Девка, ровным счетом ничего не понявшая, ушла – порка, как, впрочем, и ласка не могли произвести на нее никакого впечатления. Ей вообще было все равно – в самом страшном, самом русском смысле этого нехитрого выражения. То есть действительно: все – равно.
еловала по очереди каждую шершавую косточку: январь, февраль, март, апрель… Май. Умер Мейзель в мае тихой и страшной смертью праведника, которым он никогда не был – да и не стремился. Опухоль, неприметная, неловкая, как и он сам теперь (иногда Мейзелю казалось, что такая же старая), несколько лет разрасталась, неторопливо, почти сладострастно стискивая горло. Когда Мейзель понял, что больше не может скрывать от Туси ни одышку, ни жалкую петушиную сипоту голоса, он просто назначил день и час. Сам себе назначил. Врач в нем, блестящий, смелый, так и не прославившийся, был жив и сохранил и твердость духа, и способность к клиническому мышлению. Впереди ждал только распад – долгий, мучительный, смрадный. Сперва он перестанет говорить, потом двигаться – и наконец умрет от медленного, очень медленного удушья. Думать, к сожалению, не перестанет. Думать и чувствовать боль. Страдать. Измазанный собственным дерьмом. Неподвижный. Задыхающийся. Бессильный.
Материнство калечило женщин страшнее, чем мужчин война. Вынашивание младенца, роды, кормление – всё это было громадной, непосильной работой, и Мейзель не раз видел, как работа эта стремительно оглупляет женщин – и богатых, и бедных. Любых. Их разум был странным образом связан с маткой, хотя Мейзель так и не понял, как именно. Должно быть, недостаточно много оперировал. Впрочем, нерожавшим женщинам было еще хуже. Возможно, они не глупели, но зато были вообще никому не нужны. Биологически бросовый материал. Ошибка природы. Тлен.