на продвинутых обезьяноподобных и тёмных богоподобных. А поскольку, как уже было сказано выше, прогресс неумолим, обезьянье племя наступает, теснит и давит с могучим нахрапом. Потому как делать-то ничего не надо. Родился и живи себе по инстинктам-понятиям — рано или поздно станешь-таки человеком подобно обезьяньему предку. Удобно и практично. Что поделаешь — наука, как бы. Урюпинск — не Европа, а Европа — не Россия.

К чести же наших изобретателей надо отнести тот факт, что их не особенно пугают столь великие трудности на тернистом пути познания. И по сей день, слава Богу, всё ещё способна, как сказал поэт, «… своих Платонов и быстрых разумом Ньютонов российская земля рождать». И кто знает, может, недалёк тот день, когда наши доблестные Кулибины потянут тяжёлую лямку прогресса рука об руку с лучшими представителями многомиллионной армии чиновников от науки, призванных защищать последнюю от бесцеремонных проникновений ложных инсинуаций. Тогда глядишь, выиграют, наконец-то, не бесчисленные мин-прог-проф-промы, а сам вышеупомянутый прогресс. Жаль только жить в эту пору прекрасную, скорее всего, уж не придётся ни мне, ни тебе.

А покуда жизнь идёт своим, специально для неё установленным порядком, никуда не сворачивая, не уклоняясь в стороны. Потому как шаг вправо, шаг влево, согласно ещё одной новой традиции — расстрел на месте. Впрочем, и в наши нелёгкие дни находятся люди, радеющие за науку и плоды её, а не за возможность сытно кормиться этими самыми плодами. Не всё так уж плохо в доме нашем. Кое-где, нет-нет, да и пробьётся иной раз слабенький лучик света в тёмном царстве. Нет-нет, да и осветит неуверенным мерцающим сиянием молодой побег истины, проросший сквозь терние и несущий миру новые возможности прожить жизнь чуть-чуть легче, мал-мал интересней и хоть сколько-нибудь полезней.

В одном из многочисленных заведений под гордой и даже где-то монументальной вывеской «Бюро научно-технических разработок и изобретений «ЯЙЦА ФАБЕРЖЕ» царила, как всегда, деловая атмосфера и чисто научный порядок. Добросовестные сотрудники конторы дело своё знали туго, относились к нему со всей серьёзностью и ответственностью. Хотя и понятия не имели, в чём же так провинился старик Фаберже, кстати говоря, к науке и к технике имеющий весьма и весьма отдалённое отношение? За что он поплатился своими яйцами, украшающими ныне вывеску над парадным подъездом учреждения? Ответа нет. Да и не в старике дело. Главное, что народ подобрался серьёзный, образованный, грамотный, с разумной инициативой и свойственной всей околонаучной братии жёсткой деловой хваткой. Шутка ли, ко всем просителям подобрать индивидуальный подход, разобраться во всех труднопроизносимых словах и малоизученных буквах, отделить, наконец, полезные и нужные идеи от однозначно признанных чуждыми, не нашими. Надо сказать, персонал справлялся со своей задачей весьма успешно. Инструкций и директив не нарушал, отчитывался вовремя, без задержек и проволочек. Всегда был в первых рядах во всех общественно полезных массовых мероприятиях. Но и не высовывался, когда на активную жизненную позицию указаний сверху не поступало. В общем, был на хорошем счету у вышестоящего руководства. Кто знает, может так продолжалось бы и дальше, если бы в одно прекрасное летнее утро не произошло некоторое, ничем не замечательное на первый взгляд событие, вылившееся в удивительную историю. Одну из множества удивительных историй, из которых, как старое бабушкино одеяло из лоскутков, соткана наша потрясающе интересная и богатая приключениями жизнь.

Это утро начинало собой первый рабочий день молодого инженера Жени Резова, только-только окончившего курс одного из престижных технических вузов столицы, с блеском защитившего дипломную работу и рвавшегося на изобретательское поприще, как молодая невеста на брачное ложе. Женю ещё с глубокого детства неодолимо тянуло к технике. Среди своих сверстников и их родителей он слыл натурой увлекающейся, и не без основания. Будучи ещё ребёнком, он с успехом сумел разобрать механический будильник популярной марки «Слава», от чего пришёл в неописуемый восторг. Результат сборки, правда, оказался менее воодушевляющим и даже повлек за собой некоторые негативные последствия. Так как утром мама и папа проспали на работу, а будущий инженер получил первый горький опыт, который, как известно, сын ошибок трудных. Затем мальчика заинтересовало устройство электроутюга. Он некоторое время присматривался к загадочному агрегату, потом, улучив момент, когда родителей не было дома, приступил к изучению его содержимого. На сей раз всё обошлось как нельзя лучше — утюг был не только разобран, но и благополучно собран. При этом не осталось ни одной лишней детальки, так что никто ничего не заметил. Только через несколько дней весь дом на какое-то время остался без электричества, и беда эта как раз совпала с маминым намерением погладить Женину рубашечку. Пришлось покупать новый утюг, а со временем также и кофемолку, миксер, фен и прочие мелкие бытовые приборы. Родители очень любили своего единственного сына, который был у них к тому же поздним ребенком — венцом всех чаяний и тайных надежд. Но, тем не менее, оставшуюся пока в доме технику попрятали.

Вообще, Женя рос послушным мальчиком и огорчал родителей не часто, больше радовал. Он отлично учился в школе, посещал несколько кружков детского творчества, играл в шахматы, участвовал в олимпиадах по математике, физике, химии, после школы легко поступил в институт, в котором также числился среди лучших. Было очевидно, что судьба уготовила ему научно-техническое поприще, на котором он чувствовал себя, как рыба в воде. Одно только обстоятельство немного огорчало родителей. Женя был несколько рассеян — часто терял ключи, приходил из школы с чужим портфелем и в чужом пальто, а то и вовсе без пальто и портфеля. Мальчик постоянно пребывал в состоянии какой-то недетской задумчивости, может, поэтому в трамвае он часто проезжал свою остановку, а на лифте свой этаж. Однажды ребёнок даже был замечен за сочинением стихов, что в дальнейшем повторилось неоднократно. В общем, вел себя как самый обыкновенный вундеркинд. Даже уже обучаясь в вузе, он так и не завёл друзей. И что особенно настораживало — у него всё ещё не было девушки, тогда как некоторые его сверстники-студенты уже скрывались от алиментов.

Однако в это замечательное летнее утро двадцатитрехлетний дипломированный молодой специалист Женя Резов не думал о грустном. Входя в контору со звучным названием «ЯЙЦА ФАБЕРЖЕ», он был преисполнен самых радужных надежд. Юноша находился в самом начале пути и верил, что этот путь приведёт его к великим свершениям и открытиям, к новым загадкам и оригинальным решениям. И что на этом поприще он достойно выдержит все испытания, преодолеет трудности и не посрамит родителей, к сожалению так и не доживших до настоящего дня.

Войдя в комнату с табличкой «ОТДЕЛ ИЗОБРЕТЕНИЙ» на двери, Женя оказался в просторном, светлом кабинете. В воздухе царила тишина и деловая, рабочая атмосфера. Два больших распахнутых настежь окна смотрели на милый зелёный дворик, утопающий в прохладной тени раскидистых лип. Это придавало обстановке покой, комфорт и умиротворение. Серьёзности же и бескомпромиссности ситуации добавляла широко натянутая во всю стену полоса красной, выцветшей от времени материи, на которой белой краской было написано:

«ДАДИМ БОЙ БЮРОКРАТАМ И ПОДХАЛИМАМ ВСЕХ МАСТЕЙ!»

Вероятно, этот лозунг, размещённый здесь несколько десятилетий назад, оставался актуальным и по сей день. По крайней мере, красную тряпку снимать всё ещё не собирались. Сразу под лозунгом, в самом центре стены красовался портрет известного официального лица в богатой, золочёной раме. Похоже, рама висела здесь всегда, менялось только содержимое, согласно текущему историко-политическому моменту, что происходило, в общем-то, не часто и всегда сопровождалось траурными мероприятиями. Чуть в стороне, в обрамлении попроще и посвежее, висело ещё одно официальное лицо, иногда как бы заменяющее первое на посту, но никогда в центре экспозиции. Сладкая парочка смотрелась весьма представительно, даже воинственно и не оставляла сомнений в том, что при необходимости может дать бой кому угодно, хоть подхалимам и бюрократам. Почему только это нужно было делать именно в учреждении науки, а не где-нибудь поближе, на расстоянии вытянутой руки, например? Это оставалось вопросом. Точного ответа на него Женя не знал. А спросить у своих новых коллег, занятых работой и не обращавших на вошедшего никакого внимания, постеснялся. Он тихо стоял возле двери, изучая обстановку, и соображая, как вести себя дальше.

— Вы по какому вопросу, товарищ? — отвлёк его от размышлений не то мужской, не то женский голос.

Резов вздрогнул от неожиданности и внимательно осмотрел всех присутствующих. Столь универсальный тембр голоса мог принадлежать любому из них, и в какую сторону следует адресовать ответ, предстояло ещё разобраться. Наконец один из сотрудников оторвал взгляд от бумаг и взирал теперь на Женю сквозь большие, сильно увеличивающие очки.

— Какого вы тута, извиняюсь, вламываетесь?! И маячите туда-сюда посреди, как три тополя на Плющихе?! Или вас не колыхает, что люди тута, наверно, работают?!

Похоже, это была всё-таки женщина. По крайней мере, огромных размеров бюст и такой же пучок волос на затылке осторожно намекали на её принадлежность к прекрасному, слабому полу. Тогда как всё остальное, в особенности густые будёновские усы под внушительным носом категорически отрицали такое смелое предположение.

— У вас чё ли заявка? Так обожжите тама, за дверями. Капитетный товарищ по этим вопросам ещё не прибыли. Должон быть вскорости, обжидаем. А то вламываются тута со своими рукописьками и стоят, как пыль столбом. Будто Герцен какой-нито прям! Ну, што вы на меня здеся рот разинули? Я вам, наверно, не цирк и не дифиля кака-нито, на мне карточек нет.

— Простите, я собственно… — от такого интеллектуального нахрапа Женя несколько растерялся, — … я не то, что вы думаете, я работать…

— Не то, не это, блин горелый! Рабооотать он! А мы здеся, по-вашему, лаптями гороховый суп кушаем или буем уши заколачиваем? Здеся вам не плебей ссыт, … извиняюся, … здеся все работают, трудются в поте подлеца своего. Тоже мне, Остап Бульба нашёлся.

— Одну минуточку, Хенкса Марковна, — вмешался в диалог седовласый щупленький старичок в старенькой заношенной троечке, в пенсне на носу и с ермолкой на голове. — Не надо брать штурмом крепость, тем более что она таки наша. Вы, молодой юноша, должно быть, новенький сотрудник? Евгений Резов, если я таки не ошибаюсь? Очень! Очень, смею вас заверить, имеем себе об вас радость! Нам таки уже докладывали о том, что скоренько… вот-вот вы должны появиться у нас! Давненько! Давненько себе поджидаем. И с нетерпеньецем, знаете ли…

Старичок встал из-за своего стола, протянул Жене маленькую плюшевую ладошку и расплылся в сладчайшей, неподдельной искренности улыбке. У Жени заискрилось в глазах, а по кабинету, как напуганные тараканы, побежали во все стороны яркие солнечные зайчики. Столь невероятную ослепительность улыбке старичка придавал играющий на солнце гранями дорогущий бриллиантовый зуб.

— Разрешите поиметь себе честь представиться — заведующий Отделом Изобретений, заметьте-таки себе, профессор, Нычкин Израиль Иосифович. Рад! Необычайно рад знакомству! Имею себе из вас надежду, так сказать, на успешное, как бы, сотрудничество. Позвольте вам таки представить ваших новых коллег.

Старичок взял Женю под руку, развернул лицом к персоналу и начал представление.

— Мой зам, Хенкса Марковна Обрыдкина — добрейшей души человек и специалист, смею заметить, отменный.

Усатая женщина видимо не сообразила ещё, что происходит. Именно этим она сейчас и занималась, судя по бегающему от профессора к Жене и обратно растерянному взгляду и тяжёлому, прямо-таки богатырскому дыханию.

— Хенксочка Марковна, дорогущая вы моя, и не побоюсь этого слова, бриллиантовая. Перестаньте-таки нагнетать вашими могучими ноздриками из ваших же весьма обширненьких… хе-хе… лёгких такое количество воздуха в помещение. Нас всех сейчас-таки сдует. Хе-хе. И присядьте вы уже спокойненько, ваша чрезвычайная обороноспособность таки не понадобилась.

Профессор вновь вернул своё внимание к Жене.

— Вы, молодой человек, не поимейте на неё обиды. И расслабьте-таки эти ваши нервные клеточки, они уже в обратно не восстанавливаются. Наша многоуважаемая и всеми любимая Хенксочка Марковна поимела обыкновеньеце принять вас за просителя. Хи-хи… Она всегда так делает. Завалены работой, знаете ли, по самые наши ушки — не продохнуть, пардон, не пукнуть.… Хи-хи. А они всё несут и несут, прямо-таки бум изобретательства. Вообразите себе, осмелились-таки замахнуться на самого Альберта нашего с вами Эйнштейна! Да! Да! Ну, теперь с вашей, так сказать, помощью… хе-хе.… А Хенксочка Марковна — добрейшая, я бы сказал, где-то женщина. Ангелочек, знаете ли, во плоти. Мы все её прямо-таки любим и ценим за бескомпромиссность и, не побоюсь этого слова, богатый, как бы, внутренний мирочек. Да.

Израиль Иосифович снова ослепил Женю бриллиантовой улыбкой. Впрочем, лишь на мгновение, потому что послушная направлению взгляда профессора стая солнечных зайчиков как по команде метнулась в сторону усатой горы. Та приподнялась из-за стола, предъявив Жене другие, не менее грандиозные детали своей конструкции, рядом с которыми бюст просто потерялся.

— Так шожа вы не сориентировались нам на местности-то, — произнесла, как бы извиняясь, Хенкса Марковна, — мы ж тута не Акопянов, фокус-покусы из рукавов не вынаем и по глазам фотокарточки не сличаем, — и протянула Жене огромную лапищу. — Товарищ Обрыдкина, можно просто Хенкса Марковна.

— Ну, вот и чудненько, — продолжил Нычкин. — А это вот, позвольте поиметь себе удовольствие представить, наша экспертная группа — Венечка, Денечка и Санечка.

Перед Женей предстала троица без определённого пола и возраста. Вид её был странен и для данного места не вполне уместен, что ли. Уши, носы, губы и даже глаза представляемых сверкали металлическим блеском разнообразных висюлек: колечек, крестиков, цепочек и прочей позвякивающей мишуры. А раскрашенные во все цвета радуги, вздыбленные волосы скорее указывали на представителей некоего древнего африканского племени, нежели на вершителей какого-либо научного процесса. Впрочем, изорванные, протёртые в нескольких местах джинсы и черные очки как-то примиряли троицу с сегодняшним днём. А наука — барышня терпеливая, ей приходилось сталкиваться и не с такими чудачествами.

— В настоящее время, — продолжал профессор, — они таки занимаются вопросами, связанными с космосом. Конкретно с чёрненькими, уж поверьте мне, просто-таки весьма чёрненькими дырочками. Сейчас, буквально с минуты на минуту они улетают в Новосибирск, глядеть на небо в телескопчик. Венечка, подтяните-таки эти ваши… хе-хе… брюки, они же сползли по самые.… Да. Ой, только не надо мне опять лечить мои старые уши, что это такой у вас фасон. Это, милейший мой Венечка, не фасон, а полное таки опущение ваших штанишек по самое так нельзя. А я вам говорю, подтяните и не спорьте со старшими. Санечка, застегните пуговку. И эти две тоже. Без пуговок кто-нибудь может-таки догадаться, что вы девочка. И перестаньте всё время иметь такую привычку со мной пререкаться! То, что вы называете «свободный прикид», порядочные девочки прячут. А ни то в глухой сибирской тайге с вами таки может случиться казус, в результате которого вам будет чуть-чуть неприятно. Хотя… хе-хе… кто их теперь разберёт, где у них приятно, а где вовсе даже наоборот? Вы уже всё собрали, ничего не забыли? Смотрите, через полчаса машинка. Ждать не будут.

Профессор, довольно потирая руки, ещё раз оглядел всю команду и, оставшись видимо удовлетворённым, снова вернулся к Жене.

— Ну вот, со всеми вы познакомились. Коллективчик у нас не очень чтобы большой, но таки дружный и сплочённый. Хочется надеяться, что и вы гармонично вольётесь в него и в кратчайшие сроки. Вот ваш столик, так сказать, рабочее место. Располагайтесь, осваивайтесь, если что обращайтесь. Я таки кончил. Хе-хе…

Завершив представление, профессор удалился к себе и снова погрузился в бумаги. Хенкса Марковна последовала его примеру, а Венечка, Денечка и Санечка, покрутившись ещё минут пять возле своего багажа, не говоря ни слова, исчезли за дверью кабинета.

Женя сел за рабочий стол, проверил содержимое его ящиков и, не найдя там ничего кроме воздуха и мятого конфетного фантика, погрузился в размышления о начале своей карьеры. В особенности о том, что же интересного может ожидать его в будущем. А будущее стояло уже, что называется, у порога и собиралось обрушиться на Женю всей непредсказуемостью и оригинальностью своего чувства юмора.

В дверь кабинета тихонько постучали.

II. Изобретатель

Алексей Михайлович Пиндюрин был самоучкой. Никакого особенного образования он не имел, окончил когда-то давным-давно техникум, получив диплом, был призван в армию, а после службы не работал по специальности ни часа. Да и учился он так себе. Не то чтобы не был способен к наукам, а просто не увлекло как-то. Единственное что зафиксировалось у него в памяти о студенческом времени, было пиво в больших количествах, гитара, которая в сочетании с неплохим голосом делала Пиндюрина любимцем публики, и девочка Римма, в которую он тогда был, кажется, влюблён. С гитарой и пивом Алексей Михайлович дружил ещё долгие годы, чего никак нельзя сказать о том далёком сердечном увлечении. Не то чтобы юной пиндюринской зазнобе не нравился весёлый и бесшабашный парень Лёха. Напротив, их симпатии друг к другу были взаимны. Но замуж она вышла за другого, потому как этот самый Лёха женился двумя месяцами прежде неё, и не на ней. Зачем он это сделал? Вероятно из природной тяги к эксперименту, ко всему новому, не опробованному на собственной шкуре, а стало быть, привлекательному.

Пиндюрин всегда был немного романтиком и авантюристом. Он без особого труда и излишних опасений ввязывался во всё, что было ему интересно. Будучи легко обучаемым человеком, быстро осваивал новое поприще и даже добивался определенных успехов. Но обнаружив где-то на горизонте неизвестную, ещё более манящую звезду, также легко менял ориентацию (не подумайте ничего плохого) и во весь опор мчался к новой, непознанной ещё мечте. Судьба, видя такое рвение, не обижала Пиндюрина и часто подбрасывала ему то одну, то другую отрасль из обширной сферы деятельности, освоенной человеком за многое множество веков его (человека) существования. Алексей Михайлович даже собрался было устроиться прапорщиком в Красную Армию. Но, оценив по достоинству все прелести военного образа жизни, он вскоре поменял романтику цвета хаки на черно-белые, а чаще цветные будни отечественного кинематографа. Здесь дело пошло не в пример лучше. Кино настолько увлекло Пиндюрина всей своей многогранностью и разноплановостью, что у него наметился некий даже карьерный рост. Так что он, недолго думая, поступил в институт кинематографии и проучился там аж целых два года. Но тут на пути нового Феллини опять неожиданно появилась коротенькая юбчонка, в которую он тут же влюбился. Девочка была совсем юная, необычайно красивая, девственно наивная и непроходимо глупенькая. Всех этих, безусловно, ценных качеств с лихвой хватило, чтобы покорить пылкое сердце Пиндюрина. Так что Алексей Михайлович с головой кинулся в омут страсти со всей свойственной ему серьёзностью. Будучи человеком глубоко порядочным, он не мог допустить преступной внебрачной связи. Поэтому с первой женой надлежало расстаться, оформив законным порядком развод. Институт так же пришлось оставить, так как на него катастрофически не хватало времени. Руководству же киностудии, долго и бесполезно боровшемуся за целостность ячейки общества, оказалось совершенно необходимым в срочном порядке избавиться от пятна на авторитете заслуженного коллектива. В результате развитие отечественного кинематографа продолжило свой восходящий путь без Алексея Михайловича. Девочка тоже задержалась ненадолго. Вскоре она, пресытившись Лёхиной романтикой, увлеклась более молодым, более серьёзным, более перспективным человеком, выскочила за него замуж и исчезла с пиндюринского горизонта навсегда. Погоревав немного, Алексей Михайлович отправился дальше на поиски своего места в жизни.

Судьба изрядно побросала его. Он объездил всю страну в качестве заместителя начальника почтового вагона, писал стихи, песни и выступал с ними на Арбате, перелопатил не одну тонну песка в поисках исчезнувших цивилизаций в Средней Азии, работал в солидной компьютерной фирме, занимался бизнесом, скрывался от кредиторов и бандитов, продавал Гербалайф, бомжевал, работал таксистом, охранником, неоднократно был женат, разведен, снова женат,… Как вдруг однажды…

В один прекрасный летний день утомлённый солнцем Пиндюрин отдыхал от зноя и забот праведных на скамейке в тени городского парка. Он был свободен и чист перед обществом, поэтому время от времени отхлёбывал прямо из бутылки милый его сердцу напиток — пиво популярной петербургской марки. Это был уже не очень молодой, сорокатрёхлетний мужчина, здорово полысевший и с заметным брюшком — результатом преданности любимому напитку. Весь его внешний вид — легкая трёхдневная небритость, несвежая, давно умолявшая о стирке футболка, старые протёртые джинсы, слегка пахучие сквозь растоптанные сандалии носки в красную и светло-зеленую полоску — всё в нём говорило о том, что поиски своего «я» пока не увенчались успехом. А Алексей Михайлович, несмотря на возраст, находится всё ещё в самом начале этого поиска. В голове, всегда переполненной идеями и проектами, на сей раз было пусто, как в холодильнике. А в его холодильнике было пусто всегда. Хотелось есть, к тому же нестерпимо чесалось между лопатками, и не было никаких способов победить ни первое, ни второе.

Вдруг откуда ни возьмись, перед Пиндюриным нарисовался странно одетый гражданин с саквояжем. Костюм его был великолепно пошит, из дорогой шерстяной, явно не отечественного производства ткани. Но как-то не по сезону, и к тому же, по моде конца девятнадцатого, начала двадцатого веков. Этот гражданин удивительно напоминал доктора Ватсона из нашумевшего отечественного сериала. Он тактично, по-джентльменски поклонился и на правильном английском языке произнес фразу, которая заставила Алексея Михайловича задуматься.

— Чё? — ответил Пиндюрин, сообразив после непродолжительной паузы, что он совершенно не владеет языками.

Незнакомец повторил фразу, добавив к ней еще несколько слов, не внёсших, впрочем, никакой ясности в создавшуюся ситуацию.

— Тебе чего надо-то? Бутылку, что ли? — и добродушный, в общем-то, Алексей Михайлович, залпом допив пиво, протянул опорожненный сосуд англичанину.

— No! No! — яростно замахал руками «Ватсон», видимо несколько оскорблённый тем, что его неправильно поняли, и обрушил на ничего не понимающего Пиндюрина новый поток чисто английской тарабарщины.

Он долго ещё что-то пытался объяснить, отчаянно жестикулируя и рисуя на песке какие-то фигуры. А вконец очумевший Пиндюрин тем временем морщил лоб, пытаясь разобрать хоть что-то, вспомнить хотя бы слово из когда-то изучаемого им языка. Впрочем, несколько слов он всё-таки вспомнил, но они не внесли никакой ясности.

— Слышь ты, чего пристал? Я не понимаю ни бельмес. Я те говорю, не шпрехаю я, понял?

Но англичанин не унимался.

— Ты, бляха муха, охренел что ли, мать твою… Я те по-русски говорю, не андестенд я.

«Ватсон» вдруг замолчал и уставился на Пиндюрина круглыми глазами.

— А, понял, наконец? То-то же! Я только по-русски шпрехаю, ферштейн? Ты по-русски можешь?

Англичанин молчал.

— Я те говорю, ты по-русски можешь? — закричал Пиндюрин, втайне, видимо, надеясь, что усиление громкости произносимых им фраз способно таки разрушить языковый барьер.

— …!

— Ну, рашн, рашн!

— …!

— Послушай сюда. Ты это, как его, дуюспикинглиш? — продемонстрировал Алексей Михайлович свои познания в английском.

— Yes! Yes! — оживился англичанин.

— Ну вот, видишь! — обрадовался было Пиндюрин, но тут же понял, что зашёл в тупик. Потому что кроме «рашн» и «дуюспикинглиш» в его утомлённом мозгу крутилась только одна единственная и, по всей видимости, совершенно бесполезная в данной ситуации фраза про то, что «Москоу из кэпитэл оф Раша». И больше ничегошеньки. — Ес, ес,… а я вот не ес ни бельмес. Я рашн ес, понял?

— …

— Какой же ты бестолковый, мать твою… Я рашн спикинглиш… дую.… Понял?

Оба собеседника, отчаявшись найти взаимопонимание, пробурчали что-то каждый на своём языке, отвернулись друг от друга и уткнулись взглядами в начерченные на песке фигуры.

Пауза затянулась.

— Пиво будешь? — пошел на сглаживание международного конфликта Алексей Михайлович. Он достал из стоящей тут же сумки бутылку и протянул её неожиданному знакомому.

— No.

— Да не, полная. Угощаю.

Англичанин смотрел то на Пиндюрина, то на протянутый ему сосуд, видимо, пытаясь сообразить, что от него хотят.

— Опять не понимаешь? Сейчас… как это… — Пиндюрин никак не мог подобрать из своего запаса английских слов подходящее. Но вдруг его осенило. — Халява, сэр!

Изумлённый англичанин молча принял дар загадочной русской души и, не найдя чем открыть пробку, снова уставился на собеседника.

— Дай сюда! Вот лох американский, бутылку открыть не может, — Алексей Михайлович взял назад сосуд и, открыв его зубами, снова протянул иностранцу.

Несколько минут они, молча, пили пиво, а когда допили, снова повернулись друг к другу. Международный конфликт был улажен.

Не зная, как донести до не владеющего языками русского столь важную информацию, «Ватсон» достал из саквояжа толстую картонную папку и протянул её незадачливому полиглоту.

— Что это? — спросил Пиндюрин, озадаченно принимая ответный дар из рук иностранца. — Зачем это? — но англичанина рядом уже не было.

Не было его и в ближайших окрестностях, он исчез, растворился в пространстве так же неожиданно, как и появился.

Некоторое время Пиндюрин так и сидел, то озираясь по сторонам, то разглядывая папку, потом решился и раскрыл её. Ничего, на первый взгляд, ценного в ней не оказалось — какие-то исписанные ровным каллиграфическим почерком листы бумаги, эскизы, схемы и чертежи неведомого устройства, напоминающего швейную машинку «Зингер», скрещенную с этажеркой. Только более крупных размеров. Всё было изложено аккуратно, по-английски, и совершенно непонятно. Любой другой, нормальный человек выбросил бы всю эту макулатуру. Но природное чутье на интригу заставило Алексея Михайловича заботливо сложить всё обратно, завязать тесёмки и спешно отправиться домой, предвкушая новое загадочное приключение.

Дома, удобно устроившись за столом и вооружившись англо-русским словарём, тетрадкой и ручкой, Пиндюрин принялся за перевод текста на нормальный, доступный ему язык. Провозившись несколько часов и изрядно попотев, Алексей Михайлович осилил-таки титульный лист сочинения, вызвавший у него самые противоречивые чувства. Трудно было принять это всерьёз и допустить, что изложенное на титуле не есть бред сумасшедшего. Или, что еще хуже, попытка разыграть доверчивого Пиндюрина и, втюхав ему явную туфту, затем от души посмеяться над ним. Любопытство взяло верх, и, поразмыслив немного, Алексей Михайлович решил разобраться хорошенько с сочинением, а затем уж решить, что делать с этим дальше.

А на титульном листе было написано следующее: «Полное и подробное описание устройства, принципа действия и порядка сборки машины времени с перечнем всех деталей и запасных частей, а так же с приложением чертежей, эскизов и схем. Сочинение Герберта Уэллса[1], которое он, будучи в здравом рассудке и твёрдой памяти, сам лично передаёт потомкам, что само по себе, является неоспоримым доказательством реальности путешествий по времени и существования вышеназванной машины. Лондон. Год 1899-й».

III. Испытание

Ни профессор Нычкин, ни Хенкса Марковна никак не отреагировали на стук в дверь. Они продолжали работать с видом людей, занимающихся архиважным для человечества делом. Женя уж было подумал, что ему послышалось, как стук повторился снова. Дверь приоткрылась — в комнату просунулась круглая, как бильярдный шар, с обширной лоснящейся лысиной в обрамлении жиденьких всклокоченных волос, сладко улыбающаяся во все зубы голова.

— Здрасьте, — произнесла голова, вплывая во внутреннее пространство кабинета и втаскивая за собой такое же круглое тело. Мягко ступая по видавшему виды паркету и беспрерывно одёргивая нижний край выцветшей от возраста футболки, тело неуверенно, то делая два больших шага вперёд, будто переступая невидимые лужи, то останавливаясь и переминаясь с ноги на ногу, то отступая назад… и неожиданно снова два больших шага вперёд, проследовало на середину комнаты, кланяясь во все стороны. Потоптавшись какое-то время в центре и одними глазами, не поворачивая головы, оглядев всех присутствующих, тело влажными от волнения ладонями пригладило остатки растительности на голове и, резко повернувшись, направилось к Жене. Почему оно выбрало именно его? Может потому, что Резов был единственным из присутствующих, кто наблюдал за всеми его действиями с нескрываемым любопытством. Подойдя к столу, и завалившись на него всей своей массой, посетитель нагнулся к самому Жениному уху и произнес заговорщицким шепотом.

— Вам чрезвычайно повезло!

Затем он выпрямился, отошёл на два шага назад и встал, скрестив руки на груди, в предвкушении фурора, произведённого столь ошеломляющим сообщением. Видимо реакция Жени, недоуменно взирающего на экстравагантного посетителя, оказалась не слишком бурной. Поэтому тело, снова подойдя к столу, неуверенно пролепетало.

— Вы это… как его… ну, в общем… — промямлило оно, мучительно подбирая нужные слова для второго захода на контакт. — … Рубашка у вас хорошая. Почём брали?

Человек, наконец, нашёл неординарное решение и, подтверждая слова действием, оценивающе пощупал уголок ворота Жениной сорочки.

— Да, отличная рубашка. Дорогая, небось?

— Это мама покупала… давно ещё, — зачем-то пояснил Женя.

— Да-а! Это сразу видно, — тоном знатока заявил посетитель и, несколько осмелев от внезапно возникшего взаимопонимания, снова нагнулся через стол к уху собеседника. — Вы первый!

Слегка оторопевший от столь неожиданного заявления Резов оказался в некотором замешательстве. Он никак не мог сопоставить воедино, что же всё-таки очевидно опытному глазу специалиста? То ли ценность рубашки, то ли мамино участие в приобретении оной, то ли приоритетное его, Жени Резова право на её использование по назначению.

— Как это? Почему первый? Это моя рубашка… Её больше никто…

— Товарищ, здеся вам не гастрономия! И не эта… как его… не Бродвей какой-нито! Здеся про между прочими люди трудются! Здеся процесс, а не бардак!

Услышав новый, незнакомый ещё голос, посетитель, как ошпаренный, отскочил от стола на середину комнаты. И будучи в затруднении определить автора столь глубокомысленного замечания, он заговорил, обращаясь к портрету в золочёной раме.

— Да, я знаю. Гастроном там, направо. Я там пиво брал. Хотя, какое теперь пиво? Какие гастрономы, такое и пиво. Раньше-то помню… — и он, видимо, увлёкшись новой темой, тут же принялся развивать её до уровня высочайшего взаимопонимания с аудиторией. Но его грубо и цинично прервали.

— Вы што тута из себя позволяетесь? — Хенкса Марковна подняла суровый взгляд на вдребезги испуганного любителя пива. — Тута вам што, содома, или геморрой? Гляньте-ка, пива ему захотелося! От пива… это… как его… — Обрыдкина запнулась на полуслове, сообразив видимо, что данное выражение не для культурного общества, к которому она себя, несомненно, причисляла, — от пива… это… растёт криво, вот, — наконец-то нашла она выход из щекотливого положения и добавила, уточняя, — … у мужчин. И вообще, чего это тут? Я вас спрашиваю или где? Чего это тут? Щас вот вызову вам сержанта, тогда узнаете, почём раки зимой!

— Вы, уважаемый, по какому имеете быть вопросику? — вмешался профессор Нычкин. Но, заметив движение посетителя в свою сторону, поспешил переадресовать его обратно Жене. — Если имеете о себе дельце, тогда изложите-таки всё по порядочку инспектору нашему с вами Резову. Вон, извольте-таки взять стульчик, присядьте к тому столику и изложите весь этот ваш вопросик. И не делайте-таки больше эти ваши шаги, как землемер на целине. У нас и без вашего имеются свои нервы и убеждения.

— Здрасьте… — заискивающе заулыбался посетитель.

— День добрый. Вы уже таки здоровались, — ответил профессор и снова погрузился в пучину важных дел, ясно давая понять, что диалог не состоится.

Тело потопталось некоторое время в нерешительности, затем резко развернулось на сто восемьдесят градусов, аршинными шагами переступая невидимые лужи, проследовало через всю комнату к самому дальнему свободному стулу и, схватив его обеими руками, так же стремительно вернулось к жениному столу.

— Вот так! — заявило оно, усевшись на стул, и закинув ногу на ногу. — Мне нет никакого дела до вашей рубашки. Вещь конечно фирменная, но… — посетитель осёкся на полуфразе, оглянулся на Хенксу Марковну, опасаясь видимо обещанного сержанта, и снова одернул края футболки. — Вы не думайте, мы знавали времена и получше. Я по делу!

— По какому делу? — всё ещё чувствуя себя не в своей тарелке, спросил Женя.

— По важному! По очень важному! — проситель развел руки, будто обнимая ствол баобаба, надул щеки и широко раскрытыми глазами обшарил всю комнату, пытаясь найти какой-нибудь наглядный пример значительности своего вопроса. — … Просто, ну… я бы сказал… э-э-э… вот какое дело!!!

Как назло ничего подходящего на глаза не попадалось, а выразить словами всю грандиозность идеи он не мог. Тут взор его неожиданно уткнулся в портрет официального лица в золочёной раме. Посетитель вскочил и указующим перстом продублировал направление взгляда.

— Вот! Смотрите, вот! — заорал он, как на пожаре.

Все глаза, даже глаза всегда чрезмерно занятой Хенксы Марковны, как по команде оторвались от важных дел и уставились на портрет. В воздухе повисла тяжёлая, напряжённая, мучительная в своей значительности пауза. Казалось, что вот сейчас, то есть в самую эту минуту произойдёт что-то архиважное, уникальное, что бывает только раз в жизни, ради чего, собственно, и стоило родиться, очевидцем и даже участником чего удостаиваются чести быть считанные единицы… и то не все. Профессор Нычкин от напряжения даже привстал и, инстинктивно достав из внутреннего кармана пиджака валидол, отправил в широко раскрытый рот сразу несколько таблеток. Рот же закрыть позабыл, отчего зайчики тревожно забегали-запрыгали по стенам и потолку, навевая тем самым ещё больше тяжести, напряжённости, мучительности и загадочности моменту. Наверное, ему почудилось (чего не пригрезится, когда тебе далеко за шестьдесят, глаза уж не те, а сердце выпрыгивает наружу от волнения), но он готов был поклясться в том, что личность на портрете пошевелилась, подмигнула лукаво, и не кому-нибудь, а именно ему, Изе Нычкину. Через мгновение она, должно быть, встанет, сойдет с портрета и, хладнокровно достав из-за пояса маузер с наградной гравировкой от самого Дзержинского, приведёт в исполнение обещанный когда-то приговор мочить, ни мало не смущаясь, что не в сортире. Причём начнет именно с него, с Изи. А с кого же ещё? С некоторых пор, за неимением лучших кандидатур, мочить изволили представителей самой древней национальности. Израиль Иосифович это таки хорошо знал и, хотя до сих пор не подвергался (Бог миловал), но готов был всегда.

— Что там? — полушёпотом нарушил затянувшуюся паузу Женя.

— Го-су-дар-ствен-ной!!! — высоко подняв указательный палец, провозгласил посетитель.

— Что «государственной»? — не понял Женя.

Посетитель, довольный успехом своего выступления, снова плюхнулся на стул, закинул ногу на ногу и с высокомерным равнодушием, как бы делая одолжение всем присутствующим, сообщил.

— Да дело моё государственной важности.

Обессиленный профессор рухнул в кресло. А из-за рядом стоящего стола, как неизбежный рок, медленно, но неумолимо поднималась глыба Хенксы Марковны Обрыдкиной, что уже само по себе не предвещало радужных перспектив. Она открыла рот, но замешкалась, не решив ещё, видимо, с какого пируэта лучше начать словесную эквилибристику. Этого мгновения оказалось достаточно, чтобы посетитель вновь взял инициативу в свои руки.

— Ахтунг! — закричал он, вскакивая со стула и поднимая правую руку вверх, ладонью к Хенксе Марковне. — Ахтунг! Нихт шизн! Аусвайс, едрёнить!

Товарищ Обрыдкина закрыла рот, ошеломлённая не то неожиданным отпором, не то потоком новых слов, не входивших в её словарный запас, но, несомненно, способных украсить её лексикон.

— Цигель Айлюлю Моторс! — продолжал посетитель, эффектным движением превратив ладонь в многозначительно поднятый указательный палец.

— Как вы сказали? — Обрыдкина уже сидела на своем стуле, вся обратившись в слух и заострив внимание до предела. — Повторите, пожалуйста, если можно. Я запишу.

— Пишите, — благословил посетитель. — Пиндюрин!

— Куда, простите? Я не пОняла.

— В будущее! В прошлое! В вечность! К едрене матери! Короче, куда хотите. Пиндюрин — моя фамилия. Алексей Михайлович, можно Лёха, но без фамильярностей — не люблю. Для вас просто Пиндюрин, — он вошёл в азарт, аршинными шагами измерял пространство кабинета, то заламывая руки, то разводя их в стороны, то сжимая в замок за спиной, периодически потрясал указательным пальцем в воздухе и возглашал: «Эврика!». — Уникальное изобретение! Переворот в науке! Японцы отдыхают! Испытание проведем сейчас же, немедленно, прямо здесь. Вы будете моим ассистентом, — указал он на Женю. — Вы…

Хенксе Марковне показалось, что перед ней живое воплощение известного плаката с изображением красного мужика в будёновке и вопросом: «Ты записался добровольцем?». Она готова была вскочить, вытянуться во фрунт и молодцевато заорать: «Яволь!». Но слов таких она, к сожалению, ещё не знала, и поэтому промолчала.

— … вы будете вести протокол, — сформулировал Пиндюрин задачу Обрыдкиной. — А вы…

Профессор уже пришёл в себя и, подозрительно прищурившись, наблюдал за происходящим. Природная интуиция и богатый опыт подсказывали, что перед ним таки авантюрист и проходимец. Но в то же время присущая ему осторожность как-то сдерживала и советовала подождать.

Алексей Михайлович решил помочь Нычкину разрешить дилемму, как отнестись ко всему происходящему и что предпринять дальше.

— … вы, уважаемый, будете генеральным руководителем проекта и главным научным экспертом в одном, так сказать, флаконе.

Слепая Фемида как всегда не заметила искусно брошенного камня на одну из чаш её весов, которая незамедлительно перевесила другую. Естественно в пользу Пиндюрина.

— Так-с! — произнес профессор, выходя из-за стола и довольно потирая руки. — Что, собственно, будем испытывать?

— Как, я разве не сказал? — почти искренне удивился изобретатель и поднял над головой миниатюрный приборчик, напоминающий сотовый телефон. — Вот! Цигель Айлюлю Моторс! Программируемый аппарат независимого четырехмерного дрейфа по пространственно-временному континууму!

— Что? — прозвучали хором все три голоса. Нычкин перестал потирать руки, Обрыдкина приготовилась записать новые слова, а Женя достал из кармана точь-в-точь такой же приборчик, который до последнего времени искренне считал, и не без основания, мобильником фирмы Nokia.

— Что-что, Машина Времени, вот что, — обиделся Пиндюрин.

— Ой! Ой! Ой! Только не пытайтесь поиметь нас за идиотов. Вы, батенька, таки всерьёз рассчитываете, что мы будем совсем уже дети и поимеем столько наивности, что поверим во всю эту галиматью? Это же антинаучно.

Нычкину, по роду его деятельности, не раз приходилось сталкиваться с изобретателями всякого рода вечных двигателей. И хотя машина времени попалась ему впервые, доверия к подобным проектам он не испытывал и возглавлять их явно не горел желанием.

— И не становите, пожалуйста, это ваше тело посередине в позе Ришелье! Тут вам не площадь, это таки учреждение по поводу науки! Идите, батенька мой, домой, отдохните, подумайте ещё, поработайте, поизобретайте. И если таки придумаете что-нибудь, так сказать, более реально правдоподобное, приходите. Обязательно рассмотрим. А пока, увы…

Израиль Иосифович сел на своего любимого конька. Он собрался уже прочитать не очень молодому изобретателю ряд дежурных наставлений и даже открыл, было, рот, но явно ошибся в выборе слушателя. Он совершенно не предполагал, с кем пришлось ему столкнуться на этот раз.

Пиндюрин почувствовал, что инициатива уходит из рук. Это не входило в его планы на сегодняшний день. И он снова ринулся в атаку.

— Да что вы, уважаемый, это же действующая модель. Не раз опробованная. Я вам сейчас покажу, — и он стал набирать что-то на клавиатуре. — Мне удалось минимизировать… — Хенкса Марковна записала, — … размеры аппарата до габаритов обычного мобильника, такого, как у гражданина Резинкина…

— Резова, — поправил Женя.

— Ну да, я так и сказал, — как бы извинился Пиндюрин и продолжил. — …А эффективность его от этого только выросла. Теперь достаточно набрать дату, год и координаты места, куда вы хотите перенестись… — на этот раз он обращался непосредственно к Нычкину, медленно, но неуклонно приближаясь к нему вплотную, — … нажать вот эту пимпочку… — Пиндюрин уже дышал пивным перегаром в лицо профессора, всовывая в его руку аппарат, — … и поехали.

— Нет! Я таки не хочу никуда ехать! — завизжал прижатый к стене Нычкин. — Я не могу, я очень занят! У меня семья! Стенокардия! Остеохондроз! — он почти плакал, держа дрожащими руками аппарат. — Я старенький, мне таки пора уже на заслуженный, весьма, между прочим, заслуженный мною отдых! Я уже написал-таки заявление! Не верите?! Оно в столе, тут…, вон там…

И жалостливый в глубине души Пиндюрин принял из дрожащих рук профессора Nokiю. Напряжённость ситуации несколько спала.

— Я сейчас уже напишу, честное слово… прямо сей же час, если позволите… сегодня же.… Ну, вы же интеллигентный молодой человек, вы не можете так со мной, не можете! Поехали.… И что такое, в самом деле, поехали? У меня таки сердце… — лепетал Изя, но, избавившись от аппарата, постепенно обретал соответствующее занимаемой должности присутствие духа. — … И потом, как вы себе это видите? Нельзя ж таки оставлять проект без руководителя. Нет, я таки должен обеспечить вам своё присутствие здесь, объективно, так сказать, со стороны, беспристрастно. Вот! — заключил он, несколько успокоившись.

Затем, всё ещё вздрагивая и всхлипывая, подошел к огромному сейфу, дрожащими руками открыл его, с седьмой попытки миниатюрным ключиком отпер в нём ещё какой-то ящичек, озираясь на присутствующих, достал из него шкатулочку, а из шкатулочки фляжечку дорогого армянского коньяка и наполнил, проливая мимо, маленькую рюмочку.

— Да, без руководства нельзя, — согласился Пиндюрин, забирая из рук профессора ароматный алкоголь и выпивая его одним глотком. — Хороший коньяк, — он посмотрел в пустую рюмку, отобрал у Нычкина фляжечку, наполнил её вновь и выпил залпом. Затем отправил всё в сейф и, захлопнув дверцу, … — Лимончика к нему не хватает. Ладно. Остаётесь! — …подвел черту под прениями.

Хенкса Марковна в это время напряженно размышляла над тем, как правильно пишется слово «просрацтвенноплеменнойкаптиниум», и в каких ситуациях им лучше всего пользоваться. Из состояния задумчивости её вывели медленно приближающиеся, тяжелые шаги изобретателя.

— Это не больно, и вовсе не страшно. Я отправлю вас в прошлое ненадолго, вы очень скоро нас догоните и подробно опишите в протоколе все свои ощущения, — тихо, но вместе с тем твердо, как доктор Кашпировский, говорил Пиндюрин. — Держите аппарат, нажмёте вот эту клавишу и… вперед.

Хенкса Марковна, несмотря на свой выдающийся авторитет и вес в обществе, не могла противиться этому завораживающему, не предполагающему никаких возражений голосу. Она смотрела в серые глаза Алексея Михайловича, как кролик на удава, готовая исполнить всё, что бы он (голос) не повелел, несмотря на бурное сопротивление всей её трепещущей от страха души. Обрыдкина послушно взяла аппарат в правую руку. Указательный палец левой медленно потянулся к обозначенной клавише.… Вот он уже коснулся её тёплой глянцевой поверхности.… Еще чуть-чуть, одно крохотное, совсем микроскопическое движение, не требующее никаких усилий, ну совершенно никаких, и время — потечёт для неё вспять. Она отправится в неизведанное, не поддающееся никакому пониманию нечто. Шутка ли — первая в истории человечества женщина-хрононавт! Всё уже готово, час икс наступает, прижимая к стене, отрезая пути к отступлению. Сейчас она нажмёт заветную клавишу и…

— Не-е-ет! — пронёсся по всему зданию душераздирающий крик. И если бы другие сотрудники заведения, из других кабинетов, не были бы лично знакомы с представителями отдела изобретений, то они наверняка бы подумали чёрти что. Например, что профессор Нычкин, несмотря на почтенный возраст и авторитет, задумал учинить над бедной Хенксой Марковной акт физического насилия сексуального свойства в особо извращённой форме. Они неминуемо прибежали бы на помощь бедной женщине и, конечно же, спасли бы от поругания её, пусть давно уже не девичью, но всё же честь. Однако никто не смог допустить со стороны Израиля Иосифовича даже самого невинного флирта, даже в обычной, общественно приемлемой форме. Не говоря уже об особо извращённой. К тому же сама Обрыдкина давно не вызывала у сильного пола страсти, способной подвигнуть на подобные безумства характерного свойства в какой-либо форме вообще. Да и вызывала ли когда-нибудь? Ведь что-что, а её пол трудно было заподозрить в слабости? Поэтому никто не прибежал, не помог, не оградил. Все решили, будто Хенкса Марковна просто увидела мышь, которых она боялась до смерти. Справедливости ради надобно отметить: мыши — единственное, чего боялась Обрыдкина. Слоны всегда боятся мышей.

Но всё-таки пронзительный крик не остался без внимания. Нашлась одна душа, которая не то что бы радела за морально-нравственный облик сослуживцев, а в принципе не могла пройти мимо беспорядков. Никаких. В какой бы форме они не совершались. Пусть даже в самой невинной.

Дверь кабинета с шумом раскрылась настежь — в комнату буквально вломилась вооруженная практически до зубов шваброй наголо, с тряпкой наперевес и большим скрипучим ведром здешняя хранительница чистоты, тишины и порядка, а попросту уборщица тётя Клава. Так её все тут называли, несмотря на то, что по паспорту она значилась Офелия Петропавловна Кузюкина. Но этого никто не знал, так как тётя Клава работала в заведении с незапамятных времен.

Когда-то давным-давно, будучи ещё совсем молоденькой девушкой, отвечая на вопрос кадровика о происхождении её откровенно буржуазного имени, и более чем странного отчества, она сбивчиво и постоянно краснея, рассказала свою грустную историю. Оказалось, что у неё имеются два папы. Один — Петя, с которым мама, как положено, ходила в церковь венчаться. А другой — Паша, с которым мама никуда не ходила, даже в ЗАГС. Который так, дома. Оба папы на редкость мирно уживались в маминой комнатушке, дружно пили горькую, так же дружно пользовали маму и оставались весьма довольными таким положением. Идиллия продолжалась довольно долго, лет около десяти, отчего, в конце концов, и появилась на свет чудная девчушка, которую мама назвала Офелией, в честь невесты товарища Гамлета — датского революционера, хотя и принца, но нашедшего в себе мужество наотрез порвать со своим контрреволюционным прошлым и учинить революцию против дяди-тирана. Об этом мама Офелии узнала из театральной постановки, на которую в народный театр-студию имени древнеримского революционера товарища Спартака её водили когда-то оба папы.

Эта трогательная история настолько впечатлила тогдашнего начальника отдела кадров, что Офелию приняли в штат, но рекомендовали подобрать себе другое, более пролетарское имя. Сошлись на Клавдии, в честь ещё какого-то римлянина, должно быть, тоже революционера. Так и стала Офелия Петропавловна Кузюкина просто Клавой, а со временем, тётей Клавой. С тех самых пор она терпеть не могла беспорядков, особенно в личной, сугубо интимной, так сказать, сфере. Вот и сейчас, чуть только заслышав крик, она, вооружившись всеми доступными ей средствами, помчалась искоренять всё ещё встречающиеся в нашей счастливой, в общем-то, жизни отдельные недостатки.

— Это штой-то тут у вас за оргия така? Чё орать-то почём зря?

Обрыдкина всегда прислушивалась к тёте Клаве, которая часто обогащала её лексикон. Поэтому она незамедлительно взяла карандаш и записала: «Оргия — когда сильно орут». А тётя Клава, обнаружив в кабинете вполне пристойную картину, чтобы как-то объяснить логику своего неожиданного появления, продолжала уже более миролюбиво.

— Накурили тута, ироды. А ну-тка, скидавай-тка усё из карманОв — мусор там разный, окурки, кантрацективы всякия! Подмету уж.

Пиндюрин оценивающе оглядел новый персонаж с головы до ног, перевёл взгляд на профессора и вопросительно кивнул в сторону уборщицы. Нычкин, конечно, сразу же согласился.

— Как замечательно, уважаемая, что вы заглянули к нам, так сказать, на огонёк, — Алексей Михайлович расплылся в самой добродушнейшей улыбке, на которую был способен. — Вы даже себе не представляете, как можете нам помочь, — он подплывал к прибывшей, словно павлин к павушке. — У нас к вам маленькое, но весьма ответственное поручение. Ничего сложного, просто надо нажать вот эту кнопочку, и всё, — и он протянул тете Клаве мобильник.

— Ты никак обезумел, сердешный, — она одарила Пиндюрина одним из тех взглядов, которые одинаково успешно могут выражать и: «Ну-тка, скажи-тка мне ещё чё-нито эндакое, с выкрутасами, оченно мне энто ндравится!», и: «Пошёл прочь, охальник, не вишь чё ли, я занятая!». — Я тебе не фельдфебель какой-нито, пимпы жмать. Говорю же, скидавай мусор с пазух, подмету.

Изобретатель, получив отпор с фронта, решил изменить тактику и зайти с тыла.

— Вы неправильно меня поняли, — сказал он, принимая серьезное, даже строгое выражение. — У нас пропали важные документы, каждый под подозрением, так как все мы находились в кабинете. Нужно вызвать милицию, и сделать это должен человек, так сказать, нейтральный, незаинтересованный. Вам всё понятно?

— Чё ж тут не понять-то, чай не Спиноза кака-нито, понимам. Тырють дружка у дружки чё ни попади, а честным людЯм расхлёбывай. Ладно ужо, давай мобилу.

Все напряглись в ожидании. Нычкин, не сводя глаз с тёти Клавы, трясущимися руками пытался вытащить из пустой уже коробочки таблетку валидола. Обрыдкина нервно грызла карандаш. А Женя с восхищением наблюдал за сенсацией, которая вот-вот должна произойти. Даже сам Пиндюрин нервничал, вытирая несвежим носовым платком влажную от пота лысину. Только тётя Клава была спокойна, как удав. Она взяла Nokiю, нажала нужную клавишу, поднесла аппарат к уху, и в это самое мгновение…

IV. Золотой чемодан

(Лирическое отступление N1, к теме повествования особого отношения не имеющее)


В дверь кабинета Народного Комиссара Внутренних Дел тихо, но настойчиво постучали. Очень серьёзный человек в интеллигентском пенсне, в сером твидовом костюме, маленьких усиках под орлиным носом и в огромной, с футбольное поле кепке на лысеющей голове отвлёкся от разглядывания большой чёрной мухи на оконном стекле. Он снял пенсне, подышал вчерашними парами Киндзмараули на левое стёклышко, тщательно протёр его носовым платком, поплевал на правое, так же протёр и, водрузив оптический прибор обратно на нос, принял важную государственную позу.

— Н-да, захады!

Дверь открылась, и на пороге кабинета появился бравый майор в зелёном форменном кителе, синих шароварах и блестящих хромовых сапогах. Вошедший боец невидимого фронта вытянулся во фрунт и щёлкнул каблуками.

— Разрешите войти, товарищ нарком?

— Ты уже вашёл.

— Разрешите доложить, товарищ нарком?

— Гавары. Што там у тебя страслос?

— Товарищ нарком, к вам человек. Просит принять.

— Што такое? Ка-акой такой чэлавэк? Па-а какому ва-апросу?

— Инженер, товарищ нарком. Говорит, по очень важному и срочному делу. Государственной важности, говорит, дело.

— Ну, так пуст изложит на бумаге. А ви там разберитэс и мнэ далажите. Может, ерунда какая, а ви беспакоите На-ароднаго Камиссара. У меня што, важьных дел нэту?

— Прошу извинить, товарищ нарком, о вашей загруженности вся страна знает. Просто дело у него особой секретности, говорит, только непосредственно вам может доложить. Либо товарищу Сталину. Прикажете направить в приёмную Генерального Секретаря ЦК ВКП (б)?

— Э-э! Нэ нада векапебе. Давай ево суда, сам разберус. Нэ хватала ещё та-аварышша Сталына от дэл атрыват. Завады.

Майор лихо развернулся на сто восемьдесят градусов, ещё раз щёлкнул каблуками, и, чеканя шаг, вымаршировал из кабинета. Через минуту он вернулся, введя с собой щупленького, среднего роста очкарика с взъерошенными кудряшками на голове, в полосатой тенниске, парусиновых штанах и сандалиях крест-накрест. Очкарик неловко переминался с ноги на ногу, теребя в руках клетчатую кепку. На вид ему было что-то около тридцати.

— Здравствуйте, товарищ нарком, — неуверенно промямлил он.

— Здравствуй, дарагой. Прахады, садыс. Кто такой, за-ачем пажялавал? — с напускной строгостью ответил нарком, хотя по натуре своей был человеком добрым и исключительно мягким.

— Я, это…, по делу к вам…. По важному делу…

— У меня, дарагой, нэ важьных дел не бывает. Садыс, гавары.

Вошедший продолжал нерешительно переминаться с ноги на ногу, теребя в руках уже изрядно пострадавшую кепку.

— Ну, што ты, как дэвушька? Садыс, я не кусаюс. Или ты хочешь, штобы я тебя пасадыл?

— Нет! Нет! Что вы, уж лучше я сам. Это… дело конфиденциальное, товарищ нарком.

— Кон што? Как сказал? Какой такой кон? Зачем кон? У тебя кона укралы, да? И ты пасмел беспакоит меня по таким пустякам, го? Или ты сам кона украл?

— Нет, товарищ нарком, вы не поняли…, простите, я не так выразился… Дело, по которому я вас посмел обеспокоить, очень секретное и очень важное. С конём я бы не стал, что вы. Да у меня и коня-то никогда не было…

Человек в пенсне, наконец-то понял причину нерешительности посетителя и обратился к майору.

— Алёша, принеси нам с таварищем …, э-э как твой фамилия?

— Лебедянчиков, товарищ нарком. Моя фамилия, Лебедянчиков.

— Алёша, принеси нам с таварищем Леблед…, э-э, мне и ему. Чаю, па-ажялуста.

— Грузинского? — уточнил майор.

— Ему грузынскава, а мне армянскава. И с лымоном, па-ажялуста.

Майор ещё раз повторил отточенный за годы безупречной службы пируэт со щелчком каблуками и удалился из кабинета.

— Ну, садыс, гавары.

Грозный нарком вальяжнее расположился в кресле и указал на стул странному посетителю. Очкарик, наконец-то, сел, оглядел ещё раз кабинет и, наклонившись как можно ближе к уху наркома, заговорщицким шёпотом произнёс.

— Капитала больше нет.

— Нэт, да? Как эта, нэт? Куда же он падевалса? Испарылса, да?

— Никак нет, товарищ нарком, я не шучу, я серьёзно. Капитала… это… правда, больше нет.

— Как нэт?

— Совсем!

— Э-э, не темны, што такое нэт? Вчера биль, утром биль, в обэд тоже биль, а тепер нэт? Што Ротшильд нэт? Черчилль нэт?

— Совершенно верно, товарищ нарком, никого их больше нет. Им пришёл,… понимаете,… конец им пришёл! Мы их… победили!

— Да-а? — грозный нарком недоверчиво вглядывался в глаза очкарика, ожидая обнаружить в них какой-то подвох, но видел только чистое небо и искреннюю убеждённость, отчего пришёл в некоторую нерешительность и даже какую-то, если так можно выразиться, оппортунистическую мягкотелость. — Пачему?

Очкарик открыл, было, рот, чтобы окончательно добить собеседника неопровержимостью фактов, но осёкся, так как в дверь кабинета постучали. Через секунду на пороге нарисовался всё тот же майор Алёша с подносом в руках.

— Разрешите войти, товарищ нарком? Ваш чай…

— Ты уже вашёл! — нарком заметно нервничал, наверное, от нетерпения. — Пастав на стол и ухады. Ми заняты.

Майор Алёша вышел.

— Пей чай, дарагой. Настаящий, грузынский, не марковний, — попотчевал гостя хозяин кабинета, наливая себе, в свою очередь, армянского… в маленькую рюмочку. — Лымон бери. Так что ты гаваришь? Канэц, да? Пачему канэц? Абаснуй.

— Так точно, товарищ нарком, конец! Конец всему мировому капиталу! Понимаете, мы их победили! Мы их похороним на обломках их же прогнившей насквозь и дурно пахнущей демократии! Капитала больше нет! Империализма больше нет! Наступает эра всемирного торжества социализма! Да что там социализма, коммунизма! Коммунизма и милосердия! Милосердия и Диктатуры Пролетариата! Светлая заря, зажжённая Великим Октябрём, расцветает, ширится и полыхает всемирным пожаром Мировой Революции на пепелище нашей родной России! Нет больше богатых! Нет больше бедных! Никого нет — все равны, представляете!? Наступает эра всеобщего равенства! Равенства и братства! И абсолютной Свободы! Свободы и Законности! И сделали это мы, представляете, товарищ нарком, Мы!

— Кто эта ми?

— Мы — Советский народ! Мы с вами! Вы и я,… и товарищ Сталин, разумеется!

— Да-а? А как ми эта сделали? — всё ещё недоумевал человек в пенсне и кепке, сбитый с толку не в меру воодушевлённой речью очкарика.

— Легко!

— Да-а?!

— Да вам собственно и делать-то ничего не надо. Я всё уже сделал!

— Да-а? А што ты сделал?

— Можно сказать без преувеличения, что я нашёл философский камень!!!

Народный Комиссар Внутренних Дел — человек по натуре кроткий и даже, где-то, ранимый, но по долгу своей службы внушающий трепет и содрогание миллионам и миллионам советских граждан. Человек, чьё имя при одном только упоминании поражало в самое сердце и обращало в позорное, паническое бегство многочисленные орды врагов народа, как внутри страны, так и кое-где за её пределами. Этот кремень несокрушимой советской твердыни сидел сейчас за столом своего кабинета на Лубянке, хлопал глазами под пенсне и чувствовал себя натуральным ослом. Что-то ему не нравилось в таком положении вещей.

— Камэн? Какой камэн? Слушай, дарагой, не таратор, объясны толком, да! Какой такой камэн?

— Философский! — привстал для многозначительности очкарик, неистово теребя в руках кепку.

В кабинете повисла тяжёлая, нескончаемая пауза.

— Па-аслушяй, дарагой, — наконец, не выдержал заминки нарком. — Я тебя прашю, честный слова, па-ажялуста, нэ терзай ты так этат кэпка. Обидна, панимаешь! Если я вазму и буду мят, ламат и даже кусат шапка-ушанка, тебе пириятна будет, да-а?

— Простите, товарищ Нарком, — очкарик успокоился и сел на своё место. — Увлёкся.

— Го-о! Пей чай и гавары падробна. Што за камэн такой? Зачем он?

— Видите ли, товарищ нарком, философский камень — это аллегория.

— Да-а? Какой алигория? Зачем?

— Дело в том, что я сконструировал аппарат, обращающий в золото,… Как вы думаете что?

— Што я думаю?

— Обыкновенное дерьмо! Самое обыкновенное, которого у нас завались, хоть жо…, простите, очень много. Прошу заметить, вместе с тем, что золото получается самое настоящее, высшей пробы, в слитках и даже с клеймом Центробанка. Вы представляете, если наладить промышленное производство золота из дерьма, то вскоре мы купим весь мировой капитал с потрохами. У них там во всём мире не сыщется столько золота, сколько дерьма у нас тут с вами. Да что там?! В одной только Москве его больше чем во всём остальном мире. Причём, заметьте, запасы дерьма постоянно и безостановочно пополняются без каких-либо затрат и усилий с вашей стороны. Стоит только немного подкормить народ — а лучше много, побольше — организовать приёмные пункты по сбору продуктов его жизнедеятельности — то есть понастроить везде общественных сортиров — и наши с вами законопослушные граждане сами потащат, без какого-то ни было принуждения и в любом количестве. Это же Клондайк!

Очкарик снова увлёкся. Он уже ходил взад-вперёд по кабинету, размахивал руками, пытаясь таким образом смоделировать неисчерпаемые запасы собранного дерьма, настолько живописно рисовал картину будущего процветания социализма, что в кабинетном воздухе даже повис характерный запах этого самого процветания. Наконец, он притомился, упал на свой стул и, залпом выпив стакан остывшего уже чая, уставился своими чистыми, как небесная лазурь глазами на народного комиссара.

Тот сидел, не шевелясь, с исказившимся не то от радости, не то от чего-то ещё лицом и не знал, как ему реагировать и что ответить. В самом деле, предложение было столь неожиданным и столь неформальным, что временами ему хотелось просто шлёпнуть этого нахала, несмотря на всю свою природную доброту и широту души. Причём шлёпнуть без суда и следствия, как самого оголтелого английского шпиона и троцкиста в одном лице. Но с другой стороны, какая-то стахановская увлечённость вопросом и неподдельная искренность очкарика завораживала и как-то удерживала от скоропалительных решений.

Наверное, всё-таки извечный русский вопрос «Что делать?» каким-то невообразимым образом отразился в искажённом гримасой лице наркома, потому что прозорливый изобретатель вдруг с надрывом спросил.

— Как, вы ещё сомневаетесь??? Но я же принёс действующую модель аппарата. Прикажите внести, и я продемонстрирую вам его. И тогда уж… ну я не знаю… если и тогда, то…

Через несколько минут на наркомовском столе лежал самого обыкновенного вида чемодан средних размеров.

— Вот! Вот мой аппарат! Это конечно только модель, но, заметьте себе, действующая. В случае необходимости я берусь собрать промышленный образец мощностью до ста тонн переработки дерьма в день, что на выходе даст объём до десяти тонн самого чистейшего золота. Легко подсчитать, что мировой капитал доживает последние месяцы. Это агония, товарищ нарком.

Очкарик достал из кармана маленький ключик, отпёр замочек чемодана, откинул крышку, под которой действительно оказался какой-то прибор, занимающий собой всё его внутреннее пространство. Нарком внимательно и недоверчиво следил за всеми движениями нахала. В уверенных действиях очкарика было что-то завораживающее, внушающее глупейший, на первый взгляд, вопрос: «А что если и, правда — золото?»

— Вот я набираю секретный код, известный только мне и никому больше, и запускаю аппарат, — в чемодане что-то еле слышно загудело, — …аппарат запущен. Теперь я беру килограмм дерьма. Я специально для эксперимента захватил собачьи экскременты, прошу прощения за поэзию, — он достал откуда-то пакет из плотной бумаги и потряс им в воздухе, демонстрируя тем самым, что в пакете что-то есть, — …кстати, дерьмо может быть самым разнообразным, хоть собачьим, хоть коровьим, хоть человеческим, что существенно расширяет наши с вами возможности. Так вот, помещаем пакет с дерьмом в этот резервуар, закрываем крышечку, и нажимаем «Пуск», — аппарат загудел заметно громче, кроме того, в нём что-то зацокало и даже, как показалось наркому, забулькало, и замигали разноцветные лампочки. Впрочем, это продолжалось всего секунд пять-десять, — …вот, пожалуйста, готово. Что вы на это скажете?

В боковой стенке чемодана открылась какая-то крышечка, из образовавшегося окошечка выехала платформочка, на которой лежал, сверкая гранями, стограммовый слиток жёлтого металла, удивительно напоминающего золото. Очкарик взял его в руку, потряс им в воздухе и передал ошалевшему наркому.

— Эта што? Эта золата? — сконфузился человек в пенсне и брезгливо принял слиток двумя пальцами.

— Ещё какое, самой высшей пробы! Если сомневаетесь, отошлите на экспертизу.

Народный комиссар не заставил долго себя уговаривать, скрытой кнопкой звонка вызвал майора и велел срочно провести экспертизу данного металла.

«Э-э! — думал про себя грозный нарком, с хитрым прищуром взирая на совсем уж обнаглевшего очкарика. Тот наливал себе уже третий стакан чаю, причём в каждый клал аж по четыре куска белоснежного рафинада, пока майор Алёша пропадал в недрах заведения за изучением неизвестного вещества. — Э-э! Да разве может бит золата из дерма?! Это, канэшьна, нэ золата, а крашеный дермо. А если даже и золата, то значит она биль у него в этот пакет, а нэ дермо. Шютник, я тебе щас пакажю, как смеяться нада мной — сгнаю в падвале, а патом шлёпну, как врага народа. Шалунишька».

Каково же было его удивление, когда вернувшийся майор положил на стол заключение экспертов, из которого явствовало, что исследуемый металл есть не что иное, как самое настоящее золото, причём наивысшей пробы. Что же касается клейма Центробанка, то оно вообще оказалось всамделешным. От такого неожиданного заключения стёклышки пенсне как-то вдруг разом запотели, а козырёк кепки приподнялся и принял почти вертикальное положение.

— Вы удивлены, товарищ нарком? Но я же вам говорил, — самодовольно и как-то даже развязно произнёс очкарик. — Или вы предполагаете, что в качестве исходного материала я использовал этот самый слиток, а не собачье дерьмо? Вы так думаете?

— Да-а, я так думаю! — ответил нарком, приподняв указательный палец правой руки вверх.

— Я это предвидел, — нисколько не смутился очкарик. — Поэтому готов повторить эксперимент ещё раз, теперь уже с вашим дерьмом, — и он протянул комиссару пакет из плотной бумаги. — Пожалуйста, прошу вас.

— Што эта? Што, я должен…?

— А что тут такого? — изумился очкарик. — Я преклоняюсь перед вашей принципиальностью, в науке необходимо решительно отметать всякие сомнения и строго следить за чистотой эксперимента. К сожалению, моё дерьмо не годится, из соображений объективности, а то скажете, что оно у меня какое-нибудь особенное. А своё-то вы знаете, в своём-то вы уверены. Не тушуйтесь, товарищ нарком, берите пакет, — и он вложил-таки упаковку прямо в руки растерявшемуся главе карательных органов.

Зомбированный эдаким нахрапом нарком послушно отправился в смежную с кабинетом комнату, откуда вскоре вернулся, держа в руках тот же пакет, в котором что-то уже было и даже слегка пахло. Очкарик принял из его рук исходный для производства золота материал и поместил в специальный резервуар аппарата. Чемодан прерывисто загудел с каким-то надрывом, а на панели замигала красная лампочка. Что-то ему не понравилось в наркомовском дерьме.

— Да-а! — недовольно заметил очкарик.

— Што такое? Пачему эта? Мой дэрмо ему не падходит, да?

— Нет, что вы, товарищ нарком, качество исходного материала особого значения не имеет, я же говорил вам. Просто количество не достаточное для проведения эксперимента. Необходимо минимум килограмм, а тут всего грамм шестьсот-семьсот. Вы не могли бы добавить?

— Я больше не магу. Больше у меня нэту, честний слова. Нэ веришь, да? Мамой клянус!

— Ну, так прикажите кому-нибудь из своих, пускай доложат.

Человек в пенсне неловко замялся.

— Э-э! Дарагой! Што ты гаваришь такое? Нэ магу же я сказат ему: «Эй, слушяй, Алёша, на тебе этат пакет, насры туда трыста грамм и принесы мне, па-ажялуста».

— Да-а, — задумался очкарик, — могут возникнуть подозрения, секретность нарушится. Положение серьёзное. Что же делать?

— Слушяй эй, таварищ Леблед…

— Лебедянчиков моя фамилия.

— Да, таварищ инженер, я тебе верю, твой дэрмо тоже хароший, честный слова. Будь другам, генацвале, насры туда трыста грамм, как брата прашю, я не буду самневатса, мамой клянус, да.

— Ну, хорошо, — согласился после некоторого раздумья очкарик. — Делать нечего, придётся мне внести, так сказать, свою лепту.

— Внесы, дарагой, внесы.

Очкарик внёс, и через несколько минут аппарат, погудев и помигав лампочками, выдал точно такой же, как и первый, слиток благородного металла жёлтого цвета.

— Ва-ах! — только и сумел произнести изумлённый нарком.

— Экспертизу проводить будете?

— Не нада, дай суда, я сам пасматру.

О Боже! Как слаб и изменчив человек! Какое мистическое влияние на него подчас оказывают внешние обстоятельства, определяя низменным бытием его одухотворённое сознание! Какие метаморфозы, какие непредсказуемые игры судьбы с ним могут произойти под влиянием изменчивой Фортуны. Бывало, живёт себе человек — ест, пьёт, спит, трудится, добывая в поте лица хлеб свой. Звёзд с неба не хватает, ничем особым не отличается от миллионов сограждан, таких же, как он тружеников. То есть ходит в должность, в остальное время сидит дома, имеет себе какое-нибудь безобидное и, может даже, полезное, интересное хобби. Любит жену, детей, иногда весел, или напротив, грустит, достаточно добр, в меру справедлив,… Короче говоря, являет себя самым обыкновенным человеком, дорогим для близких и незаметным для окружающих. И так, видит Бог, прожил бы свою жизнь спокойно и полезно. А ведь нет же! Возьми, да и в один прекрасный день выиграй по копеечной лотерее целое состояние — рублей триста или пятьсот, а то может и целую тысячу. Что тогда происходит с человеком, какие превращения претерпевает его бессмертная, мятущаяся душа? Вот вопрос. Вот метаморфоза. Вот казус, однако.

Грозный наркомвнутдел, глава целого ведомства, причём государственного, строгий вершитель многих сотен тысяч человеческих судеб сидит теперь себе в мягком кожаном кресле и с идиотским выражением на лице играет с двумя маленькими кирпичиками жёлтого металла, будто в них заключается вся его радость, всё его счастье. Как ребёнок, право.

— Ва-ах! Вах, вах, вах! Слушяй, дарагой, а твой чемадан камушьки там разный нэ делает? Нэт? Абидна, да? Ва-ах, вах, вах!

Но расчётливый, оперативный ум уже просчитывал комбинации действий на два, да что там, на пять ходов вперёд. А именно, как бы избавиться от докучливого очкарика, который наверняка уже лет десять работает на английскую и американскую разведки, и присвоить заветный чемодан себе, в безраздельное, единоличное пользование? Уж чего-чего, а дерьма-то кругом действительно навалом, и в этом очкарик, безусловно, прав, а вот с золотом у бедного наркома напряжёнка.

— Заметьте, — перехватил ход мыслей «англо-американский шпион», кидая четвёртый кусок сахара в пятый стакан чая, — секретный код доступа, без которого аппарат запустить невозможно, знаю только я один. И никому не скажу. Даже вам. Это не от недоверия, конечно, а из соображений секретности, потому что где знают двое, там знают все. Ну, разве только товарищу Сталину.

Человек в пенсне перестал играть золотыми слитками и заметно насторожился. Имя Лучшего Друга и Вождя Народов приводило в трепет даже его.

— Кстати, попытку несанкционированного проникновения внутрь аппарата он расценивает как диверсию и самоуничтожается.

— Кто, Сталын?

— Да что вы, товарищ нарком, аппарат, конечно.

— Да-а? Пряма сам уничтажается, да?

— Сам.

— Как эта?

— Взрывается.

— Да-а?! Сылна?

— Достаточно. Мало не покажется.

— Ва-ах! Какой умний машина.

Человек в пенсне, привстав со своего кресла, внимательно рассматривал чемодан. У него созрел уже новый, более коварный план.

— Слушяй, дарагой, будь другам, прадай чемадан. Я тебе дам тыщу рублей!

— Да что вы, товарищ нарком, как можно? Я не ради денег старался, а для пользы Отечества, во имя Мировой Революции, значит.

— Зачем, дарагой? Не нада ревалюция, ми их и так пабедим. Десять тыщь! Что мала, да? Э-э! Сто!

Торг продолжался уже три часа. Наконец, компромисс был найден, и обоюдовыгодное соглашение подписано. Вечером того же дня из застенок Гулага был освобождён академик Лебедянчиков — отец очкарика, осуждённый полгода тому назад за шпионаж в пользу Англии. Уже ночью он был доставлен в подмосковный аэропорт Чкаловский, где его встречали жена — мать очкарика и сам инженер Лебедянчиков с выправленными документами на выезд из СССР для всех троих. И только когда самолёт с беженцами из социалистического рая приземлился в одной из западноевропейских стран, сопровождавшему их лицу в штатском был передан запечатанный конверт, на котором значился короткий адрес: «Народному Комиссару Внутренних Дел. Лично в руки. Совершенно секретно».

Человек в пенсне до самого утра не сомкнул глаз, ожидая заветный конверт и не отходя от «золотого» чемодана. Наконец, пакет был доставлен. Он нервно вскрыл его и прочитал на вложенном в конверт клочке бумаги четыре цифры: «1953». С этого утра Народный Комиссар Внутренних Дел как-то изменился. Он вдруг пожаловался на расстройство желудка, долго просидев взаперти в соответствующем заведении. Потом его заметили гуляющим в гордом одиночестве по паркам и скверам Москвы и собирающим что-то в пакет. Так продолжалось целый день, в течение которого он был весел, приветлив с подчинёнными и даже снисходителен к осуждённым и подследственным. Но вечером он вдруг впал в неописуемую ярость и жестокость, о причине которой никто не мог догадаться.

Вскоре умер Вождь Народов, товарищ Сталин, а впоследствии был арестован и сам грозный нарком. Когда описывали его кабинет, то в смежной комнате нашли странный чемодан, от которого невыразимым образом воняло. Когда чемодан вскрыли, то кроме огромного количества дерьма обнаружили в нём нехитрую электрическую схемку. Та приводила в действие несколько разноцветных лампочек и простейшее устройство с пружинкой, которое открывало крышечку сбоку чемодана и выдвигало через небольшое окошко некую платформочку. Каково функциональное назначение этого устройства, и зачем в нём хранили такое количество дерьма, так и осталось тайной, покрытой мраком.

V. Подмосковные вечера

Тётя Клава взяла Nokiю, нажала нужную клавишу, поднесла аппарат к уху, и в это самое мгновение…

…ничего не произошло. Вернее произошло, но не с уборщицей, а с профессором Нычкиным. Нет, он никуда не переместился. Вернее сказать, переместился, но недалеко. А если ещё точнее — он поменял своё и без того не очень-то вертикальное положение в пространстве на полностью горизонтальное. С профессором от волнения случился сердечный приступ, и он, как стоял возле сейфа, так и рухнул на пол, разбив вдребезги фляжечку и разлив драгоценный коньяк. Пока возились с Нычкиным, оказывали ему первую помощь, вызывали скорую, объясняли руководству учреждения, а затем медицинским работникам, что собственно произошло,… Короче говоря, пока суд да дело, Израиль Иосифович благополучно вернулся в себя. От госпитализации он отказался, но, взяв бюллетень, отправился домой, на все лады ругая Пиндюрина с его антинаучной якобы машиной времени, а заодно и всех остальных изобретателей. Впрочем, как и весь научно-технический прогресс в целом, от которого одни только хлопоты и мигрени.

Кстати о Пиндюрине. О нём в суматохе как-то поначалу забыли, а когда вспомнили, то ни его самого, ни его Nokiи уже нигде не было. Хотели спросить у тёти Клавы, но она тоже испарилась вместе с ведром, шваброй и тряпкой. Вот такие дела. Пришлось, и в самом деле, вызывать милицию. Но когда та приехала вместе с собакой, уборщица неожиданно нашлась. Она преспокойненько сидела себе в своей каморке под лестницей в окружении нехитрого инвентаря и напевала популярную некогда песенку «Ландыши», только почему-то на немецком языке. Откуда тетя Клава, никогда не бывавшая в Германии, узнала немецкий, и что с ней произошло во время испытания машины времени, выяснить так и не удалось. На все расспросы она только заговорщицки хихикала и, театрально запрокинув голову, повторяла: «Ах, оставьте меня, охальники. Ту би, ор нот ту би».

Даже товарищ Обрыдкина поначалу как-то потерялась.… Но вскоре нашлась. Она случайно обнаружилась в милицейском УАЗике, лихорадочно тыкающей сосисочными пальцами в кнопки рации. Что-то у неё не получалось никак, отчего она сильно страдала и нервничала.

Да. Нехорошо как-то всё получилось, неправильно как-то.

Только Женя Резов остался во всей этой суматохе самим собой. Хотя и заметно расстроился от неудачи эксперимента. Ведь это же был его первый рабочий день, и он так хорошо начинался. А теперь… С такими вот невесёлыми мыслями ехал Женя в переполненном, как всегда, вагоне метро домой. Было душно и обыденно. От сограждан, плотно обступивших его со всех сторон, пахло маринованными огурцами, пОтом вперемежку с дезодорантом «Свежесть» и чем-то ещё специфическим, что обычно насыщает воздух метро в час пик. Ноги ныли от долгого стояния, в животе урчало, булькало и нехорошо вибрировало, поднимая кверху неприятную, социально опасную волну. В голове тикало и кружилось, как в центрифуге, навевая тревогу и опустошающую грусть. От утреннего многообещающего настроения не осталось и следа. Хотелось упасть и забыться.

В том же вагоне, неподалёку от Жени ехала небольшая компания девчонок, лет семнадцати, не больше, в яркой боевой раскраске и недвусмысленном прикиде, с явным намерением где-нибудь затусить. Они беззаботно щебетали всякую чушь на понятном им одним сленге — модном ныне винегрете из русских и некогда английских слов, от которого русский язык ничего не выиграл, а английский многое потерял. Рядом стоял маленький, щупленький старичок с авоськой. Ноги его тряслись от слабости, и если бы не плечи и локти плотно обступивших его сограждан, он непременно бы рухнул на пол вагона, хотя это вряд ли бы кто заметил. Нос старика упирался в не по годам развитую грудь одной тинейджерши. И не потому, что она хорошо пахла, или чем-то ещё заинтересовала ветерана. Просто выбора у него не было. Такое положение весьма стесняло старика, и он всячески старался найти из него выход. Но как только в пространстве появлялось хоть какое-то место для носа, там тут же оказывалась и грудь. Можно было бы конечно возмутиться, сделать замечание, или хотя бы попросить девицу подвинуться, но воспитанность и природная скромность патриарха не позволяли ему этого сделать.

Вдруг старика осенило, выход нашёлся сам собой. Вернее не совсем ещё выход, но повод завести разговор оказался как нельзя кстати. На высокой груди тинейджерши, так досаждавшей старику, красовался большой круглый значок белого цвета с непонятными, заграничными буквами следующей конфигурации: «I’M GLAD TO GIVE ТОО YOU».

— Дочка, ты прости меня старика, разреши вопрос задать, — забросил удочку дед.

— Чё те надобно, старче, — ответила «Золотая рыбка».

— Скажи на милость, а чего это тут у тебя написано такое, не пойму никак.

— Тут, дед, написано: «Ам глад то гиве ту ёу».

— Как сказала? Не разобрал что-то.

— Глухой чё ли? «Ам глад то гиве ту ёу», понял?

— Понял. Вот теперь, милая, понял. А то смотрю и никак в толк не возьму. И главное ведь вижу, что Амглад…, а вот что он гиве именно ту ёу, не разберу. А как ты мне старому всё разъяснила, так сразу же и понял. Только вот вопрос, а это по-каковски же?

— Это на инглиш, дед. Ты по инглиш-то спикаешь?

— Чего сказала-то?

— А-а! Тебе не понять.

— Дык ты, дочка, объясни мне старому, что этот вот «Амглад» по-русски означает?

— А я знаю? Я те чё, переводчик чё ли?

— Так что ж тогда нацепила-то?

— А чё, прикольный значок.

— Да я вижу, что прикольный, не пришитый. А что на нём написано-то такое?

— Отстань, дед, чего прилип?

— Тут, дедушка, написано… — в диалог вмешался стоящий рядом интеллигентного вида мужчина в очках и шляпе, — …«Я рада»… хм, как же это лучше сказать…? «Я рада… уступить вам».

— Весьма вам признателен, молодой человек, — поблагодарил интеллигента старик. — Так значить, уступишь? — снова обратился он к девице, — А то я уже и не знаю, куда деваться от твоих… гм… прелестей.

— Ты чё, дед, угорел, не иначе? А не поздновато ли тебе? Еле стоишь ведь, а всё туда же.

— Да, дочка, сил уж маловато осталось, потому и прошу, что б ты, значит, сама мне, ну это самое, уступила то есть. Мне-то тебя тормошить уж не сподручно, так ты бы уж сама, а.

— Ну, ты, дед, даёшь. А бабки-то у тебя есть?

— Бабки? А что бабки? Бабок-то полон дом, только на кой они мне, старому, сдались-то? Мне бы воздуху свежего глотнуть.

— А не жалко бабок-то?

— Да что ты всё о бабках? Чего их жалеть-то? Они ж зелёные ещё — меня переживут! А мене уж не долго топтать-то.

— Ну, дед, ты, я вижу, ходок ещё тот. Тебе всех нас троих, или на меня только запал?

— Да ну! Куда там троих, мне шибко много не надо. Ты вот только уступи мне старому маленько, да и будет с меня.

— Ладно, старче, уговорил. Хата твоя, или на моей территории?

— Твою, дочка, твою территорию. Мне бы только воздуху глотнуть.

— Ну, пойдём тогда, нам выходить.

— Давай, дочка, иди с Богом, спасибо тебе.

Поезд остановился на очередной станции, компания тинейджерш с шумным смехом направилась к выходу, а вместе с ними ещё полвагона. Старик сел на освободившееся место и с большим наслаждением вдохнул всеми лёгкими порцию воздуха.

Вагон снова наполнился до отказа новой партией пассажиров, и поезд помчался дальше.

Полная, румяная дама в кримпленовом брючном костюме в яркую крупную розу, и огромных увесистых серьгах в ушах поднялась со своего места недалеко от Жени. Она всколыхнула собой раскалённый воздух, привнеся в почти привычный букет запахов аромат не то дикой степной орхидеи, не то горной лаванды. Дама поспешно направилась к выходу, работая во все стороны локтями и бёдрами. Несколько стоящих до сих пор пассажиров, обезумевших от внезапно свалившейся на них удачи, как по команде ломанулись к освободившемуся месту, но… Женя был первым. Не обращая внимания на ропот и косые взгляды менее удачливых попутчиков, он запрокинул голову, закрыл глаза и постарался забыться. Резов успел ещё подумать о том, как бы ни проехать свою станцию, но утешительная мысль, что поезд движется по Кольцевой линии, окончательно успокоила его. И, как оказалось, напрасно.

— Осторожно, двери закрываются. Следующая станция — «Площадь Революции», — услышал он через пару мгновений.

«Однако быстро, — подумал Женя. — Не успел присесть, как уже „Площадь Революции“. Потом „Курская“, дальше пару остановок на электричке и дома. Можно ещё минут пять-семь подремать… Стоп! Как это, „Площадь Революции“? Какая „Площадь Революции“? Я же на Кольцевой…».

Сон как рукой сняло. Женя открыл глаза и вскочил с места…, но тут же снова плюхнулся на диван. Вагон был пуст. Вернее, почти пуст. Никакой давки, никаких «ароматов», насыщающих атмосферу вагона, уже не было. Только прямо перед ним, буквально в одном шаге стояли холёные, с иголочки одетые мужчина средних лет и молодая шикарная дама. Они в упор рассматривали Резова. Несколько поодаль находились два огромных бритоголовых амбала в чёрных костюмах и чёрных же очках.

— Здравствуйте! — с очаровательной улыбкой произнесла дама.

— З-д-рав-ствуй-те, — еле выдавливая из себя звуки, ответил Женя.

— Добренький вечерочек! — подхватил нить разговора мужчина. — Ви извиняйте, що ми к вам обращаемось, ми сами люди не местные, приезжии…

— Из Киева… — уточнила дама.

— Да, з Кыиву ми, щось у Украини. Чулы, мобуть? — мужчина очень волновался, с трудом подбирая нужные слова, и постоянно озирался на свою более уверенную спутницу. — Ми тилькы з Канади. У Канади ми булы, ось…

— Муж был болен…

— Хворый я був, бач, болыть щось, аж неможлыво…

— Ему необходима была срочная операция…

— Операция в мэни, да-а! У копчику болыть щось…

Мужчина нервно бегал взглядом то на жену, то на Женю, стараясь не упустить нить разговора и вставить очень важную, на его взгляд, информацию. От волнения он даже вспотел.

— Очень сложная операция…

— Ну-у! Ликар ризав мэни. Да-а! Ножиком прямо, бач, тильки вжик, и усэ…

— Очень…

— И щэ клавустрохвобия в мэни, да-а!

— Очень дорогая операция…

— Да ни хай. Щось грошыв нэмайе що ли?

— И сделать её могли только в Канаде…

— Ну. Цэ ж и я кажу. Тилькы у Канади и бильш нигде…

— Мы пробовали обращаться в Москву…

— Ни-и! Бач, москали ни могуть, ага. Знаниив в ных нэмайе, чи аппаратив яких, чи що…

— А в Канаде операцию, слава Богу, сделали…

— Да-а! Усэ слава Богу!

— Операция прошла успешно…

— Дужэ гарно, бач, аж не пыкнув я, — мужчина склонился к самому уху Жени и сообщил по большому секрету. — Спав я, ага, нычого ни чул…

— И теперь мы возвращаемся домой…

— У Кыив ми повертаемось!

— Через Москву…

— Ну да, у Москву ми прыйихалы, бач. Вжэ ми булы у Хвранции, у Парыжу… яки тамо дивки гарны, я тоби кажу…

— Ты опять? — дама строго посмотрела на мужа.

— Да ни, ни, кыся, я ни що. Ни чого особлывого. То ж я кажу, дивки тамо дуже худючи, як прутья з виныку, одни мослы стрычать, ухопытыся тож ни за що…

— Дело у нас в Москве очень важное…

— Це так. Усэ так. Чиста правда-матка. Допомохты трэба…

— У меня нет ничего, — наконец-то нашелся, что сказать Женя.

— Нет! Нет!

— Ни-и! Ни-и! — замахал руками мужчина. — Звиняйте, що ми к вам обращаемось, в нас у Москви никого нэмае, оце ми до вас…

— Не откажите…

— Но я же говорю вам, у меня нет ничего, — Женя уже начал терять терпение, и хотел было встать и отойти, но неожиданно один из до сих пор стоявших неподвижно амбалов подошёл к нему вплотную и раскрыл большой чёрный кейс прямо перед его носом.

— Не откажите в любезности — возьмите, сколько сможете.

Кейс был доверху набит аккуратно сложенными банковскими упаковками по десять тысяч долларов в каждой.

— Будь ласка, возьми скилькы потрибно. В нас ще йе.

От неожиданности Резов снова плюхнулся на диван и, ничего не понимая, смотрел то на кейс, то на умоляющие физиономии просителей.

Видя Женину растерянность, мужчина ещё больше заволновался и, вытирая носовым платочком крупные капли пота с лица, попытался хоть как-то помочь ему. Ну, приободрить как-то.

— Бач, клавустрохвобия в мэни.… У копчику болыть щось…

— Станция «Площадь Революции», переход на станцию «Театральная», — раздалось из динамиков.

Женя вскочил, опрокинув кейс и рассыпав долларовые пачки, и выбежал прочь из вагона. Двери с шумом закрылись, поезд тронулся, быстро набирая скорость.

Он остался один на совершенно пустой станции. «Уф-ф! Что ж это происходит? Среди бела дня деньги дают.… А я не беру.… И всё же, как я сюда попал? — размышлял он, разглядывая застывшие фигуры рабочих, колхозниц и красноармейцев с собаками, создающих неповторимый скульптурный ансамбль станции.[2] — Я точно помню, как сел в метро на „Октябрьской“ Кольцевой линии. Может, я по ошибке попал на радиус? Да, наверное.… Какой же я, всё-таки, рассеянный. Но подождите, Калужско-Рижский радиус не проходит через „Площадь Революции“. Ничего не понимаю. Дурдом какой-то».

Тут подошёл следующий поезд, остановился и раскрыл перед Женей двери пустого вагона. «И куда подевались все люди? В это время метро всегда переполнено. Неужели я столько проспал?! Да нет, не может быть… я ведь только присел, только задремал и…».

Над чёрной пастью тоннеля светящиеся электронные часы показывали четыре нуля.

«Полночь!? Мама родная, это я столько спал?! Не может быть,… я точно помню… я присел, закрыл глаза и «…следующая станция…». Не может быть…».

— Гражданин, вы ехать-то будете? Вас только и дожидаемся, — раздался из динамика противный женский голос. — Ну вааще прям, сами не знают, едут или не едут!

Женя послушно зашёл в вагон, двери закрылись, и поезд поехал, стуча колёсами о стыки рельс. Он не стал садиться, опасаясь снова заснуть, а, как зашёл в вагон, так и остался стоять, только развернулся лицом к двери. Резов наблюдал за проносящимся мимо мраком подземелья и переживал в памяти все события, навалившиеся на него сегодня. Состояние его можно понять, оно было ужасным. Столько всего уместилось в один день, на месяц хватило бы. Радостная эйфория предчувствия новой, интересной, полной открытий и побед жизни. Знакомство с новыми коллегами…

«Они хотя и немного странные, но вполне положительные, серьёзные люди. Совсем другое дело, этот изобретатель, как его, Пиндюрин вроде бы. Надо же, изобрёл машину времени — глупость какая-то. И ведь ему поверили! Как лихо он всех уболтал, даже испытание затеял. Машина времени — бред какой-то, это же антинаучно. Прав был профессор Нычкин. И Хенкса Марковна тоже права, надо было гнать этого изобретателя ко всем чертям».

В правом боку вдруг что-то запульсировало, и нехорошая такая волна пробежала по всему телу, засев где-то в голове тупой, едва ощутимой тревогой.

«Да. Испытание пресловутой машины времени с треском провалилось. Ничего же не произошло, да и не могло произойти. Хотя, с другой стороны, именно после этого испытания всё и началось — приступ профессора, тётя Клава какая-то странная, в метро творится что-то непонятное — чертовщина какая-то».

Снова запульсировало, завибрировало и пробежало по всему телу, застряв где-то в голове и усилив тревогу.

«Сам-то Пиндюрин пропал куда-то, исчез, испарился, как и не было его. Эх, хорошо бы найти этого „изобретателя“ да порасспросить хорошенько. Он смог бы, наверное, всё объяснить».

Проносящийся за стеклянной дверью вагона мрак как будто ещё больше сгустился, спрессовался в непроницаемую чёрную завесу, хотя давно уже должен был рассеяться, вспыхнув сиянием множества ламп вестибюля очередной станции. Поезд ехал уже минут десять-пятнадцать и не собирался останавливаться, а напротив, казалось, ещё усиливал ход. Вдруг в отражении от стеклянной двери, прямо за Жениной спиной появилась знакомая фигура в старой, выцветшей футболке и с круглой, как бильярдный шар головой. Она, не обращая никакого внимания на попутчика, увлечённо набирала указательным пальцем какой-то текст на мобильнике Nokia.

«Пиндюрин!? Откуда он здесь взялся? Ведь не было же никого», — пронеслось в голове у Жени, и он резко развернулся.

Возле противоположной двери никого не было. Вагон был пуст.

«Глюк…», — осторожно прокралась в сознание пугающая мысль.

— Эй, кто тут? — тихонько крикнул Женя, но ответа не последовало.

— Пиндюрин, вы здесь? Где вы? — пустое пространство вагона ответило всё убыстряющимся стуком колёс и завыванием встречного потока воздуха в вентиляционных воздуховодах.

Женя медленно, осторожно, пытаясь перехитрить пугливый глюк, снова отвернулся к зеркалу стекла, ожидая опять увидеть призрак. Но за его спиной отражалась только пустота.

«Точно мираж, этого мне только не хватало, — Резов отёр носовым платком со лба капельки холодного пота. — Совсем плохо. Переутомился, наверное, перенервничал. Всё, надо успокоиться, ни на что не обращать внимания. Сейчас будет „Курская“, бегом на вокзал, минут пятнадцать на электричке и дома — горячего чаю с мёдом, и в постель. Отдохну хорошенько, высплюсь, а завтра всё будет хорошо. Всё будет хорошо.… Да ну его к чертям собачим, этого Пиндюрина с его Nokiей!».

В правом боку снова завибрировало, на этот раз с особенной силой, а по вагону пронеслась известная мелодия «Люди гибнут за металл». Женя достал из футляра свой мобильник и прочитал SMSку: «НОВЫЕ ИГРЫ, ПРИКОЛЫ, НЕВЕРОЯТНЫЕ УВЛЕКАТЕЛЬНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ. ДЛЯ УЧАСТИЯ НАЖМИТЕ ЛЮБУЮ КЛАВИШУ НА ВАШЕМ ТЕЛЕФОНЕ».

— Блин! Достали своими идиотскими завлекалками! Стоит только согласиться, без штанов оставят! — гневно выпалил Женя, стёр SMSку и отключил Nokiю.

В тот же миг поезд стал тормозить. Натужно загудели тормоза, гася невероятную скорость, набранную в столь длительной гонке, и вскоре вагон вырвался из железных объятий мрака на простор ярко освещённой станции. «Ну, наконец-то», — вздохнул с облегчением Женя, когда состав уже останавливался. Двери с шумом раскрылись, и в вагон ввалилась плотная, тяжёлая как мельничный жернов, тягучая тишина. Ни одного звука, даже никаких шорохов, поскрипываний и попискиваний, ни вздоха, ни оха, ни одной живой души, как в огромном, ярко освещённом склепе. Только множество чёрных, лоснящихся на свету рабочих, колхозниц и красноармейцев с собаками смотрели на Женю, как живые. Состав снова стоял на «Площади Революции».

Так прошло несколько долгих секунд, а может, минут, часов, лет… Ничего не происходило, не менялось, не трогалось с места, не издавало звуков, не шелохнулось.

— Эй, гражданин, выходить-то будем, или будем стоять, как Ришелье на новые ворота? Вас только и дожидаемся-то, — громоподобно обрушился из динамиков прямо на Женю знакомый уже, противный женский голос. — Ну, вааще прям, сами не знают, выходют, или нет. Ну, чего вылупился на меня? Всё, приехали, конечная, освободите вагон немедля!

Женя не понял, как вышел из поезда, как оказался на платформе, не слышал, как у него за спиной с грохотом закрылись двери.

VI. Сон в летнюю ночь

Самым-самым ранним предутренним часом, когда солнышко ещё не показало свой обжигающе яркий бок из-за линии горизонта, а огромная, в полнеба, круглая луна только-только засобиралась на дневной покой, на одной из чугунных, на редкость неуютных скамеек, что рядком расположились в сквере Гоголевского бульвара, мирно спал человек. Раскинув конечности так, что правая рука, бесчувственной сосиской свисая с импровизированного ложа, покоилась на асфальте, левая же нога, напротив, вольно и непринуждённо взгромоздилась на фигурную спинку скамейки, тело немолодого уже, но всё ещё не лишённого известной привлекательности мужчины, виртуозно похрапывало и сладко постанывало во сне. Нет, в нём нельзя было заподозрить бомжа или бездомного, а значит, лица без московской прописки и, скорее всего, без паспорта. Эти представители человеческого общества всячески стараются скрывать своё присутствие от сограждан. Тем более от глаз чересчур бдительных, постоянно побирающихся, как голодные бродячие псы, сотрудников московской милиции[3]. Данный же субъект, нисколько не смущаясь своего не вполне адекватного положения, не позаботился даже прикрыть бренное тело от посторонних, не вполне сочувствующих глаз хотя бы вчерашней газеткой. Он сладко спал праведным сном младенца на литой чугунной скамейке прямо за спиной великого русского прозаика, памятник которому стоит и по сей день в самом начале одноимённого ему бульвара. И хотя легкая трёхдневная небритость, несвежая, видавшая виды футболка, старые протёртые джинсы и растоптанные сандалии говорили о неказистости его теперешнего положения, благовоспитанность же и интеллигентность его спящего лица, а также умиротворённый, по-детски наивный храп выдавали в нём коренного москвича. Вы спросите, дескать, что, москвичи храпят как-то по-особенному? Конечно. Ещё как по-особенному. Москвич, ежели он добропорядочный, интеллигентный и ко всему прочему законопослушный храпит именно так. То есть умиротворённо и по-детски наивно. Ведь относительно сытому да устроенному ему не о чем волноваться и незачем скрывать своего глубокого удовлетворения жизнью. Так как он давно уж сроднился с тем обстоятельством, что думают, решают да и живут, в сущности, за него совсем другие граждане. Часто и не москвичи вовсе.

Не лишним будет отметить, что человеком этим оказался Алексей Михайлович Пиндюрин, упоминаемый в первых главах — изобретатель, ученик и продолжатель дела великого и бессмертного Герберта Уэллса. По крайней мере, так он сам себя представлял.

Накануне Алексей Михайлович, возбуждённый испытанием своей машины времени в бюро научно-технических разработок и изобретений «ЯЙЦА ФАБЕРЖЕ», а ещё более раздосадованный столь провальным финалом этого испытания, к тому же напуганный до крайности возможными, вполне предсказуемыми последствиями такого финала, постарался поскорее унести ноги с театра действий. Последнее ему удалось в высшей степени хорошо, настолько хорошо, что никто из соучастников описываемых выше событий не заметил его исчезновения. Более того, он и сам, как ни старался потом, не мог вспомнить подробностей своего скороспешного и беспорядочного отступления, а точнее сказать, стремительного бегства. Как личность он стал снова осознавать себя только некоторое время спустя, оказавшись неизвестно как на чугунной скамейке Гоголевского бульвара, весьма удалённого от места расположения конторы имени драгоценных яиц известного ювелира. «Вот ведь!» — только и сумел подумать Пиндюрин, на скорую руку собираясь с мыслями. А, собравшись и несколько успокоившись, добавил: «Оказия, однако!».

Алексей Михайлович, долго не раздумывая — подобные действия никогда не сопровождались у него никакими раздумьями, а уж тем более долгими — сбегал в ближайший гастроном за пивом и, вернувшись на скамейку, принялся гасить чрезмерное нервное напряжение излюбленным напитком. Вскорости душевный пожар был в большей степени потушен и Пиндюрин, обретя вновь доброе расположение духа, раскинул расслабленное тело горизонтально, удобно заложив руки за голову, а правую ногу вскинув на левую. И философически изрёк: «А судьи, собственно, кто?!»

Этот риторический вопрос был брошен в пространство, поскольку рядом никого не было, кроме огромного каменного Гоголя на массивном пьедестале. Но последний не мог принять его на свой счёт, потому как, во-первых, — памятник, а во-вторых, расположен спиной к вопрошавшему. Последнее обстоятельство само по себе могло бы быть расценено как высшая степень невоспитанности, но, учитывая личность прозаика, упрекнуть великого писателя в слабой внутренней культуре ни в коем случае невозможно.

— Да! Кто судьи-то? — продолжал Пиндюрин философский диспут с самим собой, не забывая при этом отхлёбывать из горлышка пусть слАбо…, но всё же …алкогольный напиток. — А что, собственно, произошло? Никого не убил, ничего не украл, в прелюбодеянии замечен не был, не возжелал даже. Тьфу-тьфу-тьфу, прости Господи. Какое уж тут возжелание? Не к ночи будет сказано, эдакой глыбой только паровозы толкать… К тому же, усы у ней. И вообще, это ещё ничего не доказывает! А может, старушка вовсе не ту пимпу нажала,… А может и ту, и мы сейчас вообще в другом временном измерении…

Так рассуждал Алексей Михайлович, настолько увлечённый вопросом, что не замечал, как час за часом утекало безвозвратно время из его и без того не преисполненной благоразумия жизни. Между тем день, начавшийся так многообещающе, прошедший так бурно и эмоционально, клонился уже к ночи. Уж жаркое летнее солнышко спряталось за спины билдингов огромного мегаполиса. Пузатая, круглая, шершавая как апельсиновая корка рыжая луна взгромоздилась над Москвой, разбрасывая по всему небу, как сеятель семя, мириады колючих звёздочек. Город нехотя затихал, беря временную передышку перед ночной вакханалией. Уставшие от трудов праведных москвичи разбрелись уже по домам, а Пиндюрин, немного утомлённый и расслабленный пивом, продолжал всё ещё философскую беседу не то с собой, не то с каменным затылком Н.В.Гоголя.

— … вот я и говорю, нет никакой уверенности, что баба та не нажала нужную пимпу и не отправила нас всех к едрени матери,… К примеру, в будущее,… Да разве это так сходу определишь? Нет, по внешней обстановке этого понять никак невозможно,… Вот ведь домина этот…, или, скажем, тот, сколько лет уж тут стоят? И сколько ещё простоят? А чё? Они при царизме ещё были построены и всех нас переживут, им же сносу нет… Вот я и говорю, так сходу данный парадокс разрешить не получится,… Или памятник этот… Ведь он же поставлен тут хрен знает когда и даже раньше, и ничего ему лет сто ещё не будет,… А чё ему сделается, не Ленин ведь? Как стоял себе, так и будет стоять при любой власти,… не пошевелится даже, хоть бутылкой пустой в него зашвырни…

И отяжелевший от пивного угара изобретатель, отправив в рот остатки пенного напитка, замахнулся, было, опорожнённым сосудом, целясь в каменного прозаика.

— Ну и понесло ж тебя, парень, — проговорил ему на это Николай Васильевич, поворачивая каменную голову в сторону Пиндюрина, и глядя через плечо грозным немигающим взглядом. — Куда ж несешься ты? Дай ответ.

Алексей Михайлович так и сел на скамейке от неожиданности, выпучив на ожившего классика выпрыгивающие из орбит глаза.

— Не даёт ответа, — сам себе ответил Гоголь и снова отвернулся.

Пиндюрин, не отрывая глаз от памятника, достал очередную бутылку, открыл её зубами и залпом отправил всё её содержимое в свою бездонную утробу. Николай Васильевич снова оглянулся, подмигнул одним глазом и повторил уже более мягко и миролюбиво.

— Не даёт ответа.

Изобретатель закрыл глаза и стал неистово тереть их кулаками обеих рук. Затем медленно и осторожно приоткрыл правый в едва заметную узенькую щёлочку — в сознание проник расплывчатый, бесформенный силуэт чего-то неопределённого. Он чуть увеличил просвет между веками — силуэт приобрёл более определённые очертания. Но что определяли они, понять было пока невозможно. Он ещё немного ослабил веки,… потом ещё… и вдруг резко раскрыл оба глаза…. Перед ним, на положенном месте возвышался каменной глыбой постамент. Николая Васильевича Гоголя на постаменте не было.

— Что же это за хрень такая?! — не то спросил, не то утвердительно произнёс сам себе Пиндюрин.

— А нечего в классиков пивными бутылками швыряться, — услышал он за своей спиной ответ на этот, в общем-то, несложный и не лишённый естественной логики вопрос.

Пиндюрин оглянулся. На холодной чугунной скамейке сквера, тускло освещённой рассеянным светом луны, едва пробивающейся сквозь наплывшее густое облако, он уже был не один.

— Вот я и говорю, нечего в классиков пивными бутылками швыряться, — довольно миролюбиво и вовсе без всякой строгости повторил неожиданный собеседник. — Посмотрите лучше, как чУдно всё вокруг. Тихо. Тепло. Загадочный, призрачный свет красавицы луны. Какие фантастически плодотворные мысли посещают искушённый ум мечтателя в такую волшебную, сказочную ночь.

Незваный собеседник откинулся на спинку скамьи, положил правую ногу на левую, а руки, скрепив пальцы в замок, запрокинул за голову. Мечтательно глядя в ночное небо, он продолжил свой монолог, ни то сам в себе, ни то, обращая его на ошалевшего от неожиданности изобретателя.

— Знаете ли вы украинскую ночь? О, вы не знаете украинской ночи! Всмотритесь в неё. С середины неба глядит месяц. Необъятный небесный свод раздался, раздвинулся ещё необъятнее. Горит и дышит он. Земля вся в серебряном свете; и чудный воздух и прохладнодушен, и полон неги, и движет океан благоуханий. Божественная ночь! Очаровательная ночь!

«Неужто САМ!?», — не вполне уверенно подумалось Пиндюрину.

— Весь ландшафт спит. А вверху всё дышит, всё дивно, всё торжественно. А на душе и необъятно, и чудно, и толпы серебряных видений стройно возникают в её глубине. Божественная ночь! Очаровательная ночь![4]

«Точно! Гоголь!», — подумалось на сей раз утвердительно и окончательно,… хотя и не бесповоротно.

Если бы Алексей Михайлович мог сейчас увидеть себя со стороны, то, несомненно, покраснел бы от смущения и скрывающейся в глубине души стыдливости. Он даже отвернулся бы, не выдержав зрелища. Потому что ничего более глупого, несуразного, чем теперешнее выражение его лица и положение тела вообразить себе никак нельзя. Однако его можно понять и отнестись к нему благосклонно, ведь с живым классиком его угораздило встретиться и пообщаться всего-то второй раз в жизни. А уж с каменным-то!!! Мысли его как-то сами собой связывались в хитрющий морской узел. А когда он старательно пытался распутать их, они разбегались в разные стороны и хоронились в самых потаённых уголках сознания, о наличии которых Пиндюрин не мог и подозревать. Но одну мыслишку ему всё-таки удалось ухватить за самый кончик юркого хвостика и вытащить её на пустующий ныне простор ничем не задействованного ума. А вытащив, развить её, насколько представлялось возможным в данной ситуации, и тем самым восстановить мыслительный процесс.

«Так значит, сработала эта хреновина,… Старуха всё правильно нажала,… Это же сам Гоголь!!! Настоящий!!! Живой!!! А я в таком случае получаюсь… почти что гений!!! Это ж девятнадцатый век!!! Ух ты-ы-ы!!! Эка меня закудыкнуло… Только, почему меня? Старуха ведь пимпу жмала… Я же должен был остаться, а она,… И мобила у неё… Ё-ё-ё-ёкарный бабай!!! Как же теперь назад-то?!», — усиливал Алексей Михайлович умственную деятельность, но чем дальше, чем успешней развивался процесс, тем меньше ему это нравилось.

А прозаик в это самое время, не обращая никакого, или почти никакого внимания на изобретателя, продолжал восторженно воспевать украинскую ночь.

— Да что там говорить, даже ваш Пушкин Александр Сергеевич, помнится мне, писал: «Тиха украинская ночь. Прозрачно небо. Звёзды блещут. Своей дремоты превозмочь не хочет воздух. Чуть трепещут сребристых тополей листы…».[5] Ах, до чего ж красиво!

Ещё одна догадка вдруг обескуражила Пиндюрина, и он, трепеща от волнения и торжественности обстановки, задал, наконец, свой первый вопрос классику.

— Как это? Почему это?

— Что почему? — оторвался от лирической созерцательности собеседник и недоумённо вернул Алексею Михайловичу вопрос.

— Ну-у, вы сказали «ваш Пушкин». Как это? Почему «ваш»? Мы что, в Киеве?

— Да что вы, уважаемый, какой к Ироду Киев?

— К Ироду??? Ёксель-моксель, неужто ИзраИль???

— Москва, друг мой. Москва столица, моя Москва. Хотя Киев не стоит сбрасывать со счетов. Киев, знаете ли, очень интересный и подающий надежды пример. Вам стоит обратить на него должное внимание, приглядеться-таки попристальнее. Я уж не говорю про Иерусалим — колыбель русской религиозной мысли.

— Да? — только и ответил Пиндюрин, не понимающий, к чему клонит собеседник.

— Да! Да! Приглядитесь.

— А чё мне на него глядеть-то? — вдруг, сам того не ожидая, воодушевился Алексей Михайлович. — Киев, как Киев. Город конечно красивый, интересный, замечательный город. Отец городов русских. Вся Русь с него начиналась, это правда, и государственность наша и вера — всё с Киева пошло. Только…

— Вот всегда вы так. Вот все вы такие, — перебил неожиданно классик и как-то весь напрягся. — Даже говоря о столице иностранного государства, продолжаете иметь в виду свою любимую Россию. А почему собственно, спрошу я вас? На каком основании? Они между прочим дальше вас продвинулись по пути прогресса, гораздо дальше! Вглядитесь сами, будучи ещё недавно вековой провинцией империи, Украина всего за пару десятков лет поднялась-таки, повернулась лицом к выходу из мрака и теперь представляет в своей перспективе настоящее европейское государство. А вы? Так и топчетесь на одном месте. Да если бы хоть топтались, а то ведь деградируете — шаг вперёд, два назад. И не стыдно вам?

— А чего мне… нам… вам… Чего стыдиться-то? — ответил изобретатель, а про себя вдруг подумал: «Странный он какой-то этот Гоголь, и второй том „Мёртвых душ“ сжёг».

— А и правда, чего стыдиться? — продолжал прозаик, вальяжно раскинувшись на скамье. — Даром что вы сами сделать ничего не умеете, так и другим житья не даёте. Вашу одежду, к примеру, впору только зэкам на зоне носить…

— Неправда! У нас сейчас довольно прилично шьют… — перебил оскорблённый в лучших патриотических чувствах Пиндюрин.

— Ага, до первой стирки, хе-хе, — ухмыльнулся писатель, — То, из чего у вас шьют, на Западе используют разве что для покойников, без повторного применения. Хе-хе.… А машины ваши,… Эти ваши ГАЗики-ТАЗики… Их и автомобилями-то назвать нельзя, недоразумение одно…

— К-к-какие т-тазики? — зазаикался ничего непонимающий путешественник во времени.

— Знамо какие, тольяттинские.

«Откуда он знает про Тольятти? — удивился про себя Алексей Михайлович. — Нет, это не девятнадцатый век… Старуха всё-таки видимо не ту пимпу нажмала… Это ж не я туда, а Гоголь к нам сюда переместился…».

И чтобы проверить свою догадку вставил, не без гордости, провоцирующую фразу.

— Зато мы делаем ракеты!!!

— Ну, разве что это, хе-хе… — съязвил собеседник. — Да… что касается побряцать оружием, да для острастки замочить в сортире кого-нибудь, кто послабее, в этом вы по-прежнему впереди планеты всей. Почему же мышку кошка и пугает, и дразнИт? Потому, собака спит. Ха-ха-ха! — и рассмеялся громким, заливистым смехом. Но неожиданно посерьёзнел и добавил строго. — Ну, это мы исправим, сократим. Как там у вас? Тополиный пух, жара, июнь,… Всё в пух и прах.

— Наши женщины самые красивые в мире! — патетически, и даже слегка привстав, заступился за Родину Пиндюрин.

— Ну, да, — согласился оппонент. — Только замуж норовят в зарубеж выскочить. А те, что остаются, к тридцати уже старухи — ни вида у них, ни желания, ни страсти. Кто у вас всю чёрную работу делает — шпалы кладёт, дороги ремонтирует, дома строит? Самые красивые в мире женщины. Ха-ха-ха! Или же в проститутки! Тоже достойный труд! Ха-ха-ха!

«Точно, никакой это не девятнадцатый век. А может и не Гоголь вовсе? Тогда кто? Чёрт, темень такая, не видать ни хрена», — Алексею Михайловичу стало вдруг не по себе, он жадно вглядывался в темноту, но кроме неясных очертаний человеческой фигуры ничего не мог рассмотреть. А незваный собеседник продолжал.

— И всё-то у вас через ж… у. Кто не работает — тот ест. И как ест! Хо-хо… Гаишник на дороге стоит — морда аж лоснится от жира, вот-вот треснет, ни одна шапка дальше темечка на неё не налазит. С чего он так отъелся-то? Что он делает полезного? Мзду за проезд по своей территории собирает, да липовые протоколы пишет тому, кто больше даст? Ха-ха… Чиновничишко, ме-е-е-елкий такой, козявочка, букашка бесполезная, бумажки с места на место тасует и на подпись носит. Ты глянь, на чём он каждый день в должность ездит! Это при его-то зарплате! Да ему за всю жизнь и на оплётку для руля от такой тачки не заработать. Откуда такая роскошь? Наследство? Хе-хе…. Это цена нужной бумажки, вовремя поднесённой под нужную подпись. А кто определяет нужность бумажки? Опять же тот, кто больше даст. Хе-хе…. Да и тот, кто подпись ставит, не в накладе — на его морду вообще не пошить шапку, нет таких размеров. Ха-ха…. Утром вся Москва стоит в пробках. Что стряслось? Пожар в Центре? Может, теракт? Хи-хи…. Какой там?! Это слуги народа по козлиной тропе[6] на работу катят и над народом этим посмеиваются. Хо-хо…. Да теперь уж и не посмеиваются вовсе, просто не видят, как грязь, как мусор, который вовремя убрали, чтоб не мешал. А вы все — Великий Русский народ то есть, как вы себя сами любите величать. Ха-ха-ха… Великий… Да вы просто быдло! Втемяшили вам, что эти жиробесы о вас как бы заботятся, служат, а на самом деле, имеют каждого в розницу и всех вместе оптом в те места, которыми вы так дорожите и бережёте от пресловутых внешних врагов. А нравится это вам или нет, не имеет никакого значения, потому что вы никто, и звать вас никак. Одно слово — быдло. Ха-ха-ха! — и он снова захохотал.

А Алексею Михайловичу почему-то почудились в этом хохоте отдалённые раскаты грома, со всех фронтов обступающей Москву грозы. Бури, урагана настолько гневного и страшного, что не было никаких возможностей скрыться от него среди ночи на чугунной скамейке Гоголевского бульвара.

«Эка его понесло-то…. Никакой это не Гоголь. Разве ж классики такие?… Кто ж он такой? Чего прилип? Чего ему от меня надо?», — размышлял изобретатель, а вслух почему-то спросил.

— Ты часом не коммунист? И не спится тебе?

Тот перестал смеяться, склонив набок голову, как-то искоса посмотрел на Пиндюрина и заговорил тихо, даже вкрадчиво.

— Я вообще не сплю. Никогда не сплю. Я пашу день и ночь как лошадь, как проклятый, как святой Франциск мотыжу свой участок… и никакой благодарности.

Небывалая, невообразимо плотная тишина покрыла вдруг Гоголевский бульвар, расплылась вязким парафином по всей Москве, растеклась аморфным, дрожащим желе по необъятным просторам России. Или это только показалось Пиндюрину?

— Не коммунисты мы, — звуки голоса странного собеседника как-то особенно ясно проявились в ночном безмолвии московского воздуха, разноцветными шариками влетая в сознаниё и лопаясь там оглушительно и звонко, — и не демократы, не националисты и не мультикультуристы. Мы не с красными и не с голубыми, не с коричневыми и не с зелёными. Нам ни налево, ни направо. Нам на запад… туда, где садится солнце. Оттуда и приходим. Хе-хе….

Огромное плотное облако подвинулось, наконец, освободив краешек большой, шершавой луны. Серебряный лучик ещё слабенький и робкий, играя, осветил слегка скамейку сквера и двух сидящих на ней собеседников. Алексей Михайлович впоследствии клялся и божился, ибо ему не верили. Да и кто ж в такое поверит? Но он явственно увидел перед собой маленькую, сморщенную от долгих-долгих лет нескончаемой жизни мордочку с поросячьим пятачком вместо носа.

Холодная волна пробежала по всему телу от макушки до самых пяток, душа съёжилась в маленький комочек и провалилась куда-то вниз, глубоко-глубоко. Так бывает, когда в кромешной ночной темноте давно уж необитаемого дома, в котором случайно остановился на вынужденный ночлег, увидел либо услышал вдруг спросонья нечто непонятное, необъяснимое и оттого страшное. Пиндюрин зажмурился, прогоняя наваждение, губы как-то сами собой, непроизвольно произнесли: «Свят, Свят, Свят, Господи, помилуй мя грешного!», — а правая рука тоже самопроизвольно очертила в воздухе крестное знаменье.

Когда он открыл глаза, полная луна, окончательно освободившись, наконец, от назойливого облака, освещала скамейку ярким серебристым светом. Наваждение схлынуло, перед изобретателем сидел не сказать чтобы молодой, но и не пожилой ещё человек с тщательно прилизанными на пробор жиденькими волосиками цвета свежей соломы, одетый в старенькую заношенную тройку и в пенсне без стёкол на носу. Отчего-то (Алексей Михайлович, хоть убей, не понимал отчего) в мозгу горе-изобретателя вдруг всплыло страшное и недвусмысленное предостережение: «МЫ БУДЕМ ИХ МОЧИТЬ В СОРТИРАХ!». Всплыло и прилипло к корочке навязчивым банным листиком. Человечек достал из внутреннего кармана пиджака древнюю, видавшую виды ермолку, тщательно расправил её, не оставляя ни одной складочки, и приветливо улыбнулся во все зубы. У Пиндюрина заискрилось в глазах, а по ветвям деревьев, пузатым урнам, чугунным скамейкам сквера побежали во все стороны, как напуганные тараканы, яркие лунные зайчики.

VII. Что есть Добро?

— Профессор? Вы? Вы здесь? — Алексей Михайлович был искренне удивлён появлению начальника отдела изобретений в столь поздний час на скамейке сквера Гоголевского бульвара (в том, что это был Нычкин, сомнений почему-то не оказалось). Да ещё и после того как всего несколько секунд назад на этом же самом месте ему примерещился (привидится же такое) чёрт. — Я… я никак не ожидал,… значит,… значит, эксперимент всё-таки не удался?

— Я-то здесь, — лицо, которое Пиндюрин при обманчивом лунном свете принял за давешнего профессора, проигнорировало вопрос относительно эксперимента. — Я таки давно здесь. Вы и представить себе не можете, молодой человек, насколько это уже давно. А вот вы меня, признаюсь, таки удивили.

— Я? Как же это я…? Я никак… — в ожидании выговора за проваленное испытание машины времени залепетал Пиндюрин. — Чем же я… это… ну, того… ну, смог, значит?

— Удивили. Удивили. Да-а-с, — профессор задумался на мгновение и, неожиданно подавшись вперёд, заложил большой палец левой руки за жилетку тройки, а правую, развернув ладонь, направил на Алексея Михайловича. — Ведь вы же не веующий, — при этом буковка «ЭР» у него куда-то сама собой потерялась.

Был ли это вопрос, или утверждение, или приглашение к разговору на заданную тему, Пиндюрин не понял, но на всякий случай попытался ответить как можно уклончивее.

— Я? Да… Вернее, нет,… Вернее,… Я не знаю. Я верю, конечно, но не так чтобы очень.

— Я так-таки и пъедполагал, батенька, так и пъедполагал. Я всегда говоил, милейший — «Кто не с нами, тот пъётив нас». И вы тому яйчайший пъимей.

Профессор снова откинулся на спинку скамейки, поднял глаза к небу на сияющую луну, и многозначительно замолчал.

Молчал и Пиндюрин. А что он мог сказать? Что вообще он мог предпринять в создавшейся ситуации, кроме того, чтобы предложить многоликому собеседнику бутылочку пивка (честно говоря, он всегда поступал так в затруднительных обстоятельствах) и самое главное, предложить вторую себе самому. Рука уж было потянулась к пузатой сумке под скамейкой, но вдруг сама собой одёрнулась, так как в оглушительной тишине Гоголевского бульвара как-то неожиданно для Алексея Михайловича встал вдруг вопрос.

— Вот такие вы все, — несколько философично и слегка отстранённо звучал вопрос. — И с чего бы уж, в самом деле? И откуда в вас это?

— Что, это? Какие мы все? — не понял Пиндюрин.

— Казак один, ох и лихой был человек, — продолжал профессор, не обращая внимания на вопрос. — В хмельном разгуле равных себе не знал. И ведь, сколько б ни выпил — не берёт его, не пьянеет и всё тут, только злее становится. Лютости, значит, в нём хмель прибавляет. И была у него мера такая, как через хмель в ту меру лютости войдёт, тут только держись — ни друга, ни брата не признаёт, ни старика, ни девку не милует, всяк беги вразлёт, чтоб на глаза ему не попасться. А и силён же был бродяга, что твой медведь, да что там, и медведя заламывал. И ловок — с саблей казачьей один против десятерых выходил победителем. Выбрали его атаманом, чином пожаловали да буркой от самого царя, так чтобы при должности дурь в узде держал да на внешних врагов всю выливал. Да куда там? Тесно ему в бурке атаманской да в узде царской. Смуту учинил. Нашлись и побрательнички, коим воля вольная милее дЕвицы. Ох, и натешились же они тогда, ох и нагулялись же, столько кровушки человеческой пролили и правой, и виноватой, что ежели кровь ту всю в одном месте слить, море получится. Вот такой был казак.

Алексей Михайлович слушал, не перебивая, пытаясь уловить суть и смысл повествования. Ведь зачем-нибудь начат был рассказ этот. Значит, имеет он отношение к давешнему разговору. Иначе с чего бы? Только смысл тот никак не шёл на затуманенный пивом ум Пиндюрина. Не мог никак поймать он его за хвост, хоть и чувствовал, что рядом где-то ходит разгадка, ходит и посмеивается над горе-изобретателем.

— А как изловили казака того, осудили на казнь лютую, возвели на эшафот, он бух на коленки и давай лоб крестить. Глаза в небо смотрят, не моргая, а из глаз слёзы горячие, аж пар от них, как из бани. Я там оказался тогда — подхожу, интересуюсь. Потому как, в самом деле, интересно — чего это он вдруг? На что надеется-то? Неужто и впрямь думает, помилуют, простят, купившись на раскаяние? А он мне одними губами, не переставая молиться: «Отыди от меня, не твой ныне день. Потому как, может, я впервые Любовь и Милость Божью узрел». Так и отдал Богу душу, молясь.

Профессор неожиданно встрепенулся, приблизился к собеседнику глаза к глазам и хитро так, ехидненько улыбнулся. Пиндюрину вновь почудилось, что вместо носа на его лице возникло вдруг холодное и влажное поросячье рыльце. Но это продолжалось всего только миг, даже меньше мига.

— Как думаете, милейший, пъястил-таки Бог того казака?

— Конечно, простил! А как же! — не раздумывая, ответил изобретатель.

— А цая того, что казака лютой казни, мукам нечеловеческим пъедал? Да и многое множество дъюгих людей казнил на Москве лет с десяток подъяд, тоже-таки пъястил?

— Простил, — на сей раз, несколько подумав, твёрдо ответил Пиндюрин.

— Вижу, и правда, так думаешь, — перестав улыбаться, сказал профессор, пристально глядя в глаза изобретателю. — Вот все вы такие. Вот в этом вся вера ваша… и весь Бог ваш.

— А ваш, профессор, разве не такой? Разве у вас другой Бог? — Алексей Михайлович с трудом выдерживал столь пристальный взгляд. Ему казалось, что он пронзает его насквозь, до самого низменного дна его исковерканной жизнью души, до которого и сам Пиндюрин боялся опускаться. Чёрт знает, что там таится. Но лучше не тронь. Не замай. Всплывёт. И как же неприятно, до мурашек скверно и неуютно, когда там копается чужой, малознакомый, совсем посторонний холодный и приставучий взгляд.

Но уже через мгновение рядом с горе-изобретателем на чугунной скамье сквера Гоголевского бульвара снова сидел хитро улыбающийся, поминутно хихикающий, совершенно безобидный человечек в старой поношенной тройке и в ермолке на прилизанной соломенной голове. Он потёр руки, хихикнул в кулачок, зачем-то произнёс: «Так-с», — опасливо косясь на Пиндюрина, достал из внутреннего кармана пиджака фляжечку, налил в крышечку-рюмочку на пару глотков пахучего коньячку и, выпив, повторил все эти действия в обратной последовательности. При этом лицо его выражало необычайное смущение, и, как бы извиняясь, говорило: «Простите, что не предлагаю угоститься. Последние капельки, знаете ли, с напёрсточек всего и осталось-то».

— А какой Он, по-твоему, Бог? — спросил умиротворённый коньяком профессор.

— Добрый, — подумав, ответил Алексей Михайлович, и поразмыслив ещё, добавил, — Он всех нас любит.

— И тебя?

— Меня?

— Да, да тебя. Лично тебя.

— Не знаю, — на этот раз Пиндюрин подумал подольше и повнимательней. — Вообще-то не за что меня… скверный я,… Но всё-таки…, я думаю…, и меня любит.

— Хи-хи…. Скверного-то?

— Да. Скверного. Любит и… хм… переживает что ли,… сожалеет, что я такой скверный,… А всё ж-таки любит.

— И Добрый?

— Кто?

— Бог. Хи-хи…

— Да, — твёрдо и уверенно ответил Пиндюрин. — Очень Добрый. Иначе… ну, как же тогда меня такого скверного любить? Ведь это и помыслить невозможно.

— А что есть, по-твоему, Добро?

На этот раз Алексей Михайлович задумался надолго.

— Вот это, по-твоему, тоже Добро?

— Что? — не понял изобретатель. — Что ЭТО?

— Негоже, человече, негоже, — послышалось из-за спины размышляющего о смысле Добра изобретателя. Оттуда, где ещё недавно долгие-долгие годы, невзирая на снег и ветер, зной и стужу, стоял каменный прозаик, певец украинской ночи Николай Васильевич Гоголь.

Заторможенный пивом Пиндюрин как-то нехотя, будто опасаясь чего-то, поднял взгляд на собеседника и прочитал в хитро сощуренных глазках не то вопрос, не то предложение, не то откровенную издёвку. Очередное плотное облако снова накатило на преисполненную сияния полную луну, напуская на Гоголевский бульвар ночной Москвы быстро сгущающуюся тень. Лицо собеседника вздрогнуло, словно от набежавшей холодной судороги. А горе-изобретателю опять почудилось в сжимающемся мраке, будто образ ночного профессора как-то сам собой трансформируется в сморщенное от бесконечно долгих лет жизни рыльце с поросячьим пятачком посередине. Облако окончательно наехало на луну, покрывая необъяснимую и пугающую трансформацию мягкой ретушью обволакивающего мир мрака. Всё замерло в беззвучной колыбели не по-украински, и уж тем более, не по-московски тихой ночи.

— Ну что молчишь, человече? Никак совсем уж осоловел от хмеля-то? — снова послышалось из-за спины, возвращая Пиндюрина к реальности.

То, что увидел Алексей Михайлович, оглянувшись на голос, никак не входило в его планы на остаток этой ночи. Неподалёку от торца скамейки, как раз между ней и постаментом каменного Гоголя, играя причудливыми бликами ночных уличных фонарей на тяжёлом массивном наперсном кресте, стоял огромный толстый батюшка, теребя левой рукой жемчужные чётки, а десницей оправляя на груди всё тот же наперсный крест.

— Ну что ты, сердешный, так напрягся-то весь? Негоже столько хмеля в одну глотку вливать, да ещё в присутственном месте. Грех то. Хмель, сын мой, он компанию любит, да беседу душеспасительную. Небось, негде главу приклонити? Пойдём со мной, странник, уж я тебя пристрою, и словом полезным одарю, и спать уложу, и на сон грядущий «Отче Наш» над тобой горемычным пропою. Пойдём, не боись.

— Так я… мы тут…, — только и смог промычать оторопевший Пиндюрин. А что он мог ещё сказать? Вы что бы сказали на его месте?

— Кто это мы? Государь и Великий князь всея Руси? Хе-хе-хе, — по-доброму так засмеялся в густую, правильной формы бороду батюшка. — Пойдём, пойдём, тут недалече. Да не боись ты, горемыко, чай не в вытрезвиловку зову, а в обитель Божью. Да не в какую-нибудь, а в самую что ни есть главную на всю Россию-матушку. Во, честь какая тебе. Ну, вставай. Пошли уж.

— Не… мы тут… это…

Алексей Михайлович повернулся всем телом к профессору, ища поддержки и заступничества последнего. Как-никак всё-таки авторитет и весьма уважаемый, почтенный человек. Где ж его ещё искать-то, как ни у того, с кем только что обсуждал красоту и прелесть украинской ночи, рассуждал о Боге, Любви и Добре? Но нечаянного собеседника на чугунной скамейке Гоголевского бульвара рядом с незадачливым изобретателем и любителем пива уже не было. Как вовсе не было.

— Как же это… мы ж тут… это… и вот те на… — пробурчал в своё оправдание Пиндюрин, озираясь, то на справедливого и логичного во всех отношениях батюшку, то на пустое место, где ещё минуту назад пребывал не то профессор, не то, не к ночи будет сказано, сам лукавый.

Наконец, видимо отчаявшись получить поддержку хоть откуда-нибудь, но явно не желая провести остаток ночи с попом, поющим «Отче Наш», Алексей Михайлович, всем видом желая показать свою лояльность церкви, веротерпимость и абсолютную неопасность для общества, забрался с ногами на чугунную скамейку, заложил под давно не бритую щёку сложенные конвертиком ладошки и, пробурчав почти невнятно: «Теперь всё будет хорошо…», — мирно захрапел.

Последнее, что он уловил в этот самый-самый ранний предутренний час, когда солнышко ещё не показало свой обжигающе яркий бок из-за линии горизонта, а огромная, в полнеба, круглая луна только-только засобиралась на дневной покой,…

Последнее, что он ещё охватил тонущим в неге сна сознанием, были железные объятия по-отечески заботливого священнослужителя, который сгрёб в охапку засыпающего изобретателя, приподнял его как пушинку над остывающей в предутренней прохладе землёй и, водрузив практически бездыханное тело на плечо, отволок его в припаркованный неподалёку джип. Дальнейший свой маршрут Пиндюрин уже не ведал. Но напоследок самым крохотным уголком ускользающего уже сознания попрощался со всеми родными, друзьями, знакомыми и, предав свою бессмертную душу на волю Любящего и Доброго Боженьки, отключился.

VIII. Лабиринт

Из оцепенения Женю Резова вывели звуки, взорвавшие мёртвую тишину станции, как покой сладкого предрассветного сна взрывает грохочущий рокот будильника. От неожиданности он даже не сразу сообразил, что это было. Так стучат большие напольные часы в огромной пустой комнате. Или же капли воды, с упрямой периодичностью срываясь с потолка гигантского сырого подземелья и разбиваясь в мелкие брызги о каменный пол, разносят усиливающееся многократным отражением от стен нечто похожее. Так, наконец, цокают о мраморный подиум тонкие, изящные каблучки-шпильки на стройных, лёгких ножках манекенщицы, дефилирующей по этому подиуму.

Звуки усиливались, приближаясь. Женя, снедаемый любопытством и в то же время удерживаемый страхом, осторожно, стараясь двигаться как можно тише, подался вперёд от края платформы внутрь вестибюля. То, что предстало его взору, поразило сознание ещё больше, чем всё увиденное и услышанное до сих пор. Вернее, даже не поразило, это было совсем другое чувство, более сильное, более острое, сногсшибательное. Он не смог бы дать ему определение, потому что не только никогда в жизни не видел ничего подобного, но и никак не мог предположить встретить ЭТО сейчас, здесь, в метро. Резов буквально остолбенел от неожиданности. Наверное, он был похож в данную минуту на одно из бронзовых изваяний, рядком расположенных вдоль всего вестибюля станции. Скорее всего, на советскую интеллигенцию, напуганную и обескураженную подавляющим и нахрапистым присутствием не имеющего что терять гегемона-пролетариата. А также безземельного и оттого запившего до одури колхозного крестьянства и стерегущей их в рамках классовых интересов народной Красной армии, вооружённой до зубов собаками и винтовками. Женя меньше бы удивился, если бы узрел невероятную саму по себе сцену мило прогуливающихся по ночному метро профессора Нычкина в обнимку с Хенксой Марковной, нежно воркующих, как два невинных голубка. Он бы даже обрадовался, повстречав среди всех непонятностей этой ночи знакомые лица. Но действительность оказалась куда более фантастичной.

По мраморному полу вестибюля от эскалатора по направлению к Жене шла молодая…, нет, очень молодая и очень красивая…, опять не то, безумно красивая и неестественно молодая женщина в элегантных туфельках на высоких тоненьких каблучках, издающих те самые звуки, которые и привлекли его внимание. По правую руку от неё, гордо вскинув голову, гарцевал статный вороной жеребец в расшитой золотом попоне и мягких, пушистых белых тапочках, заглушающих стук копыт о полированный мрамор. Но не удивительная, просто-таки сказочная красота неожиданной гостьи так поразила Резова, хотя сама по себе такая женщина способна с первого взгляда сразить наповал любого, даже самого закоренелого ловеласа. Не вороной как смоль жеребец заставил его окаменеть и обратиться в живую статую, хотя, согласитесь, конь в метро, да ещё в тапочках — это чересчур. Всё дело в том — и это действительно ни в какие ворота не лезет, — что кроме упомянутых уже туфелек на женщине был ещё невесомый, почти прозрачный белый шарфик, кокетливо обнимающий её грациозную шейку и развевающийся за её спиной мягкими волнами. И больше ничего. То есть, абсолютно ни-че-го. И если не считать дымящейся сигареты на конце длинного мундштука между средним и указательным пальчиками правой ручки, то можно сказать, что она прохаживалась по метро почти совсем нагая. Ну, как тут не потерять дар речи? Тем более что видом обнажённого женского тела, пусть даже самого обыкновенного, не звёздного, не особо гламурного, Женя не был избалован. Он даже в кино застенчиво краснел, опуская глаза задолго до появления на экране нескромно откровенных сцен. Не то что бы наш молодой специалист был столь застенчив. Не без того, конечно, но это только следствие, а причина в другом. И вот в чём.

С раннего детства и на всю жизнь Жене Резову было присуще какое-то странное и неестественное сегодня, врождённое чувство неприятия всего того, что с самых древних времён человечество называет грехом. Причём особенность эта не была привита строгим воспитанием, или некоей уникальной аскетической атмосферой, окружавшей и наполнявшей собой всё его детство, отрочество и юность. Нет, и первое, и второе были самыми обыкновенными, как у всех детей самых обыкновенных родителей. Это было именно врождённое, генетическое чувство, унаследованное, видимо, молодым Резовым от далёких, необезьянних предков. Ну, таким он родился. К счастью ли? К несчастью ли? А Бог его знает, к чему.

Женя рос послушным, совестливым мальчиком — никогда не перечил родителям и старшим, никто не слышал от него не только откровенно грубых, или, упаси Боже, нецензурных слов, но даже и просто бранных. Он никогда не брал чужого, даже того, которое плохо лежит — при нём всё лежало хорошо. Возвращаясь из магазина, всегда отдавал маме сдачу всю до последней копеечки, не оставляя себе даже на мороженое и лимонад. Достигнув юношеского возраста, он так и не пристрастился к курению, как многие его однокашники-мальчики и даже некоторые из девочек. Алкоголь же впервые попробовал только на выпускном школьном балу, и то чисто символически. Что же касается женского пола, то Женя его как будто не замечал. То есть, не то чтобы не замечал вовсе, заносчиво игнорируя прекрасную половину человечества, но как бы не понимал, не осознавал всю отличность, неодинаковость внешнего устройства девочек и мальчиков. Похоже он вообще не чувствовал, не ощущал всей той магнетической притягательности некоторых особенностей девичьей конструкции, что сводила с ума и подвигала на лёгкие безрассудства его приятелей-сверстников. Он обходился с девушками ровно, так же как и с юношами, ничем, казалось, не выделяя различия гендерных признаков. Надо заметить, что юный Резов по своей физиологии был нормальным молодым человеком, и мужские гормоны в нём играли не менее, а может и более чем у многих его однокашников. Но они никогда не могли взять верх над рассудком, а значит, и над поступками нашего героя. А округлости и выпуклости молодых девичьих тел под не особо целомудренной одеждой сверстниц, те самые, что так притягивают к себе похотливый взгляд и производят бурление в крови, как-то не встали во главе угла жизненных приоритетов Жени. Как не старались, они не заслонили собой образ внутренней красоты и духовной близости той, одной единственной, которая на всю жизнь, коей не пресытишься до самой смерти, не смотря ни на какие перипетии жизни. И не беда, что носительница этого образа покуда не повстречалась ещё на его недлинном пока пути. Ведь повстречается же. Обязательно. А как же иначе?

В это Резов верил свято и ждал. Терпеливо ждал той единственной, уникальной половинки своего пока ещё неполноценного «Я», которая преисполнит его собою, любовно обживёт пустующее до времени место в области сердца, занимаемое некогда плоть от плоти ребром ветхого Адама и отъятого мудрым замыслом Творца. Надобно так же отметить, что Женя никогда не входил в конфликт и даже не искал компромиссов со своей совестью. Поэтому не делал ничего такого, что вызывало бы в нём чувство неловкости, стыдливости, что называется, душа не на месте, о чём впоследствии пришлось бы сожалеть. Эта его особенность немало огорчала многих, очень многих представительниц прекрасного пола, которые старались, но никак не могли подобрать ключик к Резовскому сердцу. А обладатель этого сердца был не только весьма умным и начитанным молодым человеком, но и очень даже привлекательным, если не сказать красивым мужчиной. Область души Жени, отвечающая за любовь, оставалась пока незадействованной, а разменивать её чистоту на игру гормонов он не хотел. Поэтому был со всеми девушками ровно вежливым и приветливым, одинаково дружелюбным, открытым, искренним товарищем. Хотя то, что он никого не выделял и не подпускал достаточно близко не только к своему сердцу, но и к своему телу, не могло не расстраивать представительниц прекрасного пола, среди которых попадались очень даже интересные и перспективные кандидатуры.

Сейчас же Резов оказался один на один, можно сказать, нос к носу с обнажённой натурой. Причём не где-нибудь в бане, случайно перепутав двери муж

...