Я просто хочу, чтобы он понял… Исправить то, что снаружи просто. А как ты исправишь то, что внутри? Дар? Он же либо есть, либо нет…
– Чего? – переспросил Лютик.
– Дар – это, – Оберон в затруднении покачал головой, – ну, когда ты видишь не только то, что тебе показывают, или… не знаю, как объяснить… Когда ты и мир, все это вместе… – Он неопределенно обвел комнату рукой и умолк.
2 Ұнайды
И я не упырь, вот вам крест! Упыри здесь не водятся.
1 Ұнайды
– Нет, рабби Нахман про звезды ничего не говорил. Он говорил, что миры – это как бы сосуды, вложенные друг в друга. И кровь, брат мой Сатырос, действует на эти сосуды со страшной разрушительной силой. Особенно когда этой крови много льется. Как сейчас, чуешь? Оттого на войне чудес всегда много. Только толку от них никакого.
1 Ұнайды
Люди, живущие бок о бок с природными силами, всегда суеверны – и у этих суеверий есть основания, как бы нынешние материалисты ни старались уверять себя в обратном. Природа не разумна в человеческом смысле этого слова, но порой словно способна выделять из себя разумную волю, целеполагание, иногда дружественное человеку, иногда – враждебное. Отсюда – удивительный, ничем рационально не объяснимый опыт, с которым обязательно хотя бы однажды сталкивается любой путешественник.
Что-то выдвинулось из тени, он вздрогнул, непроизвольно схватившись за ружейный ремень, но это была Уля. Раскрасневшаяся, она торжествующе протянула ему двух мертвых птиц, едва удерживая их в тонких руках. Птицы были похожи на встопорщенные комки перьев, и когда он принял их, то понял, что головы их беспомощно болтаются еще и потому, что у обеих уларов свернуты шеи.
– Спасибо, – сказал он, поскольку больше сказать было нечего.
Она продолжала искательно глядеть ему в глаза.
– Спасибо, – повторил он, – ты молодец, Уля… Как это ты их.
И правда – как? Впрочем, местные жители всегда дадут фору городским,
1 Ұнайды
Лютик вздохнул. Когда от него хотели отвязаться, то говорили, что он еще маленький и ничего не понимает, зато когда от него что-то требовали в ущерб его интересам, то он почему-то сразу делался большим…
– Вера и знание, – сказал Мемпес, – две противоположные вещи. По определению, как говорят математики. Дав людям знание, не лишите ли вы их веры?
Отец что ночь, бодрствовал, вытаскивал из сарая лодку-плоскодонку, а под утро пригонял ее назад, тяжело груженную, так что мелкая волна перехлестывала через борта, и невесть откуда взявшиеся люди, темные и молчаливые, на рассвете сновали меж клубов тумана, заволакивая мешки в сарай. А то сразу грузили их на подводу, и мохноногая низенькая лошаденка, тяжело вздыхая, трогалась с места и исчезала за амбарами, туда, где шла в две колеи пыльная дорога. Лето, говорил отец, прихлебывая рыбный суп и отламывая от темной краюхи, самое что ни на есть горячее время, лето кормит зиму…
– Бабьи сказки, – повторил он, – ты еще расскажи про русалок.
– Владек-дурачок, думаешь, он почему дурачок? Он в плавнях купался, а русалка его к себе возьми и потяни. И щекочет, щекочет. Его отбили, но он умом-то и тронулся. А русалок тут полно, но к берегу они редко подплывают, только на Иванов день. Тогда можно слышать, как они смеются.
– Вот выдумщица, – сказал он уже по-доброму.
– И ничего я не выдумщица. – Она отбросила со лба русую прядку. – Мир чудесный. Дивный. И русалки есть, и навки в лесу. А в плавнях дальше есть островок, на нем живут зеленые люди.
Знаете что, – она вздохнула, – воля ваша, а вам честно скажу, никогда не любила Тургенева. Есть в нем что-то… фальшивое. Россию он любил? Приезжал летом, поохотиться. Разве это – любовь? Это так, потешить ретивое. А жил во Франции, с этой… Чтобы Россию любить, в ней надо жить зимой, когда сугробы по обе стороны улицы в человечий рост… когда в Питере небо черное, пустое небо, страшное, а с него белый снег сыплется. А утром! Продышишь в окошке глазок, смотришь на улицу… там все розовое, синее… снег сверкает, как бертолетова соль. И золотые купола на розовом небе!
