Лучше быть несчастной и богатой, чем несчастной и бедной.
Шел Антихрист. Это знали все. Поп в церкви сказал. Бонапарт — Антихрист.
Что при этом делать — не сказал.
Смертная тьма понравилась ему тишиной. Никто не визжал, не грохал, не боролся. Никого в ней не было. Только он. Он и был тьмой. Он был спокоен, он был всем. Без начала, без конца, без края, без верха, без низа
Хотелось скорее увидеть детей — ощутить прежнюю ясность: вот они, вот я, их мать, я живу для них. И в то же время хотелось оттянуть этот миг. Мари чувствовала, что в ясности семейной роли, которая её всегда утешала, было что-то насильственное, навязанное.
Руки сжали ружьё. Вскинули. Взяли на прицел. Надо было решиться. Хотел бы сам Иван, прежний Иван, такой не-жизни? Или лучше такая, чем никакой? Может, именно сейчас это существо, которому больше неведомы мысли, чувства, тревоги, — счастливо? Или милосерднее было бы кончить всё разом? Надежды, что в этой тьме снова забрезжит Иван, человек, не было, но признать это было тоже невозможно, душу глодало: а вдруг?.. Ну а вдруг? А что если со временем Иван всплывёт из тьмы на поверхность, как всплывают утопленники — спустя недели, спустя месяцы?
Он читал все книги, которые сумел отыскать, но вымысел и легенды были перепутаны там так причудливо, что не могли служить опорой, когда выбор был между смертью и жизнью. Жизнью вот этого существа.
Оно подняло голову. Из влажной пасти свисал кусок. Оно смотрело ему в глаза. Бурмин на миг задержал руки на ружье и закинул ремень на плечо. Проверил, крепок ли конец цепи, захлёстнутый вокруг дерева, и снова вскочил в седло.
Староста слушал всё это, прикрыв глаза, точно дремал на солнышке и вокруг не было никого. Чутьё подсказывало ему, что есть волны, в которые не надо бросаться. Пусть демократически ударит о берег. Потом отхлынет. Кого-то, конечно, утащит за собой. Лишь бы не всех.
Карета Вельде — знаменитый на весь Смоленск рыдван — катила по лесной дороге и была под крышу заполнена счастьем. Вокруг заливались птицы.
Не просто счастьем. Оно было подогрето сознанием того, что остальные — в дураках. Все, кто смеялся. Кто презирал. Кто надменно смотрел сквозь или мимо. Кто улыбался в лицо, а отвернувшись — закатывал глаза. Все, все, все. И где они теперь?
Тряслись над добром, тряслись за свои жизни, за детей, за будущее, подсчитывали убытки, боялись французов, боялись собственных крестьян, маялись бессонницей, нервами, наживали жжение желудка и даже рак.
Удача впервые улыбнулась матери и дочерям так широко.
Сперва услышали. Отдаленный гул, рокот, а над ними точно змейки огня — пронзительные трели. Чудище приближалось, обло и стозевно.
От рокота и хруста стали дребезжать на полках вложенные друг в друга пустые миски.
Матери бессонно таращились в сизую, движущуюся темноту с огоньком лампады. Шептали молитвы. Топорщили, как курица крылья, руки над спящими. Слушали безмятежное дыхание детей, храп стариков и настойчивое «вжик-вжик» — муж точил косу. Или топор. Или вилы. Так было в каждой избе. В поместье Несвицких ждали французов.
Шел Антихрист. Это знали все. Поп в церкви сказал. Бонапарт — Антихрист.
Первые добежали к добыче. Их руки вцепились в борта. Семён Иваныч напрасно лупил по ним. Лошадь косилась, будто в ночной тьме окружили не люди, а волки.