Не верь войне, мальчишка, не верь: она грустна. Она грустна, мальчишка, как сапоги тесна. Твои лихие кони не смогут ничего: ты весь – как на ладони, все пули – в одного.
Разлюбила меня женщина и ушла не спеша. Кто знает, когда доведется опять с нею встретиться. А я-то предполагал, что земля – это шар… Не с кем мне было тогда посоветоваться.
Тамань Год сорок первый. Зябкий туман. Уходят последние солдаты в Тамань. А ему подписан пулей приговор. Он лежит у кромки береговой, он лежит на самой передовой: ногами – в песок, к волне – головой. Грязная волна наползет едва — приподнимется слегка голова; вспять волну прилив отнесет — ткнется устало голова в песок. Эй, волна! Перестань, не шамань: не заманишь парня в Тамань… Отучило время меня дома сидеть. Научило время меня в прорезь глядеть. Скоро ли – не скоро, на том ли берегу я впервые выстрелил на бегу. Отучило время от доброты: атака, атака, охрипшие рты… Вот и я гостинцы раздаю-раздаю… Ты прости меня, мама, за щедрость мою.
Горит пламя, не чадит…» Горит пламя, не чадит. Надолго ли хватит? Она меня не щадит — тратит меня, тратит. Быть недолго молодым, скоро срок догонит. Неразменным золотым покачусь с ладони. Потемнят меня ветра, дождичком окатит… А она щедра, щедра — надолго ли хватит?
На арбатском дворе – и веселье и смех…» На арбатском дворе – и веселье и смех. Вот уже мостовые становятся мокрыми. Плачьте, дети! Умирает мартовский снег. Мы устроим ему веселые похороны. По кладовкам по темным поржавеют коньки, позабытые лыжи по углам покоробятся… Плачьте, дети! Из-за белой реки скоро-скоро кузнечики к нам заторопятся. Будет много кузнечиков. Хватит на всех. Вы не будете, дети, гулять в одиночестве… Плачьте, дети! Умирает мартовский снег. Мы ему воздадим генеральские почести. Заиграют грачи над его головой, грохнет лед на реке в лиловые трещины… Но останется снежная баба вдовой… Будьте, дети, добры и внимательны к женщине
Искала прачка клад На дне глубокого корыта так много лет подряд не погребенный, не зарытый искала прачка клад. Корыто от прикосновенья звенело под струну, и плыли пальцы, розовея, и шарили по дну. Корыта стенки как откосы, омытые волной. Ей снился сын беловолосый над этой глубиной. И что-то очень золотое, как в осень листопад… И билась пена о ладони — искала прачка клад.
Из окон корочкой несет поджаристой…» Е. Рейну Из окон корочкой несет поджаристой. За занавесками – мельканье рук. Здесь остановки нет, а мне – пожалуйста: шофер в автобусе – мой лучший друг. А кони в сумерках колышут гривами. Автобус новенький, спеши, спеши! Ах, Надя, Наденька, мне б за двугривенный в любую сторону твоей души. Я знаю, вечером ты в платье шелковом пойдешь по улицам гулять с другим… Ах, Надя, брось коней кнутом нащелкивать, попридержи-ка их, поговорим! Она в спецовочке, в такой промасленной, берет немыслимый такой на ней… Ах, Надя, Наденька, мы были б счастливы… Куда же гонишь ты своих коней! Но кони в сумерках колышут гривами. Автобус новенький спешит-спешит. Ах, Надя, Наденька, мне б за двугривенный в любую сторону твоей души!
Эта женщина такая…» Эта женщина такая: ничего не говорит, очень трудно привыкает, очень долго не горит. Постепенно, постепенно поднимается, кружа по ступеням, по ступеням до чужого этажа. До далекого, чужого, до заоблачных высот… и, прищурясь, смотрят жены, как любить она идет, как идет она – не шутит, хоть моли, хоть не моли… И уходят в норы судьи коммунальные мои
Жизнь моя – странствия. Прощай! Пиши! Мне нужно выяснить не за рубли: широки ли пространства твоей души, велико ль государство моей любви.
Мой мальчик, нанося обиды…» Ст. Рассадину Мой мальчик, нанося обиды, о чем заботятся враги? Чтоб ты не выполз недобитый, на их нарвавшись кулаки. Мой мальчик, но – верны и строги — о чем заботятся друзья? Чтоб не нашел ты к ним дороги, свои тревоги пронося. И все-таки, людьми ученый, еще задолго до седин, рванешь рубаху обреченно, едва останешься один. И вот тогда-то, одинокий, как в зоне вечной мерзлоты, поймешь, что все, как ты, двуноги, и все изранены, как ты.