Поцелуи на ветру
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Поцелуи на ветру

Иван Сергеевич Уханов

Поцелуи на ветру

Повести

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»

© Иван Сергеевич Уханов, 2017

Герои книги И. Уханова — лауреата Международной литературной премии им. А. Платонова и премии С. Есенина — действуют зачастую в экстремальных ситуациях. Но это не изрядно поднадоевшие читателю экстремы криминального и сексуального толка. По мнению литературоведа Э. Софроновой, «от большинства Ивана Уханова отличает редчайшая, можно сказать, гениальная способность потрясать читателя до слёз. Я имею в виду слёзы людей, воспитанных классикой, произведениями Пушкина и Толстого, Бунина и Шолохова…»

18+

ISBN 978-5-4483-9090-6

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Оглавление

  1. Поцелуи на ветру
  2. Берендейка
  3. Час от часу не легче
  4. Надо жить
  5. Окалина
  6. Поцелуи на ветру

Берендейка

Любовь у нас цвела июньским цветом,

И не спеша шло лето по траве…

Только дорожных строителей не удивляет тот странный факт, что новое шоссе, если по нему не ездить, изнашивается, портится раньше того, которое постоянно находится в деле, под ежечасным давлением сотен и тысяч бегущих по нему, мнущих, бьющих, толкающих, дробящих, колотящих, словно бы жестко массажи­рующих его тяжелых и легких колес. Дорога работает, живет, кого-то радует, кого-то огорчает, стирается, крошится, но живет: в летнюю пору податливо мягкая, теплая, будто пластилиновая, вытопками черной вязкой смолки смазывающая свои же морщи­ны, ссадины, щербинки; в мороз — чугунно-твердая, гулкая, монолитная; в осенне-весеннее ненастье — сырая, особо ранимая. Но живет!

И преждевременно хиреет, умирает, если вдруг остается без неустанно беспокоящих, травмирующих ее колес. Дорож­ники знают: стоит даже ненадолго, на год-другой закрыть ка­кой-то участок шоссе, как оно, словно оказавшись не у дел, сразу же начинает терять свой накатанный, натертый миллионами резиновых шин живой гончий блеск, жухнет, коробится, крошится; асфальтовую его толстую кожу там и тут протыка­ют снизу, изнутри кустистые побеги повители, подорожника и полыни — мягкие на ощупь, но чудовищно сильные своим упрямым жизнелюбием растеньица, рвущие, проламывающие на своем пути к воздуху и свету тяжелый асфальтобетонный пан­цирь. И вот уже тело дороги изуродовано точно нарывами, эти­ми бесчисленными бугорками, из которых прут наружу, как бы вырываясь из погребенья, молодые зеленые стебельки. И раз­бегаются в разные стороны от этих лопающихся нарывов сетча­тые трещины, открывая воде и солнцу пути для разрушитель­ного нашествия на теперь уже как бы беззащитное, разброни­рованное полотно дороги.

В тот день я добирался на «газике» в отдаленное прорабство и, чтобы сократить расстояние, свернул с шоссе на узкую ас­фальтированную дорогу. Она вела к некогда стоявшей в степи газораспределительной установке. Полотно было уложено здесь года три назад. Когда газ в скважине иссяк, установку сняли, а дорогу к ней, сиротливо оставшуюся без работы, разрывали те­перь вдоль и поперек разбойничьи заросли бурьяна и чертополо­ха. Потрескавшаяся, шишкастая, местами вспученная, она се­рыми плешинами выглядывала из этой бойкой степной расти­тельности. Земля будто старалась скинуть с себя бетонное по­крытие как ненужную, старую кожу. Прошиваемая снизу тра­вой, размываемая дождями, бетонка гибла в юношеском, можно сказать, даже в детском своем возрасте.

Я ехал и думал о том, что в безгранично свободной холостяц­кой моей жизни бывают, однако, минуты, когда чувствуешь себя дорогой, на которой нет движения. Идешь иногда вечером с работы, смотришь издали на окно своей одноместной комнаты нашей строительной общаги, и даже не хочется смотреть. Всегда одно и то же: наполовину задернутые белые занавесоч­ки, а за ними темнота. И завтра, и послезавтра, и через неделю те же занавесочки и темнота.

Но, бывало, предчувствие радостное вдруг заторопит тебя, пообещает: вот подойдешь сейчас к дому, а в окошке уж зана­весочки раздвинуты, свет горит! Кто-то там ждет… Но, увы, в окне темно… Ключ только у тебя в руке. Входишь, зажигаешь свет, и… в комнате все на прежних местах лежит и стоит. Такой нетронутый, идеальный, ужасный порядок. Как в музее. И везде пыль — тусклая, неживая, будто в книгохранилище… И не пыль даже, а что-то неосязаемое, словно осадки этой самой пустынной тишины…

И хотя жил я вроде бы здорово — работал, учился, успевал еще на стадионах, в кинотеатрах бывать, в девичье общежитие захаживал, однако все чаще чувствовал щедрую бесхозность своей личной жизни.

Трудился я техником на строительстве шоссейных дорог, вечерами учился в институте, экстерном сдал госэкзамены, ос­тавалось защитить диплом.

Перед финишным броском — защитой диплома — захотелось мне вырваться хотя бы на недельку, на две из городской коло­верти, сделать продых, уехать куда-нибудь.

Только не в деревню, к родственникам, где не дадут порабо­тать с книгой, и не в дом отдыха, где весь твой день почасно распланируют, насытят казенным весельем.

— Махни в Бузулукский бор. Пять часов поездом — и ты в сказке: вековые сосны, березы, тишина, безлюдье! — посовето­вал один знакомый. — Остановись, вот адрес, у Черниковой Анастасии Семеновны. Чистенькая бабуля, коровка у нее, ого­род.

Я поблагодарил его и решил ехать.


На перроне меня поджидала Людмила Сячина, студентка-второкурсница мединститута — веселое, голубоокое существо. С Люсиком, так она просила себя называть, мы встречались не­часто, в свободные от ее и моих институтских занятий вечера. Что-то у нас проклевывалось навстречу друг другу, хотя каких-либо трепетных чувств я пока не испытывал; вообразить Люсика своей будущей женой или хотя бы невестой мне не удава­лось. Впрочем, озариться таким воображением мешала мне сама же Люсик. В отличие от большинства своих подруг она вовсе не жаждала замужества, хотя близки с ней мы были уже несколь­ко месяцев. «Веселись, пока молодая да незамужняя. Только та из нас и бывает доброй женой, которая в девках вдоволь нагу­лялась», — в порыве откровения поделилась однажды Люсик этой, будто бы слышанной ею от родной тетки мудростью.

Мы были свободны, как ветер, и в то же время неназойливо принадлежали друг другу.

Мне нравились широко, как-то бесстрашно распахнутые, светлые глаза Люсика. И если бы она не «стреляла» ими, глаза ее, возможно, стали бы редким, несуетно-благородным украшением широкоскулого простоватого ее лица.

Несмотря на то, что не всякий день у меня водились деньги, Люсик желала, чтобы маршруты наших встреч проходили че­рез кафе, бары, танцплощадки. Любила она посидеть в людном месте с красивым фужером вина в одной руке и сигаретой в другой.

…Обвив мою шею длинными руками, Люсик томно глядела мне в лицо и, приподнимаясь на цыпочки, целовала меня в губы, в подбородок, в щеки.

Поцелуи были вялые, с ленцой, и я тихонько вертел голо­вой, словно норовя кого-то разыскать в пестрой толпе людей, чьи-то глаза, чье-то лицо, услышать чьи-то слова — смутное беспокойство каждый раз завладевает мною уже при одном виде всякого вокзала с его сложными запахами и звуками, с особым воздухом, насыщенным тревожными отголосками беспрерывно творящихся встреч и расставаний…

Дали сигналы отправления. Я обрадованно сграбастал Люсика и, словно перечеркивая все ее усталые поцелуи, жестко впился ртом в ее губы.

Поезд тронулся. Вскочив на подножку, я оглянулся на Люсика. Она плакала. Но не так, как плачут на вокзалах. В ее глазах застыло выражение сытого котенка, у которого отняли, вырвали из лапок лакомство, каким он только что тешил, за­бавлял себя.


На полустанок Сосновку поезд прибыл в четвертом часу. Плавно притормозил, задержался всего на минутку, чтобы словно за какую-то провинность вытряхнуть из своего сонного чрева единственного пассажира-бедолагу, вздумавшего сойти в такой неурочный час…

У позевывающего железнодорожника я спросил, где живут Черниковы, и по щебеночному перрону хрустко зашагал в бли­жайший переулок. Потемневшие дома-срубы стояли вперемеж­ку с высоченными строевыми соснами; дальше, впереди, за последними домами они толпились непроглядно густо, слива­ясь верхушками в сплошную темно-зеленую, почти черную зуб­чатую стену могучего бора. Оттуда тянуло запахом хвои, пронзительной свежестью заревого леса. Среди старых домов кое-где выступали невысокие, манящие сливочной желтизной све­жевыструганных досок заборы и резные крылечки, маленькие, похожие на сказочные избушки-терема темно-коричневые баньки в дальних углах придворий — все деревянное, грубо древнее, простое, замечательное!

С проулка я свернул на широкую улицу, идущую от центра к окраине поселка. Впереди меня на песчаную дорогу нехотя вышли дородные рыжие коровы и, сотрясая тишину сердитым, каким-то беспричинно-тревожным мычанием, направились в конец улицы, в сторону леса, где, видимо, собиралось стадо.

Третий дом от края, как мне и было сказано, помечался двумя белыми деревянными конями на створках тесовых не­крашеных ворот. Я подошел к ним и остановился, заслышав, как за ними, где-то в глубине двора, глухо дзинькали о подой­ник струйки молока. Это, наверное, Анастасия Семеновна дои­ла корову. Я поставил чемоданчик на траву и сел рядом на узкую, отшлифованную до стеклянного блеска скамейку. От широких досок забора, от взобравшейся до чердачного окна поленницы, от охристого ворошка опилок на обочине дороги веяло спиртовым запахом древесины. К нему примешивался такой же, по-утреннему тонкий аромат перевесившихся через забор росистых бутонов сирени. Эти запахи влияли на меня подобно какой-то неслыханной радостной музыке. «Да, да! — тихонько трепетало все мое тело. — Вот то самое место, где я поработаю и отдохну».

— Ну, ступай… но, но, милая. Дай бог час добрый, — послы­шался за воротами глуховатый, чуть шепелявый женский го­лос.

Калитка отворилась, и на волю грузно вышла, задев боком дверной косяк, черная, в белых звездах крупная корова. Она нехотя сделала несколько шагов и, оглянувшись на ворота, трубно замычала, словно прощаясь с хозяйкой и объявляя себя всей улице.

— Па-ашла! — строго-ласково прикрикнула на корову вы­шедшая из калитки пожилая женщина с подойником в одной руке и с полотенцем в другой.

Увидев меня, не удивилась, будто я и должен был в столь ранний час сидеть здесь, на скамейке.

— Это не Андрей ли Васильевич?.. — приветливо сказала она.

— Он самый. — Я встал со скамейки и слегка поклонил­ся.

— Меня еще вчера телеграммой из города оповестили о вашем приезде. — Женщина с улыбчивым прищуром цепко ог­лядела меня, словно норовя с первой же встречи оценить, что я за человек есть.

— Вот, значит, здравствуйте… будем знакомы… Ну и как?.. Найдется свободный уголок? — смущенно заговорил я, глядя на заветренное, в редких оспинках лицо хозяйки.

— Найдется. Чего ж… Вон какой домяка! Где облюбуете, там и отдыхайте.

Анастасия Семеновна провела меня в дом. Не прошло и получаса, а мы уже познакомились самым, казалось, исчерпы­вающим образом: рассказывать о своей, в основном уже прожи­той жизни ей было вроде бы и нечего — всегда, пожалуй, стоял здесь этот рубленый дом, всегда во дворе дремал, как и сейчас, старый колодезный журавель, и десять и двадцать лет назад так же цвела под окнами сирень. Еще недавно, сколько-то годов назад, Анастасии Семеновне в домашних делах помогали муж Егор, шофер местного лесничества, две дочери — Наталья и Светлана. Муж скончался, старшая дочь вышла замуж и пере­ехала в районный городок, а младшая, Светочка (вместо буквы «с» Анастасия Семеновна из-за нехватки передних зубов произ­носила букву «ц»), в эти часы находилась в Оренбурге, поехала купить кое-что из нарядов.

Я пожелал жить не в самом пятистенке, а в глубине двора — в маленьком однооконном домишке.

— Пожалуйста, где хотите… Только я там приберу. Цветоч­ка в нем ночует, пока отдыхающих нет.

Мы вошли в домик, и Анастасия Семеновна начала сдерги­вать со спинки стула кое-какие вещицы девичьего туалета, понову застлала кровать, взбила кулаками по-сельски большую по­душку.

— К нам одни и те же приезжают. Одна семья из Оренбур­га, другая — из Москвы.

— Даже из Москвы?! Но в Подмосковье такие же сосново-березовые леса.

— Такие, да не такие. Сырости в них много. А наш бор, гляньте-ка, звонкий да ядреный! А воздух?! Прошлое лето мос­квичи мальчонку с собой привозили. Хиленький, бледный, ангина и кашель, слышь, совсем доконали. А вот на свежем мо­лочке да при таком воздухе он за лето так поправился, что никакая хворь, писали, целый год к нему не приставала.

Протерев влажной тряпкой подоконник, столик у окна, Ана­стасия Семеновна, уходя, уже с порога сказала:

— Днем будет жарко, — ставни прикройте. Можно в Боровке выкупаться. Речушка вон за околицей махонька, но как слезин­ка, по желтому чистому песочку течет, вся насквозь видна. Чуть повыше колен глубина, но поплескаться можно… А пла­вать захотите, так до Мишулинского озера недалеко. Километ­ра три. Вот приедет Цветочка, она вас проводит, покажет… А сами заблудитесь. Лес-то наш не только обойти, его объехать сколь времени надо.

Анастасия Семеновна ушла, я разделся и поверх одеяла прилег на кровать. Стены домика, пол дышали сухой древеси­ной, над дверным косяком торчала высушенная ветка с красной гроздью рябины, на ней сидела какая-то очень нарядная птич­ка-чучело. Форточка и дверной проем были занавешены мар­лей — от комарья. Нескольким комарам, однако, удалось про­никнуть. Невидимые, они где-то тонко, просительно ныли. Крупный, длинноногий комар сел мне на грудь и своим хобот­ком-шильцем стал опробовать, где удобнее впиться в тело. Я с удовольствием рассматривал кровососа, дал ему насытиться вдоволь. Комар не знал меры и, пожалуй, умер бы на моей груди, если бы я не ткнул его пальцем. Переполненный кро­вью, он едва взлетел и сразу же, почти отвесно спикировал вниз, на пол.

Я вспомнил, что в чемоданчике среди кое-каких городских припасов есть шоколад и хорошая колбаса. Встал, оделся и пошел к Анастасии Семеновне вручить гостинец. Хозяйка сиде­ла на стуле в прихожей и крутила ручку сепаратора. Увидев меня, предложила свежих сливок, подставила под белую струй­ку стакан.

— Звездочка наша восемнадцать литров дает. А куда столь молока?.. На масло сгоняю. В райпо ношу, будущему зятьку талон на «Жигули» выхлопатываю. Как триста кило сдам, так и талон вручат — иди, покупай машину.

Шоколад Анастасия Семеновна не взяла, а колбасу приняла. Ответно вымахнула передо мной на стол мед, сметану, масло, творог, сырые яйца… Я выпил стакан сливок и, выйдя на крыль­цо, сощурился от лучей солнца, уже желтого, по-дневному сле­пящего. Всюду еще жила тишина деревенского красного утра, лишь в кустах сирени верещали какие-то пичуги да на задворье глухо вскрикивал петух… Радовали глаз молодая, блестящая, июньская трава во дворе, зеленые всходы редиски, огурцов, лука на огородных грядках, густо-синее, кроткое небо, высоко подпертое там и тут округлыми верхушками гладкоствольных мачтовых сосен. Идти в затененный домик и наверстывать не доспанные часы мне расхотелось. Я вышел за ворота и вдоль стоящих поодаль друг от друга домов зашагал по песчаной тро­пинке мимо пасущихся на лужайке молоденьких телят.

Поселок я обошел за полчаса, ознакомившись со всеми его скромными достопримечательностями. И маленький, на полсотню рабочих, цех — филиал районной мебельной фабрики, и прилипшие к нему такие же приземистые кирпичные строения, помеченные вывесками «Столовая», «Сельмаг», «Пекарня», и вытянутое вдоль голубовато блестящих рельсов стандартное, выкрашенное в стандартный коричневый цвет зданьице полу­станка с крохотным залом ожидания и буфетом на четыре сто­ла, и продолговатый, похожий на казарму рубленый дом шко­лы — все небольшое, давнее, раз и навсегда построенное не на вырост, а в меру текущей и вместе с тем как бы навсегда устоявшейся здесь жизни. Лишь поезда, тяжело, с железным грохотом проносившиеся мимо станции, сотрясали землю и дре­мотно зависшую над поселком тишину. Некоторые останавли­вались на две-три минуты и будто спешили удалиться, увезти поскорее от этого незамордованного пока еще уголка природы глазеющих из окон пассажиров. Бедное меню в столовке и скуд­ный ассортимент товаров в магазине лишь тронули меня свиде­тельством простоты и скромности жителей Сосновки. Много ли им нужно, думалось, если у каждого есть все свое — и молоко, и масло, и овощи, и мясо? Они довольствовались, имея в мага­зинчике лишь хлеб, соль, сахар, мыло, спички — товары первой необходимости; они, видимо, постигли простую истину — как бы богато не заваливались прилавки, людям все равно чего-то все­гда будет не хватать.

— Хорош поселок. Все тут под рукой, — поделился я первы­ми впечатлениями с Анастасией Семеновной, вернувшись в дом.

— А что «все-то»! В магазине, сами видели, кот наплакал. За каждой тряпкой в Оренбург за двести верст катаемся. Цветочка-то вот уехала вчера в город. Платьице модное, ту­фельки авось сумеет приглядеть. Хоть в лесу живем, а девке принарядиться охота… Да и замуж собралась… Правда, жених-то еще далеко, служит. А как демобилизуется, так и свадьбу стряпай.

— Она, Светочка, что ж… учится иль работает? — поинте­ресовался я.

— Школу кончила в прошлом году, надо бы куда-то даль­ше… Учительница сказывала: большие способности у Цветоч­ки, особо в математике. Цветочка ухватилась за совет, в инсти­тут нацелилась, да по конкурсу не прошла. Теперь в пекарне работает… Про учебу уж не заикается. Ей бы сейчас только разгон в жизни брать, — умна, добра, приглядна, а она как курица на насест спешит.

— Знать, хорош парень, — заметил я, чувствуя, однако, что будущий зять чем-то не приглянулся будущей теще.

— С пеленок его знаю, — вяло качнула прямыми плечами Анастасия Семеновна. — Вон они, Пилюгины, через три двора живут. Смирный паренек, симпатичный для тутошних мест. Парней, женихов-то здесь раз, два — и обчелся. Не до выбора. Подрастают и фьють — упорхнули, кто в армию, кто в город… Я о чем? Зеленые они, Коля с Цветочкой — без специальности, без образования. Я по себе знаю, как плохо жизнь начинать с голыми-то руками… А уж какая смышленая в учении я была-а! И-их! На лету все схватывала. Но маманя по темноте своей меня к большой грамотности так и не допустила. Считать, писать, говорит, выучилась — и шабаш. В семье дел много, нечего на баловство время транжирить. А семья наша была большая, да без головы — деда кулаки убили… Всего-то один годок в школу я походила. Книжки любила, но мамка запрещала чи­тать, окромя букваря. — Анастасия Семеновна доверительно-хитренько улыбнулась, обнажив щербинку в верхнем ряду зу­бов. — Он у меня был, газетой обернут. Глядит мамка: читаю обернутую книжку, и спокойна, — дочка делом занята. Тогда я стала газетой все интересные книжки обертывать. И читать. Потом маманя букварь под подушкой нашла в тот час, когда я на крылечке другую книжку читала. Хворостиной меня по заду секанула. Столько делов по дому, кричит, а она ишь, барыня, расселась, расчиталась!.. И в кино не пускала. На всем эконо­мила мамка, в бане лишь один раз голову намыливала. Только после войны, вот ужо незадолго перед своей смертью стала по два раза намыливать… Копейку берегла, все норовила нас, де­тей, обуть, одеть, в люди вывести. И царствие небесное ей, покойнице, за все ст

...