Голдстон поковылял в душ. Режим всеобщей экономии в Кремле очевидно не соблюдался. Струя, лившаяся из душевой воронки, была по-настоящему горячей, почти кипяток. Била наотмашь с тонизирующим, оживляющим мышцы напором. Вода чудесным образом вымывала из тела тяжелые элементы, освобождала от подавленности и беспокойства. Вскоре Голдстон с удивлением понял, что полностью расслабился. Что ему давно не было так спокойно, как сейчас.
Наша задача состоит в том, чтобы исключить любые формы зависимости от России – экономические, военные, политические, культурные. Нельзя жить в постоянном страхе быть раздавленным в тот момент, когда русский медведь решит почесать свой зад у себя в берлоге
Целых четыреста лет восточная оконечность Европы, изобилующая природными и человеческими ресурсами, а также взрывоопасными идеями, нависала над западной как смертоносная гигантская глыба, готовая в любой момент сорваться с места и уничтожить все на своем пути
Европейцы, говорил Кнелл, с начала семнадцатого столетия не могли избавиться от сложного комплекса чувств по отношению к русским. Смеси страха и тайного восхищения перед нацией, которая не жалеет себя и потому способна на все. Нацией, чье поведение невозможно предсказать и контролировать. Мысль, ставшая со временем паранойей, от которой Европа мечтала излечиться веками.
Почему Кремль, почему Москва. Тоже считал, что Европа повела себя крайне иррационально. Это была символизация победы – правда, во многом над самими собой.
Тверская улица сразу, в лоб, напомнила слепок с лондонской Риджент-стрит[5]. Тот же знакомый, вытянутый изгиб – словно вмятина от громадного бумеранга.
главные цвета, серый и коричневый, были не английскими. Принадлежали тому самому, так и не сотворенному до конца миру, который открылся вчера Голдстону с трапа самолета. Серо-коричневая гамма, как маскировочная сетка, укрывала массивные ампирные здания, делая их зыбкими и нечеткими, почти потусторонними. Но едва Тверская оборвалась и автомобиль выкатился на дальние подступы к Красной площади, серое, действительно, безоговорочно уступило красному.
Соскальзывая обратно в темноту, Голдстон при том сознавал, что поднимается в воздух. Он – или его душа. Как-то сразу поверилось, что она в самом деле у него есть.
Поезд этот ведут не они, а машинист, которому, по большому счету, до пассажиров дела мало, а нужно перегнать в целости и сохранности состав из пункта А в пункт Б…