— Больно много сбесилось-то, — заговорил один, — знай пальцы загибай: Мочаловка, Ивиновка… Куда ж нам против такой силы, если лиходеи к нам сунутся?
По толпе прошла волна. Староста кивнул:
— Умно замечено.
Бабы стали ахать, заговорили громче, подбивая мужиков.
— Так мож… Это… — выкрикнула одна, — чем лбом с ними биться, пойти да поклониться? Жгут-то бар. Ну и пусть нашего жгут, нам какое дело, не барские мы уже.
— Дура, што ль? — заткнула другая. — Ушами слушаешь или жопой? Те сказали: бар-то жгут, а потом на простой народ бросаются.
Загалдели мужики:
— Дело говорит!
— Пожжём сами барина да примкнём к остальным. Жгут тех, кто супротив. А мы заодно!
— С кем ты заодно? С разбойниками? На каторгу захотел?
— Бонапартий идет! Не будет никакой каторги! Он волю всем крестьянам даёт!
— Ага, только кого хранцузы помают на краже, стреляють на месте. Спроси шурина своего, который ассигнацией тут махал.
Староста слушал всё это, прикрыв глаза, точно дремал на солнышке и вокруг не было никого. Чутьё подсказывало ему, что есть волны, в которые не надо бросаться. Пусть демократически ударит о берег. Потом отхлынет. Кого-то, конечно, утащит за собой. Лишь бы не всех.
Он дождался мгновения после отлива.
— А где барин-то? — тихо спросил себе под нос.
Толпа тут же опала и затихла.
— Что-то не видать было, — выразил общее мнение кто-то.
— Убёг, моть? — растерянно предположил в ответ другой голос. — Баре все убегли.
Было слышно, как толпа думает.
— В гнезде засел.
Староста поднялся:
— Пойдём к барину. Поглядим, что к чему. Ступайте по дворам, возьмите, что надо. Все здесь собираемся.
Что надо взяли. Собрались. Пошли все вместе.
Дом барина вырос перед ними, притворился слепым, глухим, немым. День был солнечный, от дома, казалось, веяло холодом. Никто не рискнул первым подняться на крыльцо. Выбитая дверь странно пугала — проём был полон сумеречной тишины.
По толпе пробежала рябь.
— Нету его!
На солнце блестели лопаты. Топоры. Вилы. Торчали колья.
Всё задвигалось.
— Да сжечь гнездо евойное — и всё!
— Тебе сжечь! Не сам строил…
— Ты строил?
— Хватит гавкать. Иди, раз такой борзый.
— Сам иди!
— Отлезь!
Постояли.
— Он вообще там?
— Там он, там.
— А дверь почему нараспашку?
Поползло, как первый дым, беспокойство.
— Может, уловка это?
— Какая?
— Мы туда. А нас — того.
— Пожечь! И всё!
— Своё и жги!
— А чего? Хранцуза ждать?
— А того!
Самый смелый вскочил на крыльцо. Повернулся к остальным:
На кресле лежала шаль генеральши. Анфиса подошла к ней, взяла за край с индийскими «огурцами». Шаль была тысячная. Представить себе такие деньги было трудно и сами по себе, а тем паче — плаченные за шаль. Полюбовалась материей. Пошевелила под ней пальцами, глядя, как ткань играет. А потом с наслаждением вытерла ею после отхожего места руки.
Смертная тьма понравилась ему тишиной. Никто не визжал, не грохал, не боролся. Никого в ней не было. Только он. Он и был тьмой. Он был спокоен, он был всем. Без начала, без конца, без края, без верха, без низа
Хотелось скорее увидеть детей — ощутить прежнюю ясность: вот они, вот я, их мать, я живу для них. И в то же время хотелось оттянуть этот миг. Мари чувствовала, что в ясности семейной роли, которая её всегда утешала, было что-то насильственное, навязанное.