История как наука и политика: эксперименты в историографии и Советский проект
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  История как наука и политика: эксперименты в историографии и Советский проект

 

Elena Aronova

Scientific History

Experiments in History and Politics from the Bolshevik Revolution to the End of the Cold War

 

 

University of Chicago Press

2021

История науки

 

 

Е. А. Аронова

История как наука и политика

Эксперименты в историографии и Советский проект

 

 

Новое литературное обозрение

Москва

2024

УДК 930(091)«19»

ББК 63.1(0)6

А84

Редактор серии К. Иванов

 

Перевод с английского M. Семиколенных

Е. А. Аронова

История как наука и политика: Эксперименты в историографии и Советский проект / Елена Александровна Аронова. — М.: Новое литературное обозрение, 2024. — (Серия «История науки»).

В первые десятилетия XXI века история переживает очередной «научный поворот»: программы биоистории, глубинной истории и Большой истории призывают исследователей пересмотреть свои представления о методологии истории и ее доказательной базе, преодолев традиционный разрыв между «двумя культурами» — естественными и гуманитарными науками. В своей книге Елена Аронова показывает, что разнообразные «научные повороты» провозглашались в исторической науке неоднократно со времени появления профессиональной истории как самостоятельной дисциплины. В основе книги — судьбы шести интеллектуалов ХX века и их масштабных программ: философа истории Анри Берра, политика и интеллектуала Николая Бухарина, историка Люсьена Февра, биологов Николая Вавилова, Джулиана Хаксли и Джона Десмонда Бернала. Прослеживая переплетения их научных и жизненных путей, автор помещает «научные повороты» в исторический контекст и помогает понять, как идеи, методы и практики генетики, ботаники или информатики становились востребованными историками, а также то, какое влияние история оказывала на эти науки. Елена Аронова — профессор департамента истории университета Калифорнии, Санта Барбара.

Фото на обложке: © Lidija Ostojić on Pexels

 

ISBN 978-5-4448-2463-4

 

Введение

В конце 1931 года Арнольд Тойнби, работая над очередным томом своей монументальной сводки международной политики, охарактеризовал прошедший год как annus horribilis, или «смутное время», когда «по всему миру люди всерьез размышляли о вероятном крушении западной системы общества» [1]. Одновременно Тойнби работал над другим трудом, емко озаглавленным «Изучение Истории» (A Study of History). Тойнби надеялся, что история возникновения, роста, крушения и распада древних цивилизаций и культур, которые также прошли свои «смутные времена» в глубоком прошлом, может помочь понять причины и последствия «смутного времени», выпавшего на долю его поколения [2].

На протяжении большей части XX века Тойнби был одним из самых читаемых, переводимых и обсуждаемых историков. В мере, сравнимой с его успехом у широкого читателя, он был непопулярен среди коллег-историков, многие из которых высмеивали его морализирующий тон и отвергали его метод: Тойнби считал, что все научные методы хороши, и призывал историков дополнять традиционные исторические источники данными археологии, социологии, биологии, антропологии, лингвистики, палеонтологии и других дисциплин [3]. Однако большинство критиков разделяли с Тойнби его убеждение в том, что для изучения как прошлого, так и настоящего необходимо объединение всех заинтересованных ученых, невзирая на их дисциплинарную принадлежность. Так же как и Тойнби, многие его современники полагали, что на чаше весов было ни много ни мало как выживание западной цивилизации.

Настоящая книга посвящена масштабным экспериментам с методом и практикой написания истории, которые предпринимались в XX веке в разные периоды «смутных времен» — от кризисов, предшествовавших Первой мировой войне, до кризисов холодной войны. В основе этой книги лежат переплетающиеся траектории шести колоритных фигур и их программ новой, «научной истории»: последователя Огюста Конта и философа истории Анри Берра (1863–1954); политика Н. И. Бухарина (1888–1938), чей трагический конец вдохновил писателя Артура Кёстлера на сочинение его знаменитого политического триллера Слепящая тьма; генетика Н. И. Вавилова (1887–1943), разделившего судьбу Бухарина несколькими годами позже; французского историка и со-основателя историографической школы Анналов Люсьена Февра (1878–1956); и двух биологов — Джулиана Сорелла Хаксли (1887–1975) и Джона Десмонда Бернала (1901–1971), — проживших достаточно долго, чтобы стать свидетелями двух мировых войн и, в разгар холодной войны, высокой вероятности третьей. Что может быть общего у таких разных людей, принадлежавших к разным поколениям, преследовавших разные цели, придерживавшихся разных политических взглядов и говоривших на разных языках? То, что их объединяло и между собой, и со многими другими учеными-естественниками, историками, журналистами, активистами и предпринимателями, — это стремление переосмыслить границы, инструменты и методы написания истории. Эта книга прослеживает историю взаимодействий между историками и учеными-естественниками, которые обменивались методами, подходами и предметами своих исследований с конца XIX века, когда профессиональные историки начали использовать разделение на естественные и гуманитарные науки для легитимации их дисциплины, и на протяжении XX века, когда это разделение утвердилось как само собой разумеющийся факт [4].

В последние годы историки начали вновь обращаться к естественным наукам. Сторонники «био-истории» и «глубинной истории» призывают пересмотреть ставшие общим местом представления о самом определении истории, ее методах и ее доказательной базе [5]. Участники проекта так называемой «Большой истории» утверждают, что пора объединить «две культуры» естественных и гуманитарных наук, и призывают историков рассматривать историю человечества в контексте истории Вселенной и поддерживать диалог с представителями биологии, геологии и других дисциплин [6]. На смену культурному, лингвистическому, транснациональному и прочим историографическим «поворотам», прокатившимся в конце XX века, история, как кажется, переживает свой «научный поворот» в первых десятилетиях XXI века.

Историки, однако, прекрасно знают, что кажущиеся революционными «повороты» в их дисциплине на самом деле имеют длинные корни [7]. Историзация «поворотов» в историографии часто выводит на авансцену сложный набор подходов, возможностей и интеллектуальных выборов, не просто заставляющих усомниться в их притязаниях на новизну, но поднимающих по-настоящему интересные вопросы, позволяющие поместить очередной «поворот» в его исторический контекст. Что касается «научного поворота» в историографии, в XIX веке те, кто называл себя «историками», по большей части имели те же интересы, что и ученые-естественники, и охотно прибегали к таким методам естественных наук, как статистика — область сама по себе принадлежащая обеим из «двух культур» [8]. Профессионализация истории во второй половине XIX века не столько обозначила границу между историей и естественными науками, сколько изменила само-репрезентацию историков как ученых-гуманитариев, с их специфическими методами, отличными от методов их коллег-естественников. Это проявилось, в частности, в том, что взаимосвязи историков и естественников были исключены из исторических описаний историков об их дисциплине. В результате такой коллективной амнезии «научный поворот» сегодняшнего дня кажется чем-то революционным и новаторским. Однако, как показывает эта книга, разнообразные «научные повороты» совершались в исторической науке многократно со времени появления профессиональной истории как самостоятельной дисциплины.

Первым «научным поворотом» в историографии можно считать само установление истории как дисциплины в конце XIX века, когда на семинарах Леопольда фон Ранке были установлены научные стандарты исторического доказательства и профессиональной истории, основанной на дотошном изучении и критике сохранившихся в архивах документов — практики, ставшей символом исторической профессии, начиная с конца XIX века [9]. Однако можно также говорить и о другом «научном повороте» в истории, обусловленном современным развитием биологии: сначала в форме характерных для историков и биологов XIX века аналогий между биологической эволюцией и историческим развитием, а затем, в начале XX века, в форме попыток некоторых историков использовать генетику для преодоления исторического детерминизма, которым характеризовались эволюционные объяснения исторического процесса. В первые десятилетия XX века многие ученые и историки стали видеть новоиспеченную дисциплину — историю науки — как мостик между гуманитарными и естественными науками, и это во многом определяло то, как история науки практиковалась в это время. После окончания Второй мировой войны появление компьютеров стимулировало создание новых способов анализа данных и развитие уже существовавших количественных приемов и методов сбора, агрегации и обработки данных в историческом исследовании. Одновременно, и в контексте другого «научного поворота», были попытки применения практики «Большой науки» к написанию истории, в частности среди участников больших международных проектов под эгидой ЮНЕСКО. Все перечисленные примеры можно с полным основанием назвать «научными поворотами», однако ни об одном из них не упоминается в описаниях современных историков, размышляющих о формах взаимодействия истории с естественными науками, при которых историки и естественники различают свои методы, но в то же время находят способы «взаимного дополнения» [10]. Я называю этот проект научной историей. В этой книге прослеживается забытая история научной истории на протяжении XX века.

Написать историю научной истории во всех ее проявлениях и формах было бы необъятной задачей. Эта книга по необходимости выборочна и не претендует на исчерпывающее изложение научной истории во всех ее многообразных вариантах. Скорее это очерк истории представлений о том, как идеи, методы и практики генетики, ботаники или информатики оказались востребованными историками, а также о том, какое влияние история может оказать на эти науки и почему это важно. В основе этой книги лежат жизненные траектории конкретных людей. Многие из них — например, историки, связанные с историографической школой Анналов, или такие биологи, как Джулиан Хаксли, Н. И. Вавилов и Джон Десмонд Бернал — будут знакомы читателю из существующей литературы. Однако связи между этими историками и этими (и другими) биологами не были до сих пор предметом внимания историков. Между тем, переплетения жизненных путей ученых и историков помогают поместить «научные повороты» в их исторические контексты.

В переплетении судеб ученых и историков, разбираемых в этой книге, есть общая тема: все шесть главных героев этой книги были участниками международных конгрессов по истории науки. Именно поэтому они знали друг друга и встречались друг с другом — или, по крайней мере, были в одних и тех же местах в одно и то же время и по одной и той же причине. Берр, Бухарин, Вавилов, Хаксли и Бернал участвовали во Втором международном конгрессе по истории науки и технике, состоявшемся в Лондоне в 1931 году, том самом annus horribilis. Двумя годами ранее Берр приветствовал участников Первого международного конгресса по истории науки, который состоялся в Париже в его собственном институте, Международном центре исторического синтеза (Centre international de synthèse). Февр, возглавлявший Центр вместе с Берром, был участником первой «недели синтеза», в рамках которой состоялся и конгресс историков науки. Для участников этих конгрессов история науки виделась особым метанаучным проектом, целью которого было, по словам Берра, «установить прочную связь между естественными и гуманитарными науками» [11].

Разные герои этой книги по-разному представляли себе связь между гуманитарной историей и естественными науками через посредство истории науки. Берр (Глава 1) и Бухарин (Глава 2) примиряли историю с наукой в рамках соперничающих между собой концепций единства знания, укорененных в двух центральных интеллектуальных системах XIX века — позитивизме и марксизме — применительно к истории и историческому методу. Международные конгрессы историков служили ареной, на которой в начале 1930‑х годов разыгрывались драматические столкновения этих двух соперничающих программ: позитивной философии Конта (в ее преимущественно французском варианте) и марксистской философии (в ее раннесоветской версии). Драматическое появление Берра и Бухарина в программе специальной сессии, посвященной историческому синтезу, спланированной во время Лондонского конгресса 1931 года и состоявшейся (уже без Бухарина) на конгрессе в Варшаве в 1933 году, подготовило почву для событий, описанных в последующих главах книги.

Глава 3 посвящена другому участнику Лондонского конгресса 1931 года — генетику Николаю Ивановичу Вавилову — и его работе о центрах происхождения культурных растений, которую он представил на конгрессе. После конгресса Февр и другие французские историки, имевшие опыт участия в «неделях синтеза» Бера, заинтересовались работой Вавилова и обсуждали ее на страницах Анналов. Для этих историков геногеография Вавилова казалась новым мостиком между биологией и историей, обещающим заменить дискредитировавшие себя построения эволюционистов XIX века.

Хотя во второй половине XX века позиционирование истории науки как гуманитарной дисциплины стало определяющей чертой ее дисциплинарной идентичности в англоязычном академическом пространстве, программы «научной истории», в которых история науки преподносилась в качестве мостика между естественными науками и историей, продолжали находить себе институциональные ниши, часто вне академии или под эгидой новых международных научных организаций. В следующих двух главах (4 и 5) прослеживается история совместной работы историка Февра и биолога Джулиана Хаксли, еще одного участника Лондонского конгресса 1931 года, над проектом «История человечества: Культурное и научное развитие» под эгидой ЮНЕСКО. Проект имел целью написание новой истории современного мира, в которой истории науки отводилось центральное место. По мнению Хаксли, после войны возглавившего новую международную организацию в качестве ее первого директора, «История человечества» была «ключевым проектом» ЮНЕСКО.

Цифровая гуманитаристика (англ. Digital Humanities) — это та область, в которой культуры естественных и гуманитарных наук, казалось бы, объединяются сегодня после долгого размежевания. История науки и в данном случае выступала связующим звеном. Глава 6, прослеживающая связи между компьютерами, автоматизированной обработкой данных и написанием истории, начинается, как и другие главы, с Лондонского конгресса 1931 года. В центре этой главы еще один участник конгресса — биолог и информационный визионер Дж. Д. Бернал. Программа информационного социализма Бернала любопытным образом пересеклась с жизненной траекторией филадельфийского предпринимателя и создателя Индекса цитирования (англ. Science Citation Index) Юджина Гарфилда, видевшего в истории прежде всего науку о данных и использовавшего именно историю науки для обкатки Индекса цитирования [12].

Я использую термин научная история для обозначения этих очень разных программ и визионерских проектов. Семантически этот термин может показаться спорным в связи с его полифоничностью. В исторической литературе ярлык «научная история» иногда применяется к историографической школе Ранке, но также используется и в более широком смысле. Прилагательное научный является общепринятым синонимом слова объективный, в смысле идеала объективности, ассоциируемого с наукой, или в качестве ироничного обозначения попыток открыть «законы истории» или объяснить общество и его историю подобно тому, как астрономы объяснили движение планет [13]. Вдобавок прилагательное научный имеет разные коннотации в разных языках. В отличие от английского языка, в немецком, французском и русском языках история называется наукой (как в выражении «историческая наука»), и в соответствующих академических традициях противопоставление между гуманитарными и естественными науками не так выражено, как в англоязычном академическом пространстве.

При всей полифонии термина «научная история», есть одно обстоятельство, которое, как мне кажется, оправдывает его использование как собирательного термина для описываемых в этой книге программ и практик. В первые десятилетия XX века ученые и гуманитарии, называющие себя историками науки, употребляли термины история науки и научная история как взаимозаменяемые [14]. Такая семантическая подмена подчеркивала то раннее представление об истории науки как гибридной и междисциплинарной области, играющей роль связующего звена между естественными и гуманитарными науками, которое использовалось для легитимации истории науки как самостоятельной области на стыке гуманитарных и естественных наук [15]. Несмотря на то что дисциплинарные границы истории науки со временем сузились, это раннее представление об истории науки как о мостике между гуманитарной историей и естественными науками продолжало существовать. Среди историков и ученых-естественников, занимавшихся историей науки, было много тех, кто стремился совмещать идеи, технические приемы, практики и подходы естественных наук в написании истории науки. К «научным историкам» принадлежал и, пожалуй, самый известный историк науки, Томас Кун, с именем которого часто связывается решительный поворот в истории науки к самоидентификации как прежде всего исторической дисциплине. Как обсуждается в Эпилоге, сам Кун считал, что его неправильно поняли. Данная книга проливает свет на эту сегодня забытую школу мысли.

Живя в эпоху так называемого антропоцена, все больше историков сегодня задумываются о том, что может означать осознание масштаба изменений окружающей среды в результате человеческой деятельности для исторической науки XXI века [16]. Историк Дипеш Чакрабарти в своем влиятельном эссе писал, что антропоцен помещает историю человечества в контекст истории геологических эпох, ставя под вопрос то понимание исторического времени, к которому историки привыкли и который принимают как данное [17]. По словам Чакрабарти, «осознание глобального изменения климата в результате человеческой деятельности разрушает концептуальное разделение между естественной историей и историей человечества, сыздавна выстраиваемое гуманитариями» [18].

Осознание того, что глобальная трансформация окружающей среды меняет как землю, так и человеческое общество, все больше влияет на работу современных историков. На страницах влиятельных исторических журналов все чаще поднимается вопрос о принятых в исторической профессии представлениях о масштабах исторического процесса и соизмеримости точек зрения, подходов и методов гуманитарной истории и естественных наук (или отсутствии такой соизмеримости) [19]. Такие программы, как «Большая история», «глубинная история» или «био-история», стремятся сформулировать способы конструктивного взаимодействия с естественными науками [20]. Но у этих программ тоже есть прошлое. Историки науки, в частности, начинают картографировать эту обширную территорию, находя корни и резонансы современных проектов «больших» и «глубинных» историй в разнообразных научных программах XIX и XX веков [21].

Опираясь на эти работы моих коллег, в этой книге я переношу центр внимания на историю истории науки, рассматривая ее как ключевой исторический контекст сегодняшнего «научного поворота» в исторической науке. Как я показываю на последующих страницах, история истории науки сама по себе поучительна для понимания исторического контекста сегодняшних попыток наведения мостов между историей и естественными науками, поскольку она проливает свет на междисциплинарные программы, в рамках которых историки и естественники взаимодействовали, научные практики, которые делали это взаимодействие возможным, и политические цели, которые ставились этими междисциплинарными программами и их участниками [22]. По мере того как история науки укрепляла свои позиции на исторических факультетах университетов, историки науки дистанцировались от естественно-научных корней своей дисциплины [23]. Однако один из выводов этой книги заключается в том, что сегодняшняя историчность истории науки не противоречит гуманитарной программе ее создателей, ставящей целью примирение исторического понимания и естественно-научного объяснения [24]. Прослеживаемые на страницах этой книги исторические сюжеты, разворачивавшиеся в лиминальных пространствах на периферии дисциплин, происходящие вне традиционных дихотомий или вопреки им, высвечивают многообразные, неоднозначные и сложные взаимоотношения между естественными науками и историей [25].

См.: Antony Grafton, The Footnote: A Curious History (Cambridge, MA: Harvard University Press, 1997), 34–61 (“Ranke: A Footnote about Scientific History”). Общий очерк становления профессиональной истории см., например: Anna Green and Kathleen Troup, The Houses of History: A Critical Reader in Twentieth-Century History and Theory (New York: New York University Press, 1999), в особенности Глава 1.

David Christian, “Bridging the Two Cultures: History, Big History, and Science,” Historically Speaking 6, № 5 (2005): 21–26.

См., например: Julia Adeney Thomas, “History and Biology in the Anthropocene: Problems of Scale, Problems of Value,” American Historical Review 119, № 5 (2014): 1587–1607; и Daniel Lord Smail, On Deep History and the Brain (Berkeley, Los Angeles: University of California Press, 2008). Более подробно см. ниже, во Введении.

Theodore M Porter, The Rise of Statistical Thinking, 1820–1900 (Princeton: Princeton University Press, 1986).

См.: “AHR Forum: Historiographic ‘Turns’ in Critical Perspective,” American Historical Review 117, № 3 (2012): 698–813.

Arnold J. Toynbee, A Study of History, vol. I, Introduction: The Geneses of Civilizations (London: Oxford University Press, 1934), 172–177. См. обсуждение в статье: Ian Hall, “‘Time of Troubles’: Arnold J. Toynbee’s Twentieth Century,” International Affairs 90 (2014): 23–36.

Arnold J. Toynbee, Survey of International Affairs, 1931. (London: Royal Institute of International Affairs), 1.

Легко предположить, что у этих масштабных программ была также и сильная гендерная составляющая: не случайно то, что все без исключения герои данной истории — это мужчины, обладающие политическим авторитетом и влиянием. Хотя гендерный аспект оставлен за рамками этой книги, «научная маскулинность» могла бы быть продуктивной оптикой для этой истории. О концептуализации «маскулинности» в науке см.: “Scientific Masculinities,” ed. Erika Lorraine Milam and Robert A. Nye, special issue, Osiris, vol. 30, № 1 (2015).

Ian Hall, “The ‘Toynbee Convector’: The Rise and Fall of Arnold J. Toynbee’s Anti-Imperial Mission to the West,” European Legacy 17, № 4 (2012): 455–69; и “‘Time of Troubles’”.

Dipesh Chakrabarty, “The Climate of History: Four Theses,” Critical Inquiry 35, № 2 (2009): 197–222, 201.

См., например: Sebouh David Aslanian, Joyce E. Chaplin, Kristin Mann, Ann McGrath, “AHR Conversation: How Size Matters: The Question of Scale in History,” American Historical Review 118, № 5 (2013): 1431–1472.

См., например: A. K. Mayer, “Fatal Mutilations: Educationism and the British Background to the 1931 International Congress for the History of Science and Technology,” History of Science 40, № 4 (2002): 445–472.

Имеет смысл вспомнить разделение между категориями, используемыми современными интерпретаторами или аналитиками (analytic categories), и категориями, использовавшимися историческими фигурами (actors’ categories). В этом смысле в данной книге термин «научная история» используется как категория, взятая у самих фигурантов исторического процесса. Внимание к категориям, используемым учеными в прошлом (actors’ categories), стало преобладающим методом в истории науки с 1970‑х годов. См.: Gowan Dawson and Bernard Lightman, Victorian Scientific Naturalism: Community, Identity, Continuity, eb. Gowan Dawson and Bernard Lightman (Chicago: University of Chicago Press, 2014), 1–26, 2 (Введение). Об амбициозных планах первых профессиональных историков науки см.: Anna-K. Mayer, “Roots of the History of Science in Britain, 1916–1950” (PhD diss., University of Cambridge, 2003). Я выражаю благодарность Анне Майер за содержательные беседы, сыгравшие ключевую роль в формировании концепции этого проекта.

Thomas, “History and Biology in the Anthropocene,” 1603.

Dipesh Chakrabarty, “Anthropocene Time,” History and Theory 57 (2018): 5–32.

Thomas, “History and Biology in the Anthropocene,” 1603.

Henri Berr, “Rapport sur l’organisation materielle et la vie scientifique du Centre” (1929), цит. по: Michel Blay, “Henri Berr et l’histoire des sciences,” Henri Berr et la culture de XXe siècle: Histoire, science et philosophie: Actes du colloque international 24–26 octobre 1994, Paris (Paris: Albin Michel, 1997), 121–138, 133. Об истории этих конгрессов см. ниже, Глава 1.

Легко видеть, что у этих масштабных программ была также и сильная гендерная составляющая: не случайно то, что все без исключения герои данной истории — это мужчины, обладающие авторитетом и политическим влиянием. Для обсуждения «научной маскулинности» см. сборник “Scientific Masculinities,” ed. Erika Lorraine Milam and Robert A. Nye, special issue, Osiris, vol. 30, № 1 (2015).

Чтобы составить представление о различных употреблениях термина научная история, см.: Peter Novick, That Noble Dream: The “Objectivity Question” and the American Historical Profession (Cambridge: Cambridge University Press, 1988); Joyce Appleby, Lynn Hunt, and Margaret Jacob, Telling the Truth about History (New York: Norton, 1994); Georg G. Iggers, Historiography in the Twentieth Century: From Scientific Objectivity to the Postmodern Challenge (Middletown, CT: Wesleyan University Press, 1997); Green and Troup, The Houses of History; Rens Bod, Jaap Maat, and Thijs Weststeijn, eds., The Making of the Humanities, vol. 3, The Modern Humanities (Amsterdam: Amsterdam University Press, 2014); и Ian Hesketh, The Science of History in Victorian Britain (London: Pickering & Chatto, 2011).

Я использую понятие лиминального пространства в том смысле, в котором его использовала историк Джоанна Бокман, т. е. для описания тех случаев, когда новое знание производится вне традиционных систем классификации, иерархий знания и политических дихотомий, или вопреки им. См.: Johanna Bockmann, Markets in the Name of Socialism: The Left-Wing Origins of Neoliberalism (Stanford, CA: Stanford University Press, 2011).

Marianne Sommer, History Within: The Science, Culture, and Politics of Bones, Organisms, and Molecules (Chicago: University of Chicago Press, 2016); Nasser Zakariya, A Final Story: Science, Myth, and Beginnings (Chicago: University of Chicago Press, 2017); и Deborah R. Coen, Climate in Motion: Science, Empire, and the Problem of Scale (Chicago: University of Chicago Press, 2018).

История науки служила многим разным целям и решала разные интеллектуальные и политические задачи. Сюжет, изложенный в этой книге, — лишь один из множества сюжетов истории этой дисциплины. Краткий исторический очерк истории науки см.: Lorraine Daston, “History of Science,” в International Encyclopedia of the Social and Behavioral Sciences, ed. Neil J. Smelser, Paul B. Baltes (London: Pergamon, 2001), 6842–6848. Более подробные очерки интеллектуальной истории, культурной политики и интеллектуальной повестки истории науки см. в следующих работах: John R. R. Christie, “The Development of the Historiography of Science,” в Companion to the History of Modern Science, ed. R. C. Olby, G. N. Cantor, J. R. R. Christie, M. J. Hodge (London: Routledge, 1990), 5–22; Rechel Laudan, “Histories of the Sciences and Their Uses: A Review to 1913,” History of Science 31, № 1 (1993): 1–34; Michael Aaron Dennis, “Historiography of Science: An American Perspective,” в Science in the Twentieth Century, ed. John Krige an Dominique Pestre (Amsterdam: Harwood, 1997), 1–26; Anna-K. Mayer, “Setting Up a Discipline: Conflicting Agendas of the Cambridge History of Science Committee, 1936–1950,” Studies in History and Philosohy of Science, Part A 31, № 4 (2000): 665–689; и Lorraine Daston, “ The History of Science as European Self-Portraiture,” European Review 14, № 4 (2006): 523–525, и “The Secret History of Science and Modernity: The History of Science and the History of Religion” (доклад представлен на конференции “‘The Engine of Modernity’: Construing Science as the Driving Force of History in the Twentieth Century,” Columbia University, New York, May 2–3, 2017).

См., например: Lorraine Daston, “Science Studies and the History of Science,” Critical Inquiry 35, № 4 (2009): 798–813.

О концептуальном различии между научным объяснением и историческим пониманием см. ниже, Глава 1. Об обсуждении исторического понимания как проблемы естественных наук см.: Anna-K. Mayer, “Setting Up a Discipline, II: British History, 1948,” Studies in History and Philosophy of Science, Part A 35 (2004): 41–72, в особенности 43–55. О философском осмыслении исторического понимания как научной проблемы см.: Henk De Regt, Sabina Leonelli, Kai Eigner (eds.), Scientific Understanding: Philosophical Perspectives (Pittsburgh, PA: University of Pittsburgh Press, 2009), в особенности 189-209 (Sabina Leonelli, “Understanding in Biology: The Impure Nature of Biological Knowledge”).

См., например: David Christian, Maps of Time: An Introduction to Big History (Berkeley and Los Angeles: University of California Press, 2004); и Smail, On Deep History and the Brain. Доброжелательное обсуждение этих подходов историками, которые необязательно разделяют те же взгляды, см., например: David C. Kraukauer, John Lewis Gaddis, Kenneth Pomerantz, eds., History, Big History, and Metahistory (Santa Fe, NM: Santa Fe Institute, 2017).

«Россия как метод»

Историки неоднократно замечали, что география является мало отрефлексированным методом в истории [26]. Сравнительно недавно этот вопрос дискутировался среди историков науки в отношении концепции «Азии как метода» — подхода, в рамках которого историки начали пересматривать историю «проекта модерна» (англ. Modernity), традиционно укорененного в европейской интеллектуальной традиции, позиционируя Азию в качестве географического центра глобальной истории современности [27]. В рамках этой методологической стратегии «многообразие, неоднозначность и неопределенность понятия Азия» используется как полезная эвристика, позволяющая «получить в распоряжение историков более содержательный исторический материал и менее противоречивый инструментарий, чем это позволяют другие концептуальные схемы — как, например, неуклюжая концепция “глобального Юга”» [28]. Историки, работающие на материале таких вненациональных географических регионов, как Латинская Америка, Африка, Атлантический мир (англ., Atlantic world) и мир Индийского океана (англ., Indian Ocean world) — то есть географических и геополитических пространств, не укладывающихся в границы традиционных наций и государств, — также прибегают к географическому «объективу» в качестве стратегии для того, чтобы раздробить, регионализировать или другим образом выбить традиционно европоцентричную мировую историю из проторенной колеи [29].

По аналогии с исследовательским подходом «Азия как метод», в котором географический регион используется в качестве метода исторического исследования, я предлагаю «Россию как метод» для репозиционирования традиционно европоцентричной и как бы универсальной аналитической оптики самой исторической науки [30]. Использование «России как метода» для рассмотрения разных историографических направлений, таких как историографическая школа Анналов, количественная история и всемирная история, позволяет высветить циркуляцию и модификацию знаний, практик и философских систем, связанных с научной историей [31]. С конца XIX и на протяжении большей части XX века Российская империя (а затем Советский Союз) оставалась активной, хотя и не равноправной, участницей движения за научную историю, и в процессе апроприации знаний, практик и философских систем, связанных с научной историей российскими, а затем советскими учеными, эти знания и практики, в свою очередь, изменялись и реконфигурировались в местах их происхождения.

Одна из историй, которая прослеживается на протяжении всей книги, — это история взаимодействий между французскими историками-гуманитариями и советскими учеными-естественниками. Эти взаимодействия оказали важное влияние на историческую науку XX века, однако советская глава в существующей истории историографической мысли остается за интеллектуальным «железным занавесом». Как я показываю в этой книге, история научной истории будет выглядеть совсем иначе, если проследить связи между историей историографии и историей науки в Российской империи и СССР.

Я использую концепцию «Азия как метод» в качестве отправной точки отчасти из‑за ее объяснительной силы, а отчасти потому, что между Азией и условно-собирательной «Россией» существуют очевидные исторические параллели и взаимосвязи, как географические, так и исторические. В историческом воображении народов, населяющих обе территории, понятие универсального, абстрактного «Запада» играло и продолжает играть роль важного культурного компаса [32]. На протяжении всей российской истории «Запад» являлся для российских интеллектуалов и реформаторов важнейшим экзистенциальным Другим — иными словами, служа в одно и то же время ориентиром, целью, соперником, которому нужно подражать, объектом желания и ресентимента. Но если разнообразные общества и народы, населяющие огромную территорию собирательной «Азии», сформировали свои собственные культурные, интеллектуальные и экономические традиции, то «Россия» в разных своих ипостасях была и оставалась частью европейской культурной традиции, в которую российские элиты были и оставались интегрированы в разные периоды российской истории. Российский имперский опыт, как показал Александр Эткинд, был гибридным, соединив в себе опыт колонизатора и колонизируемого, западного ориентализма и его объекта. Опыт «внутренней колонизации» сделал Россию «в ее разнообразных проявлениях и периодах… как субъектом, так и объектом ориентализма»: Россия колонизировала саму себя и была ориентализирована своими собственными «другими» — европеизированными высшими классами и элитами [33].

Двусмысленное положение «России», подрывающее бинарную оппозицию Запада и его Других, делает ее хорошим «методом» для зондирования интеллектуальной истории историографии, которая обычно сводится к обсуждению вклада западноевропейских интеллектуалов, от Маркса и Ранке до Фуко и Ферро. «Россия как метод» позволяет выявить эпистемологические ограничения использования Запада в качестве универсального метода для изучения истории историографической мысли и исторических методов, которые формировались, как и другие формы знания, в результате культурных обменов и взаимных заимствований, происходивших в разное время в разных регионах мира.

В последние десятилетия историки начали пересматривать интеллектуальную историю своей собственной дисциплины, используя подходы транснациональной истории (англ., transnational history), позволяющей выйти за узкие рамки национальных нарративов и взглянуть на давно изученные вопросы с точки зрения циркуляции знания в глобальном историческом контексте [34]. Однако лишь немногие работы, посвященные истории гуманитарных наук в Российской империи, не говоря уже об их советских вариациях, написаны в жанре транснациональной истории [35]. Объяснение достаточно очевидно. Как заметил Олег Хархордин, «Россия не дала миру своих Витгенштейнов, Малиновских, Хайеков, Полани или Фрейдов». Действительно, советские гуманитарные и общественные науки приравнивались к официальному марксизму и подлежали идеологической цензуре и партийному контролю. Советская продукция в области гуманитарных наук не «экспортировалась за рубеж» и, за редким исключением, не выходила «на мировые рынки по производству знаний» [36]. После развала СССР, «когда замкнутый мирок советских общественных наук был открыт для мира, он оказался, по стандартам этого большого мира, по большей части пустым». В результате, как объясняет Хархордин, постсоветские гуманитарные науки стали функционировать как сырьевая экономика: методы и теории «импортировались… в Россию» с Запада, а «сырье» — как, например, копии архивных материалов, — экспортировалось из России на Запад. Иными словами, перемещение знаний проходило по большей части в одном направлении — с запада на восток [37].

В данной книге я предлагаю пересмотреть этот, казалось бы, самоочевидный тезис, применив к советской исторической мысли тот же подход, что историки применяют в других случаях, — то есть рассматривать взаимодействия между учеными разных стран не как линейный процесс, который можно описать в терминах импорта/экспорта, а как сложное переплетение множества дискурсов, в процессе чего знание меняетя как результат его перемещения и рецепции. История взаимодействия между историками школы Анналов и советскими учеными начиная с 1930‑х годов — лишь один из иллюстрирующих этот тезис примеров. На первый взгляд рецепция историографических подходов школы Анналов в постсоветской историографии может служить иллюстрацией одностороннего перемещения знания: широко известно, что в 1970‑е годы Анналы были популяризированы в СССР медиевистом А. Я. Гуревичем посредством его переводов работ французских историков на русский язык, а после развала СССР именно французское влияние оказалось преобладающим в постсоветской историографии [38]. Однако, если учесть контакты между французскими историками и советскими учеными в 1930‑е годы (глава 3), которые возобновились в 1950‑е годы в рамках проекта ЮНЕСКО по написанию «научной и культурной истории человечества» (глава 5), можно видеть, что междисциплинарные обмены и трансферы между советскими учеными и французскими историками происходили задолго до 1970‑х годов, когда Гуревич популяризировал историографическую школу Анналов среди советских историков. Я не хочу утверждать, что вавиловские теории каким-либо образом «повлияли» на французских историков, но, скорее, привожу этот пример, чтобы проиллюстрировать ложность представления о знании/теориях/идеях как перемещающихся в одном направлении: из центров его производства в места его рецепции на периферии, даже в тех случаях, когда это представляется само собой разумеющимся положением дела [39].

Разнообразные программы научной истории, прослеженные в этой книге, имели не только интеллектуальные мотивы, но также преследовали политические цели. В раннесоветский период провозвестники новой, социалистической, науки рассматривали междисциплинарность как одну из фундаментальных черт науки при социализме, отличающих советскую науку от науки «буржуазной», с ее специализацией и фрагментацией академических дисциплин как отражении индивидуалистической природы капиталистического общества. Доступный язык, как другая отличительная особенность «социалистической науки», виделся способом коммуникации, позволяющим преодолеть дисциплинарные границы. В этом контексте филолог и сотрудник Коммунистической Академии И. А. Боричевский призывал к созданию специальной «науки о науке», или «науковедения». Сокрушаясь о «непрерывно растущем разделении труда в науке», в результате которого «великое здание научной мысли все больше начинает напоминать огромное промышленное предприятие, где каждый работник выполняет какую-нибудь частичную работу», Боричевский представил науковедение в качестве метаязыка коммуникации между разными «мастерскими современной науки» [40]. В этом же контексте Бухарин видел в истории науки способ преодоления дисциплинарных границ и пригласил Вавилова представить доклад о значении его геногеографических исследований для историков на Лондонском конгрессе историков науки (см. главы 2 и 3).

Во время холодной войны политика и идеология формировали программы научной истории по обе стороны «железного занавеса». Джулиан Хаксли, первоначально симпатизирующий наблюдатель за разворачивающимся в Советском Союзе социалистическим «экспериментом», а затем один из научных идеологов холодной войны, видел в научной истории противовес советской универсалистской идеологии. Для Хаксли смысл советского эксперимента менялся со временем, однако он продолжал занимать его мысли то как утопический идеал, то как осуществляющийся на практике опыт научного планирования, то как опасная антинаучная идеология, уникальным образом сформировав его видение проекта научной истории, инициированного им под эгидой ЮНЕСКО в 1950‑е годы.

Используя «Россию как метод», эта книга ставит задачей высветить переплетенные истории естественных и гуманитарных наук в российском и советском научном ландшафте. Расширяя дисциплинарные рамки истории науки, эта книга фокусирует внимание на общем и неразделенном поле «научной гуманитаристики», выявляя исторические связи между историями естественных и гуманитарных наук. В качестве канвы для рассказа об амбициозных и идеологически мотивированных программах научной истории я использую переплетенные жизненные истории историков и ученых как исторические срезы, позволяющие пересмотреть и дополнить интеллектуальную историю исторической науки, реконструируя истории контактов и сотрудничества между представителями разных стран и дисциплин [41]. Следуя за героями этой книги из Москвы или Ленинграда в Лондон, Париж, Вашингтон или Филадельфию, я реконструирую забытые связи между историей исторической методологии на протяжении большей части XX века и историей радикальных амбиций и меняющихся смыслов советского проекта.

Иллюстрация 1. «Научная история». Панч, 2 февраля 1910 года, с. 89.

29

См. обсуждение вопроса в Fan, “Modernity, Region, and Technoscience”. О подходе, в котором океаны рассматриваются как важнейшие центры мировой истории, см. David Armitage, Alison Bashford, Sujit Sivasundaram (eds.), Oceanic Histories (Cambridge: Cambridge University Press, 2018). Выражаю благодарность Минакши Менон и участникам группы «История науки в Азии: Деколонизируя историю науки» (History of Science in Asia: Decolonizing the History of science) консорциума по истории науки, техники и медицины (Consortium for History of Science, Technology and Medicine), Филадельфия, за информативное обсуждение этой темы.

26

Одним из ранних примеров подобного рассуждения может быть книга Февра и Батайона: Lucien Febvre, Lionel Bataillon, Geographical Introduction to History, trans. E. G. Mountford, J. H. Paxton (New York: Knopf, 1925).

27

См., например: Fa-ti Fan, “Modernity, Region, and Technoscience: One Small Cheer for Asia as Method,” Cultural Sociology 10, № 3 (2016): 352–368; и Warwick Anderson, “Asia as Method in Science and Technology Science,” East Asian Science, Technology and Society 6, № 4 (2012): 445–451. О роли истории науки в конструировании понятия европоцентричной модерности см.: Daston, “The History of science as European Self-Portraiture”; и Marwa Elshakry, “When Science Became Western: Historiographical Reflections,” Isis 101, № 1 (2010): 98–109.

28

Fan, “Modernity, Region, and Technoscience,” 363.

36

Kharkhodin, “From Priests to Pathfinders,” 1296.

37

Oleg Kharkhodin, “From Priests to Pathfinders: The Fate of the Humanities and Social Sciences in Russia after World War II,” American Historical Review 120, № 4 (2015): 1283–1298, 1290, 1291, 1295.

38

О популяризации школы Анналов в Советском Союзе в 1970‑х годах А. Я. Гуревичем см.: Mikhail Krom, “Studying Russia’s Past from an Anthropological Perspective: Some Trends of the Last Decade,” European Review of History/Revue europèene d’histoire 11, № 1 (2004): 69–77, 71. О «французской интеллектуальной революции» в России 1990‑х годов см.: Александр Дмитриев. «Русские правила для французской теории: Опыт 1990‑х годов», Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре, ред. С. Н. Зенкин (М.: НЛО, 2005). С. 177–188.

39

Сходную критику в ином контексте см.: Elshakry, Reading Darwin in Arabic.

32

Я использую термин «Запад» по большей части как категорию самих участников исторического процесса (англ., actors’ category). Об интеллектуальной истории идеи об универсальном Западе в мусульманском мире см.: Aydin Cemil, The Politics of Anti-Westernism in Asia: Visions of World Order in Pan-Islamic and Pan-Asian Thought (New York: Columbia University Press, 2017). Об обсуждении «Запада» как тропа в российском культурном дискурсе см. Главу 2 настоящей книги. Обсуждение ранней постколониальной критики «Запада» как неотрефлексированной категории историков см. Главу 5.

33

Alexander Etkind, Internal Colonization: Russia’s Imperial Experience (Cambridge: Polity, 2011). Александр Эткинд. Внутренняя колонизация. Имперский опыт России / Авториз. пер. с англ. В. Макарова. (М.: НЛО, 2013). См. также: Michael David-Fox, Peter Holquist, Alexander Martin, eds., Orientalism and Empire in Russia (Bloomington, IN: Slavica, 2006); и Vera Tolz, Russia’s Own Orient: The Politics of Identity and Oriental Studies in the Late Imperial and Early Soviet Periods (Oxford: Oxford University Press, 2011).

34

См., например: David Armitage, Foundations of Modern International Thought (Cambridge: Cambridge University Press, 2012), в особенности Глава 1 (“The International Turn in Intellectual History”), 17–32.

35

В качестве редкого исключения см.: “Social and Human Sciences on Both Sides of the ‘Iron Curtain’,” ed. Ivan Boldyrev, Olessia Kirtchik, специальный выпуск History of the Human Sciences 29, №№ 4–5 (2016): в особенности введение: Ivan Boldyrev, Olessia Kirtchik, “On [Im]permeabilities: Social and Human Sciences on Both Sides of the ‘Iron Curtain’”. Другим примером транснациональной истории является работа Марлен Ларуэль, которая прослеживает историю крайне правых политических идей, циркулирующих между Россией и европейскими странами на протяжении ХX века: Marlène Laruelle, Entangled Far Rights: A Russian-European Intellectual Romance in the Twentieth Century (Pittsburgh, PA: University of Pittsburgh Press, 2018).

30

Я использую слово «Россия» в том же смысле, что и ученые, использующие термин «Азия» в дискуссиях об «Азии как методе»: то есть в качестве условного обозначения территории Российской империи и Советского Союза, не предполагая при этом никакой эссенциализации ни страны, ни населяющих эти территории разнообразных народов и современных суверенных государств.

31

Сред прочих аналитических подходов, я опираюсь на работы Капиля Раджа и Марвы Эльшакри о распространении и передаче знаний. Оба исследователя выявляют сложную сеть разнообразных контактов и взаимоотношений, обеспечивающих процесс обмена знаниями, в ходе которого претерпевают глубокие изменения и так называемое импортируемое знание и усваивающая его сторона. См.: Kapil Raj, Relocating Modern Science: Circulation and the Construction of Knowledge in South Asia and Europe, 1650–1900 (New Yourk: Palgrave Macmillan, 2006); и Marwa Elshakry, Reading Darwin in Arabic, 1860–1950 (Chicago: University of Chicago Press, 2013). Обсуждение подхода Капиля Раджа к изменчивости научного знания как аналитического ракурса, особенно подходящего для исследования российских/советских гуманитарных и общественных наук, см.: Susan Gross Solomon, “Circulation of Knowledge and the Russian Locale,” Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History 9 (2008): 9–26.

40

И. А. Боричевский. «Науковедение как точная наука». Вестник знания 12 (1926). С. 778–788, 778.

41

Антрополог Майкл Фишер назвал подобный подход методом социальных иероглифов, чтобы отличить его от биографического метода. Социальные иероглифы не являются просто биографиями, поскольку они выборочны и не ставят целью полное изложение индивидуальных историй, но ставят целью «дать исторический срез того, что часто представляется исключительно как история отдельных людей, или институтов, или отдельных эпизодов в истории науки». Michael M. J. Fischer, “A Tale of Two Genome Institutes: Qualitative Networks, Charismatic Voice, and R&D Strategies — Juxtaposing GIS Biopolis and BGI,” Science, Technology and Society 23, № 2 (2018): 271–288.

Глава 1. Научная история и единство науки

Когда в 1903 году Джон Багнелл Бери (J. B. Bury), принимая престижную позицию regius professor истории Кембриджского университета, провозгласил в своей инаугурационной речи, что история — это «наука, не более и не менее», ответ его коллег не заставил себя ждать: что за бессмыслица! [42] Даже журнал сатиры и юмора Панч посчитал нужным высказаться на этот счет, высмеяв в стихах представление истории как «науки» (см. Иллюстрацию 1) [43].

Начиная с последней четверти XIX века большинство профессиональных историков настаивали на принципиальном различии между гуманитарным историческим знанием и естественным научным знанием. История, согласно принятой аргументации, — наука интерпретативная, и качественные методы гуманитариев качественно отличаются от аналитических и количественных методов естественных наук. В той или иной форме разграничение между гуманитарной историей и естественными науками, по большей части, сохраняется до настоящего времени.

Тем не менее, последующие историки вновь и вновь поднимали вопрос о «научности» истории, отстаивая право «научной истории» на существование. В 1929 году, в тот же год, когда одни из наиболее язвительных критиков Бери триумфально занял его место как новый regius professor истории Кембриджского университета и таким образом символически поставил точку в споре историков в Англии, во Франции, два историка Страсбургского университета, Люсьен Февр и Марк Блок, объявили о создании нового журнала, Анналы экономической и социальной истории (Annales d’histoire économique et sociale), давшего имя историографической школе, идентифицирующей себя с программой «научной истории». При всех своих различиях связанные со школой Анналов историки считали себя именно научными историками в том смысле, который как раз и вызывал возражения и раздражение критиков Бери: отказываясь признать культуру и природу несовместимыми категориями, историки школы Анналов — от Февра до Фюре — стремились продуктивно соединить биологию, географию и изучение климата, с одной стороны, и изучение «форм политического и культурного самовыражения конкретных групп индивидов» — с другой, поскольку и то и другое представлялось им разными движущими силами истории человечества [44].

Сегодня многие историки и ученые вновь пытаются перекинуть мостики между естественными науками и исторической дисциплиной. Независимо от того, преуспеют они или нет, сегодняшние сторонники «большой истории», «глубинной истории», «био-истории» и других программ, призывающих раздвинуть границы и истории, и различных естественных наук, сильно отличаются от своих предшественников. Тем не менее, новая волна интереса к «научной истории» и призывы преодолеть воображаемый или и в самом деле существующий разрыв между естественными и гуманитарными науками побуждает поставить вопрос о продолжающейся привлекательности проекта научной истории и о причинах его неприятия. Эта глава предлагает одну из многих «генеалогий» научной истории, начиная с зарождения этой программы в движении за единство науки конца XIX — начала XX века.

“Scientific History,” Punch, February 2, 1910, 89.

Lynn Hunt, “French History in the Last Twenty Years: The Rise and Fall of the Annales Paradigm,” Journal of Contemporary History 21, № 2 (1986): 2009–224, 212. См. также: Peter Burke, The French Historical Revolution: The Annales School, 1929–2014 (Cambridge: Polity, 2015).

J. B. Bury, An Inaugural Lecture Delivered in the Divinity School, Cambridge, on January 26, 1903 (Cambridge: Cambridge University Press, 1903). Для примера ответной реакции со стороны историка-современника Бери, см.: G. M. Trevelyan, “The Latest View of History,” Independent Review, 1 (1903): 395–414.

Два движения за единство науки

Если сторонников научной истории что-то и объединяло, то это было их стремление объединить науки о прошлом. В этой программе объединение знания виделось как способ формирования единого мировоззрения, лекарство от сокрушительных войн и неутихающих межнациональных конфликтов. В своей инаугурационной речи 1903 года Бери призывал историков к объединению фрагментарных знаний о прошлом в единую историю мира, высказывая при этом свое убеждение, что такая история, когда и если она будет написана, послужит укреплению мира [45].

Объединение исторического знания было мечтой и современника Бери, французского философа и предприимчивого организатора Анри Берра. В 1900 году Берр основал журнал Revue de synthèse historique (Журнал исторического синтеза), целью которого, как это явствовало из названия, был синтез исторического знания. В 1907 году Берр пригласил к сотрудничеству в Revue историков Люсьена Февра и Марка Блока. Будущие взгляды Февра и Блока об истории и историческом методе сформировались во многом в результате их сотрудничества с Берром. В продолжение амбициозной программы Берра, ставящей своей целью синтез всего доступного знания о прошлом, Февр настаивал на «необходимости синтеза всего знания в рамках истории», призывая историков рассматривать свою дисциплину как основу для достижения «живого единства науки» (“l’Unité vivante de la Science”) [46]. Реализацию этой программы Февр видел в «организованных и согласованных коллективных исследованиях», объединяющих историков и естественников на пути к созданию единой «науки о прошлом человечества» (“science du passé humain”) [47].

У историков науки движение за объединение знания обычно ассоциируется с другим историческим эпизодом, а именно с движением, инициированным философами и учеными, входившими в так называемый Венский кружок за объединение науки, в который входили, среди прочих, философы Мориц Шлик и Рудольф Карнап, экономист Отто Нейрат, физик Филипп Франк и математик Курт Гедель [48]. В том же 1929 году, когда Февр и Блок основали Анналы, поставив своей целью «объединить исследователей разных дисциплин и специализаций» [49], члены Венского кружка издали свой манифест, объявив о намерении объединить «различные ветви науки» [50]. Участники Венского кружка стремились создать единую формальную «логическую структуру мира» (по выражению Карнапа), которая служила бы основанием «научной картины мира» [51]. Международные конгрессы по объединению науки и публикации, такие как Международная энциклопедия единой науки (International Encyclopedia of Unified Science), сделали Венский кружок безусловным эталоном проекта объединения науки в XX веке [52].

Одна дисциплина, однако, отсутствовала в программе Венского кружка. Этой отсутствующей дисциплиной была история. Принадлежащие к кружку философы имели для этого объяснение: Ганс Райхенбах, один из философских лидеров кружка, обосновывал разграничение «контекста обоснования» научного знания от «контекста открытия», или между эпистемологическими вопросами обоснования знания (как мы знаем то, что знаем?) и обстоятельствами его «открытия» [53]. Философов Венского кружка, которые стремились к разработке новой, научной философии, интересовал «контекст обоснования». История же, в терминах Венского кружка, принадлежала к «контексту открытия»: как дисциплина, имеющая дело с установлением «истин» о прошлом, она могла выявить уникальные обстоятельства открытия научных «истин», но, поскольку исторические обстоятельства уникальны, они не имели эпистемологических последствий. Соответственно, участники Венского кружка рассматривали историю как источник фактического материала для конструирования теорий, но во всех остальных отношениях не относящуюся к их программе объединения науки.

Проводя различие между контекстом обоснования и контекстом открытия, Райхенбах воспроизвел известную аргументацию, в рамках которой естественные науки, как точные и объективные, противопоставлялись наукам гуманитарным, как интерпретативным и субъективным формам знания. Наиболее ярко это противопоставление между гуманитарными и естественными науками как взаимоисключающими формами знания было сформулировано в немецкой интеллектуальной традиции третьей четверти XIX века. Так, в своей влиятельной работе Введение в науки о духе берлинский философ Вильгельм Дильтей утверждал, что у естественных и гуманитарных наук разные предметы исследования. В противоположность природному и материальному миру, который изучают ученые-естественники, мир, который исследуют историки, — это мир смыслов, возникающих в результате взаимодействий между людьми. Предметом гуманитарных наук являются разум и дух (Geist), находящие выражение в историческом процессе. По мнению Дильтея, причинно-следственные отношения, выявляемые естественными науками, не могут сами по себе объяснить действия людей или передать историю человечества, сотканную из передаваемых из поколения в поколение смыслов [54]. Таким образом, задача гуманитарных наук, или наук о духе (Geisteswissenschaften), состоит не в причинном объяснении (Erklären), а в понимании (Verstehen) и интерпретации (Deutung) [55]. Согласно Дильтею, понимание возможно потому, что историки (в отличие от ученых-естественников) могут переживать (Erleben) то, что происходило с другими людьми, и таким образом понимать их действия. Иными словами, в отличие от естественных наук история герменевтична по своей сути [56].

Все лидеры Венского кружка — в частности, Рудольф Карнап, Мориц Шлик и Отто Нейрат — были хорошо знакомы с работами Дильтея, прибегая к ним в своей критике метафизики. В частности, Карнап обсуждал критическую герменевтику Дильтея в своих работах, подчеркивая, вслед за Дильтеем, что «интуитивное чувство жизни» не может быть частью единой системы науки, поскольку ему невозможно дать концептуальное определение [57].

Конечно, реальные практики работы гуманитариев и естественников, как в конце XIX века, так и сегодня, мало укладываются в прокрустово ложе бинарной оппозиции между пониманием и объяснением, или между универсальным и уникальным. Тем не менее, на протяжении всего ХX века представление о том, что гуманитарные и естественные науки являются разными и даже взаимоисключающими формами знания, вновь и вновь проговаривалось такими влиятельными философами, как Генрих Риккерт, Эрнст Кассирер и Ганс-Георг Гадамер [58]. В философии науки разграничение между контекстом открытия и контекстом обоснования, сформулированное Райхенбахом, принималось философами науки на протяжении большей части XX века [59]. В своей возможно наиболее популярной версии, бинарная оппозиция гуманитарных и естественных наук обрела новую жизнь в послевоенный период в популярной и по сей день книге Чарльза Сноу о «двух культурах» [60].

Совсем иное движение за единство науки существовало начиная с последнего десятилетия XIX века во Франции, где рассуждения об объединении знания были связаны с философской традицией, восходившей к Огюсту Конту и другим представителям французского позитивизма. Хотя участники Венского кружка и их последующие комментаторы использовали ярлыки неопозитивизм или логический позитивизм для своей программы, во франкоязычном пространстве термин позитивизм применялся совсем к другим вопросам и проблемам, нежели чем в немецко- и до некоторой степени англоязычном дискурсе [61]. Основное отличие было в том, что французские позитивисты рассматривали именно историю как центральную науку в той системе объединенного знания, о которой мечтал Конт и которую впоследствии по-разному понимали и претворяли в жизнь его читатели, последователи и даже оппоненты [62]. Именно контовское понимание истории как центральной дисциплины в системе единой науки легло в основу исторического синтеза Анри Берра и опосредованно вдохновило проект историков, объединившихся вокруг Анналов.

Родившийся в 1798 году в Монпелье, Огюст Конт (1798–1857) посвятил всю свою жизнь разработке и продвижению позитивной философии (philosophie positive), или «новой универсальной системы знания для современной эпохи» [63]. Программа Конта была вдохновлена идеями Анри Сен-Симона, поборника универсальной системы научного знания, который был убежден, что новая «позитивная философия» должна привести к новой стадии исторического развития, на которой ученые и промышленники станут правящей элитой общества, сменив в этой роли священников и военачальников. Конт работал некоторое время ассистентом Сен-Симона после того, как его в 1816 году исключили из престижной парижской Политехнической школы за своемыслие. Расставшись с Сен-Симоном, Конт занялся развитием этих идей в последовательную философскую систему, над которой он продолжал работать всю свою жизнь, между тем безрезультатно пытаясь получить профессорскую позицию, которую он получить так и не смог. Труд своей жизни, шеститомный Курс позитивной философии (Cours de philosophie positive), излагающий его систему, Конт написал во время своей работы в Политехнической школе, где ему удалось получить должность ассистента преподавателя [64].

В основу своей системы позитивной философии Конт положил представление об обществе как об отражении философии природы, доминирующей в каждый отдельный исторический период. В своем Курсе позитивной философии Конт описывал эпистемологическое соединение знания о природе и обществе, прибегая к двум ключевым концептуальным элементам: закону трех стадий и шестичастной классификации наук. Первый, — пользуясь словами Конта, — гласил, что «каждая из наших главных идей, каждая из отраслей нашего знания проходит последовательно три различных теоретических состояния» или «три метода мышления» — теологическое, метафизическое и положительное (позитивное), — которые «по характеру своему… прямо противоположны друг другу» [65]. Конт утверждал, что закон трех стадий подтверждался конкретным историческим развитием шести основных наук, а именно математики, астрономии, физики, химии, биологии и «социальной физики» (или социологии — неологизм, который Конт ввел для обозначения новой науки: «науки об обществе»).

Поскольку, согласно Конту, устройство общества отражает доминирующую философию, оно переходит в те же состояния в ходе тех же последовательных стадий. Так, на теологической стадии доминируют идеи и представления божественного закона, и потому оно находится во власти священников и военачальников. На метафизической стадии на первое место выходят «абстрактные и метафизические представления, обосновывающие первичный общественный договор», и «те права, которые считаются естественными и в равной мере присущими всем людям», обеспечиваются властью юристов и судебной системы. На последней же, «позитивной» стадии, которой только еще предстоит наступить, каждая отрасль науки достигнет позитивной фазы своего развития, на смену абсолютным понятиям придут относительные, люди придут к соглашению в понимании, а общество обретет стабильность, превратившись в республику знаний, управляемую «позитивными философами» [66].

На позитивной стадии, согласно Конту, знание будет единым, поскольку все науки будут подчиняться одним и тем же методологическим стандартам. Для Конта главная ценность науки заключалась в ее методе. Каждая наука в контовской шестичастной иерархии вносила что-то свое и уникальное в «позитивный метод»: математика привнесла анализ, астрономия — наблюдение и гипотезы, физика — эксперимент, биология — сравнительный метод, а социология — «синтетический» исторический метод (химия составляла исключение, поскольку, согласно Конту, химия не добавила ничего нового к экспериментальному методу физики). Каждая из наук в этом иерархическом ряду развивалась на основе предшествующей науки, проходя через стадии развития — от анализа к наблюдению, эксперименту, сравнению и, наконец, историческому методу. По мере развития метод науки усложнялся. Тем не менее, методы различных дисциплин являлись наиболее стабильным фактором в этом ряду развития и усложнения: в то время как научные доктрины и теории со временем менялись, методы сохранялись, и как раз методы, а не идеи или теории, способствали развитию научного знания. Исторический метод — последний в иерархии Конта — понимался им не только как метод социологии, но и как синтетический метод науки, пронизывающий и объединяющий все науки на позитивной стадии ее развития.

Еще при жизни идеи Конта, изложенные в его главном труде жизни, Курсе позитивной философии, стали пользоваться изрядной популярностью [67]. Хотя Конту так и не удалось получить вожделенное профессорское звание, его лекции и сочинения снискали ему известность не только во Франции, но и за ее пределами. В число английских почитателей Конта входил философ Джон Стюарт Милль, поспособствовавший распространению его учения по другую сторону Ла-Манша. Во Франции учеником и одним из первых сторонников учения Конта стал влиятельный интеллектуал Эмиль Литтре (Littré) [68], который не только популяризировал учение Конта, но и учредил специальный фонд, призванный обеспечить материальную поддержку (названную «позитивной субсидией») стареющему учителю в последние годы его жизни.

К старости Конт стал, к разочарованию своих последователей-республиканцев, гораздо консервативнее в своих политических взглядах. После революций 1848–1849 годов он приветствовал реставрацию империи и хвалебно отзывался о Наполеоне III. Конт также стал очень критически высказываться о доктрине революции, предлагая в качестве альтернативы свою собственную доктрину позитивной философии, в рамках которой революции противопоставлялся закон «эволюции» — постепенного, или стадийного, общественного развития и прогресса [69]. Он также начал проповедовать «религию человечества» (заимствовав термин у Сен-Симона и его последователей), представляя позитивную философию как универсальную секулярную систему убеждений, которая должна заменить католическую, или любую другую, религию. Последние годы жизни Конт посвятил разработке этих идей, написав свои наиболее спорные книги — Система позитивной политики, или Социологический трактат, учреждающий Религию Человечества и Позитивистский катехизис [70]. Эти идеи пришлись по душе некоторым поклонникам Конта в Англии, где группа последователей Конта учредила «церковь человечества» при Лондонском обществе позитивистов [71].

В Германии, где работы Конта стали известны в 1850‑х годах, отношение к позитивной философии было сложнее. Немецкие профессора обсуждали идеи Конта в контексте дискуссии об образовании и университетах, развернувшейся в Германии после революций 1848–1849 годов. В рамках этих дебатов идеи позитивной философии Конта оказались сплетены с сетованиями, типичными для немецких гуманитариев того времени, о том, что им представлялось посягательством естественных наук на «историко-философский характер образования» (Bildungsweise) в Германии. Таким образом, немецкие профессора истории старались использовать позитивную философию для отстаивания традиционных форм политического и академического авторитета, при этом указывая на позитивизм как на угрозу как научным исследованиям вообще, так и немецкой национальной общности в частности [72]. Когда, полвека спустя, участники Венского кружка, работавшие по большей части независимо от Конта и его французских преемников, начали активно претворять в жизнь свою программу под именем «неопозитивизм», они ссылались прежде всего на радикальный статус позитивизма в академическом дискурсе Германии, нежели чем на его интеллектуальное содержание [73].

Если интеллектуалы и политики в Германии употребляли слово Positivismus в качестве уничижительного ярлыка, то во Франции влияние Конта еще более возросло в первые годы существования Третьей республики, созданной после поражения Франции во Франко-Прусской войне 1870 года, положившим конец Второй империи Наполеона. В историографии Третья республика часто описывается как «позитивистская» по своей идеологии [74]. И действительно, ведущие политики Третьей республики называли себя учениками Конта и сторонниками позитивной философии. Надеясь заменить авторитет католической церкви в общественной жизни на авторитет «позитивной науки», такие лидеры как Жюль Ферри и Эмиль Литтре переинтерпретировали учение Конта, приспособив его к своей антиклерикальной и образовательной политике [75]. В частности, Литтре использовал свое политическое положение для продвижения контовского учения как философии культа науки. Входивший в политическую элиту республики — сначала как депутат парламента (1871–1875), а затем как сенатор (1875–1881), — Литтре утверждал, что позитивная философия Конта, связывавшая «незыблемость разума и общества с непоколебимостью науки», представляла собой «лекарство для смутного времени» [76].

Востребованный политиками и философами-республиканцами, контовский позитивизм стал официальной философией Третьей республики в первые годы ее существования, перевоплотившись в разнообразных программах в самых разных областях жизни — от литературы до рабочего движения [77]. Привлекательность позитивной философии заключалась не только в ее социополитическом обещании прогресса, но и в пластичности ее содержания, которое позволяло наполнять ее самым разным содержанием. Профессиональная история, которая впервые стала востребованной во Франции с начала Третьей республики, стала одной из тех «лабораторий позитивизма», в которых контовская позитивная философия была политически переупакована и концептуально переработана [78].

Auguste Comte, Système de Politique positive; ou, Traité de sociologie instituant la religion de l’humanité, 4 vols. (Paris: Carilian Goeury, 1851–1854), английский перевод: System of Positive Polity, trans. by J. H. Bridges (vol. 1), F. Harrison (vol. 2), E. S. Beesly et al. (vol. 3), R. Congreve (vol. 4), H. D. Hutton (”Appendix: Early Essays”) (London: Longmans, Green, 1875–1877); Idem, Catéchisme positiviste; ou, Sommaire exposition de la religion universelle en treize entretiens systématiques entre une femme et un pretre de l’humanité (Paris, 1852), английский перевод: The Catechism of Positive Religion, trans. by Richard Congreve (London: Trubner, 1891).

См.: Andrew Wernick, “The Religion of Humanity and Positive Morality,” в Bourdeau, Pickering, Schmaus, eds., Love, Order, and Progress, 217–249.

См.: Warren Schmaus, Mary Pickering, Michel Bourdeau, “The Significance of Auguste Comte,” в Bourdeau, Pickering, Schmaus, eds., Love, Order, and Progress.

Cours, I, L 1, 21. Конт О. Курс положительной философии. Т. 1 (СПб., 1900). С. 4. См. обсуждение в работе Warren Schmaus, “Comte’s General Philosophy of Science,” in Love, Order, and Progress: The Science, Philosophy, and Politics of Auguste Comte, ed. Michel Bourdeau, Mary Pickering, Warren Schmaus (Pittsburgh, PA: University of Pittsburgh Press, 2018), 27–55, 34.

Auguste Comte, Comte: Early Political Writings, ed. H. S. Jones (Cambridge: Cambridge University Press, 1998), 83. Обсуждение разнообразных аспектов работы Конта см.: Bourdeau, Pickering, Schmaus, eds., Love, Order, and Progress.

По крайней мере отчасти этот успех можно объяснить тем, что сочинения Конта принадлежали к зарождающемуся и чрезвычайно популярному жанру научно-популярной литературы. В то время, когда повсеместно шло обсуждение и споры о новом индустриальном мире, управляемом машинами, Конт в доступной форме говорил о значении и месте науки в современной жизни. О роли популярных книг о науке в этот период см.: James A. Secord, Visions of Science: Books and Readers at the Dawn of the Victorian Age (Chicago: University of Chicago Press, 2014). О контовском «синтезе» как литературном жанре см.: Zakariya, A Final Story, esp. 68–72.

Michael Singer, The Legacy of Positivism (New York: Palgrave Macmillan, 2005). О раннем этапе карьеры Литтре, когда тот переводил Гиппократа и занимался историей медицины, см.: Roger Rullière, “Les études médicales d’Émile Littré,” Revue de synthese historique 103 (1982): 255–262. О политической карьере Литтре в первые годы существования Третьей республики см.: Sudhir Hazareesingh, Intellectual Founders of the Republic: Five Studies in Nineteenth-Century French Political Thought (New York: Oxford University Press, 2001).

Об истории Венского кружка с точки зрения его участника см.: Victor Kraft, The Vienna Circle: The Origin of Neo-Positivism: A Chapter in the History of Recent Philosophy (New York: Greenwood, 1953).

Этот тезис вкратце обсуждается в книге Enrico Castelli Gattinara, Les inquiétudes de la raison: Épistémologie et histoire en France dans l’entre-deux-guerres (Paris: Vrin/Éditions de l’EHESS, 1998).

Цит. в Mary Pickering, Auguste Comte: An Intellectual Biography, 3 vols. (Cambridge: Cambridge University Press, 1993–2009), 3:2.

Auguste Comte, Cours de Philosophie positive, 4 vols. (Paris: Rouen, 1830–1842). Русский перевод: Конт О. Курс положительной философии. Т. 1 (СПб., 1900). Первый перевод этого сочинения на английский был сокращенным: Harriet Martineau: The Positive Philosophy of Auguste Comte (London: J. Chapman, 1853). О биографии О. Конта см.: Pickering, Auguste Comte.

Émile Littré, Principles de philosophie positive (Paris, 1868), 75. О Литтре как философе Третьей республики см.: Hazareesingh, Intellectual Founders of the Republic.

Mary Pickering, “The Legacy of Auguste Comte,” в Bourdeau, Pickering, Schmaus, eds., Love, Order, and Progress, 250–304, 262–264.

О разнообразных «лабораториях позитивизма» в разных странах см.: Feichtinger, Fillafer, Surman, eds., The Worlds of Positivism.

Denise Phillips, “Trading Epistemological Insults: ‘Positive Knowledge’ and Natural Science in Germany, 1800–1850,” в Feichtinger, Fillafer, Surman, eds., The Worlds of Positivism, 137–154, 148. В своей статье о квантовой механике в период Веймарской республики историк науки Пол Форман настаивал, что именно повсеместное «отрицание позитивистских представлений о природе науки» создало благоприятный климат для формирования новых идей о акаузальности (внепричинности). Paul Forman, “Weimar Culture, causality, and Quantum Theory: Adaptation by German Physics and Matematicians to a Hostile Environment,” Historical Studies in the Physical Sciences 3 (1971): 1–115, 7.

Если Франц Брентано помог распространить идеи О. Конта в Австрии, то Эрнст Мах, чьи философские работы во многом вдохновили программу Венского кружка, сделал о нем лишь несколько поверхностных и, по большей части, пренебрежительных замечаний. См.: Franz L. Fillafer, Johannes Feichtinger, “Habsburg Positivism: The Politics of Positive Knowledge in Imperial and Post-Imperial Austria, 1804–1938,” в Feichtinger, Fillafer, Surman, eds., The Worlds of Positivism, 191–238. О том, каким образом философия Маха и идеи Венского кружка укоренены в культурной и интеллектуальной истории Вены времен Габсбургской империи, см.: Deborh R. Coen, Vienna in the Age of Uncertainty: Science, Liberalism, and Private Life (Chicago: University of Chicago Press, 2007).

См., например: W. M. Simon, European Positivism in the Nineteenth Century: An Essay in Intellectual History (Ithaca, NY: Cornell University Press, 1963); есть и более современное исследование: Isabel Noronha-DiVanna, Writing History in the Third Republic (Newcastle: Cambridge Scholars, 2010).

См.: Jules Rouvier, L’enseignement a l’Université de Paris (Paris, 1893). О роли, которую наука и образование играли в политике первых лет существования Третьей республики, см.: Robert Fox, The Savant and the State: Science and Cultural Politics in Nineteenth Century France (Baltiore: John Hopkins University Press, 2012). О гендерном аспекте представлений об общественном устройстве в программах Третьей республики см.: Judith Surkis, Sexing the Citizen: Morality and Masculinity in France, 1870–1920 (Ithaca, NY: Cornell University Press, 2006).

Lucien Febre, Combats pour l’histoire (1953; цитируется по изданию Paris: A. Colin, 1992), 16, 20. См. обсуждение в работе Allan Megil, “Coherence and Incoherence in Historical Studies: From the ‘Annales’ School to the New Cultural History,” New Literary History 35, № 2 (2004): 207–231. Касательно дискуссии о коллективных исследовательских практиках в школе Анналов см. ниже, Глава 5.

См.: Friedrich Stadler, The Vienna Circle: Studies in the Origins, Development, and Influence of Logical Empiricism (Vienna: Springer, 2001).

Marc Bloch, Lucien Febre, “A nos lecteurs,” Annales d’histoire économique et sociale 1, № 1 (1929): 1–2, 2.

Bury, Inaugural Lecture.

См.: Lucien Febre, “De 1892 à1933: Examen de conscience d’une histoire et d’un historien,” Revue de synthèse historique 7, № 2 (1934): 93–106; и Michael Harsgor, “Total History: The Annales School,” Journal of Contemporary History 13, № 1 (1978): 1–13.

C. P. Snow, The Two Cultures and the Scientific Revolution (New York: Cambridge University Press, 1959). См. обсуждение в работе Guy Ortolano, The Two Cultures Controversy: Science, Literature, and Cultural Politics in Postwar Britain (Cambridge: Cambridge University Press, 2009).

См. обсуждение в работе Rens Bod, Jaap Maat, Thijs Weststeijn, “Introduction: The Making of the Modern Humanities,” в Bod, Maat, Weststeijn, eds., The Modern Humanities, 13–26.

Об истории возрастающей критики этого разграничения в философии науки см.: Werner Callebaut, Taking the Naturalistic Turn; or, How Real Philosophy of Science Is Done (Chicago: University of Chicago Press, 1993).

Wilhelm Dilthey, Einleitung in die Geisteswissenschaften (Leipzig: Duncker & Humblot, 1883); английский перевод: Introduction to the Human Sciences: An Attempt to Lay a Foundation for the Study of Society and History, trans. by Ramon J. Betanzos (Detroit: Wayne State University Press, 1988).

В противоположность слову science, которое в английском языке означает лишь «естественные науки», слова Wissenschaft в немецком языке, les sciences во французском и наука в русском имеют более широкое значение «организованного знания» и могут быть применены как к естественным, так и к гуманитарным наукам. Однако в этих лингвистических традициях все же прослеживается различие между точными науками и интерпретативным гуманитарным знанием: Naturwissenschaft vs. Geisteswissenschaft в немецком, les sciences vs. les lettres во французском, естественные и гуманитарные науки в русском и т. д. Французский les lettres соответствует английскому the humanities, тогда как понятие les sciences humaines может означать как науки о человеке (например, психологию), так и гуманитарные дисциплины (например, историю).

Историк Бейзер таким образом реконструировал ход мыслей Дильтея на основе его заметок к лекциям: «Знать значит делать выводы из первопричин; объяснять — подводить под действие универсальных математических законов, а понимать — интерпретировать или переводить, делать смысл чего-либо внятным себе, излагая его в своих терминах». Frederick Beiser, The German Historicist Tradition (Oxford: Oxford University Press, 2012), 298, цит. по: Lydia Patton, “Metodology of the Sciences,” в The Oxford Handbook of German Philosophy in the Nineteenth Century, ed. Michael Forster, Krictin Gjesdal (Oxford: Oxford University Press, 2015), 594–606. Дальнейшее обсуждение этой темы см.: Uljana Feest, ed., Historical Perspectives on Erklären and Verstehen (Dordrecht: Springer, 2009).

См.: Eric S. Nelson, “Dilthey and Carnap: The Feeling of Life, the Scientific Worldview, and the Elimination of Metaphysics,” в The Worlds of Positivism: A Global Intellectual History, 1770–1930, ed. Johannes Feichtinger, Franz L. Fillafer, Jan Surman (Cham: Palgrave Macmillan, 2018), 321–346. Хотя члены Венского кружка считали свою программу не только интеллектуальным, но и политическим проектом, они настаивали на отделении научной и логической работы от вопросов культуры, политики и истории. О позднем этапе истории Венского кружка — периоде изгнания в Америку времен холодной войны, где философы были вынуждены преуменьшать роль культурных, политических и педагогических аспектов своего проекта, бывших определяющими на раннем этапе его реализации, см.: Reisch, How the Cold War Transformed Philosophy of science. Краткий историографический очерк о «левом тезисе Венского кружка» см.: Sarah S. Richardson, “The Left Vienna Circle, Pt. I: Carnap, Neurath, and the Left Vienna Circle Thesis,” Studies in History and Philosophy of Science, Part A 40, № 1 (2009): 14–24.

См.: Rudolf Carnap, Hans Hahn, Otto Neurath, “The Scientific Conception of the World: The Vienna Circle,” в книге Empiricism and Sociology, ed. Marie Neurath, Robert S. Cohen (Boston: Reidel, 1973), 299–319, 299, 304 (оригинальная публикация: Wissenschaftliche Weltauffassung: Der Wiener Kreis, ed. Verein Ernst Mach (Vienna: Wolf, 1929).

См.: Rudolf Carnap, The Logical Structure of the World, trans. R. George (Chicago: Open Court Classics, 2003), оригинальная публикация: Der logische Aufbau der Welt (Berlin, Weltkreis, 1928). О «научной картине мира» Венского кружка как социальной установке см.: Donata Romizi, “The Vienna Circle’s ‘Scientific World-Conception’: Philosophy of Science in the Political Arena,” HOPOS: The Journal of the International Society for the History of Philosophy of Science 2, № 2 (2012): 205–242.

См., например: Otto Neurath, Rudolf Carnap, Charles F. W. Morris, Foundations of the Unity of Science: Toward an International Encyclopedia of Unified Science, 2 vols. (Chicago: University of Chicago Press, 1955–1970). О распространении движения за целостность знания и его до сих пор не утратившем значения наследии см.: Friedrich Stadler, Juha Manninen, eds., The Vienna Circle and the Nordic Countries: Networks and Transformations of Logical Empiricism (Dordrecht: Springer, 2010); Vassiliki Betty Smocovitis, Unifying Biology: The Evolutionary Synthesis and Evolutionary Biology (Princeton, NJ: Princeton University Press, 1996); Peter Galison, “The Americanization of Unity,” Daedalus 127, № 1 (1998): 45–71; и George Reisch, How the Cold War Transformed Philosophy of science: To the Icy Slopes of Logic (Cambridge: Cambridge University Press, 2005). Современную трактовку этой же темы, в рамках которой программа единой науки Венского кружка помещается в более широкий контекст различных проектов объединения научных знаний, разрабатывавшихся в области естественных наук, см.: Harmke Kamminga, Geert Somsen, eds., Pursuing the Unity of Science: Ideology and Scientific Practice from the Great War to the Cold War (London: Routledge, 2016).

О Райхенбахе и философском различии между контекстом открытия и контекстом обоснования см.: Jutta Schickore, Friedrich Steinle, eds., Revisiting Discovery and Justification (Dordrecht: Springer, 2006).

История и позитивизм

До революции 1789 года истории как области знания не придавалось большого значения, в отличие от естественной истории, которая развивалась, как и в других странах, движимая имперскими интересами Франции, и получила мощный толчок к развитию в результате Французской революции [79]. В свою очередь, исторические исследования во Франции получили мощный импульс в годы между так называемыми второй и третьей Французскими революциями (1830 года и 1848 года соответственно) [80]. В это время история приобрела ценность в глазах республиканцев, которые видели в исторических исследованиях способ создания удобной для последующих республик истории первой революции, представив ее как событие, заложившее фундамент новой эры в истории Франции. В это время французское правительство учредило и финансировало ряд новых исторических институтов, в частности, Комитет исторических исследований (Comité des travaux historiques) и Комиссию по историческим памятникам (Comission des monuments historiques) [81]. За первые годы существования Третьей республики финансирование, выделяемое правительством на высшее образование, выросло в разы, и история, как дисциплина, находящаяся на переднем крае общественных наук, стала объектом государственных инвестиций и энтузиазма. Число профессиональных историков, находящихся на жаловании у государства, стало весьма значительным и продолжало расти.

Профессиональные историки во Франции, как и в других европейских странах, следовали нормам профессионализации истории, введенным Леопольдом фон Ранке. К концу XIX века разработанный Ранке метод преподавания — исторический семинар — и методы исторических ислледований, в основе которых лежали архивные исследования и критика источников, были распространены его студентами в Берлинском университете, где Ранке преподавал с 1824 по 1871 год, по Европе и Северной Америке [82]. Во Франции профессионализация исторической дисциплины совпала по времени с первыми годами существования Третьей республики, когда позитивная философия Конта активно обсуждалась и политиками, и учеными, утвердившись в качестве политической платформы, которую такие интеллектуалы, как Литтре, отделили от ее автора и подвергли переоценке. Историки — современники этого процесса соединили модернизированную ими доктрину позитивизма с новыми практиками изучения истории и историческим методом Ранке, к этому времени ставшими стандартом исторической профессии.

В исторической литературе выражение позитивистская история или позитивистская школа часто употребляется для обозначения группы парижских историков, называвших себя «методическая школа» (école méthodique), в которую, помимо прочих, входили Шарль-Виктор Ланглуа, Шарль Сеньобос, Денис Фюстель де Куланж и Габриэль Моно. Именно членами этой группы были написаны и опубликованы первые во Франции книги, посвященные историческому методу, начиная с влиятельного труда Сеньобоса и Ланглуа 1898 года, Введение в изучение истории (Introduction aux études historiques), которое ввело в обиход крылатую фразу: «История пишется по документам… Нет документов, нет и истории» [83]. Как отмечал в 1888 году Фюстель де Куланж, «наилучший историк — это тот, кто держится близко к текстам, кто аккуратно их истолковывает, кто думает и пишет лишь в согласии с ними». В этом смысле он подчеркивал: «история — не искусство; это чистая наука» [84]. Под наукой Фюстель де Куланж в данном случае понимал профессиональные нормы исторического мастерства, с их упором на методический анализ и критику исторических источников с целью доказательства надежности содержащихся в них свидетельств.

Принципы, которых придерживались члены «методической школы», имели своим источником скорее практики профессиональных историков, нежели философскую доктрину Конта, поэтому называть их «позитивистами», как часто приходится видеть в литературе, исторически неверно. Более того, в отличие от сегодняшних историков, которые часто используют выражения «научная история» (имея в виду школу Ранке) и «позитивистская история» как синонимы, в XIX веке эти понятия часто противопоставлялись как разные, и даже альтернативные, подходы к историческому исследованию [85]. Именно позитивисты, то есть сторонники доктрины Конта, были самыми решительными критиками историков-методистов.

В первые годы существования Третьей республики, когда не только количество историков, но и их влияние в государственных делах возросло, историки, связанные с методической школой, сформировали интеллектуальный авангард парижского академического сообщества. Однако к концу XIX века методическая школа была уже в кризисе. Как указывает Изабель Норонья-ДиВанна в своем исследовании, посвященном этой школе, попытки историков-методистов профессионализировать историю и усовершенствовать ее метод привели к потере той широкой читательской аудитории, от которой зависело их положение как профессиональных историков, получающих зарплату и средства финансирования из государственного бюджета. Историки-методисты старались поправить положение, прибегая к контовской риторике и делая громкие заявления об обобщающей роли исторического метода, что сделало их, в свою очередь, мишенью для критики со стороны социологов, которые прибегали к доктрине Конта для легитимации новой дисциплины, которая была институализирована во Франции в 1890‑х годах. Так, в переработанное Введение в изучение истории (выпущенное под новым названием Исторический метод в общественных науках) Сеньобос и Ланглуа включили разделы, в которых заявляли о необходимости распространения исторического метода на все аспекты социальной реальности [86]. Вторя Конту, они подчеркивали, что исторический метод является подлинным методом социологии. Неудивительно, что социологи выступили как самые яростные критики учебника и всей методической школы [87].

Журнал исторического синтеза (Revue de synthèse historique), основанный философом Анри Берром в 1900 году, служил одной из главных площадок для организованных а

...