Как Хармс партизанам помогал
Над тем местом, где узенькие улочки сходятся в Пять Углов, стояла башенка. В этой башенке жил Хармс.
Каждое утро стекольщик Плюгаев собирал у подножья башенки неосторожных баб и детишек.
Плюгаев выстраивал их полумесяцем и встраивался в полумесяц звездой. И делал страшную рожу.
А потом поднимал палец вверх и говорил:
— Вот там, глупые создания, живёт Хармс!
После Плюгаев указывал на запад:
— А оттуда — ползут рогатые фашисты!
Бабы и дети молчали — про рогатых они знали всё. Из газет. Но больше из писем.
— Как только фашисты поближе подползут, — говорил, кутаясь в шарф цвета фарша, Плюгаев, — Хармс немедля вступит в фашистское войско! И всячески вас укусит!
— Понимаешь ли, пигалица? — с этими словами стекольщик хватал дитё женского пола, с самыми большими белыми бантиками. — Укусит!
— Укузит… — тихо шептали бантики, завороженно наблюдая синий крест на среднем пальце Плюгаева.
— Вот! — Плюгаев подбоченивался и снова корчил рожу; уже более кислую, чем страшную. — В честь такого дела: благоволите по три копейки с рыла, иждивенцы чёртовы!
Тут дети с визгом задавали стрекача, соображая, что балаган закончился и начались мешочные скучные дела. А бабы щёлкали кошелёчками и шуршали кулёчками. Дьявол не разберёт: отчего они так делали? — должно быть, из жалости.
И в самый разгар этого арапства появлялся мрачный гражданин, возбуждая беспокойство.
Бабы сумбурно здоровались с гражданином и исчезали быстрее, чем дети. А стекольщик Плюгаев, оставшись один-одинёшенек, посреди Пяти Углов, начинал что-то суетно разыскивать на тротуаре. Покуда крепкая рука не скручивала винтом его кочегарскую тельняшку.
Дыхание мрачного гражданина не отдавало ничем съестным, даже табаком, будто бы антропоморфный механизм лязгал пастью на пойманную мышку.
— Если ты, сволочь, не перестанешь тут шапито творить — расстреляю! — гражданин брезгливо обыскивал стекольщика, но находил в его карманах только выклянченные монетки. Что с ними было делать: конфисковать? — хлопотно бумаги писать на такую ерунду. Оставить? — это только поощрять кальсонное арапство.
И стекольщик ещё паскудно играл морщинами — ровно что на гармонике — и глазками мышился: то влево, то вправо, то туда — к башенке.
— Своё бесстыдство наблюдай, канифоль ходячая! — правильно истолковывал глазоброжение гражданин. — А волшебниками — отдельное ведомство занимается.
Однажды стекольщик Плюгаев не был обнаружен на прикормленном месте. Говорят, что он любил полуночничать на своей закопченной кухоньке. И беспечно не затворял окно и не опускал шторы. Тени с Обводного уже давно свили гнездо на фасаде его дома, страстно оглаживая когтями ярко освещённый прямоугольник. Говорят, что однажды ночью темнота дыхнула в кухоньку и засмеялась звонким женским голосом:
— Са-ашенька! Иди сюда-а!
Таким звонким, таким бесстыжим… За такой голосок и украдёшь, и убьёшь, и голый по улице побежишь. Вот Плюгаев и побежал. «Какой же я дурак!» — восторженно думал он, наблюдая, как быстро приближается серое дно двора.
И мрачный гражданин тоже более не гулял у Пяти Углов. Говорили, что он погиб в перестрелке с диверсантами. Рыская помутневшими глазами по грязным пролётам Никольских рядов, он булькал простреленным горлом и всё пытался что-то сказать. Его коллега, такой же мрачный, такой же гражданин, взволнованно запахивал пальто и нервно говорил отходную:
— Не бось, брат, не бось… Грохнул я того гада, что укокошил тебя. А остальных — разыщем! Так что: спи беспокойно, как захочешь из гроба встать — встань. Чтоб боялись!
А смертельно раненый всё пытался сказать: «Копеечки…». И правда: когда вскрыли его комнату, обнаружили в запертом ящике стола две коробки, полные монеток. Сверху записка, в записке одно слово: «Передайте…» — и десять зачёркнутых строчек после. Передали потом в Осоавиахим.
Пусто было на Пяти Углах, ветер дул, улицы ожидали снега. И тогда Хармс распахнул все окна в своей башенке — на юг, на восток, на север и на запад. Ступил на карниз — и обернулся птицей. И полетел.
Дети бежали, следом за его тенью, показывали в небо пальцами и реготали:
— Чижик-пыжик! Чижик-пыжик!
А из всех квартир детям жутко жучкали:
— Жуж! Жуж!.. Вы что?!! Санечка, Гранечка, Сонечка, Варечка! Живо домой!
Но дети были умные. Они рассыпались по убежищам, только когда взвыли сирены. И когда где-то застучал пулемёт ПВО.
А Хармс летел на запад. Над пулемётами, над болотами.
Каким-то чудом он углядел хорошо замаскированное укрытие. Приземлился, надел цилиндр, взял в зубы трубку и церемонно постучался в бронированную дверь. А потом ещё раз. Он и не знал, какое веселье началось в тот момент в недрах укрытия, под землёй.
А там только печка спокойно чадила — все остальные суматошились, топоча грубыми армейскими ботинками. Гоняя взмыленных солдатиков, молодой офицер, бледный от усердия, орал так, будто объявлял начало Рагнарёка.
— Живее! — кричал он. — Нойзель! Кройц! Крепче держите дверь! Не пускайте сюда герра Хармса! Он несёт с собой то, что повергнет любого цивилизованного человека в бездну безумия. Он… он и есть бездна… Клаус! Клаус, обычно ты жрёшь так же усердно, как стадо валлонских свиней!.. так подопри дверь своим задом! Если мы будем наблюдать герра Хармса на охраняемой территории — знайте: нас настигло нечто более страшное, чем смерть!
— Более страшное, чем смерть, — подтвердил гауптман, прихлёбывая кофе (он взял пример с чадящей печки и перестал беспокоиться). — Русские называют это… — тут гауптман проворочал своим милитаристским языком очень скверное слово.
— Ваше счастье, Иоганн, — меланхолично добавил он, — что вы не знаете, что это такое. А перед тем, как узнаете — вам лучше застрелиться. Клаус, прекратите подпирать задом дверь — она железная, и герру Хармсу не удастся её сломать. Он просто стоит у входа и курит трубку.
Хармс и вправду стоял у входа и курил трубку. Такой свойский среди выжженных деревьев. Дымок от трубки поднимался к небесам. Тихо было вокруг, только с другой стороны холмика, скрывавшего вражеский бункер, вдруг дрогнул неприметный кустик. Дрогнул, и по-весеннему расцвёл носом и бородой. Нос принюхался, борода взъерошилась, и притворявшийся кустом партизан приложил ухо к склону холма.
— Шебуршатся тараканчики… — усмехнулся он тихо, послушав, и скомандовал: — А ну, хлопцы, навались!
И, повинуясь команде, ожили грибы в ложбинке, пень корнистый поднялся, хвостатая лиса прибежала на зов. Ненадолго показав истинное своё обличье — бушлаты полинявшие и шапки обожженные — лесное войско окружило холм. И снова перекинулись они, на этот раз — сворой боевых хорьков. И свистнули, через вентиляционную шахту, во вражье подземелье.
Кто-то пискнул из-под холма: то ли гауптман, то ли прожорливый Клаус.
Через два часа Хармс недоумённо крутил в руках битую поцарапанную кружку. А командир фамильярно хлопал его по плечу.
— …И тут Даниил Иваныч взял и в дверь постучался! По-нашему, по-мальчишечьи! Отвлёк врага — чем обеспечил внезапность нападения. И за это товарищу Хармсу — наше партизанское спасибо!
Хармс рассеянно крутил в руках кружку и считал царапины на ней. Царапин было много.
Всё так же, считая царапины, Хармс простудился, когда отряд форсировал гиблые, затейливые болота. С той поры он считал царапины и кашлял. Даже командир отряда сделал ему замечание:
— Потише кашляйте, Даниил Иваныч, — мрачно сказал он. — Услышат же.
Хармс кивнул, кашлянул и помер.
— Эх-х… — насупились партизаны. — Ну, спи беспокойно. Захочешь встать — встань. Чтоб боялись все.