автордың кітабын онлайн тегін оқу Три метра над небом: Трижды ты
Федерико Моччиа
Три метра над небом. Трижды ты
Tre volte te © by Federico Moccia, 2017 by Agreement with Pontas Literary & Film Agency
© Издание на русском языке, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2019
* * *
Моему сыну, моему сердечному другу, который ежедневно дарит мне все те воспоминания, о которых я уже забыл
Моей дочери, красавице, которая заставляет меня смеяться от счастья
Любовь – это когда счастье другого важнее своего собственного.
Г. Джексон Браун
1
«Люблю Джульетту безответно». Небольшое граффити на деревянном заборе свидетельствует обо всей безнадежности этого разочарования. Я улыбаюсь. Может быть, Джульетта никогда об этом и не думала, но мне не дано этого знать, и я, взволнованный, вхожу в дом. Иду молча до тех пор, пока не дохожу до той самой комнаты. Смотрю на море из того самого окна. Теперь это все мое – и смотровая терраса, плавно опускающаяся к скалам, и эти закругленные ступени, и распылители садового душа с перегородками из желтых и голубых плиток, вручную расписанных лимонами, и мраморный стол перед большим окном, отражающий горизонт. Строптивые морские волны то ли бунтуют против моего присутствия, к которому они еще не привыкли, то ли приветствуют мое возвращение. Они бьются о скалы, окружающие особняк в этой живописнейшей части высокого утеса. Солнце заходит, и от его света стены гостиной становятся красными. Точь-в-точь как в тот день девять лет назад.
– Вы передумали? Вы уже не хотите покупать дом?
Хозяин вопросительно глядит на меня, а затем – спокойный, неторопливый, невозмутимый – разводит руками и говорит:
– Вы, конечно, можете делать, что хотите: это же вы платите. Но если вы передумали, то вам придется или оплатить мне задаток в двойном размере, или судиться так долго, что, учитывая мой возраст, мне уже, разумеется, не увидеть моих денег.
Я смотрю на него и про себя усмехаюсь: старый-то он старый, но проворней любого мальчишки. Хозяин хмурится.
– Конечно, если вы такой хитрый, то спешить не будете. У меня-то вы суд, разумеется, выиграете, но уж моих детей и моих внуков вам не одолеть. Да и к тому же в Италии можно судиться годами!
Его одолевает приступ глухого надрывного кашля, так что старику поневоле приходится закрыть глаза и прервать свою обвинительную речь в духе последнего римского сенатора. Он немного ждет, переводит дух и, отдышавшись, откидывается на шезлонг, трет глаза и снова их открывает.
– Но вы-то хотите купить этот дом, правда?
Я сажусь рядом с ним, беру лежащие передо мной листы и, даже не читая, визирую страницу за страницей: мой адвокат уже все проверил. И на последней странице расписываюсь.
– Значит, вы его покупаете?
– Да, я не передумал; я получил то, что хотел…
Хозяин собирает документы и передает их своему поверенному.
– Что ж, должен сказать вам правду: я согласился бы и на меньшее.
– Так и я хочу сказать вам правду: я бы заплатил за него и двойную цену.
– Не может быть; вы говорите это нарочно…
– Думайте, как хотите.
Я ему улыбаюсь.
Наконец хозяин встает, идет к старинному деревянному серванту и открывает его. Он достает из холодильного отделения для вин бутылку шампанского и, немного попотев, с истинным удовольствием и удовлетворением откупоривает ее. Налив шампанское в два бокала, он спрашивает:
– А вы действительно заплатили бы двойную цену?
– Да.
– И не сказали это, чтобы меня позлить?
– Зачем это мне? Вы мне симпатичны: вот, вы меня даже угощаете отличным шампанским, – говорю я и беру бокал. – К тому же оно идеальной температуры, именно такое, как мне нравится. Нет, я бы никогда не захотел вас злить.
– Надо же…
Хозяин поднимает свой бокал вверх, в мою сторону.
– Я же говорил моему адвокату, что мы могли бы запросить и больше… – ворчит он.
Я пожимаю плечами и не говорю ничего – даже про те десять тысяч евро, которые я дал его адвокату, чтобы тот убедил хозяина принять мое предложение. Я чувствую на себе его встревоженный взгляд. Кто знает, о чем он сейчас думает.
Он кивает головой и улыбается: похоже, я его убедил.
– Что ж, хорошая сделка, я доволен… Давайте выпьем за счастье, которое приносит этот дом.
Он решительно подносит бокал ко рту и одним махом его осушает.
– Вот скажите-ка мне… И как это, интересно, вам удалось оставить за собой этот дом, как только я выставил его на продажу?
– Вы бывали в магазине «Виничио» – там, на горе? Знаете, где он?
– Еще бы, как не знать.
– Так вот: я, скажем так, давно знаком с его хозяином…
– Вы подыскивали себе дом в этой местности?
– Нет, я хотел знать, когда вы решите продавать свой.
– Именно этот? Этот и никакой другой?
– Именно этот. Он должен был стать моим.
И я мгновенно переношусь назад, в прошлое.
Мы с Баби любим друг друга. В тот день она со всем классом поехала во Фреджене, в ресторан «Мастино», отмечать наступление тех ста дней, которые остаются до выпускных экзаменов. Она видит, как я подъезжаю на мотоцикле, и подходит ко мне, улыбаясь такой улыбкой, от которой могут рассеяться все мои сомнения. Я иду за ней, достаю ту синюю бандану, которую я у нее украл, и завязываю ей глаза. Она садится на заднее сиденье моего мотоцикла, прижимается ко мне, и мы под звучащую в наушниках музыку Тициано Ферро проезжаем всю Аврелиеву дорогу, до самой Фенильи. Море серебрится, мелькают заросли дрока, темно-зеленые кусты, а потом показывается этот дом на скале. Я останавливаю мотоцикл, мы слезаем, и я мгновенно придумываю, как туда пробраться. И вот мы входим в этот дом, о котором мечтала Баби. Это просто невероятно, словно я снова теперь вижу все это наяву – вижу, как держу ее за руку, и она, с завязанными глазами, окружена тишиной того дня. Солнце заходит, и в этой тишине мы слышим только дыхание моря, а наши слова эхом отдаются в пустых комнатах.
– Где же ты, Стэп? Не бросай меня здесь одну! Я боюсь…
Тогда я снова беру ее за руки, и она вздрагивает.
– Это я…
Она меня узнает, успокаивается, и я веду ее дальше.
– Это невероятно, но тебе я позволяю делать со мной все, что вздумается…
– Эх, хорошо бы!
– Дурак!
Ее глаза до сих пор завязаны, и она машет руками, тщетно пытаясь меня ударить, но, наконец, натыкается на мою спину и уж тогда отыгрывается на мне волю.
– Ой-ой-ой! Когда на тебя находит, ты делаешь больно!
– Так тебе и надо… Но я хотела сказать, что это мне кажется дикостью – то, что я здесь. Мы проникли в дом, выбив стекло, и я делаю все это с тобой, не споря, не протестуя. И, в довершение всего, я ничего не вижу… А это значит, что я тебе доверяю.
– А разве это не здорово – доверяться другому человеку во всем? Полностью подчиняться его воле, не размышляя и не сомневаясь – точь-в-точь так, как сейчас доверяешь мне ты? Думаю, что на свете нет ничего лучше.
– А ты? Ты тоже мне доверяешь?
Я молчу и вглядываюсь в ее лицо, пытаясь заглянуть в ее глаза, скрытые под банданой. Потом она отпускает мои руки и замирает, как в пустоте – может быть, разочарованная тем, что я ей ничего не ответил. Стойкая, независимая, одинокая. И тогда я решаюсь ей открыться:
– Да, и я тоже. И я тоже – в твоей воле. И это прекрасно.
– Эй, о чем вы там думаете? Вы как будто витаете в облаках… Давайте, возвращайтесь-ка на землю, к нам, радуйтесь! Вы же только что купили дом, который хотели, не так ли?
– Да-да, я просто задумался, на меня накатили приятные воспоминания… Я снова вспоминал те отчаянные слова, которые иногда говорят в порыве чувств. Не знаю почему, но мне пришла в голову нелепая мысль – словно когда-то я уже прожил это мгновение.
– А, ну да, дежавю! Со мной тоже часто такое случается.
Он берет меня под руку, и мы подходим к окну.
– Смотрите, какое красивое сейчас море.
Я бормочу: «Да», но, честно говоря, не понимаю, что он хочет мне сказать, и почему мы с ним отошли в сторону.
Его зачесанные назад волосы пахнут слишком сильно, и меня от этого запаха мутит. Неужели и я когда-нибудь стану таким же? Неужели и меня будет так же пошатывать? Неужели и у меня будет такая же неровная, неуверенная походка? Неужели и у меня будет так же дрожать рука, как и у него, когда он указывает мне на что-то, чего я еще не знаю?
– Вон, посмотрите-ка туда, раз уж вы уже купили этот дом. Видите эти ступеньки, которые спускаются к морю?
– Вижу.
– Так вот, когда-то давно по ним поднялись. Это немного опасно, потому что иногда люди поднимаются сюда со стороны моря, и вам, если вы решите остаться тут жить, нужно быть начеку, – говорит он мне с лукавством человека, умолчавшем об этом умышленно.
– Ну так кто поднимался со стороны моря?
– Думаю, какая-то парочка молодых, хотя, может, их было и больше. Они вышибли окно, бродили по дому, все разломали, а потом, в довершение ко всему, даже осквернили мою постель. На ней были следы крови. Либо они принесли в жертву животное, либо женщина оказалась девственницей!
Он говорит это с ухмылкой и оглушительно хохочет, задыхаясь от смеха. А потом продолжает:
– Я нашел мокрые халаты. Они развлекались, даже вытащили из холодильника бутылку и вылили из нее шампанское. И, самое главное, украли драгоценности, серебро и другие ценные вещи на пятьдесят тысяч евро… Хорошо, что я их застраховал!
И он самодовольно смотрит на меня, словно гордясь своей ловкостью.
– Знаете, господин Маринелли, вы бы могли мне этого не говорить. Так, пожалуй, было бы лучше.
– А почему?
Он смотрит на меня с любопытством, удивленный, раздосадованный моими словами и даже слегка расстроенный.
– Потому что вам теперь страшно, да? – уточняет он.
– Нет, потому что вы лжец. И потому, что они пришли не от моря, и потому, что бутылку шампанского они принесли из дома, и потому, что они у вас совершенно ничего не украли, а единственный ущерб, который они, может быть, вам нанесли, – вот это разбитое окно… – Я ему на него показываю. – Около двери.
– Да как вы себе позволяете ставить под сомнение мои слова? Да кто вы такой?
– Я? Никто, просто влюбленный парень. Я проник в этот дом девять с лишним лет назад, выпил немного моего шампанского и занялся любовью с моей девушкой. Но я не вор и ничего у вас не украл. Ах да, я позаимствовал два халата…
И я вспоминаю, как мы с Баби развлекались тем, что выдумывали имена по инициалам, вышитым как раз на тех самых махровых халатах – по «А» и «С». Мы наперегонки выбирали самые замысловатые, пока не остановились на Амарильдо и Сигфриде, а потом бросили халаты на скалы.
– А-а… Так вы знаете правду?
– Да, но только вот в чем дело: ее знаем лишь мы с ней и, самое главное, дом, который вы мне уже продали.
2
Этот день не такой, как любой из предыдущих.
Как и каждое утро, Джулиана, секретарша, ходит за мной по пятам со своим блокнотом, куда она записывает все важное, что нужно сделать.
– Напоминаю вам, что через полчаса у вас назначена встреча в Прати, в «Рэтэ», насчет приобретения вашей программы, а потом обед с Де Джиролами.
Она понимает, что это имя у меня ни с чем не ассоциируется, и приходит мне на помощь.
– Это автор, который работает для греческого телевидения, – уточняет Джулиана.
– А, ну да. Отмени эту встречу. Мы с ними уже не сотрудничаем: поляки предложили нам сделку повыгодней.
– И что мне ему сказать? Он же наверняка меня спросит…
– Не говори ничего.
– Но Де Джиролами потратил целый месяц, чтобы устроить эту встречу. И теперь, когда ее, наконец, назначили, он явно не обрадуется, что ее отменили просто так, безо всякой на то причины.
Джулиана замолкает и ждет, что я отвечу. Но мне нечего сказать Де Джиролами. А ей – и подавно.
– Обед отменяем. Еще что-нибудь на сегодня есть?
– У вас встреча в студии «Диар», а потом в шесть вечера вам нужно пойти на ту выставку. Она для вас очень важна. Вы сами велели напомнить о том, что ее нельзя пропустить.
Джулиана передает мне приглашение, и я верчу его в руках. На нем написано только одно: «Бальтюс, вилла Медичи».
– От кого оно?
– Мне его передал курьер, вы – единственный адресат.
На пригласительном билете нет ни единой надписи, штемпеля или подписи. Нет даже сопроводительной записки. Наверняка это одна из тех выставок, из которых делают медийные события, – выставок, организуемых Тицианой Форти, или, того хуже, Джорджой Джакомини. На них ходят искусствоведы – слишком сильно надушенные, странные женщины со следами подтяжек на лице. А еще – продюсеры и директора телеканалов и телепрограмм – люди, созданные для того, чтобы заниматься бизнесом, особенно в таком городе, как Рим.
– Совершенно не могу вспомнить про эту выставку. Ты уверена?
– Вы мне сами про нее сказали, и я вас даже спросила: «Может, мне сделать какую-то особую пометку?» – Но вы, как всегда, мне просто ответили: «Да, мне нужно пойти на эту выставку».
Я сую приглашение в карман и беру портфель из черной кожи. В нем уже лежат проекты разных телеформатов, которые я собираюсь представить на собрании в «Рэтэ».
– По любому вопросу звони мне на мобильный.
Я выхожу из кабинета. Джулиана, секретарша, провожает меня пристальным взглядом.
Для меня эта выставка была всего лишь последней на сегодня встречей. А вот для нее она имела совсем другое значение – чуть-чуть приврать, чтобы положить в карман пятьсот евро. Джулиана смотрит, как я ухожу, и улыбается. Все, что может произойти дальше, – не ее проблемы. Но она даже не подозревает, как сильно ошибается.
3
Я захожу в большой кабинет на седьмом этаже, где меня вместе с другими людьми ждет директор.
– Добрый день, Стефано. Располагайтесь, пожалуйста. – Он усаживает меня в центре переговорной. – Могу предложить вам кофе?
– С удовольствием.
Директор сразу же набирает номер на черном телефоне, лежащем у края стола, и заказывает для меня кофе.
– Рад вас видеть… очень рад, – говорит он и, обернувшись, смотрит на руководителя отдела, который сидит на другом конце стола. – Потом снова переводит взгляд на меня и с улыбкой добавляет: – Я выиграл пари – ужин или обед на двоих. Он не верил, что вы придете.
Начальник отдела смотрит на меня без улыбки и молчит, играя ногтями своих холеных рук. Про него, про Мастроварди, говорят, что его пристроил сюда один политик, который умер через день после этого, сделав компании расчудесный подарок в лице столь же бесполезного, сколько и неприятного руководителя отдела. У него крючковатый нос и землистого цвета кожа, словно он так и не оправился от давней желтухи. В довершение всего, он из семьи могильщиков. Может, это всего лишь слухи, но на похоронах Ди Копио – политика, который навязал его компании, – Мастроварди, в его сером двубортном костюме, было почти не узнать. Он организовал похоронную церемонию вплоть до мельчайших деталей, не считаясь с расходами, – в том числе потому, что, как говорят, их вообще не было.
Наконец приносят кофе.
– Вам с сахаром?
– Нет, спасибо, я пью без сахара.
И только теперь, безо всякой на то причины, начальник отдела с крючковатым носом улыбается. И я ему улыбаюсь.
– Не беспокойся: на обед или ужин он пойдет с кем-нибудь другим. Наверняка с одной из тех красивых девушек, с которыми ты, как я вижу, фотографируешься для журналов. – Я весело смотрю на директора. Он улыбается уже не так приветливо, как раньше. Но я продолжаю: – Но в этом же нет ничего плохого, правда? Это работа.
Руководитель отдела совсем перестает улыбаться – так же, как и двое других, сидящих напротив. Все боятся потерять свое место, учитывая, что через несколько месяцев в компанию должны набрать новых сотрудников. И если директора, похоже, уже утвердили, то всех остальных ждут большие изменения в штате.
– Ну и что вы мне теперь скажете? Будем повторять эту программу об отцах и детях? Права истекают через два месяца, и я уже получил предложение от «Мединьюс». – Я достаю из своего дипломата черную папку и кладу ее на середину стола. – Мне кажется, что эта программа идет гораздо лучше, чем «Сделка», и с большим отрывом от «Ленты». Ну и, естественно, ее захотели купить по хорошей цене. Но я хочу остаться здесь. Мне здесь нравится, и нравится, как вы делаете эту программу.
Держа руку на папке, я медленно, но решительно постукиваю по ней три раза, тем самым подчеркивая особую значимость моей передачи для этого канала и, самое главное, те очень серьезные последствия, которые влечет за собой перспектива ее потерять.
– Он блефует.
Начальник отдела с крючковатым носом, желтушной кожей и светлыми маслянистыми волосами, напомаженными и зачесанными назад, но болтающимися внизу, за ушами, улыбается.
Улыбаюсь и я.
– Может быть. А может, и нет. Я хочу на двадцать процентов больше, чем в прошлом году, за уступку права на этот формат и за каждый выпуск.
Директор поднимает бровь.
– Мне кажется, это много – а особенно сейчас. К тому же он уже был очень удачно продан…
– Верно. Но если бы он не приносил той прибыли, которую приносит, то вам бы он был больше не нужен. Вы не отвечали бы на мои телефонные звонки, и мне бы оставалось слушать отговорки секретарши.
И я пристально смотрю куда-то в пустоту.
Этот тупой, бесполезный директор, которого тоже посадили сюда из политических соображений, не принимал меня больше месяца. Мне пришлось позвонить приятелю моего приятеля, чтобы устроить эту встречу.
Если я чего и добился в мире телевидения, то обязан этим лишь моему упорству, чутью на хорошие форматы и всей этой злости, которая меня распирает. Отличный ежегодный доход я поднял на программах, купленных на международных телебиржах и в Каннах. Я приобретал их, немного приспосабливал к итальянскому рынку, а потом как можно выгоднее продавал. Теперь у меня небольшой офис прямо за зданием компании «Итальянское радио и телевидение», две секретарши и команда очень молодых авторов, работающих по моим указаниям.
– Он блефует. «Мединьюс» ему ничего не предлагал.
Теперь у меня совсем другое выражение лица. Я снова постукиваю по моей кожаной папке; на этот раз – всего дважды, но сильнее.
– Ну хорошо, тогда сделаем так. Если в этой папке нет предложения от «Мединьюс», то я согласен на тот же гонорар, что и в прошлом году. Но если там есть их предложение, то тогда вы снова получите этот формат по цене, которую предложили они. И добавите тысячу евро сверху.
Другой молодой начальник отдела с темными волосами, обилие которых компенсировалось абсолютной пустотой в его голове, сын известного журналиста, который устыдился бы столь нелепого вопроса своего отпрыска, в недоумении говорит мне:
– Но если это предложения от «Мединьюс» действительно существует, то почему бы не пойти туда? Только из-за тысячи лишних евро?
И он смеется, демонстрируя, какой он, действительно, дурак. Я оглядываюсь вокруг: смеются все, кроме директора. Осматриваю комнату. Стены увешаны красивыми фотографиями мотоциклов, живописных пейзажей, островов. Здесь же несколько маленьких современных фигурок из железа, изображение Мэрилин, Марлона Брандо, неизвестно где полученный приз и несколько книг молодых или старых писателей, подаренных лишь в надежде на их экранизацию в «Рэтэ» и какую-никакую узнаваемость. Я встречаюсь взглядом с директором и говорю:
– Симпатичная комната.
А потом замечаю на столе детский водяной пистолет. Я видел, как иногда директор ходил с ним по студии и брызгал водой в танцовщиц, как самый озорной на свете мальчишка. Но об этом я, естественно, помалкиваю.
– Действительно симпатичная комната, – уточняю я.
Директор в восторге.
– Спасибо, – благодарит он.
А потом снова становится серьезным и объясняет молодому начальнику отдела, этому придурку:
– Если это предложение от «Мединьюс» существует, то они, может, предлагают ему даже больше тех двадцати дополнительных процентов, которые он запросил у нас. Здесь мы без проблем признаем постановление Итальянского общества авторов и издателей, если оно оценит его формат как продукт первой категории. Следовательно, он, оставаясь у нас, в любом случае получил бы больше денег за авторские права – в том числе и потому, что мы даем повторы и ночью, и днем, на Четвертом или на Пятом канале, и летом. А у них этот формат используют меньше.
Один из руководителей отдела готов его перебить, но директор продолжает:
– А эта тысяча евро – только для того, чтобы посмеяться над нами.
– Если это предложение существует… – вмешивается желтушный. – Но я говорю, что его не существует. Нам стоит его посмотреть.
А я вспоминаю наши партии в покер, когда по вечерам мы собирались у Луконе с Полло, Банни, Хуком и всеми остальными. Уже занимался рассвет, а мы все еще играли, смеялись, курили – только сигареты (по крайней мере, я) и пили ром и пиво. И Полло всегда кричал: «Черт возьми, Стэп, я знал, что у тебя было очко!» – и изо всех сил стучал кулаками по столу. А Луконе злился: «Эй, полегче, а то ты мне его пробьешь!» И тогда Полло пускался в пляс, тащил танцевать с собой Скелло, смеялся и пел, как самый счастливый из игроков, как если бы этот банк сорвал он. Эх, Полло…
– Так значит, ты рискнул бы закрыть с ним сделку на двадцать процентов больше… и вот так, вслепую…
Желтушный начальник отдела остается при своем и улыбается, уверенный в своей правоте.
– Если предложение от «Мединьюс» существует, – твердит он. – Но я уверен, что ничего нет.
И он смотрит на меня решительно, даже не улыбаясь. Он просто уверен, забавляясь тем, что я, по его мнению, оказался в затруднительном положении. А я смотрю на него с улыбкой и, несмотря на ту естественную антипатию, которую я к нему испытываю, делаю вид, что он мне симпатичен. Но тут директор делает новый выпад, и он бледнеет.
– А если бы, помимо денег «Рэтэ», ты рисковал бы и своим креслом… то был бы ты так же уверен?
Начальник отдела колеблется, но всего несколько секунд. Он смотрит на меня и решает стоять на своем.
– Да, никакого предложения от «Мединьюс» нет, – говорит он.
Я улыбаюсь и подвигаю папку к директору, которому сразу же становится любопытно, и он опять превращается в мальчишку с водяным пистолетом. Он берет ее в руки и крутит, пытаясь снять резинку, но я его останавливаю и говорю:
– Если предложение есть, то оно становится вашим предложением. Плюс тысяча евро сверху.
– В противном случае мы заключаем по нему сделку, как в прошлом году… – говорит желтушный начальник отдела, и другой, с густыми волосами, его поддерживает.
– Да-да, конечно, – говорю я, протягивая одну руку директору, но держа другую на папке: я жду, что он одобрит этот договор прежде, чем я позволю ему ее открыть.
– Да, конечно, мы согласны. – Он крепко пожимает мне руку. И только после этого я любезно передаю ему папку.
Тогда он почти в исступлении снимает резинку, достает из папки листы и раскладывает их на столе. Такое впечатление, что он почти счастлив, обнаружив предложение от «Мединьюс». Похоже, желтушный руководитель отдела неприятен и ему, и он только искал способ от него избавиться.
– Но тут же вдвое больше того, что даем ему мы! – восклицает директор.
– Плюс тысяча евро, – весело улыбаюсь я.
– И ты бы согласился на сделку с двадцатью процентами?
– Разумеется, – отвечаю я. – Я же не знал, что получу эту едва ли не божественную помощь. – Я перевожу взгляд на желтушного начальника отдела. Теперь он уже не улыбается, а откидывается на кресло, сидеть в котором, судя по всему, ему осталось совсем недолго.
– Да, я хотел заключить сделку именно с «Рэтэ», чего бы мне это ни стоило. И именно по тем причинам, о которых говорили вы. Меня бы устроили и пятнадцать процентов.
Я думаю о Полло, который стал бы стучать кулаками по этому важному столу переговорной и пустился бы в пляс. И я с ним.
– Мы сорвали хороший банк, правда, Стэп?
– Да, но самое главное, мы больше не увидим этого желтушного олуха!
4
Я вхожу в спортклуб «Париоли» и приветствую швейцара Иньяцио – низенького и совершенно лысого.
– Добрый день, Стефано. Как дела?
– Все в порядке, спасибо. А у вас?
– Превосходно.
– Я оставил машину перед «Рейндж-Ровером» Филиппини.
– Да пожалуйста, он уедет сегодня вечером в девять. – Иньяцио подходит ко мне поближе, чтобы сообщить секрет: – Чего он только ни делает, лишь бы не возвращаться домой…
Тоже мне новость! Об этом и так все знают. Но я делаю вид, что он поделился со мной великой тайной, хлопаю его по плечу и прощаюсь, оставляя ему ключи от своей машины и пять евро.
Швейцар клуба «Париоли» в союзниках – это не только гарантия, что о твоей машине позаботятся лучше остальных. Это еще и уверенность в том, что тебя всегда встретят с распростертыми объятиями в этом клубе.
По пути я здороваюсь с несколькими членами клуба, занятыми болтовней.
– Э нет… Мы должны его поменять. Тебя устраивает, чтобы он оставался нашим председателем и дальше? Он же болван. – И они слегка кивают, подавая знак, что меня увидели. Но чрезмерного значения мне не придают, ведь я могу оказаться на стороне председателя.
Уже собираюсь войти в раздевалку, как слышу, что меня окликают:
– Стэп!
Я оборачиваюсь и вижу ее, такую элегантную. Она идет ко мне. В руках у нее сумка в разноцветную полоску. Она одета в легкое голубое платье – совсем не прозрачное, но под ним все равно видны ее формы – точеные и неповторимые. Ее зеленые глаза подернуты легкой поволокой, словно на них всегда лежит пелена тоски и печали; словно, несмотря на ее невероятную красоту, ей так и не удалось стать счастливой.
– Привет, Франческа. Как дела?
Тогда она улыбается. Это невероятно, но кажется, что ее взгляд сразу же лишается всей этой затаенной печали, и она, здороваясь, проявляет эту свою забавную одержимость:
– Прекрасно. Ведь я вижу тебя! – Она смотрит на меня растерянно. – А почему ты смеешься?
– Потому что ты всегда так говоришь…
И я думаю: «Кто знает, скольким мужчинам она это говорит».
– Ни скольким.
Она серьезно смотрит мне в глаза.
– Что?
– Я ответила на то, о чем ты подумал. Ты предсказуем, Манчини. Так вот: я не говорю этого другим. Ты мне не веришь? Хочешь, чтобы мы прошлись по клубу и расспросили? Я не говорю этого никому, кроме тебя. Одного тебя.
Она молчит, пристально смотрит на меня и вдруг снова улыбается своей прекрасной широкой улыбкой.
– Мне хорошо, когда я тебя вижу. Мне хорошо только тогда, когда я тебя вижу.
Я чувствую себя словно виноватым, что она несчастлива, потому что абсолютно ничего к ней не испытываю.
– Франческа…
Она разводит руками.
– Ничего больше не говори. А ты знаешь, что за мной увивается полклуба, и я старательно уклоняюсь от всяких предложений, пока тот единственный, кто мне нравится, на меня плюет?
Она делает небольшую паузу.
– Вот именно, плюет! Тебе нравится, что я выражаюсь, как девчонка из подворотни? Может, это тебя заводит… Да и вообще, не имеет смысла тебе говорить, что тот единственный, кто мне нравится, – это ты. А если ты этого не понял, значит от всех нанесенных и полученных ударов ты, наверное, стал конченым идиотом. И нравишься ты мне не потому, что ты был или остался драчуном.
– Но я не драчун и никогда им не был.
– Ну ладно, раньше ты был таким, что это должно было оттолкнуть меня от тебя, но, как ни странно, ты мне нравишься еще больше.
Мимо проходит уборщица.
– Добрый день! – здоровается она.
– Добрый день, – отвечаем мы почти в унисон. Может, она что-то и слышала, но мне все равно.
– Послушай, Франческа…
– Нет, это ты послушай. Я знаю, что ты собираешься жениться. Знаю, но не говорю тех глупых слов, которыми бросаются некоторые женщины, я не ревнива… Я сдержанна, ни с кем не разговариваю, об этом не узнала бы ни одна живая душа. Ты хоть когда-нибудь что-нибудь про меня слышал?
– Нет, действительно, нет.
Она упирается руками в бока и мотает головой, освобождая свои чудесные темно-каштановые волосы, густые и сильные, уложенные в стиле Эрин Брокович.
– Да ладно, я это сказала просто так, к слову. Но у меня правда не было ни с кем романов в клубе, так что можешь быть спокоен. Тем более что всех здешних ты бы мог запросто уложить, драчун. – Она замечает, что я собираюсь что-то сказать, и сразу же себя поправляет: – Раньше ты не сдерживался.
– Вот это правильно. Так-то лучше.
– Послушай, Стэп, а ты не мог бы сделать усилие? Давай попробуем и посмотрим, что из этого выйдет. Я не хочу поднимать шума, но с тех пор, как я тебя узнала, мне… В общем, короче говоря, мне хочется быть с тобой.
Внезапно она делает странное движение, переносит свой вес на другую ногу и, может быть, почти непроизвольно приобретает более сладострастную – да, более возбуждающую – позу. Короче говоря, она хочет, чтобы у меня возникло желание рассмотреть ее предложение. Стоя передо мной, она немного наклоняет голову набок, словно спрашивая меня: «Хорошо, ну и что ты собираешься делать?» Она напоминает мне Келли Леброк в конце фильма «Женщина в красном», когда, лежа в постели голой, она говорит Джину Уайлдеру: «Ну что, ковбой, вперед, и бери то, что хотел».
Франческа смотрит на меня весело, с любопытством, с той слабой надеждой, которая, впрочем, быстро рассеивается.
– Мне жаль, серьезно. А теперь извини, но мне нужно идти: меня ждут на корте, чтобы сыграть партию в падел.
И я ухожу, не оглядываясь. Мне даже становится почти смешно, когда я представляю, что она могла бы подумать: «Даже не верится: он предпочел идиотский мяч моим дынькам!»
5
К тому моменту как я прихожу на корт для падела, команды уже подобрались, и мне предстоит играть в паре с неким Альберто, которого я почти не знаю. Зато два наших противника сразу же переглядываются, посмеиваясь, как будто победа уже у них в кармане.
– Будешь подавать? – спрашиваю я у Альберто.
– Нет-нет, начинай ты, так будет лучше.
– Вы готовы?
Противники кивают. Тогда я подаю и сразу же бегу к сетке. Они пытаются наносить перекрестные удары, посылая мячи ровно между мной и Альберто. Может, они хотят, чтобы мы ударились ракетками, но я не вижу в этом проблемы: в крайнем случае, моя ракетка сломается; подумаешь, какое дело. Но Альберто, впечатлительный и встревоженный, даже не пытается отбивать, и тогда сразу же отбиваю я – да с такой силой, что он пролетает над ними настолько высоко, что становится недосягаемым.
– Отлично! Пятнадцать ноль.
Ну вот, партия, возможно, будет неплохой. Двое наших противников переглядываются: похоже, они уже не такие самоуверенные, как в начале. Я опасаюсь только одного: не чересчур ли она приветливая, эта улыбка Альберто? А вдруг он голубой? Но даже если это и так, меня это не особенно волнует: мы набираем очки, действуя идеально слаженно. Мы с Альберто не оспариваем друг у друга первенства, не сталкиваемся, понимаем, как перемещаться в пространстве, как заполнять его. А они потеют, упорствуют, мечутся из стороны в сторону, время от времени сталкиваются и падают на землю, как сейчас. И я наношу очень удачный удар, посылая мяч с другой стороны корта.
– Очко!
Мы продолжаем в том же духе – потея, бегая, напрягаясь. Альберто бросается на мяч, и ему удается отбить удар, падая на землю. Он играет отлично и, независимо от того, в какую сторону бежит, всегда по-настоящему стремителен и внимателен. К тому же у него отличная интуиция. Он поджарый и гибкий.
– Очко!
На этот раз Альберто протягивает ко мне правую руку и изо всех сил хлопает по ней своей ладонью, гордясь очком, заработанным после тяжелого обмена ударами. Теперь их очередь. Один из них готовиться подавать, высоко подбрасывает мяч, заводит за него короткую ракетку и подпрыгивает, чтобы ударить по нему еще сильнее. Мяч, отскакивая от ракетки, летит с невообразимой скоростью. Я инстинктивно успеваю поднести ракетку к лицу и отбить мяч, и он изо всех сил бьет по другому противнику, попадая ему в нижнюю часть тела – туда, где у него другие мячики.
– Извини, я не хотел…
Мяч оказывается на земле. Вместе с ним падает и ушибленный парень.
– Извини меня, правда.
Изображая озабоченность, к нему подходит Альберто. Под предлогом того, что ему надо подобрать мяч, он нагибается и шепчет мне на ухо:
– Отличный удар, черт побери.
Меня разбирает смех, и, когда я слышу эти слова, которые он прошептал мне так задушевно, таким заговорщическим тоном, мне кажется, будто я вновь слышу моего старого друга – Полло. Я оборачиваюсь, чтобы его отыскать, но вижу только Альберто, который мне улыбается и подмигивает. Я отвечаю ему тем же, но уже через секунду он – если бы он умел читать эмоции по лицу – увидел бы всю мою печаль.
Мы с Полло никогда не играли в падел: нам стало бы противно при одной только мысли о виде спорта с таким названием. Но зато вместе и буквально, и образно мы отражали удары той жизни, которая неслась нам навстречу. Я вспоминаю его с обкусанными ногтями и с его старенькой «кавой-550», прозванной гробом на колесах: так мы назвали его мотоцикл в шутку, но это прозвище оказалось зловещим предзнаменованием. Полло, с присущими ему эмоциями, всегда несся на максимальной скорости, никогда не оглядываясь назад.
Я продолжаю играть, и мои глаза застилает не только пот. Мы набираем очки и смеемся, Альберто мне еще что-то говорит, прежде чем ударить по мячу: теперь его очередь. Я киваю, хотя не очень-то понял, что он сказал; может быть: «Они спеклись».
А они и правда кажутся обессиленными. Зато Полло был неутомим, он был все время в движении, словно не хотел никогда останавливаться, словно ему было страшно задумываться, принимать что-то в расчет, словно он убегал, вечно убегал… Еще один удар, бесконечная череда ударов, нескончаемый обмен ударами, словно те двое не хотят уступать. Когда-нибудь мне нужно будет сходить к родителям Полло; у меня никогда не хватало смелости это сделать. Скорбь парализует. Нас пугает то, что мы испытаем, и мы замыкаемся в нашей броне, которая сильнее даже этой колющей боли в сердце. Больше ни о чем не думая, я набрасываюсь на подлетающий мяч, отбивая его с такой силой и яростью, что, ударяясь о землю, он почти расплющивается, но потом разбухает снова и отскакивает так далеко, что до него не дотянуться ни одной ракеткой.
– Очко! Партия! – радостно кричит Альберто.
Мы пожимаем друг другу руки и обнимаемся с настоящим восторгом. И только потом слегка приветствуем наших противников.
– Мы должны отыграться.
– Да, конечно.
Я улыбаюсь, но мои мысли уже далеко. Кто знает, живут ли они еще там, родители Полло. С этой последней мыслью я покидаю корт. Хоть я и победил, чувствую себя ужасно разбитым.
6
Когда я собираюсь зайти в душ, Альберто начинает раздеваться.
– Какие у тебя планы? Останешься пообедать? – любезно спрашивает он меня.
– Да, только надо разделаться с кое-какими делами.
– Хорошо. Отличная партия.
– Побеждать всегда приятно.
– Да, но еще приятнее побеждать тех, кто слишком много о себе вообразил! Они вышли на корт с видом, будто им заранее скучно играть с такими, как мы!
– Точно. Но зато в конце им пришлось весело.
– Ага, и особенно мне, когда ты их загонял своими ударами!
И мы смеемся, а потом прощаемся, пожимая друг другу руки – но нет, не тем почти братским жестом, когда закадычные друзья сцепляют большие пальцы: мы же друзья не по жизни, а просто партнеры в этой игре. Я открываю кран душа, ставлю шампунь в углубление стены и встаю под струю, не обращая внимания на температуру воды. Она свежая и приятная. Потом становится чуть теплее. Мышцы расслабляются, я ни о чем не думаю, закрываю глаза и чувствую, как вода успокаивает даже самые сокровенные печали, внезапные страдания от нахлынувших воспоминаний. Да, эта дружба с Полло, которой мне и сейчас не хватает, эта его безграничная любовь ко мне – он любил меня больше всего на свете. Когда я смотрел фильм «Мятежный гений», то думал об отношениях между Беном Аффлеком и Мэттом Деймоном. Так вот: Полло был для меня немного Беном, хотя я никогда не считал себя гением. Я открыл свою фирму и начал работать благодаря везению и неплохой интуиции. Придумал себе трудовую биографию без расчета, но когда понял, что я на правильном пути, то уже не только не отказывался от нее, но и решил максимально ее раздуть.
Теперь вода уже горячее, мысли путаются. Потерять такого большого друга еще в молодости тяжело. Ты воображал себя бессмертным, а оказалось, что ты болван. Инвалид – живой, но без друга. Если бы я потерял руку, то, наверное, чувствовал бы себя не таким калекой. К тому, что Полло уже нет, я привыкал медленно, но в конце концов привык. Это было так, как будто после долгой жизни во тьме я увидел свет. Я больше не искал сильных ощущений, потрясений, которые дает ночь, адреналин мотогонок. Я вернулся к жизни, научив себя радоваться мелочам. Иногда меня забавляют всякие смешные вещи, которые происходят, но на которые никто не обращает внимания. Например, когда женщина переходит дорогу по переходу, у нее рвется полиэтиленовая сумка с апельсинами, и какой-то мальчишка хватает один из них и сует его себе в карман. Или вот мама и дочка спорят по дороге, когда дочка едва вышла из школы. «Сегодня вечером у меня восемнадцатилетие». – «Как, еще одно?» – «Мама, ты отдала меня в школу на год раньше; в этом году всем исполняется восемнадцать!» – «Хорошо, но только чтобы в час ночи ты была дома». – «В час? Но в час вечеринка только начинается!» – «Но восемнадцатилетие празднуют в полночь!» – «В том смысле, что в час только начинают отрываться». – «Отрываться?» – «Тусоваться. На прошлой вечеринке я тусовалась до двух». – «Да что ты говоришь? Я тебя не понимаю!» – «Боже мой, мама, охота же тебе делать из всего проблемы!»
Парень и девчонка целуются на полуденном солнце, прислонившись к мопеду, а мимо проходят люди и поглядывают на них с завистью. В карманах этих двоих, может, разрываются мобильники. Напрасны звонки обеспокоенных родителей, когда они так поглощены друг другом. Они улыбаются, смотрят друг другу в глаза, целуются, дерзко высовывая языки: так они горды этой любовью, этим желанием. В их улыбках сквозит вожделение и то обещание, которое ищет, прежде всего, он. Если, конечно, они еще не сделали того, что хотели.
А вода все льется, обволакивая меня, как воспоминания о Полло. Но вот он уносится вдаль, а я еду на вечеринку с Баби. Последние гонки. А потом все как будто гаснет. Полло лежит на земле, упав с мотоцикла в этом соревновании придурков, и я ему шепчу единственные, какие только возможно, слова: «Мне будет тебя не хватать». И я глажу его по лицу, как никогда не делал. Полло несется сквозь мои воспоминания на своем мотоцикле и, веселясь, наблюдает за мной, словно он в курсе всего, что происходит в моей жизни – всего того, что было и будет. Он как будто смеется и качает головой, говоря: «Но какого черта ты смеешься, если даже и я совсем не знаю, что будет». И я представляю, что было бы, если бы Альберто сейчас сюда вошел и увидел бы, как я разговариваю в душе с телефоном в руке – разговариваю с тем, кого нет. Но он всегда со мной. Тут Полло сразу же поднимает мотоцикл на одно колесо и исчезает из виду, удаляется из моих воспоминаний, и в них появляется кто-то другой. Да, я поворачиваюсь, и вот она здесь. Сидит на скамейке и читает книгу. Она молодая, красивая, волосы до плеч, большие очки. Внезапно она подносит руку к странице книги, словно боясь пропустить место, до которого дочитала. А потом поднимает взгляд, сдвигает очки на лоб, чтобы лучше видеть, и слегка потирает глаза – может быть, из-за слишком яркого солнца. Она безмятежно улыбается. Вот она меня заметила, и я, словно желая уверить ее в этом еще больше, выхожу на авансцену. «Я здесь, мама! Смотри, что я нашел!» И бегу к ней. Мои длинные волосы развеваются на ветру, а в руках что-то зажато. Я подбегаю к ней. Мои руки сложены на животе; я его даже немного раздуваю и делаю забавную гримасу, словно уже знаю, что меня накажут. «А ну-ка дай я посмотрю». И тогда я уже не жду, разжимаю руки и улыбаюсь. «Смотри, старинная стрела – древних римлян или индейцев сиу!» Между большими и указательными пальцами обеих рук я крепко держу кусок деревянной палки с каменным треугольным наконечником – раскрошившимся, старым. «Где ты ее нашел?» – «Там, внизу». И я указываю в какое-то место за собой, более или менее неопределенное. «Можно я отнесу ее домой?» – «Да, дай-ка ее сюда…» Я вспоминаю, как она вынула из полиэтиленового пакетика бумажный платок и обернула им этот кусок стрелы, придав ему определенную значимость – по крайней мере, для меня. Что в то же время не помешало мне обеспокоиться. «Потихоньку, мама…» – «Да-да, тихонечко-тихонечко, хотя я тебе уже тысячу раз говорила, что с земли ничего поднимать нельзя». Мы отнесли ее домой, и я сразу же показал ее папе, как только он вернулся с работы, и он тоже был рад моей находке. «Я нашел ее в парке виллы Боргезе». – «Тогда, значит, должно быть так, как говоришь ты: она принадлежала индейцам сиу. Однажды летом они там проходили, и я их видел». – «Правда?» Мне хотелось узнать об этих индейцах больше, и я спросил, не погнались ли за ними конные карабинеры, которых я всегда видел в парке виллы Боргезе. Папа рассмеялся. И мама – тоже. «Наверное, погнались», – ответил мне папа, а потом обнял ее, и они поцеловались. Я был счастлив – и потому, что они рассмеялись, и потому, что им так хорошо.
Вода в душе стала горячее, мне хорошо. Усталость после игры в падел как рукой сняло, но это последнее воспоминание о моей матери не исчезло. Я думаю о ее красоте; о том, как застал ее с другим; о том, как все разрушились и в наших отношениях, и в отношениях между родителями, они уже не любили друг друга; о том, как она умерла, и том, как меняется жизнь. И напротив, как все продолжается.
– Вам повезло.
Я открываю глаза. Вошли те двое, которые играли против нас. Похоже, что к ним вернулась прежняя самоуверенность. Мне хочется рассмотреть их получше. Нет, не такие уж они и «фигуристые». На меня нападает смех. «Да, это правда, действительно правда. Нам повезло». Выхожу из душа. Хорошо, что хоть всегда есть кто-то, кому удается меня рассмешить.
7
– Да, вот это, дайте мне это.
Официант жарит на плите куски мяса. В баре спортивного клуба я беру ассорти из овощей на гриле и блюдо из артишоков, приправленных сыром грана.
Мимо меня бесцеремонно проходит чересчур надушенная женщина, но я делаю вид, что не замечаю. Наполнив свою тарелку бифштексами, она оборачивается, улыбается мне и без всякого стеснения продолжает накладывать себе отовсюду разные кушанья, наполняя свою тарелку до краев. Я недоумеваю. И ведь это клуб «Париоли»! Здесь должны были собираться самые сливки римского общества, а я вижу, как мимо меня проходит эта морщинистая и настолько прожаренная в солярии дама, что ее кожа темнее шоколадки! Официант смотрит на меня, улыбается и пожимает плечами, словно говоря: «Ну что я могу сказать?» А потом профессиональным тоном спрашивает: «Вам что-нибудь принести?»
– Да, спасибо. Дайте мне половину того, что взяла себе эта обжора!
Официант смеется, качает головой и кладет в мою тарелку лучшие куски мяса, которые он высмотрел на гриле.
Я сажусь у окна: оно как большая картина. Под ним стоит чудесный диван, вокруг – бронзовые бра… Неудивительно, что это заведение стало одним из лучших столичных клубов. Сквозь зелень деревьев я смотрю вдаль. Какие-то люди играют в теннис: я вижу, как они бегают по корту, но не слышу звука отбиваемого мяча.
Альберто, с тарелкой в руках, видит меня издали, кивает мне и подходит к какому-то другому члену клуба, благоразумно решив оставить меня в покое. Так что я отправляю в рот еще один кусок, наливаю себе немного пива и, вытерев рот салфеткой, делаю хороший глоток.
Спокойно, не торопясь. Я стал лучше. Джин потешается надо мной, потому что я ем слишком быстро. Она говорит, что в глубине души меня что-то тревожит и что я импульсивен во всем, что делаю. С особенной жадностью я набрасываюсь на картошку фри и пиво. Я ем эти ломтики один за другим, не останавливаясь, иногда только замедляя темп, чтобы обмакнуть их в горчицу или майонез, но потом вдруг снова становлюсь еще прожорливей, съедая их по три, по четыре сразу.
– Да ты же так подавишься!
– Ты права…
Тогда я ей улыбаюсь и ем медленней, успокаиваюсь – как если бы я больше не торопился, не испытывал беспокойства. Красивая, с черными волосами, которые теперь она носит короткими, с худощавой фигурой, длинными ногами и восхитительной грудью. С этой своей улыбкой, которую временами, в самые прекрасные мгновения, она прячет в волосах, приоткрыв рот, откинув голову назад, отдаваясь мне… Джин.
– Хотите кофе?
Официант – с кофейником в руке и маленьким подносом с чашечкой, которая так и ждет, чтобы ее выпили, – вторгается в мои эротические воспоминания.
– Почему бы и нет?
– Пожалуйста. С сахаром?
– Нет, спасибо, и так хорошо.
Этот официант безупречен, умеет своевременно появляться и исчезать так, что этого и не замечаешь. Да и кофе превосходный. Я улыбаюсь, снова думая о Джин, – о том, какой мы будем семьей и кем станем – может быть, родителями девочки или мальчика. Ребенок будет копией Джин? Будут ли у него мои глаза? Но характер, надеюсь, не мой. Вглядываясь в эту прекрасную юную улыбку, я что-то узнаю и о себе, вижу свое воплощение, достоинства и недостатки, свое продолжение. «В молодости я обожал мотоциклы, но бросил это дело, потому что иначе твоя бабушка не согласилась бы на нашу свадьбу». Вспоминаю, как об этом говорил мой дед, мамин отец, когда я оставался с ним поболтать. У него всегда было что рассказать интересного и занимательного. Делаю последний глоток кофе, ставлю чашку, и мне кажется, что моя жизнь наконец-то вошла в правильную колею.
– Простите.
Я оборачиваюсь. За мной стоит официант. Он только что встал, подняв с пола конверт.
– Он выпал у вас из пиджака.
– Ага, спасибо.
Я беру конверт из его рук. Или, лучше сказать, он мне его вручает и какое-то время на меня смотрит, как если бы этот конверт обжигал, и он боялся бы узнать тайну, которая в нем содержится. Он забирает со стола пустую чашку и уходит, больше не оборачиваясь. И тогда я открываю конверт – с любопытством, но без особого волнения. И вижу эту открытку. Какая глупость! И ради нее-то так хлопотала секретарша! Верчу ее в руках. И вот что там написано: «Прекрасные дни». И ниже: «Выставка Бальтюса на вилле Медичи, Французская академия в Риме, бульвар Тринита-деи-Монти». Внимательно осматриваю эту бумажку. Никакой информации об организаторах. Указано только название самой выставки – «Прекрасные дни». Но мне нравится. Я кое-что знал о Бальтюсе, о его вызвавшей осуждение выставке, когда он, уже восьмидесятилетний, упорствовал и все рисовал ту девочку, те спорные картины. Его обвиняли в использовании «третьей руки», то есть фотоаппарата: полароид выплевывал фотографии в огромном количестве – в его сумбурном, но дотошном исследовании на грани педофилии. Эта маленькая девочка начала ходить в мастерскую Бальтюса с восьми лет, каждую среду, с согласия родителей, и позировала ему для портретов. И все это происходило вплоть до ее шестнадцатилетия. Бальтюс, ненасытный Бальтюс, не обращавший внимания на условности буржуазного общества. Вдруг я почувствовал, что очарован этим человеком, о котором столько всего слышал: он странным образом привлекал меня, вызывал любопытство. Я, конечно, знаю его работы, но не очень хорошо. Да и само название выставки: «Прекрасные дни». Я решаю туда пойти, даже не догадываясь, что буду заинтригован этими картинами и сам, вопреки своей воле, стану героем картины, о которой не мог и помыслить.
8
Вилла Медичи – величественная, ухоженная, изящная, с залом, расписанным птицами, очаровательным парком с несколькими фонтанчиками и аккуратными живыми изгородями, которые заставляют тебя идти в нужном направлении. У входа мне улыбается распорядительница и забирает приглашение, так что мне не остается ничего другого, как войти и плестись следом за остальными. Они спокойно идут по красной ковровой дорожке и не позволяют себе с нее сходить. Фоновая музыка льется из мощных колонок, спрятанных в зелени деревьев. Нас сопровождает несколько официантов с шампанским. Впереди меня дама с темными волосами и в длинном шелковом платье восточной расцветки, словно она – одалиска, которую вынудили одеться, берет бокал шампанского, быстро его выпивает и ускоряет шаг. Женщина спотыкается на высоких каблуках, но ей удается удержать равновесие, и она кладет руку на плечо официанта. Он оборачивается, останавливается, дает ей время, чтобы поставить пустой бокал, пока гостья хватается за поднос, чтобы взять следующий. Официант идет дальше, и дама выпивает залпом и этот второй бокал. Мне приходит в голову мысль, что и она тоже – член клуба «Париоли».
Вскоре мы оказываемся в самом дворце. Высоченные потолки, закатный свет, старинные кессоны, огромные пурпурные диваны и безупречный, выложенный плитами пол. Старинные термосифоны из серого чугуна безмолвно отдыхают в разных углах зала. Над каждой из золоченых дверей надписи на латыни восхваляют возможные добродетели человека. И вот уже в первом зале сразу же замечаю великолепную картину Бальтюса. Я подхожу поближе, чтобы прочитать табличку с датой ее написания и историей. «1955, Nude before a Mirror» – «Обнаженная перед зеркалом». На ней изображена голая девушка перед зеркалом. Но ее лицо скрыто, закрыто руками, упрямо пытающимися удержать наверху длинные темные волнистые волосы. И тут же рядом эскиз этой картины – набросок карандашом и некоторые разъяснения: «“Обнаженная перед зеркалом” поражает скульптурной монументальностью модели и мягким серебристым светом, обволакивающим фигуру и наполняющим комнату». Чуть ниже – название места, откуда ее привезли на выставку: «Pierre Matisse Gallery» [«Галерея Пьера Матисса»], которая любезно ее предоставила. Далее указано полное имя художника – Бальтазар Клоссовски де Рола, французский художник польского происхождения, Бальтюс. Вот серия картин, изображающих девочек: портрет Алис, молодой девушки с голой грудью, неуклюже поставившей ногу на стул и пытающейся убить время, бесцельно заплетая длинные волосы. А вот еще одна девочка: она сидит, положив руки на голову. Ее ноги немного раздвинуты, юбка задралась, и все это происходит в комнате, написанной в теплых тонах. Изображенная в тех же тонах кошка лакает молоко из блюдечка: похоже, ей будет просто скучно в любом случае, что бы ни произошло. И я иду дальше, вдоль этих стен, покрытых эскизами, карандашными набросками, которые мало-помалу обретают жизнь и превращаются в большие масляные картины, насыщенные чувственностью. Тихие шаги посетителей кажутся гулкими, и вот я, наконец, оказываюсь в небольшом зале с роскошным окном, открывающим красное зарево заката. Я опираюсь на перила и смотрю вдаль. Над парком возвышается несколько сосен пиний. Они, словно зеленый покров, реющий над плотным ковром крыш, антенн и нескольких мятежных тарелок спутниковой связи. А купол собора Святого Петра, чуть дальше, словно дает точные указания, как его найти. И пока я теряюсь в этом бесконечном римском горизонте, в моей голове возникают рассеянные мысли – о завтрашнем собрании, о телеформате, который нужно представить, о проекте предполагаемой летней программы.
– Стэп?..
Этот голос внезапно преображает все, что меня окружает, обращает в пыль все, в чем я был уверен, обнуляет все мои мысли. Моя голова пуста.
– Стэп?
Я думаю, что мне все это мерещится: окликающий меня голос эхом отдается в голубом, слегка розоватом небе. Может, одна из девочек Бальтюса сошла с полотна и потешается надо мной? Может быть.
– Стэп? Или это не ты?
Значит, мне это не снится.
9
Она стоит за мной, элегантная, у нее на плече дизайнерская сумка Майкла Корса. Она мне улыбается. Волосы у нее короче, чем в моих потускневших воспоминаниях, зато голубые глаза такие же яркие, как всегда, а улыбка так же прекрасна, как и всякий раз, когда она улыбалась из-за меня. Она молчит и смотрит на меня. Вот так мы и стоим, на этой вилле Медичи. За мной – огромная панорама римских крыш, а передо мной – она, пронизанная этим красным закатом, отблески которого я вижу в ее глазах и в витрине за ней. Мы в этом зале одни, и никто, похоже, не прерывает этот волшебный, особый, единственный в своем роде миг. Сколько лет прошло с последнего раза, когда мы виделись? Четырнадцать? Шестнадцать? Пять? Шесть? Да, наверное, шесть. А она прекрасна, слишком прекрасна, к сожалению. Молчание, которое все длится, становится почти неловким. И все-таки у меня не получается ничего сказать; мы смотрим и смотрим друг другу в глаза и улыбаемся, и это так глупо, так по-детски. Но внезапно улыбку омрачает легкая тень. Именно теперь, думаю я, именно теперь, когда моя жизнь приобрела такое важное направление, когда я уверен в своем выборе, спокойный, как никогда. И я злюсь: мне хотелось бы быть раздраженным, равнодушным, холодным, безучастным к ее присутствию, но это не так. Совсем не так. Я испытываю любопытство и страдаю, скорбя о том времени, которое я потерял, которое мы потеряли; обо всем том, чего я в ней не видел – всех ее слез, улыбок и радостей, ее мгновений счастья без меня. Думала ли она обо мне? Появлялся ли я хотя бы иногда в ее воспоминаниях, тревожил ли я ее сердце? Или этого никогда не бывало? Или, может, она меня хотела, но боролась с собой, боролась больше меня, чтобы не сожалеть, чтобы отдалить меня? Возможно, ей нужно было убедиться в правильности своего выбора, поверить, что, останься она со мной, это было бы полным крахом. И я продолжаю любоваться ее улыбкой, отметая ненужные размышления и тщетные попытки понять, почему мы снова здесь, друг против друга, как если бы жизнь поневоле заставляла нас задаваться этим вопросом. Баби делает странную гримасу, наклоняет голову набок и улыбается с тем своим недовольным выражением лица, которым она меня покорила и от которого у меня и до сих пор щемит сердце.
– Знаешь, а ты похорошел! Вам, мужчинам, ужасно везет: старея, вы становитесь лучше. А мы, женщины, – нет.
Она улыбается. Ее голос изменился. Она стала женственней, похудела, волосы стали темнее. У нее идеальный, аккуратный макияж без излишеств. Она еще красивее, но я не хочу ей об этом говорить. Она на меня все еще смотрит.
– Да и к тому же ты совсем другой и, черт побери, нравишься мне больше.
– Ты хочешь сказать, что я прежний никуда не годился?
– Нет-нет, дело не в этом, наоборот. Ты же сам знаешь, как мне нравился тот, прежний: было достаточно одного твоего прикосновения, чтобы меня словно ударило током.
– Да, здорово нас ударило током, когда мы наряжали елку!
– Точно!
И внезапно она начинает весело смеяться. Она закрывает глаза, откидывает голову назад, снова щурится, будто и впрямь пытается вспомнить тот день. Мы говорим о том, что произошло несколько лет тому назад.
– После того, как нас ударило током, мы поцеловались.
Я улыбаюсь, словно для объяснения природы наших отношений это обстоятельство имело решающее значение.
– Мы целовались всегда. А потом мы обменялись подарками.
Она смотрит на меня и продолжает рассказывать, словно ей хочется понять, что именно я запомнил из того вечера. Она не знает, что я отчаянно пытался ее забыть, но мне никогда этого не удавалось, что маниакально смотрел фильм «Вечное сияние чистого разума» с Джимом Керри, надеясь, что и впрямь смогу стереть ее из памяти.
– Так, значит, ты помнишь, как это было?
Она лукаво улыбается, надеясь меня уличить.
– У них были две разные карточки.
– Но подарки-то были одинаковые!
Она совершенно счастлива и, бросая на пол свою сумку от Майкла Корса, бросается ко мне, обнимает меня, прижимается и кладет мне голову на грудь. А я все так и стою – нерешительный, изумленный, опустив руки и не совсем понимая, куда их девать, словно они чужие, не на месте. С ощущением, будто что бы я с ними ни сделал, это в любом случае будет неправильно.
– Я так счастлива снова тебя увидеть!
Услышав эти слова, наконец обнимаю ее и я.
10
Мы выходим в безупречно ухоженный сад. Солнце выглядывает из-за крыш самых далеких домов. Воздух совершенно неподвижен. Сейчас лишь четвертое мая, но уже жарко. Мы сидим друг напротив друга, еще ничего не заказав. Да, надо попросить принести что-нибудь выпить, а, может, и поесть. Я и сам не очень-то понимаю, что именно – может быть, холодный капучино.
– Ты вообще не меняешься.
– Пожалуй.
Не помню, что мы еще сказали друг другу. Мы все еще молчали, рассматривая руки, одежду, ремни, обувь, пуговицы, детали одежды друг друга, которые могут что-нибудь рассказать. Но мне ничто ни о чем не говорит, и я не хочу слушать. Я боюсь, что мне станет плохо, боюсь страданий, я больше не хочу ничего чувствовать.
– Помнишь, мы развернули свертки и онемели: в них были совершенно одинаковые толстые моряцкие свитера, цвета синей сахарной бумаги. Когда-то мы проходили мимо магазина, и нам обоим они понравились; мы оба говорили о них с восторгом. Я решила тебе его купить, а потом на мой день рождения я бы попросила тебя подарить мне такой же. Но вот я нашла его в рождественском свертке! Он был восхитительным.
– «Дентиче».
– Что? – Она смотрит на меня в изумлении, ошарашенно, думая, что я сошел с ума.
– «Дентиче». Тот магазин, в который мы зашли, а потом поодиночке купили свитера, назывался «Дентиче».
– Да, правда, на площади императора Августа. Интересно, открыт ли он до сих пор?
Да, открыт, но я ничего не добавляю. Потом она отпивает свою газировку, ест картошку фри и, наконец, вытирает рот. Положив салфетку на стол, она какое-то время сидит неподвижно. Одной своей рукой она касается другой и начинает крутить кольцо на безымянном пальце. У нее обручальное кольцо. Ничего не изменилось; в конце концов, она замужем. На мгновение у меня прерывается дыхание, у меня комок в горле, сводит желудок, и накатывает тошнота. Я пытаюсь взять себя в руки, снова набрать в легкие кислорода, восстановить дыхание, успокоить бешеное биение сердца, и мало-помалу мне это удается. Но чему ты изумляешься? Ты же это знал, Стэп, неужели не помнишь? Она сказала тебе об этом в тот вечер, в последний раз, когда вы были вместе, занимались любовью под дождем. Когда вы вернулись в машину, она тебе это сказала.
– Стэп, я должна тебе сказать одну вещь: через несколько месяцев я выхожу замуж.
Теперь, как и тогда, мне кажется невероятным, что это действительно произошло, но я делаю вид, что ничего не случилось, беру капучино и смотрю вдаль. Мои глаза немного затуманены, но я надеюсь, что это незаметно, и потому медленно пью, немного щурюсь, чтобы придать себе важности, отыскать бог знает какой ответ, следить за полетом какой-нибудь испуганной чайки, которой на этот раз, к сожалению, как раз нет.
– И я сделала это, да, – говорит она. Оборачиваясь, я вижу, что она мне спокойно, безмятежно улыбается; она хочет, чтобы я ее понял. – Я не нашла в себе сил остановиться. – Она проводит пальцем по обручальному кольцо. – Может, для нас было лучше так, не считаешь?
– Почему ты меня об этом спрашиваешь? Ты не спрашивала меня ни о чем, когда я мог ответить.
Мне хотелось продолжить: «…когда я мог все это остановить; когда твоя жизнь еще могла стать нашей; когда мы не потеряли друг друга; мы бы повзрослели, наплакались, были бы счастливы и в любом случае остались бы самими собой, вместе. И тогда не было бы этого ужасного пробела, мы бы не потеряли времени, которого нам сейчас так не хватает, мы бы не сожалели об этой пройденной, потерянной и, может быть, бесполезной жизни. Все кажется мне таким пустым, таким ужасно растраченным. Я не могу согласиться с тем, что пропустил даже секунду твоей жизни, один лишь вздох, улыбку или печаль. Мне хотелось бы быть, пусть даже молча, рядом с тобой, возле тебя».
– Ты сердишься?
Она смотрит на меня серьезно, но все так же спокойно. Кладет свою левую руку на мою и гладит ее.
– Нет, не сержусь.
Тогда она кивает и снова улыбается. Она довольна.
– Да нет же, сержусь, – непроизвольно говорю я.
И убираю свою руку из-под ее руки. Она кивает головой.
– Верно, ты прав, иначе это был бы не ты. Кроме того…
Но больше она ничего не добавляет, а я предоставляю все воображению, думая о том, что могло бы произойти; о том, что я мог бы сказать, как я бы мог просто с ней поздороваться, едва ее встретив. И мы снова молчим.
– Стэп?
Ей нужно мое одобрение; ей хотелось бы, чтобы я согласился, чтобы так или иначе ее простил. Да, она ждет моего милосердия, но я не знаю, что сказать. Мне не приходят на ум слова, не приходит в голову ни одна фраза – ничего, что могло бы поправить положение, устранить эту странную неловкость, возникшую между нами. Тогда она снова кладет свою руку на мою и улыбается.
– Я знаю, что ты имеешь в виду, знаю, почему ты сердишься…
Я хотел бы ей ответить и сказать, что она абсолютно ничего не знает, не может знать того, что я испытал, что чувствовал всякий раз, когда думал о ней, и что мне следовало бы забыть ее навсегда. Но этого не произошло. Я был не в силах запретить ей проникать в мои мысли. Она гладит мою руку и продолжает смотреть на меня. Ее глаза почти увлажняются, словно она вот-вот заплачет, и нижняя губа слегка дрожит. Либо за это время она стала прожженной притворщицей, либо действительно испытывает сильное волнение. Но я не понимаю, к чему вся эта растроганность? Может, она что-то узнала про меня и Джин? Но даже если и так? Мне нечего скрывать. Она успокаивается, приходит в себя, делает большие глаза, словно собираясь меня рассмешить, и, внезапно повеселев, восклицает:
– Я принесла тебе подарок!
И достает из сумки сверток в синей бумаге, с голубым бантиком. Она знает мои вкусы, и там, разумеется, есть записка. Она привязана веревочкой и запечатана половинкой свинцовой пломбы. Я смотрю на этот сверток. Должен сказать, что я изумлен и смущен. Я уже собираюсь открыть сверток, но она быстро выхватывает его из моих рук.
– Нет! Подожди…
Я смотрю на нее с недоумением.
– В чем дело?
– Сначала ты должен кое-что увидеть, а то не поймешь.
– Да я и впрямь, клянусь тебе, не понимаю…
– Сейчас поймешь…
Она говорит это голосом женщины – уверенной и решительной. Теперь Баби смотрит вдаль, словно зная, что там, чуть дальше, под деревьями, в глубине парка, есть кто-то, кто ждет ее знака. Но она разочарована: такое впечатление, что она не обнаружила того, что ждала. Она вздыхает, будто кто-то нарушил договор.
Но потом она восклицает: «Да вот он!» – и ее лицо озаряется улыбкой.
Она поднимает руку, машет ей, чтобы показать тому человеку, кем бы он ни был, где она находится, а потом встает и радостно кричит: «Я здесь! Здесь!»
Я смотрю в том же направлении и вижу ребенка. Он бежит к нам, с ним женщина в белом, которая остается в стороне; рядом с ней – маленький велосипед. Мальчик подбегает ближе, задевает прохожих, почти спотыкается на белой дороге, вымощенной маленькими камушками. Он вот-вот потеряет равновесие и упадет на землю, но Баби протягивает к нему руки, и он бросается к ней, а она чуть не падает вместе с закачавшимся стулом.
– Мама! Мама! Ты не представляешь, просто не представляешь, как это здорово!
– Что случилось, солнышко?
– Я сделал круг на велосипеде. Сначала Леонор меня немного придерживала, а потом отпустила. Дальше я крутил педали сам и не упал!
– Молодец, солнышко!
И они крепко обнимаются. Глаза Баби за волосами ребенка ищут мой взгляд, и она кивает, словно хочет, чтобы я что-то понял. Внезапно мальчик вырывается из ее рук.
– Я чемпион, мама! Правда же? Я чемпион?
– Да, солнышко. Могу я тебе представить моего друга? Его зовут Стефано, но все зовут его Стэп!
Ребенок оборачивается и видит меня. Он смотрит на меня несколько нерешительно, а потом неожиданно улыбается.
– А можно и я буду звать тебя Стэпом?
– Конечно, – улыбаюсь я.
– Тогда я буду звать тебя Стэпом! Отличное имя. Оно напоминает мне Стича!
И он убегает. Красивый, со смуглой кожей, пухлыми губами, ровными белыми зубами и черными глазами. На нем футболка в белую, голубую и синюю полоску.
– Чудесный малыш!
– Да, спасибо.
Баби довольно улыбается. Настоящая мама! Должен сказать, что мне приятно видеть ее такой красивой в своем счастье, которого я, может быть, не смог бы ей дать. Об этом она, наверное, и думала, когда решила разорвать наши отношения. И тут Баби внезапно вторгается в мои мысли.
– А еще он умный и очень чуткий, романтичный. Мне кажется, что он понимает гораздо больше, чем показывает. Иногда он меня изумляет, и у меня сжимается сердце.
– Да, – соглашаюсь я, но думаю, что так рассуждают все матери. Баби следит взглядом за своим ребенком. Он вернулся к няне, снова взял велосипед, сел на него, пробует ехать. Наконец у него это получается, и он немного проезжает по дорожке, не упав.
– Браво! – Баби хлопает в ладоши.
Она сияет от радости, гордясь этим достижением, которое кажется ей выдающимся, а потом поворачивается ко мне и протягивает мне сверток.
– Возьми. Теперь ты можешь его открыть.
Точно! А я о нем уже и забыл. Я даже смущаюсь.
– Не бойся, это не книга и даже не пистолет! Давай, открывай его!
Тогда я начинаю его разворачивать и, сняв тонкую оберточную бумагу, которая его скрывала, обнаруживаю футболку моего, пятьдесят второго размера, с белым воротничком. Разглядываю ее внимательней. Глазам своим не верю! Она в белую, голубую и синюю полоску – точь-в-точь такая же, как на ее сыне. Тогда я поднимаю взгляд на нее, но она серьезна.
– Да. Да, это так. Может быть, именно поэтому я по тебе никогда не скучала.
Я чувствую, что у меня перехватывает дыхание. У меня кружится голова. Я стою с открытым ртом – потрясенный, взволнованный, удивленный, рассерженный, смущенный. Ошеломленный. Я не могу в это поверить, этого не может быть! Так, значит, тот вечер, тот последний раз… стал тем, что «навсегда»?
– Мама, смотри, смотри, я отлично еду!
Малыш проезжает мимо нас, крутя педали своего маленького велосипеда; он улыбается, его волосы развеваются на ветру. Я смотрю на него, он смеется, на секунду отрывает руку от руля и машет мне:
– Пока, Стэп!
Потом снова быстро берется за руль и сильно его сжимает, чтобы не выпустить его и не упасть на землю, возвращается к своей няне, исчезая так же, как и появился в моей жизни. В его глазах, в его губах, в его улыбке я вижу что-то такое, что напоминает мне мою мать, но еще больше – мои детские фотографии из семейного альбома. И тогда Баби снова трогает меня за руку.
– Почему ты ничего не скажешь? Видел, какой красивый у тебя сын?
11
В мою жизнь ударила молния. У меня есть сын. Подумать только: это всегда было одним из моих самых затаенных желаний. Быть связанным с женщиной, не обещанием любви или браком, а ребенком. Соединением двух людей в этом почти божественном мгновении, которое проявляется во встрече двух существ, в сочетании, которое стремительно вращается, выбирает детали, оттенки, цвета, набрасывая, словно мазками, маленький эскиз будущей картины. Этот невероятный пазл, который, элемент за элементом, складывается, чтобы потом, однажды, появиться на свет из чрева женщины. И оттуда начать свой полет, подобно бабочке, или голубю, или соколу, или орлу, для неизвестной, другой, невероятной жизни – может быть, совсем не такой, как у тех, кто ее породил. Я и она. Я и ты, Баби. И этот ребенок. Я пытаюсь пролепетать что-нибудь разумное:
– Как ты его назвала?
– Массимо. Как полководца, хотя пока он научился водить только велосипед. Но и это уже победа.
Баби смеется, выглядит легкомысленной, вдыхает окружающий нас благоуханный воздух и распускает свои волосы, подставляя их ветру, которого на самом деле нет. Она не ищет ни прощения, ни сочувствия, ни оправдания. Однако это наш сын. И я мысленно возвращаюсь в то время, на шесть лет назад, на тот праздник, вечеринку на роскошной вилле, куда меня привел мой друг Гвидо. Я хожу между людьми, на ходу беру стакан рома – «Памперо», самого лучшего. Потом выпиваю еще один стакан, потом еще один. И, под звучащую у меня в голове музыку Баттисти, брожу по комнате. «Как может скала сдерживать море?» Даже сейчас не могу ответить на этот вопрос. Я подхожу к картине – натюрморту Элиано Фантуцци. Помню, как мое внимание привлек изображенный на нем большой кусок арбуза на столе. Он довольно нечеткий, как и вся живопись этого автора. На его полотнах все выглядит, словно увиденное глазами близорукого человека без очков, – почти выцветшим. И мне внезапно вспоминается Баби, наклонившаяся вперед с куском арбуза в руках. Она смеется и, не мешкая, сразу же погружает лицо в эту красную мякоть, в самую середину. Стоит лето, мы на проспекте Франции со стороны Флеминга, в конце моста, под последним орлом. Ночь жаркая; местный киоск всегда открыт. А чуть дальше делают колбаски сальсиччи; об этом можно догадаться по запаху и тому белому, плотному, густому дыму, который поднимается от углей, словно знаменуя, что избран новый папа. Мы слышим шипение масла, на котором жарятся сальсиччи; его запах липнет к телу, но ветер, к счастью, его уносит (или, по крайней мере, мы тешим себя такой иллюзией).
– Привет, Стэп! Берите, берите, потом рассчитаемся.
Я приветствую Марио улыбкой, и Баби набрасывается на кусок арбуза, ей не нужно напоминать об этом дважды.
– Вот молодец! Выбрала себе самый темный, самый спелый.
– Да, но если хочешь, я дам тебе кусочек.
И это ее обещание заставляет меня рассмеяться.
– Нет уж, я возьму его себе весь, целиком, жадина!
И я в него впиваюсь. Мой кусок арбуза чуть светлее, но такой же чудный и концентрированный, как этот изумительный вечер, который мы проживаем. Баби ест справа налево, как пулемет, и веселится, выплевывая оставшиеся во рту косточки.
– Да я прямо как Джулия Робертс в «Красотке».
– Это как? – весело смеюсь я. – В каком смысле?
– Дурак! Когда она выплевывает жвачку.
Да, вот такими мы были, в ту прекрасную ночь в середине лета. И, вспоминая о ней, я снова оказываюсь на той вечеринке, и словно эхо из соседней комнаты, до меня доносится знакомый смех; я к нему прислушиваюсь и меняюсь в лице. У меня нет сомнений. Это она. Баби. Она в центре внимания, смеется сама и заставляет смеяться остальных, что-то рассказывая. И тогда я ставлю стакан, протискиваюсь в толпе, пробираюсь между незнакомыми людьми, между проходящими мимо меня почти как в замедленном темпе официантами и, наконец, вижу ее: она сидит на подлокотнике дивана, в центре гостиной. Не успеваю вернуться назад, смешаться с толпой других, находящихся тут же, в нескольких метрах от меня, как она оборачивается, словно что-то почувствовала – будто то ли сердце, то ли разум, то ли какая-то загадочная причина побудила ее это сделать. Лицо Баби сначала выражает изумление, а затем расцветает от счастья.
– Стэп… Как здорово! Но что ты тут делаешь?
Она встает и нежно целует меня в щеки. Я почти растроган. Она берет меня под руку, и я чувствую, как она подводит меня к людям, сидящим вокруг дивана. Я пьян, я ничего не понимаю и только иду туда, куда перемещается ее бокал вина «Карон».
Что я здесь делаю? Как я тут оказался? Баби… Баби. Мы прогуливаемся, знакомимся с другими людьми. Время от времени она берет себе что-то со шведского стола или с подносов официантов. Помню, у меня был с собой телефон. Я вытаскиваю его из кармана, перевожу на беззвучный режим и делаю так, что он для меня исчезает, забываю о нем. Но не о ней. Теперь я ей улыбаюсь и на ходу беру бокал шампанского.
– Нет, извините, дайте два.
Она почти недовольна, что я не подумал о ней сразу же, и передаю ей бокал.
– Извини меня…
– Ничего страшного. – И она его выпивает, посматривая из-за стекла. Я хорошо знаю этот взгляд. – Я так счастлива тебя видеть.
– И я тоже, – почти непроизвольно отвечаю я.
Она выпивает шампанское залпом, а потом ставит бокал на подоконник.
– Как же мне нравится эта песня! Пойду танцевать. Ты смотришь на меня, Стэп? Я только немного попрыгаю, и потом мы уйдем отсюда вместе. Подожди меня, пожалуйста…
И она целует меня в щеку – но так пылко, что касается и губ. И убегает. Было ли это случайностью? Она танцует среди людей, кружится с закрытыми глазами… Оставшись на середине площадки одна, она поднимает руки к небу и громко, во весь голос, поет песню «Просто» группы «Абсолютный ноль». Я тоже допиваю шампанское и ставлю мой бокал рядом с ее. Мне бы хотелось уйти. Да, я сейчас уйду, исчезну… Может, она и обидится, но так будет лучше. Но я не успеваю даже пошевелиться, как она стискивает мне руку.
– Какая красивая эта песня… «…Страсть, которая остается… просто не забывай… на-на-на-на! Просто, как встретиться, потерять друг друга, снова найти, любить, расстаться… Может, могло быть и лучше… Просто».
Она меня обнимает, крепко ко мне прижимается и почти шепчет: «Как будто ее написали для нас». – И замолкает в моих объятиях, но я не знаю, что делать и что сказать. В чем дело, Баби? Что происходит?
Баби берет меня за руку и уводит с почти закончившейся вечеринки, из этого особняка, мимо лужайки, аллеи, ворот. Уводит в свою машину, в ночь. Мы любили друг друга так, словно мы встретились снова, словно с этого времени уже больше ничего не могло измениться. Как будто это было знаком судьбы и вечеринка должна была стать памятной датой, причиной, воссоединением. Начинается дождь, и она вытаскивает меня из машины. Ее блузка уже расстегнута, она хочет заняться любовью под дождем. Она не противится ни ласкам струящейся воды, ни тому, как я целую ее мокрые соски. Под юбкой у нее ничего нет. Она чувственная, дерзкая, страстная… Я позволяю ей быть главной. Баби садится на меня верхом, сильно меня сжимает, стискивает меня, и я теряю всякий контроль. Она шепчет: «Еще, еще, еще», и кончает только после меня. Она падает на меня и нежно целует – тут-то я и чувствую вину. Джин… Когда мы вернулись в машину, она произнесла слова, которые были для меня острее ножа:
– Через несколько месяцев я выхожу замуж.
И вот это мне сказала Баби, еще горячая от нас обоих, от моих поцелуев, от моей любви, от наших вздохов.
– Через несколько месяцев я выхожу замуж.
Словно ее заклинило.
– Через несколько месяцев я выхожу замуж.
Это был всего лишь миг, но у меня сжалось сердце, у меня перехватило дыхание.
– Через несколько месяцев я выхожу замуж.
В тот вечер мне показалось, что все кончено. Я почувствовал себя грязным, глупым, виноватым. Поэтому и решил сказать правду Джин. Я попросил у нее прощения, потому что хотел вычеркнуть из своей жизни и Баби, и даже этого Стэпа, пьяного от рома и от нее. Но существует ли прощение для любви?
– Ты пытаешься понять, когда это произошло?
Голос Баби переносит меня в настоящее.
– Не думаю, что могут быть какие-то сомнения; это невозможно перепутать. Все произошло в последний раз, когда мы с тобой виделись. Когда мы встретились на той вечеринке.
Она смотрит на меня лукаво, словно она снова стала тогдашней девчонкой. Почти мучительно отвести от нее глаза, но я должен их отвести, должен.
– Я был пьян.
– Да, правда. Может, именно поэтому твои поцелуи казались особенно страстными. Ты себя совсем не контролировал. – Она делает паузу. – Это случилось в тот вечер. – Она говорит это с полуулыбкой, надеясь разделить со мной эту уверенность. Если бы только потом, сразу же, она не добавила нечто жестокое. Баби опускает глаза, как если бы ей было легче говорить, обращаясь к земле, к этому глухому гравию у нас под ногами. И начинает странную исповедь. – Я знала, что так или иначе ты остался во мне, или что в любом случае что-то произошло, что-то потерялось… или нашлось. Но если бы ты меня не отпустил, то, я уверена, моя жизнь изменилась бы. Я изменила бы свой выбор, отказавшись от решения, которое приняла. Страсть – это совсем не то, что повседневная жизнь. Моя мама мне так всегда и говорила: через несколько лет остается все, кроме страсти. Ты помнишь, сколько мы с тобой в последнее время ссорились? Мы набирались опыта – но по-разному.
И правда, мы часто ссорились. Я ее уже не узнавал; я боялся ее потерять и не знал, как удержать ее. Те волны, которые сбили нас с ног, теперь били нас о все более непрочную, зыбкую землю. По крайней мере, так это чувствовал я.
– Так что на следующий день я была с ним. Мне это стоило огромных усилий, потому что я была еще пропитана твоим запахом. Мне пришлось пустить его по ложному следу. Потом я плакала. Чувствовала пустоту, тоску, абсурдность. Я бы хотела быть свободной решать, как строить свою жизнь… Но я не была свободна, не знала, что делать. – Она поднимает голову, поворачивается ко мне. Я чувствую, что она на меня смотрит, но я гляжу на землю, а потом и сам поднимаю голову и смотрю вдаль, как можно дальше. Что значит: «Быть свободной решать, как строить свою жизнь»? Если она не твоя, твоя жизнь, то чья же? Чьей она может быть? Почему у Баби всегда были эти странные мысли, которых я, честно говоря, никогда не понимал? Как будто ее жизнь была обусловлена кем-то или чем-то, как будто принадлежала другим, как будто она не могла исполнять свои желания полностью, по-настоящему быть самой собой. И лишь иногда она казалась мне независимой, веселой, свободной и непокорной – когда мы теряли ощущение времени, забывали о том, что нужно вернуться домой, о школе и об экзаменах, когда она была со мной и говорила, что любит меня, и крепко прижималась ко мне, когда мы занимались любовью, и она обвивала своими ногами мою спину, чтобы быть еще больше моей, чтобы не отпускать меня. Как в тот вечер.
– Почему ты думаешь, что это мой сын?
Но я не успеваю это сказать, как вижу, что он подъезжает на своем велосипеде. Он едет ловко, стоя на педалях, приподнявшись над седлом. Подъезжая, он тормозит одним колесом назад, и велосипед заносит вбок, раздается странный скрежет. В конце концов велосипед падает на землю, и Массимо, хотя и удерживается на ногах, смотрит на нас несколько недоуменно.
– Мама, но у того мальчика получилось.
И, подняв подбородок, указывает им куда-то назад.
– Кто знает, когда он этому научился! А для тебя это первый день.
Услышав это объяснение, он становится гордым и уверенным.
– И правда, я хочу снова попробовать. – Потом, словно вспомнив обо мне, спрашивает:
– Стэп, а ты умеешь ездить на велосипеде?
– Да, немножко.
– А…
Мне кажется, он доволен. И, в довершение ко всему, Баби добавляет:
– Он скромничает. Он ездит на нем превосходно, умеет выделывать с велосипедом такие штуки, что ты себе даже не представляешь.
– Круто! – Он мне улыбается, увидев меня совсем в другом свете. – Тогда тебе нужно вернуться сюда, в парк, и самому взять свой велосипед: так ты меня научишь.
И после этих слов, чтобы не ждать ответа, чтобы не услышать «нет» и не разочароваться, или по какой-то другой причине, он убегает.
Баби смотрит ему вслед.
– И у тебя еще есть какие-то сомнения? Ты еще думаешь, что он не твой сын? Он похож на тебя, как две капли воды, во всем и по всему, даже в том, что он делает. Есть только одно, в чем он немного отличается.
Внезапно я словно просыпаюсь, быстро оборачиваюсь к ней, испытывая такое любопытство, как еще никогда в жизни.
– В чем?
– Он красивей!
И она разражается смехом, радуясь тому, что меня надула. Она закрывает глаза, запрокидывает голову и перебирает ногами; ее платье задирается, и ее ноги можно хорошенько рассмотреть только сейчас. Она красивая. Прекрасная, более женственная, более чувственная, но еще и мама. Может, именно это делает ее еще желанней? И мне вспоминаются ее прежние слова: «Мне пришлось пустить его по ложному следу…» Это меня странным образом возбуждает, и именно поэтому я чувствую себя виноватым. Баби перестает смеяться и кладет руку мне на руку.
– Прости, не понимаю, что это на меня нашло.
Баби становится серьезной. И, хотя ее снова одолевает смех, она пытается остановиться и молча машет рукой, словно говоря: «Подожди, сейчас у меня получится». И действительно: она фыркает от смеха в последний раз и потом уже не смеется.
– Ну вот, я серьезна. – Она переводит дыхание. – Ты не знаешь, как я счастлива, я каждый день представляла себе это мгновение с того дня, как он родился. Я хотела только одного: встретить тебя, показать его тебе, чтобы ты разделил со мной это счастье – каждый день, когда держала его на руках, кормила его грудью, баюкала его, укачивала, снова кормила, по ночам, одна, на рассвете. Так вот, в каждый из этих моментов ты был со мной. – Она на меня растроганно смотрит, ее глаза полны слез. – Потому-то я без тебя не скучала – потому что ты никогда и не уходил.
Я молчу и смотрю на футболку – точно такую же, как и у Массимо, нашего сына. Потом Баби встает. Кладет на стол свою визитку и деньги – внутрь счета, который нам принесли. Я не успеваю ничего сказать. Она делает все сама.
– Мне приятно заплатить… В конце концов, это я надеялась на нашу встречу. Вот мои номера. Звони мне, когда хочешь. Мне было бы приятно, если бы мы опять встретились. Мне нужно столько всего тебе рассказать.
И она уходит. Мне вспоминается эта песня Бальони: «…этот беспорядок, который ты оставила в моих бумагах, уйдя вот так, как во время нашей первой размолвки – только тогда мы уходили, повернувшись спиной…» Я ее всегда ненавидел, эту песню – может быть, потому, что всегда боялся, что этот момент настанет и для меня. И сейчас так оно и есть. «…Было ли оно на самом деле – это мгновение вечности, которого уже нет…» Я вижу, как она ерошит волосы этого ребенка – такие же темные, как мои. И смотрю на эту женщину, на ее джинсовую куртку поверх белого платья с красными, синими и голубыми рисунками, похожими на парусники и зонтики. Оно похоже на те платья, которые я тискал бесчисленное количество раз, хотя мне их все равно не хватало. Но настанет ли когда-нибудь такой момент, когда меня насытит твоя любовь? Что бы ни произошло, даже если когда-нибудь ты станешь совершенно моей, удовлетворю ли я когда-нибудь эту страсть к тебе? И я отвечаю себе, что нет, что мне тебя всегда будет мало.
Я обречен. Баби была создана специально для меня, и я не могу всего этого понять. Я не слушаю никаких доводов разума, и это лишает меня возможности быть решительным, непреклонным, суровым, даже злым. Я продолжаю смотреть, как она уходит вот так, повернувшись спиной, своей неповторимой походкой; хотя и прошло шесть лет, я ее никогда не забывал и, пожалуй, никогда не забуду. Ее попа, ее ноги, уже слегка загорелые, и эти синие высокие туфли на веревочной или, может, на пробковой подошве, которые постукивают при каждом шаге… Она не оборачивается, но зато оборачивается этот ребенок: он поднимает руку, машет мне и улыбается. И от этого я испытываю такую боль, которая сильнее всего, что я чувствовал до сих пор.
12
Я возвращаюсь к машине. Не могу в это поверить: вот так, внезапно, в самый обычный день, каких много, моя жизнь меняется: у меня есть сын. И это не сообщение о чем-то, что произойдет, что создается, что будет когда-то. Нет, мой сын здесь, похожий на меня, красивый, улыбчивый, забавный. И вдруг я чувствую к нему такую ревность, о какой никогда бы и не подумал. Я ревную к мужчине, пусть даже он и мальчик. Потому что я представляю его отца, который к тому же совсем не отец. Представляю, как он его ругает, обнимает, целует, прижимает его к себе, говоря ему ласковые слова. Слова, которые должны быть моими, которые следует говорить мне, которые должны были бы принадлежать мне – только мне, и никому другому. А потом мне представляется другая картина – вид этого псевдоотца, который с силой хватает малыша за ручонку, бьет его, кричит на него, издевается над ним, унижает его перед незнакомыми людьми – так, как это однажды происходило на моих глазах в ресторане, пока я ждал друзей. Мужчина – только потому, что маленький сын немного шумел во время еды, – схватил его руку и несколько раз ударил ею по столу, заставив мальчика молча заплакать. И женщина, мать этого ребенка, ничего не сказала, сделала вид, что ничего не произошло, продолжала потягивать вино. Потом она внезапно обернулась, словно почувствовав мой взгляд, и когда поняла, что я видел все то, что произошло, – тогда и только тогда она покраснела и что-то прошептала этому мужчине на ухо. А я так и смотрел на этот стол, на этого молчаливо плачущего ребенка. По его лицу все текли и текли слезы, и он сидел с опущенной головой, как это делают дети, когда хотя скрыть, что им грустно. И что же он такого страшного натворил? Его наказали за то, что он немного шумел? Женщина была в явном замешательстве; она смотрела на мужа, вылупив глаза, как бы говоря: «На нас смотрят». Она повела себя так только потому, что почувствовала осуждение постороннего? Но разве наше поведение становится постыдным только тогда, когда на нас смотрит кто-то другой? Разве мы не в состоянии судить о неправильности наших действий сами? Разве для того, чтобы нам стало за них совестно, нам нужен кто-то другой? Я продолжал смотреть на тот стол. Женщина делала вид, что меня не видит, но я чувствовал, как она исподтишка за мной наблюдает. Мужчина на мгновение повернулся, оглядевшись вокруг, и, когда встретился со мной взглядом, пожал плечами и продолжил есть то, что было перед ним в тарелке. Потом он резко толкнул мальчика, который испуганно вздрогнул. Мужчина показал ему на тарелку и снова махнул рукой, словно говоря: «Давай ешь, не тяни, чего ты ждешь?» И тогда ребенок, все так же, не поднимая головы, взял вилку и другой рукой принялся играть с тем, что было на тарелке, но потом, после другого подзатыльника отца, положил еду себе в рот. Так вот: казалось, что все в порядке, но время от времени его плечи вздрагивали в такт тем всхлипам, которые так и не могли прекратиться. Мне бы хотелось снова встретиться взглядом с этим человеком и вызывающе поднять подбородок. А если бы он ответил на мой вызов, то, может быть, мы подрались бы прямо там, в ресторане, или я предложил бы ему выйти на улицу. Но потом этот ребенок оглядывается вокруг, видит меня и, когда я ему улыбаюсь, он, немного стыдясь, улыбается мне в ответ. Нет, ради него я бы, пожалуй, этого не сделал, не стал бы унижать его отца. Его отца. Этого человека, который так с ним обращался. А Массимо? Как, интересно, ведет себя с ним человек, который велит называть себя папой? Как относится к моему сыну муж Баби? Терпеливый ли он? Заботливый ли он? Играет ли он с ним? Или он раздражен его криками, его возражениями, его желанием играть? И вот я представляю себе Массимо: он встал между ним и телевизором во время футбольного матча. Может быть, этот человек тоже из Рима, болеет за местную команду. А поскольку мальчик не дал ему увидеть дурацкий гол, а любимая команда отставала на три очка, и шли последние минуты компенсированного времени второго тайма, это человек пинает моего сына и потом давит ногой игру, которую очень любит Массимо. Он разбивает на тысячу осколков пожарную машину, которая уже больше не сможет никого спасти, или куколку Машу, так что медведь будет всегда об этом печалиться, или еще что-нибудь другое. Однако в любом случае он делает это с яростью, приводя в отчаяние Массимо, который пытается собрать обломки, соединить их… Мои мысли, болезненные проекции, образ этого ребенка. И вдруг все взрывается. Чернота.
– Черт, смотри, куда идешь, скотина!
Я с кем-то сталкиваюсь; его лицо – перед моим. Я вижу большие глаза, всклокоченные темные волосы, бороду, куртку. Взрослый, крупный мужчина, лающий голос. И инстинктивно мои руки тянутся к его горлу, швыряют его к стене за его спиной. Я сильно сжимаю его шею, приподнимаю его, продолжаю давить и вижу, как он брыкается ногами в воздухе, почти в нескольких сантиметрах от земли. А я все толкаю и толкаю его, сжимая его горло еще сильнее, – и потом внезапно вижу Массимо: он проезжает рядом на велосипеде и улыбается мне. И качает головой.
– Стэп… Нет, он здесь ни при чем.
Это правда. Я соображаю, что происходит; я сжимаю руками шею человека. На вид ему около сорока; его глаза прикрыты, зажмурены, словно он напрягается в попытке отдышаться, вдохнуть… Я его отпускаю, разжимаю хватку, и он медленно сползает по стене, кашляет. И я смотрю на мои еще красные, опухшие руки. Я смотрю на них в ужасе, словно они испачканы кровью. Только теперь я понимаю, как меня ослепила ярость. Но человек из моих мыслей мучил моего сына. Моего сына. И я оборачиваюсь. Массимо уже нет, нет никого. Я помогаю мужчине подняться.
– Извините меня… – Я не знаю, что еще сказать. – Я не хотел вас обидеть…
Но я вижу, что он смотрит на меня в замешательстве, и понимаю, что лучше уйти без лишних слов, чтобы не осложнять ситуацию.
