Тайна длиною в жизнь, или Лоскутное одеяло памяти
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Тайна длиною в жизнь, или Лоскутное одеяло памяти

Лордкипанидзе Л. Н.

Тайна длиною в жизнь, или Лоскутное одеяло памяти






18+

Оглавление

  1. Тайна длиною в жизнь, или Лоскутное одеяло памяти
  2. Предисловие
  3. Моё имя
  4. Мои корни или национальный вопрос в семейном интерьере
    1. Моя Грузия
    2. Моё еврейство
  5. То, чем я теперь живу
  6. Мой любимый папа
  7. Моя мама, которая могла, но не сумела быть счастливой
  8. Моя родина
  9. Мои учителя
    1. Учительница первая моя
    2. Путешествие по школам
    3. Школа шестая — последняя и лучшая
  10. Ленинград и я в роли Фроси Бурлаковой
  11. Первая любовь
  12. Моё замужество
  13. Мои сыновья
  14. Мои любимые внуки
  15. Мой любимый младший брат, которого нет
  16. Точки над i или не до конца разгаданная тайна
  17. Моё счастье
  18. Послесловие

Предисловие

«Лучше оставить сыну

одну книгу, чем горшок золота»

Китайская поговорка

Осознанное желание разобраться в себе, осмыслить свою жизнь, свои планы, свои стремления, записывая наблюдения и выводы, впервые возникло, когда, поступив в институт, я оказалась в большом незнакомом городе без родителей, без друзей и даже без знакомых, наедине с непредвиденными сложностями…

Я начала вести дневник и впервые решила написать книгу. Даже название для своего «сочинения» придумала: «Мемуары в 20 лет». Мне было 17, но «мемуары в двадцать лет», мне казалось, лучше звучит, во-первых; а во-вторых, я понимала, что для осуществления такого замысла потребуется время, и трёх лет, как представлялось мне в том наивно-глупом возрасте, было более, чем достаточно.

Желание, возникшее в юности, по многим причинам не только не реализовалось в предполагаемый срок, но и на долгие полвека забылось летаргическим сном. Разбудил его уход моих родителей. Со стыдом обнаружила, как мало знаю я о самых родных и дорогих людях, ещё меньше — о бабушках и дедушках… Стало так досадно, что в многолетней повседневной суете мне не хватило времени, а если честно, — интереса и настойчивости… А теперь — у кого спросить?

Подумала о своих сыновьях, внуках… Надеюсь, что и они со временем прочувствуют и осознают «память поколений», которая неожиданно, порой весьма коварно, проявляется в поступках, даже себе самому порой не объяснимых… Захотелось избавить их от гнетущих чувств, когда я уже не смогу ответить на их вопросы… Возможно, «бабушкины мемуары» сократят моим внукам их путь к себе, помогут лучше понять себя, управлять собой, а, значит, и своей жизнью. Но это лишь «пусковой» и далеко не единственный повод, побудивший взяться за многолетнюю работу.

Конечно же, претерпели изменения мотивы юности: теперь не столько о стремлениях и планах на будущее, сколько о прошлых успехах и упущениях; о тех, кто что-то значил для меня, кого помню, кого любила и люблю; о тех, кто рядом, и кого уже нет…

Зачем? Возможно, чтобы заново пережить, прочувствовать, понять, переосмыслить свою жизнь… Может, для того, чтобы повиниться и получить прощение… Не исключаю, что, в какой-то мере, это и попытка не кануть бесследно в Лету…

Но главное, думаю, в том, что я — графоман: я наслаждаюсь возможностью выразить в словах свои мысли и чувства; мне нравится подбирать и менять слова, абзацы, писать и переписывать в попытке найти оптимальный, на мой взгляд, вариант. Я испытываю настоящий восторг, если знаю, что впереди несколько часов, когда никто и ничто меня не отвлечёт, не потревожит, когда я смогу остаться наедине со своими воспоминаниями и компьютером. Сему чуду современной техники я безмерно благодарна — если бы мне пришлось писать ручкой на бумаге, зачёркивать, исправлять, писать заново, я бы не осилила книги, которые мне удалось издать.

Мечтаю, чтобы кто-то из внуков (а, может, правнуков) унаследовал сей способ получать удовольствие…

Одно из рабочих названий задуманной мною книги — «Лоскутное одеяло памяти» или «Мозаика памяти», потому что я не собираюсь соблюдать хронологию. Мне хочется, сохраняя некоторую логику повествования, рассказать обо всём в той последовательности, которую рождает моя память. А поскольку она у меня, в основном, ассоциативная, то получится, вероятнее всего, что-то, «сшитое из разных лоскутов». Хочу из этих, выхваченных из разных времён и судеб «кусочков», сложить нечто цельное и по возможности красивое, как красивы любимые мною изделия в технике «пэчворк».

Работа над книгой длилась больше десяти лет, в течение которых кардинально изменились не только внешние условия моей жизни. Приоткрылась тайна, заставившая меня переоценить и переосмыслить многие события моей жизни, лучше понять себя, свои отношения с близкими…

Сей, почти детективный факт, побудил изменить название, которое, возможно, придаст некоторую остроту моему повествованию.


Размышляя, с чего начать свою летопись, решила, не мудрствуя лукаво, представиться. Итак,

Моё имя

Глава первая

«Что в имени тебе моём?

Оно умрёт, как шум печальный

Волны, плеснувшей в берег дальний,

Как звук ночной в лесу глухом.…

Но в день печали, в тишине,

Произнеси его тоскуя;

Скажи: есть память обо мне,

Есть в мире сердце, где живу я…»

А. С. Пушкин

Насколько важно и значимо для человека его имя, не им самим выбранное, как правило? Играет ли оно какую-нибудь роль в самоощущении и самовыражении? И если «да», то какую? Правда ли, что от имени, как уверяют некоторые фаталисты, зависит судьба человека — «Как корабль назовёшь, так он и поплывёт»?

Ответов на эти вопросы множество, большинство из них противоречат друг другу, и у каждого, кто задумывался над этим, есть, вероятно, свой, наиболее для него убедительный. Я не считаю, что имя предопределяет личностные особенности или, тем более, судьбу человека. На мой взгляд, перефразируя известную поговорку, «не имя красит человека, а человек — имя». Хотя… Очевидно и бесспорно одно: имя — первое, с чем идентифицирует себя человек.


Моё имя мне всегда нравилось. С раннего детства я принимала как данность, что я — Людмила Николаевна. Эту историю, которую я, конечно же, знаю только со слов, рассказывала мамина младшая сестра — моя любимая тётя Фаня. Мне было около трёх лет, я ходила в ясли, потому что все взрослые работали. Рассказывают, я была не по возрасту серьёзной и рассудительной, рано и хорошо научилась говорить — домашние называли меня «старый нос».

В яслях работал детский врач, пожилой мужчина, который, учитывая мою «взрослость», называл меня не иначе как по имени и отчеству. Мама узнала об этом случайно при весьма смешных обстоятельствах.

Как-то, рассказывала тётя, мы втроём шли по улице, мужской голос сзади несколько раз окликнул: «Людмила Николаевна!». Я стала оглядываться и требовать, чтобы мы остановились. Легко представить изумление сестёр, когда нас догнал доктор и выяснилось, что обращение и в самом деле было адресовано мне.

                                     ***

Так случилось, что и в детском саду, и в школе меня называли не иначе как Людой или Людмилой. Возможное сокращение «Мила» настолько явно не вяжется со мной, что за всю мою жизнь никто ни разу не сделал подобной попытки. «Люсей» тоже никто меня не называл, а меня «Люся» раздражает, и я долго не понимала, почему. Единственное предположение возникло, когда вместе с сыновьями перечитывала Гайдара. Про Тимура и его команду я читала так давно, что, повзрослев, успела позабыть, что тамошнюю козу звали Люськой. Возможно, сработали вытесненные в подсознание детские ассоциации?..

Так случилось, что за 10 лет учёбы я поменяла 6 школ, но ни в одной из них у меня не было прозвищ…

Самое привычное для меня — моё имя-отчество, которым я звалась большую часть жизни, став в 23 года врачом. К 70 годам оказавшись в Германии, я испытывала первое время неловкость, называя при знакомстве только своё имя. Примиряет меня с этой ситуацией, что вместо принятого в России официального обращения «Людмила Николаевна», я слышу не менее приятное для себя «фрау Лордкипанидзе».

                                     ***

Моя фамилия не менее любима и значима для меня, чем имя. Во-первых, потому что это фамилия моего любимого папы. Во-вторых, я не лишена тщеславия, а у людей знающих, тем более, у грузин, она сама по себе вызывает интерес и уважение, поскольку принадлежит княжескому роду и имеет достаточное количество известных представителей. Я не стала менять свою грузинскую фамилию на русскую фамилию мужа, потому что не представляю себя с другим именем. Но я не жила в Грузии, и мне часто приходилось видеть и слышать, как мою фамилию искажают и коверкают. Самая малая и частая ошибка, когда при написании пропускают букву «д», которая, на мой взгляд, и придаёт фамилии особую звучность.

Между прочим, в нашей семье существует байка, которая возникла именно в связи с наличием этой буквы. Один из папиных предков был, якобы, очень богат, немало времени проводил в Париже, играл в Монте-Карло. Однажды, прибыв на светский прием, он назвал своё имя мажордому: «Князь Трифон Лордкипанидзе». Представляя нового гостя, тот с особым пафосом провозгласил: «Князь, трижды фон, лорд Кипанидзе!».

Кстати, в институте некоторые студенты и преподаватели, пока не видели мою фамилию написанной, считали, что я — Лора Кипанидзе. Некоторые из них упорно называли меня Лорой, утверждая, что это имя мне больше подходит, чем Людмила…

Как ни смешно, но на нашем курсе из 350 студентов оказался такой же грузин, как и я, — Георгий Капанадзе. Что значит «такой же»? Сейчас объясню. Дело в том, что и моя, и его принадлежность к грузинам ограничивалась фамилией, восточным типом лица и, главное, размерами носа. В остальном же… Мы оба не знали грузинского языка, никогда не жили в Грузии. Мне, правда, повезло больше: его отец погиб во время войны (Гоги лет на 5 старше меня, он поступил в институт, имея за плечами трудовой стаж и три года службы в армии).

Мой папа, хоть и не учил меня языку, но был всегда рядом, каждый его летний отпуск мы проводили в Грузии, к нам приезжали гостить мои грузинские дяди и тёти, моя любимая бабушка Зина, мои двоюродные братья и сестры. А один из них, самый, пожалуй, колоритный — Бичико, часто подолгу жил у нас.

Так вот, Гоги остро переживал явную ущербность своей фамилии. Не раз сетовал: «Ну, зачем тебе такая фамилия? Ты же девчонка, всё равно её потеряешь, когда замуж выйдешь; давай поменяемся! А ещё лучше — выходи за меня, а чтобы никому не было обидно, наша общая фамилия будет Лордкапанадзе».

Согласитесь, не звучит! Гоги напрасно беспокоился, замуж я вышла не за него, но фамилию свою сохранила.

                                     ***

Пожалуй, самое забавное, связанное с моей фамилией, случилось, когда я была на втором курсе. К этому времени сложилась компания, одним из членов которой был наш однокурсник-лоботряс Мишка Порфирьев, которого все мы называли не иначе как «Пафнутий» (вечная ему память, он рано ушёл из-за болезненного пристрастия, свойственного многим русским).

Своё прозвище Мишка приобрел по нескольким причинам. Пафнутий был не по возрасту вальяжный, медлительный, что в сочетании с его полновато-рыхлой фигурой резко выделяло его среди единичных в поле зрения тощих, взбудораженных обилием девчонок «вьюношей» нашего курса.

Мишка, пожалуй, единственный на курсе, носил довольно густую бороду и такие же усы; из этих весьма неопрятных зарослей неизменно торчала трубка, которую он, если не курил, то посасывал. На разнообразные шутки по этому поводу Мишаня реагировал одинаково: разжимал толстые губы, обнажал крупные прокуренные жёлтые зубы и снисходительно изрекал: «Поцелуй без усов, что роза без запаха». Скептикам советовал прочитать рассказ «Усы» Мопассана — в те годы непререкаемого для нас авторитета в любовных вопросах. Правда, из тех девчонок, которых я знала, никто не сгорал от желания убедиться в правоте классика с помощью Пафнутиевских кущей.

Одевался Пафнутий соответственно своему прозвищу: тёмный костюм-тройка (всегда такой измятый, будто он спал, не раздеваясь); серебряной змейкой от жилетной пуговицы в карман вползала массивная цепочка старинных часов, доставшихся Мишке по наследству. Нам нравилось спрашивать у Пафнутия, который час, за минуту до точного времени и наблюдать, как он, не спеша, предоставляя нам возможность в полной мере насладиться действом, достаёт часы, нажимает невидимую кнопку, как откидывается крышка с витиеватой монограммой и раздаётся красивый мелодичный бой… Второй карман жилета принадлежал трубке, которой удавалось отдохнуть в нём от Мишкиных зубов только, когда хозяин ел, и во время учебных занятий (где она ночевала, не знаю).

Представили себе этого оригинала? Если бы к нему не прилипло имя, созвучное фамилии, его непременно окрестили бы Ионычем.

Оригинальность Пафнутия не ограничивалась внешностью. Разве можно было сравнить его размеренное благополучно-сытое существование в большой профессорской квартире в центре Ленинграда с той шебутной безалаберной жизнью, которую вели мы, приехавшие издалека, снимавшие углы, (то есть, жившие в одной комнате с хозяйкой), либо занимающие койку в общежитии, — вечно голодные, вечно без денег, но зато вырвавшиеся из-под опеки родителей, свободные и оттого бездумно счастливые провинциалы?

Начать с того, что Мишка был единственным сыном немолодых учёных. Его мама — физик, доктор наук, преподавала в высшем Морском училище им. Макарова. У неё были патенты на научные открытия (я тогда впервые увидела, как они выглядят). Наталья Никифоровна была настолько некрасива, насколько умна и добра. Мишка внешне был очень похож на неё: такой же крупный нос «картошкой», такая же толстая с крупными порами кожа, такие же глаза — небольшие, глубоко посаженные, с тяжёлыми припухшими веками. Только его мама была деловая, быстрая, энергичная, неугомонная, а он — медлительный, неповоротливый и ленивый.

Его папа — известный палеонтолог, один из открывателей «второго Баку», был талантлив не только в науке. Мишка показывал его многочисленные рифмованные записки жене и сыну, которые, независимо от повода, были наполнены искренней любовью, добротой и тонким юмором. Их невозможно было читать без того, чтобы не перехватило горло от сопричастности к этим чувствам, и горечи от осознания, что уже нет на свете такого замечательного человека. Зная о Мишкином отце совсем немного, я искренне сожалела о том, что не была с ним знакома (он умер до того, как Мишка стал студентом).

В их доме было очень много книг, много красивых старинных вещей, ювелирных украшений, много ненужного (на мой взгляд) хлама и много пыли.

                                             ***

У Мишки не было недостатка в деньгах. Он единственный из нашей компании мог пригласить нас в день своего рождения в ресторан. В тот вечер гостей у именинника было четверо: мы с Хели (моя подруга-однокурсница из Таллина) и ещё двое ребят с нашего курса. Пошли в гостиницу «Балтийская» на Невском проспекте. Ресторан размещался на втором этаже, куда вела мраморная лестница с широкими дубовыми перилами.

Мы с Хелечкой пили шампанское, мальчишки — водку.

Пафнутий очень быстро опьянел и к десерту стал совсем хорош: с пьяным упорством неточными движениями вынимал цветы из вазочки и пытался украсить ими пирожные. Было неловко… Дальше — больше: Мишка развалился в кресле и, жестом разгулявшегося купца подозвав официанта, потребовал мясо-пептонный бульон (питательная среда, используемая для роста микробов в лабораторных условиях). Официант растерянно переспрашивал, мы смущённо извиняясь, с трудом уговорили Пафнутия закончить трапезу и облегчённо вздохнули, благополучно покинув зал ресторана.

Но, как оказалось, рано мы расслабились. Очутившись перед лестницей, Мишка неожиданно уселся толстой попой на широкие перила и съехал прямо в объятия к швейцару, у которого усищи встали дыбом от такой наглости. Мы, оставаясь наверху, замерли, а Мишка, как ни в чём не бывало, достал из кармана купюру (судя по реакции швейцара — не маленькую), и тот стал заискивающе расшаркиваться перед ним…

Но и на этом Мишкины фокусы в тот вечер не закончились. Он решил ехать домой только на такси и непременно всем вместе. Остановил машину. Таксист, не соглашавшийся сажать пятерых, вмиг забыл о правилах перевозки пассажиров, на которые ссылался, когда очередная купюра переместилась из Мишкиного кармана на соседнее с водительским кресло…

Приехали (какие мы были тогда изящные, я не про Мишку, он сидел впереди). Мишка, которого по пути окончательно развезло, не желал расставаться с нами и требовал продолжения банкета. С горем пополам мальчишки запихнули его в лифт (мы с Хели ждали внизу), высадили, приставили к входной двери в квартиру, позвонили и сбежали на один пролёт вниз. Наталья Никифоровна, бедная, открыла, приняла «посылку» (мы слышали, как Мишка пытался с ней объясниться)…

Удовольствие от ужина в дорогом ресторане было подпорчено, но зато частым поводом для веселья осталось воспоминание о съезжающем по перилам Пафнутии и изумлённом лице швейцара…

                                             ***

Весьма оригинально шутил Пафнутий и на трезвую голову. Приближалась сессия… Мишкины познания в микробиологии ограничивались мясо-пептонным бульоном, который он требовал в ресторане. Его мама слёзно просила меня подготовить её «великовозрастного обалдуя» к экзамену. Я не могла отказать женщине, которая была гораздо старше моей мамы да к тому же — доктор наук, преподаватель высшей школы. Целую неделю перед экзаменом я каждое утро приезжала к Пафнутию. Только повышенное чувство ответственности заставляло меня талдычить известные мне, но малоинтересные особенности и условия жизни и смерти разнообразных палочек, кокков и спирохет. Мишка искал любой повод, чтобы отвлечь меня: то он предлагал примерить фамильные драгоценности, то «подбрасывал» мне записки своего отца, которые были, конечно же, занятнее, чем различия между грамм-положительными и грамм-отрицательными микротварями.

Однажды, ближе к обеду, Пафнутий открыл крышку своих знаменитых часов, уточнил время и озабоченно сообщил, что ему срочно нужно позвонить по весьма важному делу. Я, естественно, направилась в другую комнату (в те годы телефоны устанавливались намертво, их не носили за собой). Пафнутий остановил меня и очень серьёзно: «Нет, нет, останься, тебе будет интересно». Набрал номер, уточнил: «Это духовная семинария?» (мне действительно стало интересно) и завёл долгий нудный разговор о том, что он, студент медицинского института, хочет поступить в семинарию, потому что всегда мечтал стать священником, но не смел ослушаться родителей; но вот теперь, когда он стал старше и убедился, что медицина его совершенно не привлекает, он готов пойти против их воли и т. д. и т.п… Он говорил так серьёзно, а отсутствие у него интереса к учёбе было так очевидно, что я всё приняла за чистую монету и даже успела пожалеть о времени, которое трачу напрасно, натаскивая его к экзамену.

Мишка, между тем, подробно выяснял, зачтут ли ему некоторые предметы, сколько лет нужно учиться, что-то о каникулах, о стипендии, о распределении… Ему подробно отвечали, он снова расспрашивал, что-то уточнял и проговорил не меньше двадцати минут. Когда его собеседник, по-видимому, понял, что разговор намеренно затягивается, он предложил Мишке обсудить детали при встрече. Пафнутий, состроив для меня физиономию жизнерадостного дебила, дурашливо выдал: «А это ничего, что я еврей?».

Представляю, каково было православному священнику на другом конце провода, если даже мне не сразу стало смешно?..

                                             ***

Но вернёмся к моей фамилии. Рассказ о Мишке Порфирьеве я затеяла потому, что он единственный, кто называл меня не Людмилой, и даже не Лорой, он называл меня «Дзета, Дзеточка». Согласитесь, достаточно симпатично и совсем не обидно, тем более, что это прозвище не прижилось, и кроме него никто другой так ко мне не обращался. Но вот в этом, как оказалось, я заблуждалась. А выяснилось всё при очень забавных обстоятельствах.

Была весна. Приближалась православная пасха. У Порфирьевых была дача в посёлке Дубки, недалеко от Ломоносова. Мишкин дедушка (а, может, прадедушка) был священником, причём, какого-то высокого чина. У них дома было несколько икон в серебряных окладах (не в красном углу, естественно), крест очень красивый, не нательный, а большой, тяжёлый, какой носят церковные иерархи, с натуральными камнями, с эмалью… Возможно, именно поэтому в их доме праздновали пасху и в годы процветания воинствующего атеизма. Короче, Мишка передал нам с Хели приглашение своей мамы, с которой мы тогда ещё не были знакомы, провести выходные дни на даче. С удовольствием, хоть и не без некоторого смущения, мы отправились в гости. Встретились на вокзале, познакомились, в электричке поболтали о том, о сём. Приехали. Всё было замечательно: после хмурого каменного Ленинграда было так радостно увидеть голубое небо, вдохнуть свежий душистый воздух, ступить на живую землю…

Наталья Никифоровна пошла в дом, а нам приказала «насыщаться кислородом». Минут через десять из дома вдруг понеслись возмущённые крики: «Негодяи! Сволочи! Я тебя убью, Мишка!». Мишка невозмутимо пыхтел своей трубкой и подавал нам свободной рукой успокаивающие сигналы. Мы почувствовали себя неловко, не понимая, что происходит. Наталья Никифоровна выскочила из дома и, воинственно подняв над головой большущую сковородку, пошла на Мишку. Он, неуклюже, — от неё. В погоне за «негодяем» Наталья Никифоровна предъявляла претензии, прояснившие причину её внезапного гнева: «Ах ты, поганец! Сколько раз я просила тебя не давать ключи кому попало?! Мало того, что перепачкали постельное бельё и даже не потрудились снять его, так ещё и всю картошку, которую я на яровизацию разложила, сожрали!».

Мишка, по-девчоночьи разбрасывая ноги (бегом это нельзя назвать), отступал и, постоянно оглядываясь, увещевал мать: «Мамочка, не сожрали, а съели, ты же интеллигентная женщина!». Наталья Никифоровна, по-моему, просто делая вид, что не может его догнать, настаивала: «Нет, сожрали! сожрали! Я так старалась, всю зиму её берегла, а они, негодяи, сожрали! сожрали!».

Зрелище было настолько уморительное, что мы с Хелькой не смогли сдержаться и расхохотались. Наталья Никифоровна остановилась, взглянула на нас с недоумением, но уже через мгновение хохотала вместе с нами. Мишку долго уговаривать не пришлось. Пыхтя и отдуваясь после непредвиденной разминки, обнимая хохочущую мать одной рукой и предусмотрительно отбирая у неё сковородку — другой, он смущённо повторял: «Извините, девочки, мою маму. Это она так, вспылила немного. А вообще-то она очень хорошо воспитанная интеллигентная женщина».

От его слов, а еще больше от того, как он это говорил, мы втроём просто покатывались со смеху, еле успокоились.

                                             ***

Позднее, пока Мишка и Хелечка обозревали окрестности, я помогала Наталье Никифоровне. Мы накрыли стол на уютной застеклённой веранде, где стояла ротанговая мебель: большой стол, диван и очень уютные кресла (такую мебель я до того видела только в кино). Было очень весело, мы «чокались» крашеными яйцами, ели вкусный творог с изюмом и ванилью, Наталья Никифоровна рассказывала смешные истории из жизни курсантов, анекдоты и, обращаясь ко мне, называла так же, как Мишка, — «Дзеточка»… И тут выступил Пафнутий: «Мама, Людмила ведь может обидеться. То, что я её так называю, вовсе не означает, что и тебе это позволено. Для меня она — Дзеточка, а для тебя — Людмила».

Нет, я вряд ли смогу, не используя мимику и жесты, передать то, что случилось с Натальей Никифоровной. Она каким-то чудом выпучила свои маленькие глазки, всплеснула руками, охнула, откинулась в кресле, на разные лады повторяя: «Как же это? Как?»; потом стала истерически хохотать, буквально задыхаясь не то от смеха, не то от икоты, так что мы даже перепугались. Наконец, отдышавшись, она запричитала, обращаясь ко мне: «Господи, извините, пожалуйста, я ведь была уверена, что Вас так зовут. Ведь ты же, Мишка, всегда говорил: Дзета такая, Дзета сякая. И фотографии показывал — это Дзеточка. У меня на кафедре все сотрудники уже знают, что у моего сына есть однокурсница с красивым греческим именем — Дзета. Вот уж поиздеваются они надо мной!»…

Она так огорчилась, услышав моё обычное русское имя, что её интерес ко мне явно уменьшился. Раздосадованная, она спросила: «Но почему же тогда „Дзета“, какая связь с Людмилой?». Я вновь «выросла» в её глазах, когда выяснилось, что «Дзету» Мишка произвёл из окончания моей фамилии.

                                             ***

Вне связи со своей фамилией, но в связи с горькой потерей, вспомнила, что у меня было ещё одно «индивидуальное» имя-прозвище — «кукла». Теперь я никогда уже не услышу: «Ты — кукла, а кукол я не люблю!». Так говорил Женька Шварц, глядя на меня влюблёнными глазами. Ему было всего 63, он был, казалось, здоров и полон сил, мы с мужем ждали его в гости 12 июня, а 1-го июня он умер. Смерть нелепая, неожиданная — возвращался с женой с дачи. Яна, как всегда, за рулём. Ему стало плохо, при въезде в город Яна вызвала скорую, пыталась самостоятельно оказать необходимую помощь (она — врач-кардиолог) — безуспешно…

Познакомились мы с Женькой Шварцем во время вступительных экзаменов. Хотя поступающих были тысячи, его я запомнила сразу. Во-первых, мы оказались в одной экзаменационной группе абитуриентов. Во-вторых, он был еврей, которых я выделяла с тем же удовольствием, что и грузин. В третьих, он был взрослый (на 3 года старше меня), очень серьёзный и, безусловно, умный. А я в пору своей бескомпромиссной юности почитала интеллект ведущим качеством и признавала только умных (понадобилось много лет, чтобы я научилась понимать, принимать и ценить людей не только за высокий интеллект и глубокие знания). Женька не был красавцем: среднего роста, с пышной вьющейся шевелюрой (уже к третьему курсу она навсегда покинула его умную голову), с большими очками на горбатом носу. Но мне понравилось, что он не суетился, не толкался, как многие другие абитуриенты, озабоченно выясняя, придирчивы ли преподаватели, какие задают дополнительные вопросы, сколько двоек было у предыдущей группы и прочая и прочая…

Последним штрихом, который сделал Женьку незабываемым, стал вступительный экзамен по английскому языку. Когда я услышала, как он читает текст, мне стало и смешно и грустно. Смешно, потому что такое жуткое произношение трудно представить. Грустно, потому что я была уверена, что его английский нельзя оценить положительно, и, значит, он не станет моим однокурсником. К счастью, экзаменаторы были не столь категоричны, и Шварц стал студентом. Трёхлетний рабочий стаж, пятёрки по химии и физике, а также преимущество по половому признаку перевесили не только чудовищное английское произношение, но и пятую графу в «серпастом молоткастом» (одна из известных шуток в советские времена — «меняю пятую графу на две судимости»)…

                                             ***

Первого сентября нас поздравили с почётным званием студента ЛГПМИ и приказали второго утром явиться с вещами в рабочей одежде. Первый месяц студенческой жизни мы должны были не учиться, а трудиться, демонстрируя безоговорочную готовность служить родному отечеству и советскому народу по первому зову и на любой ниве.

Мы оказались в одном совхозе. Признаться, у меня сохранились весьма смутные и обрывочные воспоминания об этом времени. Впервые в жизни я попала в столь суровые условия; меня очень угнетало отсутствие элементарных бытовых удобств, постоянное ощущение усталости и, главное, — грязи. Основной моей задачей было — пережить этот ужас и при этом не выглядеть избалованной и неприспособленной к трудностям. Это требовало стольких усилий, что ни на что другое меня не хватало. Женька Шварц — один из немногих, кого я запомнила по колхозу. Он очень неумело пытался ухаживать за мной, помогал, старался быть рядом. Я узнала, что он приехал из Белоруссии. Свой город он называл не иначе как «Рио-де-Бобруйск — интеллектуальная столица мира». Его отец был военным лётчиком и погиб осенью 41 года, когда ему было всего полгода. Мама вышла после войны замуж, но отчим (русский) его не усыновил, и Женька был единственный Шварц в семье Гудковых, где подрастала его сестрёнка.

Как-то, возвращаясь с поля в свой барак, мы с сожалением вспоминали некоторых из «отсеявшихся» ребят, с которыми успели познакомиться во время вступительных экзаменов. Я призналась, что и его, Женьку, не рассчитывала увидеть в списках зачисленных, когда услышала его «аглицкое» произношение. Шварц, очень самолюбивый и тщеславный, при этом неуверенный в себе и потому очень ранимый, с трудом пытаясь скрыть обиду, стал уверять меня, что достаточно хорошо знает язык. В доказательство он поднял глаза и руку к небу и гордо произнёс: «Ску блай» (для тех, кто не знает английский: sky blue — скай блу — голубое небо; невольно приходит на ум шутка о трудностях чтения на английском: «написано «Манчестер», читай — «Ливерпуль»). До сих пор помню растерянное и обиженное Женькино лицо, когда я рассмеялась.

Все сорок с лишним лет, при каждой нашей встрече мы вспоминали это торжественно-гордое — «ску блай». Но Женька уже не обижался, скорее — наоборот. Теперь всё, о чём мы вспоминали, было приятно, потому что это были воспоминания о молодости.

                                            ***

После колхозных подвигов мы обнаружили себя в новых списках учебных групп и оказались со Шварцем на разных потоках. Это значит, что официально мы встречались только на общекурсовых лекциях, которые бывали не так часто, и некоторые из которых я прогуливала. Мне не хотелось тратить время на физику, например, которую я не любила и не понимала. К тому же наш физик, профессор Ш. через каждые два-три слова блеял, как старый козел «э-э-э». Его никто не слушал, все занимались своими делами — читали, переписывали конспекты, играли в карты, в балду, в морской бой… Я предпочитала вообще его не слышать. Должна признаться, что первые два институтских курса не вызвали у меня интереса.

Общеобразовательные дисциплины — физика, химия, биология — были, в основном, повторением и некоторым углублением школьного курса и не увлекали меня. Философские науки (вернее, стиль их преподавания) отвратили меня после подготовки первого обязательного реферата. Из множества предложенных тем я выбрала ту, которую коротко можно обозначить как «Павлов и Фрейд» (я не помню, что конкретно нужно было сравнивать в их учениях). Так как предложенной литературы, в которой от Фрейда оставались лишь подобранные для аргументации в пользу Павлова цитаты, было явно недостаточно, решила почитать самого Фрейда. Каково же было моё разочарование (недоумение, негодование, протест), когда в моей любимой публичке (публичная библиотека им. Салтыкова-Щедрина на Фонтанке) мне отказали, объяснив, что Фрейда дают только научным работникам, имеющим специальный запрос из института, подтверждающий, что Фрейд им необходим для научных целей; к тому же, не в этой библиотеке, а в другой, для научных работников, на Невском, куда нужен специальный пропуск…

Лекции по истории я тоже перестала посещать после первого семестра. На экзамене мне достался вопрос из истории Великой Отечественной войны. Надо напомнить, что это были годы «хрущёвской оттепели», когда все наперегонки, как можно яростнее и громче, старались продемонстрировать отказ от почитания Сталина, когда снимали его портреты и памятники, изменяли слова Гимна и других песен, когда Сталинград переименовали в Волгоград. Мне, как на грех, достался вопрос «Оборона Волгограда». Я же, отвечая, упорно повторяла «оборона Сталинграда», «Сталинградская битва». Преподаватель поправлял меня, полагая, что я оговариваюсь. Но я стала сопротивляться, заявив, что говорить «оборона Волгограда» всё равно, что сказать, будто Клодт и Росси творили в Ленинграде…

Кстати, вдруг вспомнила, как на экзамене по истории КПСС одна из наших однокурсниц, отвечая на вопрос о культе личности Сталина, произнесла, сузив глаза, с чувством омерзения, буквально просвистев: «Ещё Ленин называл Сталина генс-с-с-еком!». Экзаменатор с ассистентом так старались не расхохотаться, что даже не поинтересовались, что она подразумевает под этим «ужасным ругательством» — «генеральный секретарь»?

Самым ужасным предметом стала анатомия, которую без зубрёжки выучить невозможно, а зубрёжка настолько невозможна для меня, что возникала даже мысль о том, чтобы уйти из института, в который я так стремилась. Дело в том, что школьная программа не требовала практически усилий и большого времени; я привыкла заниматься только тем, что было мне интересно (впрочем, как и всегда потом, всю жизнь).

                                            ***

Но вернёмся к Женьке, а то я, как всегда, отвлеклась. Так вот, с Женькой мы виделись редко ещё и потому, что он жил в общежитии, а мне, как «материально обеспеченной», пришлось практически всю стипендию отдавать за право спать на одном диване с Адочкой (по сей день моей самой близкой подругой) в одной комнате с хозяйкой, в коммунальной квартире, населённой, кроме многочисленных двуногих, неисчислимым сонмом клопов.

Женька, хоть и робко, проявлял желание видеть меня не только во время лекций. Меня это мало заботило, я тогда была влюблена по уши, и для меня не существовали ни Шварц, ни другие молодые люди кроме одного единственного — Чапа. О Чапе — в другой раз, а пока — о Шварце. Как-то в субботу Женька пришёл на стадион встретить меня после занятий по физкультуре (ещё один нелюбимый предмет, который заставлял меня ощущать свою неуклюжесть, в школе я была от него освобождена по причине плоскостопия). У Шварца были билеты в кино. Фильм был новый, с известными актёрами, я согласилась с условием, что предварительно мы заедем ко мне (на стадионе не только душа не было, но даже умыться было негде).

Жила я в центре, на Лиговском проспекте, совсем рядом с Невским, на пятом этаже старого питерского дома-колодца. Женька подниматься не стал, да я и не настаивала. Он остался на улице у стенда с газетами. Вошла в комнату, а на столе цветы и шоколад — прилетел Чап. Он тогда учился в академии Жуковского в Москве и любил устраивать подобные сюрпризы. Хозяйка сказала, что у него не хватило терпения ждать, и он пошёл меня встречать. Я стала лихорадочно хвататься за полотенце, платье, задавала Анне Николаевне вопросы, не слыша ответов… «Вот, вот, оба сумасшедшие! Говорила ему, подожди здесь, не знаешь ведь, с какой стороны придёт, где встречать; нет, побежал, как ошпаренный! Ну, и где ты теперь будешь его искать?».

Выскочила на улицу, увидела Женьку, о котором совсем забыла, и, переполненная счастьем предстоящей встречи, лишь на мгновение осознав, как некрасиво поступаю по отношению к нему, на ходу извиняясь, что пойти с ним сейчас не могу — обстоятельства, убежала… Шварц, бедный, даже не нашёлся, что сказать. А при следующей нашей встрече в институте, когда я попыталась ещё раз извиниться, что-то бормоча в своё оправдание, он, безуспешно стараясь выглядеть безразличным, заявил: «Ты — кукла, а кукол я не люблю!».

Честное слово, я не обиделась, скорее, обрадовалась. Никогда мне не доставляло удовольствия видеть, что я нравлюсь тому, кто мне безразличен; наоборот, — это всегда смущало и тяготило меня. Потому я была искренне рада, что Женька, как мне казалось, сам справился с тяжёлой для меня задачей. После того случая Шварц прекратил всякие попытки ухаживать за мной, хотя и не скрывал своей симпатии, и стал называть меня «куклой»… Это прозвище тоже не прижилось, потому что никто другой не разделял индивидуальное видение Шварца, его персональное мнение обо мне.

                                             ***

И вот Женьки не стало… Теперь никто и никогда не назовёт меня куклой. И никто не будет так открыто говорить о своей любви. А он говорил. Все годы после института, когда у нас обоих уже были дети, когда мы встречались в Питере или у нас в Новгороде семьями, он всякий раз вспоминал, как я его обидела; говорил, что всё равно меня любит, что я просто дура набитая, потому что не смогла предугадать, что он станет доктором наук, профессором, академиком, известным генетиком и прочая и прочая…

На моём шестидесятилетии Шварц, знакомясь с моей мамой, галантно поклонившись и поцеловав ей руку, представился так: «Евгений Шварц. Это я должен был стать Вашим зятем, если бы Ваша дочка была поумнее, а я не был бы таким обидчивым. Вот Соловьёв не обижался, а я, дурак, обиделся!»… Моя мамуля так растерялась, что даже не нашлась, что ответить. И потом, вспоминая, причитала: «Как он мог такое сказать?! Да ещё при Володе! Ничего себе шуточки! Какой он профессор?! Мальчишка!»…

На первых порах Яна, Женькина жена, обижалась, и я её прекрасно понимаю. Помню, как наши друзья-питерцы приехали в Новгород отметить десятилетний юбилей нашей свадьбы. Субботний вечер мы провели в банкетном зале лучшего в те годы ресторана, потом почти до утра дома «пили чай». На следующий день, в воскресенье, я проснулась от запахов кухни. Шварц, оказалось, встал ни свет, ни заря, начистил и натёр картошку и теперь, перевязав моим фартуком своё отчётливо наметившееся брюшко, стоял у плиты и жарил фирменное блюдо — белорусские драники. За завтраком, принимая похвалы уплетающих за обе щеки бездельников, он, не умолкая, издевался надо мной: «Вот-вот, благодарите меня! Эта кукла дрыхла бы до полудня! Вы бы у неё позавтракали! В лучшем случае — давились бы бутербродами…».

Это была неправда; времена, когда я могла спать до полудня, давно миновали, и наготовила я всего вдоволь. Но некоторые основания для подобного заявления у Шварца всё-таки были.

                                              ***

Мои однокурсники часто и с непреходящим недоумением любили вспоминать, как я однажды проспала в день экзамена. Соседки по комнате в общежитии, как они потом рассказывали, будили меня несколько раз, я отвечала, что через пару минут встану. Они ушли, а я действительно проспала до полудня. Подскочила, бегом на кафедру, а вся группа уже отстрелялась, ждут за дверью, преподаватель оформляет ведомость… Согласно правилам, студент, не явившийся на экзамен без уважительной причины, автоматически получает «неуд» и, соответственно, остаётся без стипендии… С покаянным видом вхожу в аудиторию, прошу разрешить мне взять билет. Не столько недовольный, сколько удивлённый (я хорошо училась) преподаватель спрашивает о причине опоздания. Я честно отвечаю. Не веря, что подобное возможно, он предупреждает: «Я приму у Вас экзамен, если Вы скажете правду». Я растерялась. Выручили одногруппники, они стояли у приоткрытой двери в ожидании развязки. Мой дружок Коля Скороходов, прихватив за руку старосту, вошёл в аудиторию, и они наперебой стали уверять, что я говорю истинную правду, что я никогда не нервничаю перед экзаменами, что я очень крепко сплю, что случившееся их совершенно не удивляет… Преподаватель оказался понимающим, получила «отлично».

                                              ***

Снова отвлеклась… Да, вспоминала Женькины драники… тогда все были довольны, одна Яна дулась, упрекая Женьку в том, что дома он на кухню заходит только поесть… После завтрака я мыла посуду, Женька её вытирал и вспоминал какие-то наши встречи, о которых я совсем забыла (Яна тоже была в кухне). Не обращаясь ко мне по имени, Шварц просто говорил, «а помнишь?». Яна, внимательно слушавшая его, переспросила: «Женя, я что-то не помню, о чём это ты? По-моему, мы с тобой там никогда не были». Шварц, бестолочь, не оборачиваясь, бросил: «При чём тут ты? Я с куклой разговариваю». Я обиделась за Янку, было неловко за Женьку.

Немудрено, что Яна относилась ко мне долгое время более, чем настороженно. Но шли годы, все мы становились старше, мудрее. Когда в день похорон мы плакали, обнявшись, Яна сказала: «Женька так тебя любил!». Она уже давно поняла, что к такой любви не имеет смысла ревновать.

                                             ***

Любовь настолько загадочное, многообразное и индивидуальное чувство, что вряд ли его тайна будет полностью раскрыта. Соглашаясь с утверждением Толстого «Если сколько голов, столько и умов, то сколько сердец, столько и родов любви», осмелюсь заметить, что одно и то же сердце по-разному любит разных людей. Я тоже любила Женьку. Не так, как ему хотелось когда-то, но любила. Мне кажется, я понимала его лучше, чем другие, и он это чувствовал.

Как многие талантливые люди, Шварц был очень противоречивый, неоднозначный, разный. С одной стороны, видимой всем, — высоко интеллектуальный, обладавший феноменальной памятью учёный, остро реагирующий на требования времени, угадывающий новые направления в науке; с другой, менее очевидной, — страдающий от неуверенности в себе, нуждающийся в постоянной поддержке, в признании собственной значимости; тщеславный, самолюбивый и совершенно беспомощный в обыденной жизни.

Часто мне бывало жаль его. Обладая недюжинным интеллектом, он не успел стать по-настоящему взрослым, психологически зрелым. Он не сумел дорасти до осознания того, что удовольствие, удовлетворение от процесса деятельности и достигнутых результатов гораздо важнее признания, славы, которой он так страстно жаждал… Ему было мало, как он признался во время последней нашей встречи, быть «широко известным в узких кругах генетиков», чем я пыталась его утешить; он всерьёз мечтал о всемирной известности, о славе, равной славе Эйнштейна…

А ещё горько, что в нашей стране не ценят таких людей. Мало того, что не создаются условия для их работы, так ещё куча бюрократов от науки и завистников чинят им всяческие препятствия. Сколько таких преград пришлось преодолеть Шварцу!.. Перед государственными экзаменами неожиданно для всех, уже после предварительного распределения, нашему выпуску выделили место во вновь создаваемой в Ленинграде лаборатории медицинской генетики. Шварц был несказанно рад этому: отдельно, как науку, медицинскую генетику нам тогда не преподавали, но он, понимая перспективы, начал изучать её самостоятельно, посещая факультативные занятия в университете, общаясь с будущими биологами. Учитывая это, у Шварца было явное преимущество перед однокурсниками.

Но были два обстоятельства, которые могли ему помешать: пресловутая пятая графа и отсутствие ленинградской прописки, на которую в Ленинграде был лимит. Помогло отсутствие претендентов на это место… Обидно и смешно! Малообразованных парней и девчонок, которые приезжали из провинции строить метро, прописывали, давали общежитие, ставили в очередь на получение жилья… А Женьке — умнице, который мог бы сделать для науки, для страны гораздо больше, если бы ему хотя бы не мешали, ему даже это было «не положено»! Шварц долго жил в Ленинграде на птичьих правах, ютился, где придётся, долго работал без зарплаты… Помогли замечательные люди, родители нашей ленинградской подруги. Они прописали Женьку в своей квартире. Это позволило ему «легализоваться».

Жалко Женьку! Жалко всех, живущих в такой прекрасной богатой стране и в таком прогнившем насквозь лицемерном криминальном государстве. А ещё страшнее то, что подавляющее большинство не только мирится, но и приветствует сложившееся положение…

                                             ***

Но не будем о грустном… Вот, вспомнила ещё одну ситуацию, связанную с моей фамилией: моему внуку Володе ещё не исполнилось тогда двух лет (1 год и 10 месяцев), но он уже очень чисто и много говорил, был очень спокойный, рассудительный и серьёзный (весь в меня и в своего папу — моего младшего сына Николая). Мы все были тогда на даче. Лена, невестка, очень трепетно относилась ко всему, что касалось питания и воспитания сына; уехав на пару дней с Николаем, оставила мне лист А4, исписанный с обеих сторон мелким почерком с подробными указаниями. Но, даже если бы я решилась отступить от них, внук бы мне этого не позволил. Например, собрались с ним после завтрака на прогулку; погуляли, вернулись, переобуваемся: снимаю с него сандалики и собираюсь надеть домашнюю обувь. Он сопротивляется: «Нужно и носочки переодеть, эти — гуляльные!»

Сидим в саду втроём — мы с моей мамой и Вовчик. Вовчик в полюбившемся ему гамаке. Мама, которой нравилось, что её правнук такой смышлёный («наша порода!»), стала задавать ему вопросы, кого из членов семьи как зовут, кто где живёт… Всё рассказал: что бабушку зовут Людмила Николаевна, что она врач, как и дедушка, только дедушка — главный врач… После ответа на вопрос о его фамилии «Соловьёв, как у папы, и как у дедушки», моя мама вдруг спрашивает: «А ты знаешь фамилию бабушки?». Я даже рассердилась, зачем такому крохе давать непосильные задания? Каково же было наше изумление, когда Вовчик без запинки произнёс: «Знаю, — Лолдкипанидзе»!

Я тогда вспомнила, как его папа, Николаша, когда ему было лет 5—6, рассердил мужа. Помню, это случилось за ужином. Мы вчетвером сидели за столом и о чём-то беседовали. Не могу вспомнить, в связи с чем (так это было неожиданно), Коля вдруг заявляет: «А можно, когда я вырасту, я буду не Соловьёв, а Лордкипанидзе?». Муж молча устремил на меня гневный возмущённый взгляд, а я объяснила сыну, что фамилию могут менять только взрослые; вот когда вырастет, тогда и решит.

Конечно же, когда мы остались вдвоём, разгневанный муж впервые попытался настоять на том, чтобы я изменила свою фамилию. Мне удалось его успокоить, убедив, что Николай, повзрослев, не станет ни говорить об этом, ни, тем более, делать. А повод у мужа был и раньше, когда моя будущая свекровь, не стесняясь моим присутствием, объясняла сыну, что моё нежелание менять фамилию после брака говорит о моей недостаточной любви к мужу. Тогда Соловьёв не поддержал свою маму. Думаю, потому, что был настолько рад моему согласию стать его женой, что не смел ставить никаких условий.

Признаюсь, я была бы счастлива, если бы Вовчик носил мою фамилию и сохранил её. Тем более, он учится в Англии, может, и жить будет в стране лордов…

Но решать, увы, не мне…

Мои корни или национальный вопрос в семейном интерьере

Глава вторая

«Рождённый женщиной несёт

на спине своих родителей.

Не на спине, в самом себе.

Всю жизнь он их должен нести.

Их и воинство их.

Всех пра-прародителей.»

Амос Оз.

Долгие десятилетия я представляла свои генетические корни, как одинаково мощные стволы двух прекрасных огромных деревьев, которые волею судьбы сплелись и дали общие ветви, обрастающие всё новыми и новыми побегами.

Один из них — уходящий в глубь веков известный род грузинских князей, к которому принадлежал мой папа — Лордкипанидзе Николай Семёнович (Нико Симонович).

Другой — рос и крепчал в среде древнейшего, избранного Б-гом и гонимого людьми народа, представителем которого была моя мама — Кучук Елизавета Ефремовна (Лиза Фроймовна).

Судьба, соединившая столь разных людей, представлялась мне в образе страшной мировой войны, в безумно-жестокой круговерти которой пересеклись дороги выпускника Тбилисского медицинского института 1941 года, и выпускницы средней школы небольшого местечка Песчанка, Винницкой области на Украине.

О том, что я — грузинка, я знала с тех пор, как помню себя и знаю свою фамилию. О своей половинчатой грузинско-еврейской национальности узнала позднее. И лишь на склоне лет мне предстояло открыть нечто совершенно новое о своих корнях.

Но обо всём по порядку.

Моя Грузия

Я — папина дочка; сколько себя помню, я обожала папу и ни разу не усомнилась во взаимности. В детстве безмерно гордилась тем, что я, как и папа — грузинка. Гордости добавляло то, что самый главный, самый любимый всеми советскими людьми человек, великий вождь всех народов — Иосиф Виссарионович Сталин — тоже грузин!

В 4 года, читая по просьбе гостей стихи, я гордо объявляла: «Кошкина родня, редактор — Махвеладзе». Нет, никто меня этому не учил, просто я рано начала читать, нашла грузинскую фамилию на обложке и, хотя она была напечатана мелким шрифтом, сама решила, кто главный.

Люди моего возраста помнят, что везде и повсюду в Союзе были памятники, бюсты, портреты Сталина (страшно представить, что это может повториться, хотя предпосылки — явные). На одном из них вождь держал на руках девочку с такими же, как у меня, длинными тёмными кудрявыми волосами. Я так завидовала этой незнакомке и так мечтала оказаться на её месте!

Когда Сталин умер, многие из окружавших меня взрослых плакали, многие искренне и безутешно рыдали, причитая с неподдельным ужасом: «Что же теперь будет, что будет?!.»; вероятно, им всерьёз казалось, что со смертью вождя рухнет мир…

Я тоже очень огорчилась, потому, что моей мечте теперь не суждено было сбыться…

Несколько утешило меня то, что смерть Сталина ускорила весьма важное событие, которого я с нетерпением ждала — приём в пионеры. По предварительному плану это должно было произойти в праздничный день 22 апреля — в день рождения Ленина. Но кто-то там, наверху, признал день смерти нынешнего вождя более подходящим для столь знаменательного события, чем день рождения предыдущего… Нам срочно раздали текст клятвы, которую я помню по сей день.

Точно не помню, кажется, 8-го или 9 марта 1953 года, в небольшом школьном вестибюле, украшенном красными знамёнами с чёрными бантами, заполненном заплаканными учительницами с траурными повязками на рукавах и перепуганно-растерянной малышнёй (школа была начальная), нас, нескольких второклассников, приняли в пионеры. Поскольку выучить клятву за пару дней никто, кроме меня, не успел, пришлось мне произносить короткими кусками: «Я — юный пионер Советского Союза», все повторяли вразнобой; и дальше — «перед лицом своих товарищей торжественно обещаю…»… и так, пока не добрались до конца.

Торжества не получилось, я была разочарована…

                                             ***

Папина служба военного врача вынуждала нас переезжать с Украины на Сахалин, оттуда — в Азербайджан, снова на Украину (знаю, что сейчас говорят «в» и «из» Украны, но в те времена, о которых я вспоминаю, говорили так). В Грузии я бывала только во время папиного отпуска, если он мог взять его летом… К концу месяца обычно понимала многое из бытовой речи, но языка так и не знаю, увы. Папа, вероятно, не считал, что нам, его детям, обязательно знать грузинский, да и некогда ему было — он днями пропадал на службе.

Правда, задолго до того, как мы с мамой поехали знакомиться с грузинской роднёй, папа научил меня здороваться, благодарить, обращаться по-грузински к бабушке, тётям, дядям; я, например, заранее знала, что у меня есть три тёти Тамары: одна Тамара-мамида — папина самая старшая сестра, и две Тамары-бицолы — жёны папиных братьев; я пела с папой «Сулико» по-грузински…

                                              ***

Сам папа в те годы прилагал усилия, чтобы лучше освоить русский. Несмотря на то, что с 23 лет он вынужден был говорить по-русски (началась война, папу в числе других выпускников-врачей мобилизовали, направили на фронт, а после окончания войны, вопреки его желанию, оставили на службе), папа до последних дней сохранил выраженный акцент. Так, он мог спросить меня «где ты был?», а брата — «что ты кушала?»… Мне нравилось в детстве поправлять папу, когда он говорил «лягушка», «японка» с ударением на первом слоге.

Кстати, общаясь с кавказцами, подолгу живущими в России, я пришла к выводу, что быстрее всех теряют акцент азербайджанцы, дольше сохраняют его армяне, у большинства грузин он не исчезает никогда. Возможно, это связано с наличием в языке очень специфических звуков, отсутствующих в русском, и — наоборот.

Помню, на Сахалине, где папа служил с 1947 года, они с мамой вечерами занимались: мама диктовала тексты из газет, папа старательно писал химическим карандашом. Однажды, проверяя его диктант, мама с укоризной сказала: «Николай, я ведь тебе объясняла: имена, фамилии, названия городов, рек, гор пишутся с большой буквы, а ты „Гитлер“ написал с маленькой».

Папа, с отличием закончивший и школу, и медицинский институт (на грузинском, в котором отсутствуют заглавные буквы), скрывая смущение, буркнул: «Ну вот ещё, буду я каждую собаку с большой буквы писать!»…

                                             ***

Несмотря на то, что моё «грузинство» ограничивается исключительно фамилией, а моя детская гордость принадлежностью к древнему грузинскому княжескому роду давным-давно, слава Б-гу, сошла на нет, я всё равно считаю Грузию одной из важных составляющих понятия «родина» и испытываю родственное отношение не только к папиным родственникам, но и ко всему грузинскому.

Первая после папы, конечно же, моя единственная любимая бабушка Зина. Единственная, потому что бабушка Дина, мамина мама, так рано умерла, что я её совершенно не помню.

Бабушка Зина живёт во мне как самая добрая, и не просто очень спокойная, а какая-то умиротворённо-тихая, неслышная, любящая всё и всех женщина. Как большинство грузинских женщин в те годы, она постоянно ходила в трауре — во всём чёрном, от обуви до платка на голове. Изящная, стройная, с тонкими чертами лица, с мягкими, серебристо-белыми седыми волосами, с лёгкой, будто скользящей над землёй походкой..

Бабушка Зина хорошо говорила по-русски, в своё время она закончила гимназию, но была молчалива, если говорила — немногословна, я ни разу не слышала, чтобы она повысила голос.

Бабушка никогда не говорила о своей любви, но столько тепла было в её медово-карих глазах, столько нежности в мягких прикосновениях сухих и тёплых ладоней, столько ласки в голосе, что даже сейчас, вспоминая об этом, я испытываю до слёз приятное чувство…

Вспомнила ярко, в ощущениях света, запахов, звуков такую сценку: мы проводили папин отпуск в Грузии, в деревне, у папиной сестры Ксении. Папа умывался перед обедом; он стоял, нагнувшись, с обнажённым торсом, бабушка поливала ему воду на руки, на шею; я стояла рядом с чистым полотенцем.

Бабушка протянула свободную руку и молча провела ею по папиной спине. В этом прикосновении было столько тепла и нежности, что я, наблюдавшая до этого за папой, подняла глаза на бабушку. Меня будто током пронзило. Если бы я была художником! Если бы могла передать выражение её лица, её взгляд — это была материализованная любовь — не слово, не понятие, не чувство…

Мне тогда было лет 14, я вряд ли бы смогла передать словами своё впечатление, да и сейчас не очень получается… меня будто накрыло тёплой волной нежности, будто всем своим существом — и чувствами, и разумом я прикоснулась к истинной любви, ощутила её присутствие, её наличие и величие…

Вот так же умел любить и мой папа. С болью и горечью, со стыдом за свой эгоизм, вспоминаю, что, рыдая в день папиной смерти, я страдала не только от того, что папа так рано умер, но (и, кажется, даже произнесла это) и от осознания того, что никто другой не будет любить меня так, как любил меня папа…

                                             ***

Помню, лет в 8 у меня на тыльной стороне правой кисти, у основания большого пальца появились бородавки (никаких лягушек я не трогала). Больше всех по этому поводу переживала мама, считая бородавки проявлением нечистоплотности. Мама настаивала, чтобы папа предпринял немедленные меры для их устранения. Папа же больше всего боялся причинить мне боль.

Летом мы проводили папин отпуск у бабушки. Папа с мамой, взяв с собой Диану, куда-то уехали на пару дней, а я осталась с бабушкой. Мне нравилось, что бабушка не расспрашивает меня ни о чём, не пытается развлекать. Я помогала ей собирать листья шелковицы, чтобы кормить шелкопрядов. Мне было очень интересно наблюдать, как эти удивительно прожорливые создания из крошечных, будто маковых, чёрных зёрнышек превращались в толстых белых гусениц, пожирающих всё более несметное количество зелёных листьев. Спустя время, гусеницы, пресытившись, начинали наматывать на свои жирные тушки белую или золотисто-жёлтую клейкую «нить», превращаясь в белые и жёлтые коконы.

Каждое утро у бабушки начиналось со звонкого крика симпатичного старика, торговавшего мацони: «Мацони, свежий мацони!», — почти безостановочно кричал он, проходя под окнами. Очень вкусное кислое молоко я, разбуженная весёлым голосом, выпивала прямо из 250 граммовой баночки. Баночки были с таким же широким горлом, как и поллитровая, только вдвое ниже; мне почему-то они очень нравились…

После обязательного мацони бежала проверять состояние прожор. Дело в том, что если коконы не сдать на фабрику вовремя, дремлющая в коконе гусеница превратится в бабочку и разрушит кокон. Хотя бабушка уверяла меня, что не допустит этого, я очень беспокоилась, что процесс разрушения может начаться ночью…

В то утро, когда мы с бабушкой остались вдвоём и уже забросали очередной порцией листьев ненасытных гусениц, моя тихая бабуля сказала: «Теперь займёмся твоей ручкой». Она взяла пучок каких-то трав (видимо, заранее приготовленных), растолкла их камнем-пестиком в деревянной ступке, приложила эту влажную кашицу к бородавкам, перевязала кисть чистой белой тряпочкой (не бинтом, я хорошо помню) и велела руку не мыть, пока она сама не снимет повязку.

Через пару дней, перед приездом родителей, бабушка развязала утратившую белизну тряпицу, сама вымыла мне руку, и — о, чудо! — кожа оказалась совершенно чистой, как будто на ней никогда не было никаких бородавок!

Мама была счастлива и всё повторяла: «Глазам своим не верю!».

Вспомнив об этом, думаю, что бабушка не случайно проделала эту операцию в отсутствие родителей, потому что не хотела, чтобы они, строгие ревнители гигиены, видели, как я ем немытой рукой в несвежей повязке…

                                            ***

По-моему, это случилось тем же летом. После обеда все разбрелись — кто в сад под тень деревьев, кто прилёг на веранде, кто-то сел играть в шаши-беши (так в Грузии называют нарды).

Мама и бабушка на задней веранде, выходящей во двор, готовились мыть посуду: сбрасывали в ведро остатки с тарелок пока грелась вода. Большущее ведро с арбузными корками стояло уже внизу, у крыльца. Высота веранды — метра полтора (подробность о большом ведре и высоте веранды очень важна, что станет понятно через несколько строк).

Я, как всегда, пристроившись в углу, читала. Уйти не могла, потому что должна была следить за Дианой. Сестричка сама нашла себе занятие: большим тяжёлым молотком забивала гвозди в какую-то деревяшку. Диана, в отличие от меня-увальня, с первых дней жизни была очень деловая и энергичная, она не могла находиться без движения ни минуты. Короче, все были при деле.

Вдруг во двор, привлечённая манящими ароматами свежих послеобеденных объедков, пришла довольно большая соседская собака, присела неподалёку и вежливо подала голос, подняв на хозяйку умильную морду. Бабушка так же вежливо попросила гостью немножко подождать, её руки уже были в тазу с горячей водой и грязной посудой.

Диане собака не понравилась. Подойдя к краю террасы, которая, в отличие от фасадной, была без перил, сестрёнка, не выпуская из рук молотка, сердито закричала: «Уходи собака, уходи!».

То ли потому, что не понимала русского языка, то ли, не считая нужным реагировать на столь мелкое создание (Диане было 3 года и она была малюсенького роста), собака продолжала неподвижно сидеть, устремив преданный взгляд на бабушку в предвкушении праздничного угощения.

Бабушка попыталась успокоить сестричку, стала объяснять, что собака хорошая, что она наша соседка, что бабушка с ней дружит и всегда её угощает…

Диана упрямо настаивала: «Нет, она чужая, пускай уходит!».

Ещё пару раз безрезультатно воззвав к собаке, Диана не на шутку рассердилась и замахнулась молотком, рассчитывая, вероятно, попасть в собаку. Тяжесть молотка оказалась не намного меньше веса «метательницы молота», и «богиня охоты» полетела вниз головой, угодив прямо в большое ведро с арбузными корками. Мама, которой было 28 лет, побежала к ступенькам, а 65-летняя бабушка спрыгнула с террасы и вытащила Дианку, которая, к счастью, оказалась совершенно целёхонька и истошно орала исключительно от страха и злости.

Перепуганная собака спешно ретировалась.

                                            ***

В те же дни произошла ещё одна забавная сценка, в которой кроме Дианы участвовали наш кузен Омари, ровесник Дианы, и два молотка.

В очередной раз после обеда, когда бабушка с мамой мыли посуду, Диана снова заколачивала в дощечку гвозди (это было её тогдашнее увлечение), но уже не одна, а с Омари. Толстый крупный Омари отличался от Дианы не только габаритами, но и характером — спокойный, добродушный, улыбающийся, всегда всем и всеми довольный.

Малыши с увлечением перестукивались, что-то приговаривая, каждый на своём языке; по-русски Омари мог сказать только «да» и «нет»…

Перемыв посуду, бабушка прилегла. Мама, по-русски, конечно, предложила детям прекратить стук, потому что бабушка отдыхает. Диана послушалась, а Омари то ли не понял, чего от него хотят, то ли, не успев в полной мере насладиться новой игрой, продолжал колотить молотком по дощечке.

Диана, решив по-своему воздействовать на неслуха, стала отнимать у него молоток (Омари был на голову выше её и, наверное, в два раза тяжелее). Добродушный крепыш счастливо улыбался и повторял: «Нету, нету!». Дианка зло передразнила: «Нету, нету, грузин проклятый!»

Когда Омари пришла пора идти в школу, его забрали к себе родственники его мамы, жившие в собственном доме в Тбилиси — бездетная, хорошо обеспеченная пара. Мы с папой пару раз навещали Омари, но близко с ним я, увы, больше не общалась…

                                            ***

Помню, как я приехала в Грузию уже студенткой. Так случилось, что ни родителей, ни старших двоюродных братьев дома не было. Я решила пойти в кино на дневной сеанс. Стала переодеваться. Бабушка поинтересовалась, куда я собираюсь. Услышав ответ, запричитала: «Как же ты пойдёшь одна? Подожди, вот Бичико придёт или Гурам. Нет, шени чири ме (дословно — твои болезни — мне), одну я тебя не могу отпустить».

Воспитанная в совершенно других традициях, не доросшая до того, чтобы считаться с казавшимися мне «дикими» законами (девушке негоже появляться одной на улице или, тем более, в тёмном зале кинотеатра), я, свободолюбивая дурочка, считала смешным и недостойным считаться с глупыми пережитками. Вышла на пустынную в этот час улицу, окунулась в дрожащий от жары воздух и пошла к центру.

Через несколько метров что-то заставило меня обернуться. По другой стороне улицы, отставая от меня на пару метров, шла моя любимая бабушка. Я, упрямица, сделала вид, что не вижу её и пошла дальше.

Было очень жарко; я представила, как тяжело бабуле во всём чёрном и длинном, в чулках; поняла, что она не уйдет домой, а будет ждать меня возле кинотеатра, пока не закончится сеанс… Мне стало так стыдно… Я перешла улицу, вернулась и молча обняла свою добрую бабушку; она так же молча поцеловала мои волосы, погладила по щеке, по спине, и мы молча вернулись домой…

                                             ***

Нужно сказать, что, несмотря на мои довольно частые приезды в Грузию, я так и не смогла полностью принять многие национальные особенности отношений. Помню, как мы с Бичико, моим кузеном, который был на 10 лет старше, пошли в Хони в парк (официально город назывался именем революционера Цулукидзе, но жители называли его дореволюционным именем — «Хони»). Парк не большой, но в нём росли огромные старые деревья, кроны которых сплетались над аллеями, создавая в жаркие дни приятно-освежающую прохладу.

Гуляли, болтали, купили мороженое, сели на скамейку… Подошли несколько молодых ребят, поздоровались с Бичико, познакомились. Они, как и я — студенты. Завязалась оживлённая беседа; шутили, смеялись… Вдруг, совершенно неожиданно для меня, Бичи поспешно распрощался с ребятами, и мы ушли.

Я была и возмущена, и обижена до слёз, когда брат стал выговаривать мне, обвиняя в нескромном поведении с незнакомыми молодыми людьми.…

Вышли из парка, нужно было по пути домой что-то купить. При входе в магазин сталкиваемся с каким-то усатым толстяком. Они с Бичико жмут друг другу руки, обнимаются, бурно демонстрируя радость встречи. Я, обиженная, стою чуть в стороне. Наконец Бичико представляет меня усачу, и тот с восторгом на меня набрасывается — тискает в объятьях, целует… Я в полном недоумении пытаюсь сопротивляться, но Бичи одёргивает меня: «Прекрати! Это наш родственник!»… А я этого родственника первый раз в жизни видела и даже не подозревала о его существовании…

                                           ***

Бабушке было уже за 80, но она никогда не жаловалась на здоровье. Однажды я, уже будучи врачом, сама стала расспрашивать её, как она себя чувствует, может, я смогу чем-то помочь. Бабушка, светло улыбнувшись, ответила: «Разве в моём возрасте можно жаловаться? Я ведь так долго живу. Всё у меня хорошо, лишь бы дети мои да внуки-правнуки были живы и здоровы».

Бабушка до последних дней ходила своей неслышной походкой, всегда находила себе работу, всегда была чем-то занята. Я рада, что успела показать ей своих мальчиков. Как она была счастлива… И как жаль, что они были совсем маленькие и не помнят мою бабушку…

Я часто пыталась разговорить бабулю, мне было очень интересно узнать о том, каким был мой папа, когда был маленький, когда учился в институте. Но бабушка не любила много говорить (этим папа тоже был очень похож на неё).

Папины сёстры и братья в один голос утверждали, что Титико (это второе, домашнее имя моего папы Нико) был маминым любимцем и заслужил это своей добротой и мягким спокойным характером.

                                            ***

Когда я расспрашивала бабушку о войне, она говорила, что труднее всего была не скудная жизнь, а тревожное ожидание писем с фронта: её старшие сыновья (у бабушки было трое сыновей и две дочери) Володя и мой папа, были призваны в первые дни войны, через год ушёл на фронт добровольцем младший, Георгий. Бабуля считала себя самой счастливой на свете, «потому что все трое вернулись живые и не покалеченные».

При этом бабушка тяжело вздыхала, потому что Георгий (Чито — его домашнее имя), самый младший из пятерых и «самый красивый из братьев», как считала моя мама, оказался слишком молод для жестоких испытаний; может, поэтому после войны так и не нашёл себя, запил…

Старший, Володя, прошёл войну в числе тех, про кого сложена известная песня: «Мы вели машины, объезжая мины, по путям-дорогам фронтовым»; баранку не бросил и после победы, был настоящим виртуозом в своём деле.

Папа в 1941 заканчивал Тбилисский медицинский институт. Весь выпуск, получив дипломы, не успев сдать последний госэкзамен, был отправлен на фронт. Из более 300 человек с войны вернулись шестеро… Поэтому я не удивилась, как мои однокурсники, когда в институте на занятиях по ВМП — военно-медицинской подготовке, мы узнали, что самый высокий процент погибших в годы Великой Отечественной был среди рядовых и офицеров медицинской службы.

                                            ***

Из обрывочных рассказов грузинских родственников я «сложила» не совсем целостную мозаичную картину жизни моей дорогой бабушки. Её девичья фамилия — Коркашвили, Коркашвили Зинаида Несторовна. Уже судя по фамилии, можно сказать, что она не принадлежала к столь знатному роду, как её муж, мой дедушка Симон Лордкипанидзе, чей княжеский род упоминается в летописях с 14 века. Но бабушка была очень красива, и это для влюблённого дедушки было, вероятно, достойной компенсацией. Хотя не исключено, что родители бабушки были не беднее, чем многие князья, считавшие зазорным зарабатывать деньги. Правда, дедушка не был похож на обнищавшего князя Вано Пантиашвили из спектакля «Ханума». Ему принадлежало богатое имение, виноградники, крестьяне, которые их обрабатывали, магазины с приказчиками, ещё что-то…

Дедушка, рассказывали, был типичный грузин — любил друзей, весёлое застолье, прекрасно пел, ездил верхом, охотился… Правда, он уже не мог себе позволить, как его отец (существует такая байка в нашей семье), выезжать в трёх экипажах: в одном, якобы, ехал сам князь, в другом — его шляпа, а в третьем — трость. Возвращался кутила домой, собрав по дороге и разместив в трёх экипажах своих приятелей для очередного пира.

Мой дедушка не дожил до тех времён, когда князей, не взирая на степень знатности, лишали движимого и недвижимого имущества. К концу 1917 года у них с бабушкой было уже четверо детей (четвёртый, мой папа, родился 1 ноября 1917 года, мы его называли «буревестником революции», хотя в Грузии советская власть установилась только в 1922). В 1921 году бабушка ждала пятого.

Дедушка, тогда ещё совсем молодой, уехал в соседнее селение на свадьбу. Естественно, верхом, естественно, с оружием. После обильного свадебного пира начались развлечения и турниры. Участникам одного из них следовало верхом подняться по лестнице на расположенную на уровне второго этажа террасу; победитель получал в награду платок, которым грациозно помахивала белоснежная невеста, подзадоривая гарцующих внизу мужчин.

Дед, рассказывают, оказался более ловким, чем множество других претендентов, — он смог верхом взлететь на террасу и получить приз. Проигравшие соперники устроили стрельбу в честь победителя, который высоко вскинул руку с заветным платком. Лошадь, испугавшаяся криков и беспорядочной стрельбы, стала на дыбы; не удержавшись в седле, победитель упал к ногам побеждённых.

Бабушка рассказывала, что мужа привезли домой без сознания. Приехавший вместе с ним со свадьбы доктор и прибывшие вскоре коллеги ничем помочь не смогли. Судя по тому, что бабушка рассказывала, у дедушки, вероятнее всего, были множественные ушибы, внутреннее кровотечение. Через сутки его не стало.

                                             ***

Ко времени установления в Грузии советской власти бабушка осталась вдовой с пятью детьми. Какое-то время семья продолжала жить в деревне Чунеши, в имении, от которого им остался один лишь дом. Но поскольку там негде было работать, не на что растить детей, бабушка решила переехать в Хони.

Бабушка никогда не жаловалась, но можно представить, как тяжело ей было в те годы. Только двое из пятерых детей смогли получить высшее образование. Самая старшая — Тамара-мамида и мой папа.

Тётя Тамара закончила технический ВУЗ, работала инженером на шелкопрядильной фабрике. Я как-то напросилась посмотреть, как из коконов, которые я помогала выращивать, получается натуральный шёлк. Тётя провела меня по всей цепочке: в цеху, где коконы замачивали в химрастворе, чтобы «расклеить» тонюсенькие ниточки, я чуть не задохнулась от отвратительного непереносимого запаха; а там, где наматывали шёлковую нить на бабины, можно было оглохнуть от жуткого грохота огромных машин.

                                            ***

Из всех бабушкиных детей только Тамара, старшая, всегда помнила о своём княжеском происхождении, поскольку прожила в роли княжны достаточно долго: она родилась тоже в революционный год, но двенадцатью годами раньше моего папы, в 1905; в 1922 она была взрослой 17-летней девушкой. Мамида, не давая себе труда скрывать это, пренебрежительно относилась ко многому и многим, была очень агрессивна, ни с кем не считалась, требовала ото всех особого внимания к себе. Она могла обидеть кого угодно, даже бабушку, свою маму — тёте откровенно не нравилась её «молчаливая покорность».

Мамида не скрывала досады на то, что её любимый брат, мой папа, женат не на грузинке, что мы с сестрой вышли замуж не в Грузии. Ей многое не нравилось, и она открыто и прямо, не заботясь о чувствах окружающих, заявляла об этом.

Помню, мы приехали с мужем и сыновьями. Старшему, Тимурику, было уже три с половиной. Травка во дворе была такая мягкая, Тимка снял сандалики и бегал босиком. Это «безобразие» узрела мамида и подняла крик: «Вай ме, хохлюшка! хохлюшка!» (это слово в её исполнении на русском означало «невоспитанный, деревенщина»).

Благодаря Тамаре, слово «мамида» в нашей семье стало именем нарицательным. Так часто называют мою младшую сестру Диану, которая оказалась точной копией папиной старшей сестры: и рост, и фигура, и такая же «княгиня», и такая же бескомпромиссная, и такая же несдержанная на язык…

Помню, мы с сестрой навещали родных в Тбилиси в 2011 году. И когда Диана по какому-то поводу «завелась», одна из наших кузин вздохнула: «Ну, точно мамида!».

                                            ***

Естественно, мамида очень любила Диану и часто приговаривала, трепля её за щеку: «Ты мой душ! (душа, значит), ты мой жизнь!». Видя в ней своё отражение, она не только прощала сестрёнке все фокусы, не только потакала её капризам, но и провоцировала на непозволительные вещи.

Расскажу, например, как мы приходили с тётей в один из магазинов в Хони. Магазин был небольшой, вход — со срезанного угла здания. Напротив двери — прилавок, за прилавком единственный продавец — полноватый красавец-усач Карло. Мы втроём (тётя держала нас с сестрой за руки) входили и задерживались у входа. Если Карло не успевал нас заметить, тётя нетерпеливо-укоризненным властным тоном произносила: «Ка-а-рло-о!».

Бедный Карло становился ниже ростом и поспешно выбегал из-за прилавка, не обращая внимания на других покупателей. Склонив голову, он приветствовал тётю, неизменно называя её «калбатоно» — госпожа.

Тётя запускала Диану за прилавок к стеллажам (я тёте в этом не подчинялась, понимая, что это никуда не годится). Диана брала всё, что хотела, в основном — шоколад; что-то Карло заворачивал в пакет для тёти, угодливо раскланиваясь, провожал нас до двери. Тётя, не расплачиваясь, с видом благодетельницы удалялась с гордо поднятой головой.

Оказалось, этот Карло во времена оны служил в их доме; тётя не позволяла ему забыть об этом, а он почему-то подчинялся.

                                             ***

Так же вела себя ещё одна наша, правда, не кровная, родственница — свекровь другой нашей мамиды — Ксении, бабушка Ольга, в недалёком прошлом — княгиня Ольга Чиковани. Правда, у неё было больше оснований для подобного поведения. Род Чиковани в Грузии ещё более знаменит, когда-то они владели половиной Менгрелии. Один из наших ровесников Чиковани (не Котэ, единственный сын тёти Ксении, остальные 4 — девочки), а их двоюродный брат, хвастался, что у князей Чиковани было собственное «войско», охранявшее границы их владений, что они, якобы, не только никогда не платили дань русскому царю, но даже не позволяли сборщикам налогов проезжать через свои земли.

Бабушка Ольга жила с семьёй своего сына Николая, мужа тёти Ксении (мы все называли его домашним именем — Джаба) в горах, в селении Хунци. До революции там было поместье Чиковани. В описываемые времена дядя Джаба руководил там совхозом. Он закончил сельскохозяйственный институт, был очень предприимчивый человек — сумел построить небольшой завод в своём совхозе по переработке овощей и фруктов, заслужил звание Героя социалистического труда. Но главное — он был очень добрый и гостеприимный. Я помню, как летом за стол в его доме садились до двадцати человек почти ежедневно: братья и сёстры, племянники и племянницы с обеих сторон…

Бабушка Ольга, несмотря на преклонный возраст, пользовалась в семье непререкаемой властью. Проявление прекрасной традиции в Грузии — уважение к старшим, для тех, кто воспитан иначе, может показаться чрезмерным. Например, мы, дети, не могли уйти из дома, не получив разрешение бабушки (родители не в счёт). Трапеза не начиналась, пока бабушка не выходила к столу. Если бабушка задерживалась, к ней посылали Дареджан (младшую из детей). Если бабушка плохо себя чувствовала и хотела остаться в своей комнате, кто-то из внучек относил ей ужин (или обед) и оставался с ней. Только после этого все могли есть.

Бабушка Ольга посещала церковь. Она, как и бабушка Зина, носила траур и всегда ходила в чёрном. Когда шла в церковь, набрасывала на голову красивые чёрные кружева. Ходила она, тяжело опираясь на палку, но держалась, как царица. У церкви все перед ней расступались, мужчины снимали шапки (может, потому, что помнили её княгиней, а может, потому, что её сын был директором совхоза, где все они работали). Как-то, выходя из церкви, бабушка Ольга обратилась строгим голосом к тщедушному старичку: «Что, в этом году неурожай?».

К тому времени, как мы вернулись домой, у ворот стояла арба с арбузами и дынями (старик сторожил совхозную бахчу, но бабушка Ольга по-прежнему считала эти земли своими).

                                            ***

Ксения-мамида, папина вторая сестра, в замужестве Чиковани, была абсолютной противоположностью своей старшей сестры. Она была очень похожа на бабушку Зину, такая же тихая, спокойная, терпеливая и безмерно добрая. По-русски тётя Ксения почти не говорила, вела огромное деревенское хозяйство, принимая в своём доме каждое лето десятки гостей: в основном, многочисленных племянников и племянниц своих и мужа.

Какие это были времена! И где! Покрытые лесами горы, шумная и непокорная горная река Цхенисцхали, меняющая русло после таяния снегов в горах, поэтому через неё строят только подвесные лёгкие мостики. Когда мой муж впервые там оказался, он, очарованный, попросил ущипнуть его, чтобы убедиться, что эта красота ему не приснилась!..

Вода в реке такая холодная, что зубы сводит. Но зато в ней водится форель. И наши братья, а позднее — и мужья, с азартом ловили рыбу, забрасывая в воду сетки, похожие на корзины.

Помню, Котэ, ему было тогда лет 10, принёс с рыбалки несколько маленьких рыбёшек и стал просить свою маму пожарить их. Тётя Ксения была занята приготовлением обеда для всей оравы, ей было некогда и она отмахнулась от его просьб. Моя мама, видя, как Котэ расстроен, взялась пожарить мальков. Котэ был в восторге!

                                             ***

Усадьба была огромная, и чего там только не было! Бахча с медовыми арбузами, виноградник (и конечно же, море вина), персики, айва, груши, грецкие орехи и заросли фундука, кукуруза, которую мы, дети очень любили…

Куры разных пород. Были среди них такие, которых я называла про себя балеринами. У них были голые длинные розовые шейки с жабо из пёрышек, ниже — «балетные пачки», а на высоких ножках — пушистые «подвязки». Вечером эти экзотические курочки грациозно взлетали на облюбованное ими дерево и там спали до рассвета.

Кстати, там, в деревне, я впервые подвергла сомнению версию о полигамности птиц и животных. Хочу заметить, что я с детства не любила шумные игры, беготню. Меня не привлекали ни прятки, ни догонялки всякие, да я и бегать не умела… Устраивалась обычно где-нибудь в тени и читала, или просто наблюдала за тем, что происходит вокруг.

В хозяйстве среди прочей многочисленной живности были утки. Они всегда прогуливались парами — невзрачная серенькая уточка и рядом, поблёскивая изумрудно-зелёными пёрышками на головке, яркий и красивый селезень.

Так случилось, что одна уточка осталась без партнёра (хорёк или лиса его утащили, наверное). И вот наблюдаю я такую сцену: один из селезней, оставив свою подружку, решительно направился к одинокой уточке. Та, разгадав его намерения, стала поспешно удаляться. Он был настойчив, и, издав воинственный клич, ускорил наступление. Уточка взмахнула подрезанными крыльями и с истошным криком побежала прочь. Нет, это не была предварительная игра, она убегала, спасалась, она хранила верность!..

                                             ***

Вспомнила по ассоциации неприятную для меня историю с гусями. Это случилось гораздо позже, я тогда уже была студенткой, лет 19 мне было. Я приехала к тёте Ксении, когда там собралась большая компания: кроме пятерых детей хозяев многочисленные племянники со стороны Чиковани. Обязательных занятий у нас не было. Несколько раз, по моей просьбе, мы с сёстрами ходили на совхозные чайные плантации собирать чай. Взрослые считали, что мы так устали от учёбы, что просто обязаны отдыхать…

Как-то, не зная, чем заняться, решили пострелять — в доме была малокалиберная винтовка. Мы ушли далеко от дома, установили жестяные банки вместо мишеней и начали соревнование. Один из Чиковани, Гия, особенно старался, он всегда хотел во всём быть первым. Стрелял он не плохо, но оказалось, что я — лучше. Дело в том, что в школе, освобождённая от уроков физкультуры, я ходила с мальчишками в тир, когда у них были занятия по военному делу. Учились мы в военном гарнизоне, так что проблем с тренерами по стрельбе, с оружием и тирами у нас не было. Я так преуспела в этом единственно доступном для меня виде спорта, что даже ездила на соревнования, получала какие-то награды…

Гия, конечно же, не мог знать об этом и очень смутился. Пытаясь скрыть огорчение, стал рассуждать о том, что вот, если бы были движущиеся мишени, вот тогда… Мы как раз подходили к соседской усадьбе. На лужке паслись чужие гуси. Конечно, они не летели, но всё-таки двигались… Кто-то из ребят подзадорил Гию: вот и движущаяся мишень. Гия промазал и передал мне винтовку. Захваченная азартом, не думая о последствиях, я выстрелила, и большой белоснежный гусь опрокинулся лапками кверху. Пуля попала ему прямо в голову. Это был один из нескольких случаев в моей жизни, когда победа не принесла радости, оказавшись чрезмерно горькой…

                                            ***

Часто вспоминаю тётю Ксению и дядю Джабу с огромной благодарностью за их безмерную доброту и гостеприимство. Разве могу забыть, как они приехали с экскурсионной группой в Ленинград, где были всего пару дней. Я тогда училась на третьем курсе и жила в общежитии. Мои дорогие тётя с дядей выкроили время, поздно вечером приехали ко мне на Выборгскую сторону, я так рада была их видеть!..

А после их ухода обнаружила в своём кармане 50-рублёвую купюру. Это было целое состояние! — моя повышенная стипендия составляла 22 рубля, а минимальная зарплата в СССР — 47 рублей 50 копеек.

Мои соседки по комнате, зная, какая я транжира, раздобыли для меня у девочки со старшего курса талон в «свадебный магазин «Весна», где я купила красивую чёрную немецкую комбинацию и шерстяную тоненькую, тоже чёрную, кофточку с длинными рукавами, которые служили мне верой и правдой ещё несколько лет после окончания института.

                                            ***

Пару лет назад вспомнила тётю Ксению в связи с другой ситуацией. В мае 2015 года я полетела в Нью-Йорк, и не столько для того, чтобы познакомиться со Штатами, сколько для свидания с уехавшими родственниками и друзьями.

Была в гостях у сына моего любимого кузена Гурама (сына дяди Володи). Ачико, которого я видела впервые, как и его покойный отец — профессиональный спортсмен, тренер по фехтованию, очень похож на Гурама. Арчил женат на очаровательной грузинке, у них два замечательных сына.

Мальчишки, которые ни слова не знают по-русски, смущённо улыбались, не понимая ни слова из того, что я приговаривала по-русски, обнимая и целуя их. А я вдруг, как-то сразу, одновременно пережила и то, что чувствовала Ксения-мамида, говорившая только по-грузински; и, в то же время, ощутила себя маленькой девочкой, которая так же смущалась, когда её обнимала и целовала добрая тётя Ксения, ласково произносившая непонятные слова…

                                            ***

Оба моих дяди — Володя, который был старше папы, и Георгий — младший, шоферили, оба были женаты на Тамарах, у обоих было по одному сыну. Дядя Георгий, самый младший, умер первым. Он много пил, я хорошо помню, какое страдание было на лице у папы, и как безуспешно пыталась удержать слёзы бабушка, когда речь заходила о Георгии.

Дядя Володя был очень весёлый, добрый, любил подшучивать, подначивать. Почему-то врезался в память и показался мне, девятилетней, очень смешным его комплимент жене… Мы тогда жили в Харькове. Дядя Володя с тётей Тамарой приехали повидаться. Привезли вино, чачу, сулгуни, чурчхелу, которую я очень люблю, фрукты. Сидели за празднично накрытым вкусным столом. Вдруг погас свет. Разговаривали, папа с дядей Володей и тётей Тамарой очень красиво пели. И вот тогда, в темноте, дядя Володя любовно-насмешливо произнёс: «Жёнушка, какая же ты у меня красивая!»…

                                             ***

Тамара-бицола была действительно очень красивая: белокожая, соблазнительно-женственная, с огромными жгуче-чёрными глазами, густющими чёрными кудрями, собранными на затылке в тяжёлый узел, вынуждающий гордо вскидывать голову. У неё были по девичьи яркие пухлые губы, белоснежная улыбка. Соперничать с ней смогла бы, пожалуй, только Мэри — жена Бичико, сына Тамары-Мамиды, которая появилась в нашей семье гораздо позже.

Больше жизни Тамара-бицола любила своего единственного сына Гурама. Гурам был похож на мать и был так же красив. Их отношения вызывали у меня, которую мама всегда держала в довольно жёстких рамках, недоумение и зависть. Невозможно забыть, как бицола с перевязанной полотенцем головой (у неё часто случались головные боли) и со вторым полотенцем в руке бегает за сыном вокруг круглого стола, стоящего посредине комнаты (Гураму тогда было лет 14, а мне — 10). Гурам в очередной раз что-то натворил, и тётя пытается ударить его полотенцем. Бегая, они темпераментно спорят: тётя грозится, что на этот раз ему не отвертеться, а Гурам убеждает её в своей невиновности и беззаветной любви. Убедившись в тщетности своих усилий, тётя снимает с ноги мягкий тапок и запускает им в Гурама; тот ловко ловит тапок и дразнит мать, предлагая бросить второй…

В конце концов, запыхавшаяся раскрасневшаяся бицола в изнеможении падает на диван, обмахиваясь орудием несостоявшегося наказания. Гурам с видом невинного агнца пристраивается рядом — начинается сцена примирения. Сын, отобрав у матери полотенце, заботливо обмахивает её разгорячённое лицо, заученно просит прощения, клянётся в любви и преданности. Растроганная мать, глядя на недоросля влюблёнными глазами, ещё пытается что-то выговаривать ему, но её голос становится всё более ласковым, её руки уже обнимают красавчика, гладят его волосы, спину; ещё несколько минут — и любимчик будет увёртываться от её поцелуев…

С небольшими вариациями эта сцена повторялась почти ежедневно.

Всепрощающая материнская любовь Тамары-бицолы не угасла со временем… Эту историю, случившуюся через много лет, я знаю со слов: жена Гурама пришла к Тамаре пожаловаться на изменника-мужа в надежде на то, что свекровь постарается образумить своего непутёвого сына. Выслушав жалобы и упрёки невестки, Тамара-бицола, не проявив ни малейшего сочувствия, с присущими ей простодушием и искренностью предложила невестке подумать над тем, чем та не угодила мужу, раз Гурам предпочитает ей других женщин…

                                             ***

Мы с Гурамом симпатизировали друг другу. Он казался мне идеалом мужской красоты. Я мечтала назвать его именем своего сына. Не знаю, о чём мечтал Гурам, но помню, когда ему было 15, а мне 11, мы приехали в Грузию и остановились у дяди Володи (они тогда жили ещё в Хони). Гурам в это время был в пионерском лагере, где-то в горах. Через пару дней, в родительский день дядя Володя с тётей Тамарой поехали его навестить. Понимая, что Гурам не захочет оставаться в лагере, они решили сохранить в тайне наш приезд — смена в лагере всего неделю как началась.

Но Гураму сообщили об этом другие ребята из Хони, которых тоже навестили родители (для соседей и знакомых в маленьком городке приезд нашего семейства был неким событием, потому что папу все знали, уважали — военный врач, подполковник)…

Ночью, когда все спали, Гурам тайком ушёл из лагеря. Босиком, в трусах и майке, он под утро явился домой посиневший от холода, с разбитыми в кровь ногами.

Взрослые подшучивали, что он совершил этот подвиг ради меня.

                                             ***

У Гурама было не только красивое лицо, он был прекрасно сложен, занимался фехтованием, короче — неотразим. Какую гордость я испытывала, когда на Универсиаде в Бразилии он стал чемпионом! Как завидовали мне мои школьные подружки!

Когда я училась в Ленинграде, он несколько раз приезжал на сборы и соревнования в составе команды по фехтованию (его оружием была сабля). Эти дни становились для меня незабываемым праздником. Я жила, как все бедные студенты, а у Гурама всегда были деньги. Он дарил мне цветы (тогда это было не так просто, как сейчас), водил в лучшие кафе, рестораны.

Помню, я сказала, что люблю пирожные. Мы пошли в знаменитое в Питере кафе «Север» на Невском. Гурам заказал по паре всех пирожных, какие были, — больше дюжины. Я, конечно же, не смогла съесть больше двух. А он, поедая остальные, откусывая сразу по половине, посмеиваясь, приговаривал: «Не понимаю, кто это так любит пирожные?!».

Прекрасно помню, как Гурам выступил в роли моего психотерапевта. Дело в том, что у меня довольно большой толстый нос. Нет, мне это не кажется, это действительно так. Мои однокурсники (когда мы начали изучать анатомию) по этому поводу шутили: «У Людмилы нос — не часть лица, а часть тела».

Как-то в очередной приезд кузена мы ужинали в ресторане, Гурам пригласил меня танцевать. О чём-то говорили. Мне было так хорошо! Вдруг он наклонился и тихонько, на ухо спросил: «Людочка, почему у тебя такой большой нос?». Мне поплохело, я почувствовала, что залилась краской… А он отстранился, оценил мою реакцию и произнёс во второе ухо: «Дурочка, зачем ты смущаешься, ты очень красивая; нужно отвечать — потому что я грузинка!».

Не могу сказать, что я комплексовала по поводу своей внешности, но после его слов я стала относиться к своему носу с гораздо большей любовью…

Могу признаться, что в то время мне нередко бывало грустно от того, что Гурам мой брат, и неловко за чувства, которые он пробуждал во мне…

                                            ***

Вспомнилась ещё одна ситуация, связанная с дядей Володей. Я была уже студенткой, мы с папой приехали вдвоём в Тбилиси. Дядя Володя с тётей Тамарой жили в старом районе, над Курой. Гурам был тогда на очередных соревнованиях. Сели вчетвером ужинать. Конечно же, пили вино.

А я, некстати, тяжело, как обычно, переживала «критические дни». Сидела за столом из вежливости, стараясь не портить вечер, но всё-таки была вынуждена отказаться от очередного бокала вина. Дядя Володя, привыкший к тому, что я обычно пью вино с удовольствием, стал настаивать и подсмеиваться надо мной, сказал что-то вроде: «Учишься в Ленинграде, а изображаешь из себя парижанку»…

Мне было физически так плохо и так почему-то стало обидно, что я, неожиданно для себя, расплакалась. Тамара-бицола, плохо знавшая русский, увидев мои слёзы после замечания мужа, набросилась на дядю Володю с упрёками и вдруг сама так разрыдалась, что мы потом все вместе еле её успокоили. Закончилось тем, что лили слёзы все четверо, теперь уже от смеха.

                                            ***

Рассказ о застолье, о вине вызвал воспоминание о том, как я впервые опьянела. И конечно же, это могло случиться только в Грузии, и, конечно же, отнюдь не во время застолья.

Мне было тогда 19. Отдыхали в Хунци. Август. Нужно было освобождать бочки, хранящиеся в подвале, от молодого годовалого вина, чтобы заполнить их свежим вином нового урожая. Бочки большущие, 300-400-литровые. Вино из них вёдрами выносили наши братья наверх и выливали в квеври — такие же огромные глиняные ёмкости, врытые в землю. Из квеври, как из колодца, это ординарное столовое вино набирают и подают к столу ежедневно. Наливают в пористые глиняные кувшины, в которых оно долго остаётся охлаждённым.

Мы с моей кузиной Нателлой, она старше меня года на 3—4, сидели на низких скамеечках возле бочки и наливали вино через резиновый шланг из бочки в вёдра. Вино в тот раз было белое, лёгкое, как шампанское…

Когда мальчишки задерживались, мы пробовали вино маленькими стаканчиками — очень вкусное! Иногда, скорее, — часто, в шланг попадал воздух, и тогда приходилось вино подсасывать…

Когда бочка почти опустела, парни должны были перевернуть её, чтобы вылить остатки вина. А мы с Дадуней (это домашнее имя Нателлы) должны были встать со своих скамеечек…

Я чувствовала себя превосходно. Но встать не смогла: вернее — попыталась, но, если бы Бичико не подхватил меня, упала бы. Я всё хорошо помню до сих пор: голова, как мне казалось, всё понимала, а тело не слушалось.

Бичико вынес меня из подвала и положил на тахту на веранде. Состояние моё меня забавляло: в глазах двоилось, руки и ноги — будто не мои… Очень скоро я уснула и проспала несколько часов до самого ужина. Но и к ужину не протрезвела. Проснулась от голода и звона посуды. Возмутилась, что сели ужинать без меня; переодеваясь к столу, платье (как поняла позже) надела наизнанку и подошла к столу нетвёрдой походкой (мне рассказали об этом тоже позднее) … От смущения спасало опьянение. В себя пришла только после плотного ужина и крепкого чая…

                                            ***

C Бичико, о котором я упомянула, я общалась гораздо чаще, чем с другими двоюродными братьями и сёстрами. Бичи, сын Тамары-мамиды, был единственным и столь же обожаемым матерью, как Гурам. Но их отношения были иными, потому что и их мам объединяло только одинаковое имя, и сами кузены были совершенно разными.

О Бичико можно было бы написать роман, герой которого — Остап Бендер, граф Монте Кристо и Казанова в одном лице.

Рос Бичи без отца. Его отец, Варлаам Силагава, был репрессирован в тридцатые годы вскоре после рождения сына в 1934 году, и только через много лет — реабилитирован. Не знаю точно, в нашей семье при детях такие вещи не обсуждались, но за годы ссылки отец Бичико то ли обзавёлся другой семьей, то ли просто «завёл» на время другую женщину, чего тётя Тамара ему не простила…

Мамида назвала сына в честь мужа Варлаамом, Бичико — его домашнее имя. Поскольку «Бичико бедный» рос без отца, его баловали не только мать и бабушка, но и все другие родственники со стороны обоих родителей. Даже в школу тётя Тамара отдала сына на пару лет позже, считая, что в 7 лет ребёнок слишком мал, чтобы каждый день вставать так рано.

Закончив школу с золотой медалью, Бичико решил учиться за пределами Грузии (это всегда было престижно, да и чрезмерная опека матери ему к 19 годам явно надоела). Мой папа служил тогда в Харькове, там Бичико и поступил в строительный институт на архитектурное отделение. Папа снял для него и оплачивал комнату в частном доме у хорошей хозяйки (мы тогда вчетвером размещались в одной комнате в коммунальной квартире). Конечно же, Бичико очень часто бывал у нас.

На мой взгляд, Бичи не был так красив ни лицом, ни телом, как Гурам, и спортом никогда не занимался. Но он в огромной мере обладал качеством, которое сейчас используют слишком часто и не всегда к месту — «сексапильность». Бичико буквально излучал, источал сексуальную энергию и, не сублимируя, использовал её по прямому назначению.

                                            ***

Через год после того, как наш Дон-Жуан начал учиться в Харьковском институте, мы переехали из Харькова в военный гарнизон Скоморохи, недалеко от Житомира, куда перевели папу. Бичико пару раз приезжал к нам в гости, но родители были вынуждены через несколько дней отправлять его восвояси. Почему? В это трудно поверить, но изнывавшие от безделья и отсутствия ярких впечатлений гарнизонные дамочки буквально сходили с ума при виде нашего гостя. Дверь квартиры не закрывалась: всем хозяйкам вдруг срочно требовались соль или сахар, дуршлаг или какой-то рецепт, или возникала необходимость безотлагательно что-то уточнить, о чём-то спросить, рассказать…

Когда мы выходили с братом прогуляться по гарнизонному «Бродвею» — асфальтированной дорожке, идущей от КПП к Дому офицеров, встречные женщины краснели, бледнели, роняли (конечно же, специально) ключи, платочки, сумочки… А после нашего с ним единственного похода в кино Бичико вышел из зала с парой записочек с назначенными свиданиями…

Но это всё не сказка, а присказка; цветочки, а не ягодки.

Однажды пришла телеграмма от его квартирной хозяйки: «Срочно выезжайте Бичико тяжело болен». Естественно, папа тут же выехал. Вернулся он через несколько дней похудевший и почерневший вместе с несколько растерянным, но неунывающим «тяжелобольным». Мне, тринадцатилетней, была предъявлена какая-то невразумительная версия… Правда открылась для меня гораздо позже.

Обладая описанными выше особенностями и наклонностями и, главное, — имея достаточное количество денег, Бичико стал «своим» среди харьковской золотой молодежи. Он оказался членом клуба «Голубая лошадь», о котором теперь можно прочитать в интернете: «КГБ Украины преподнёс широкой общественности разгром этой неформальной организации как крупную победу в борьбе с происками буржуазного Запада».

Как пишут там же сегодня, этот клуб «крышевали» и милиция, и КГБ, собирая компромат на прокурора, секретарей обкома, хозяйственников, которые были уверены, что способны сохранить свои подпольные развлечения в тайне. Главным «развлечением» был секс, соперничавший с Камасутрой…

По неофициальной версии, КГБ пришлось раскрыть тайну в связи с тем, что в игрищах пострадала несовершеннолетняя девушка, и это не удалось скрыть…

Так или иначе, начались аресты, среди задержанных — наш Бичико. Когда я стала старше, он рассказывал мне, как это произошло: он вошёл в ювелирный магазин, к нему сзади подошли двое в штатском, и, взяв под локти, спокойно попросили пройти с ними. Бичи рассказывал об этом с восторженно-горящими глазами: «Представляешь, арестовали, как разведчика в кино! Я сначала подумал, что они меня с кем-то перепутали».

Усугубляющим вину обстоятельством был признан факт намеренного сокрытия нашим Казановой своего имени. В качестве доказательства предъявлялись его фотографии (это уже папа потом рассказывал), подаренные многочисленным красоткам и подписанные разными именами: «Бичико, Бичи, Варлаам, Валико, Валентин, Валет». Пришлось папе объяснять правомерность всех имён своего непутёвого племянника.

Официальное имя нашего «героя» — Варлаам; Бичико, Бичи — домашнее имя. Но «бичико» по-грузински — просто «мальчик», а «Варлаам» — слишком помпезно для юноши, поэтому грузинские друзья называли его «Валико», и некоторым девушкам он так и представлялся. А когда ему хотелось, чтобы его имя звучало по-русски, называл себя «Валентин», ну, а если возникало желание выглядеть совсем загадочным, тогда — «Валет», как его называли некоторые «в узком кругу»…

Короче, какие ещё аргументы приводил мой папа, не знаю, но от суда незадачливого «всадника Голубой лошади» он спас.

А вот отчисления из института избежать не удалось. Причём, исключили его с «волчьим билетом», то есть, без права поступления в любой другой ВУЗ. Лишь несколько лет спустя удалось через министерство высшего образования получить для него разрешение на обучение, но исключительно на территории Грузии. Бичико закончил Тбилисский технологический институт по специальности «технология бродильных производств и виноделие».

                                             ***

Помню, когда я уже была студенткой, Бичи, вероятно, в воспитательных целях, рассказал мне ещё одну историю, которая случилась с ним в годы учёбы в Харькове. Будучи членом весьма нетрадиционного клуба (см. выше), он в то же время искал любви и серьёзных отношений, хотел жениться. Встречался со студенткой медицинского института, из «очень хорошей семьи»

Нужно заметить, что в Грузии явно доминирует двойная половая мораль, согласно которой девушка до брака должна оставаться «нецелованной девственницей», а юношам, как и женатым мужчинам, дозволено всё. Вот как объяснял это неравноправие Бичико: «Девушку, на которой собираешься жениться, нужно уважать, это во-первых; а во-вторых, её не следует развращать: жена должна быть довольна тем, что предлагает ей муж, и ни в коем случае не желать большего».

Уверенный в том, что данный принцип известен заинтересовавшей его украинке «из хорошей семьи», отъявленный сердцеед начал свои ухаживания: приглашал избранницу в театр, в кино, гулял с ней по паркам, водил в кафе и рестораны; проводив до дома, нежно прикасался губами к щёчке — и только…

Отношения развивались достаточно быстро и привели к знакомству с родителями девушки. Бичико продолжал ухаживания, и, всерьёз подумывая о женитьбе, полагал, что этому может помешать лишь его мама — не ставшая княгиней, но помнившая себя княжной, мамида вряд ли обрадовалась бы невестке-«хохлюшке»…

Однако препятствие возникло совсем с другой стороны: как рассказывал Бичико, юная дева начала всячески провоцировать своего кавалера на более страстные проявления чувств (представляю, сколь искреннее недоумевала «дозрiла закохана дiвчина», которую вряд ли удовлетворяло сверхскромное поведение взрослого кавалера)…

Глубокое расхождение во взглядах на добрачные отношения привело к разрыву с последствиями, как всегда, более тяжёлыми для представительницы слабого пола.

Бичи не считал себя виноватым: «Я хотел жениться на скромной порядочной девочке, а она стала приставать ко мне; однажды даже сказала, что, по-видимому, ошибалась, считая, что грузины — темпераментные мужчины. Она мне очень нравилась, мне не хотелось в ней разочаровываться. Но она продолжала меня провоцировать… Тогда я решил объяснить ей, что зря она сомневается во мне, сказал, что я настолько опытный любовник, что могу раздеть женщину так, что та этого даже не успеет заметить. Я давал ей шанс… Но она захотела убедиться в этом… Ей понравилось, а я после этого не хотел её больше видеть, мне было очень обидно… А потом её папа-генерал ещё и угрожал мне… Но меня и без него отчислили…»

                                            ***

Представьте, как свирепствовал мой брат, когда через пару лет я, находясь в то время в Грузии во время летних каникул, получила телеграмму от Чапа: «Люблю. Скучаю. Целую». Я думала, Бичи лопнет от злости! И не помогали мои объяснения, что поцелуями ограничиваются наши отношения. Он возмущался, ругался, грозился «оторвать ноги этому негодяю», а меня «посадить под замок»

Потом состоялся разговор с кузинами, которые, правда, реагировали не столь бурно, но всё же высказали недоумение, когда я призналась, что телеграмма от того, кого я люблю, и за кого хочу выйти замуж. Старшие сёстры пытались убедить меня в том, что замуж нужно выходить за того, кого выберут родители, потому что «они взрослые, разумные и опытные, они знают жизнь, они предварительно узнают, из какой семьи этот человек, здоров ли… а мы ведь так легко можем ошибиться…».

                                             ***

О «подвигах» Бичико в роли сердцееда можно рассказывать бесконечно — они неисчислимы. Сколько неприятных минут пришлось из-за его похождений пережить моим родителям, у которых Бичико подолгу жил, когда папа служил в Днепропетровске. Повод был всё тот же — женщины. Кстати, Бичико утверждал, что украинки — лучшие…

Однажды к нам домой пришла довольно молодая женщина с требованием, чтобы Бичико женился на её 16-летней дочери. Наш рыцарь, оказывается, «соблазнил невинную девочку, которая его безумно полюбила, а он её, невинную голубку, обесчестил и был таков» (согласно закону Украинской ССР девушкам разрешалось вступать в брак с 16).

Бичико в то время не было в Днепропетровске. Пришлось моим родителям убеждать женщину, что брак с ветреником, которому уже под сорок, не принесёт счастья её скороспелой девочке.

Однажды этот обалдуй завёл интрижку с замужней женщиной и назвался папиным именем. Замужество очередной Коломбины, по мнению Бичико, освобождало его от нежелательных обязательств. Увы, гарантия не сработала. Обуянная страстью неверная жена ради новой любви рассталась с мужем; а Бичи, узнав об этом, бесследно исчез. Не в силах расстаться с мечтой о совместной жизни с возлюбленным, потерявшая голову дама сообразила обратиться в адресный стол и заявилась в поисках пропажи в дом к моим родителям.

А теперь сцена для трагикомедии.

Представьте женщину 45 лет, приятную во всех отношениях, безупречную жену и хозяйку дома — мою маму, которой заявившаяся в дом незнакомая молодая особа без тени смущения заявляет о любовной связи с Николаем Семёновичем Лордкипанидзе (моим папой), ради которого она развелась со своим мужем.

Вообразите состояние моего папы, когда, вернувшись со службы, он застал дома едва сдерживающую гнев жену и незнакомую, сгорающую от страсти и нетерпения красотку.

Оцените степень недоумения и разочарования влюблённой женщины, с нетерпением ожидающей долгожданной встречи с предметом страсти, когда оказалось, что истинный обладатель заветного имени почти на 20 лет старше её совсем не юного любовника и напоминает изменника лишь формой носа и грузинским акцентом…

Папе для подтверждения собственного имени пришлось предъявлять и без того свихнувшейся дамочке своё удостоверение личности; для опознания сексуального афериста — фотографии Бичико; да ещё и маму, несмотря на очевидность происходящего, убеждать в своей абсолютной непричастности к любовному роману племянника с трагикомическими последствиями…

Мама от «подвигов» Бичико просто с ума сходила. А папа считал себя обязанным терпеть выходки сына своей старшей сестры, «бедного мальчика, выросшего без отца».

Долгие годы меня удивляло и порой даже раздражало папино отношение к Бичико. И только теперь, кажется, поняла: ведь мой любимый папа сам вырос без отца и наверняка глубоко страдал от этого…

                                             ***

Общение с женщинами вне Грузии привело Бичико к выводу, что все «русские» женщины (то есть, не грузинки) — легко доступны. Дискуссия на эту тему состоялась между нами, когда у меня уже были дети, а Бичико, хотя он на 10 лет меня старше, всё ещё не был женат. Я пыталась с ним спорить, объясняя его вывод тем, что он основан на общении с женщинами определённого круга. Настаивая на своём, Бичико предложил мне убедиться в его правоте.

Я тогда прилетела в Днепропетровск одна, ко дню рождения мамы, дети с мужем остались в Новгороде. В это время Бичико жил у моих родителей. Почему? Потому что у него никогда не было работы в общепринятом смысле слова, он «делал деньги», причём, не всегда законным образом. На Украине это было сделать легче, потому что размеры взяток, как он объяснял, были гораздо меньше, чем в Грузии.

Так вот, мы были дома вдвоём. Опровергая мои аргументы, Бичи спросил: «Ну, а женщина-врач, по-твоему, другого круга?». Легко догадаться, что я, наивная, ответила. Бичико подал мне телефон и «для чистоты эксперимента» предложил позвонить в стоматологическую поликлинику, где в регистратуре работала моя мама. Я набрала номер и попросила пригласить к телефону заведующую отделением такую-то…

Брат забрал у меня трубку и включил громкую связь. Женщина на другом конце провода официально представилась. Бичико назвал себя, и я услышала мигом растаявший млеющий голос, глупое хихиканье и сбивчиво-смущённые ответы на пошлые, совершенно дурацкие комплименты и намёки моего кузена… Мне стало так тошно, что я нажала на рычаг и прекратила разговор…

Чтобы добить меня, ловелас рассказал, что пришёл он как-то к «тёте Лизе» (так он называл мою маму) на работу, потому что забыл дома ключи от квартиры, а эта докторша сама подошла к нему, познакомилась, а потом сама позвонила… «Не могу же я отказать женщине!».

Ещё позднее, из рассказов сестры узнала, со сколькими её однокурсницами был близок наш любвеобильный братец.

                                             ***

При всём при этом, следует отметить «порядочность» Бичико: он долго не женился, объясняя это своей неготовностью к моногамным отношениям и нежеланием в связи с этим делать несчастной свою будущую жену. Готовность наступила лишь к 40 годам, когда он встретил красавицу Мэри. И полетели в тартарары его убеждения и рассуждения о целомудренности будущей жены: у Мэри был сын от первого брака. В 42 Бичико стал отцом.

Так сложилось, что я познакомилась с Мэри накануне рождения их сынишки Датико (Давида), потом видела Датошку, когда ему было 3 года, а осенью 2011 — уже женатого Дато.

Запомнилось поведение трёхлетнего мальчугана, когда Бичи с семьёй гостил у моих родителей в Днепропетровске. Удивительно быстро малыш разобрался в том, что с дедушкой Нико (моим папой) можно говорить по-грузински, а вот с бабушкой Лизой (моей мамой) — только по-русски. Интересно было видеть, как Датико подходил то к одному, то к другому, меняя язык; было очевидно, что он воспринимает эту ситуацию, как игру, и получает от неё удовольствие.

К 2011 Бичико уже не было с нами. Дато внешне очень похож на отца, но, в отличие от Бичико, скромный, спокойный, скорее стеснительный… А вот Леван, старший сын Мэри, — красавчик, как мать, а по повадкам — вылитый Бичи!

Мэри всё так же хороша — очень красивая женщина! — наглядный пример удачного кровосмешения: отец — грузин, а мать — украинка (из тех украинцев, которые в тридцатые годы нашли в Грузии спасение от голода). С огромными, как у лани карими глазами, белокожая, с прямым красивым носом, замечательной формой губ, белоснежными зубами, прекрасно сложенная, в молодости Мэри могла бы соперничать с самыми знаменитыми киношными красавицами!..

                                            ***

О Бичико часто вспоминает моя питерская подруга Светлана. С моим кузеном она познакомилась в Питере, на свадьбе моего младшего брата. В связи с некоторыми обстоятельствами свадьба не была пышной: со стороны невесты — родители, супружеская пара близких друзей родителей и семья брата матери невесты; сторону жениха представляли наши родители, мы с мужем, наши друзья — однокашники — Светлана с мужем и Бичико. Бичико приехал на своей «Волге» из Тбилиси, загрузившись парой ящиков настоящего «Киндзмараули».

Бичико сразил Светлану с первого взгляда: «Волга», «как денди лондонский одет», галантный и неотразимо привлекательный… Отведав настоящего вина, Светка приобрела возможность демонстрировать своё опьянение и пела искренние дифирамбы «Киндзмараули», который перевернул её представление о сухих винах.

После свадебного ужина, довольно скучного в компании «стариков», мы спустились на улицу, дело было летом, «покурить» (никто из нас не курил). Дышали относительно свежим Ленинградским воздухом, болтали…

Вдруг Бичико остановил проезжавшее мимо такси с зелёным огоньком. Шофёр, не выходя из машины, услужливо открыл для респектабельного джентльмена пассажирскую дверь. Но Бичико хотел, чтобы мы поехали все вместе; куда? неважно! куда-нибудь…

Вспомнилась ситуация из студенческих времён, когда в таком же количестве хотел сесть в такси Мишка Порфирьев. Ситуация повторилась: Бичи царским жестом вручил водителю красненькую купюру (он специально менял деньги на новенькие сотенные, считая это особым шиком), сел с ним рядом, а мы вчетвером разместились на заднем сидении.

Советская власть не поощряла ночную жизнь, ночью следовало набираться сил для свершения трудовых подвигов, посему рестораны закрывались рано, а о ночных клубах мы и слыхом не слыхали. Несколько дольше работал общепит в гостиницах для интуристов. Бичи велел ехать в гостиницу «Ленинград» на Пироговской набережной — самой «крутой» в далёком 1979 году (в этой гостинице проводился шахматный матч за мировую корону между Каспаровым и Карповым; именно в этой гостинице в 1991 случился пожар, причины которого и поныне до конца не известны; в тот день в этой гостинице жила Марина Влади, которую спас пожарный).

Несмотря на наши возражения, ведь мы были сыты, Бичико направился прямо ко входу в ресторан. Естественно, ресторан был закрыт, о чём нам сурово сообщил стоявший в дверях швейцар. Сотенка как нельзя лучше подошла к замку, и мы вошли.

Выскочил официант, готовый, судя по зверской физиономии, обрушить на непрошенных гостей весь запас бранных слов. Хрустящая бумажка с портретом вождя мирового пролетариата магическим образом превратила разъярённого дворнягу в умильно виляющего хвостом циркового пуделя. Как по мановению волшебной палочки он стал до противности заискивающе улыбаясь, извиняться, что кухня уже закрыта, поэтому предложить нам горячее он, к большому сожалению, не сможет… Всё это он лопотал, провожая нас к столу, застилая свежую белоснежную скатерть.

Меня кузен не удивил, но представьте изумление Светланы! Стол был вмиг уставлен посудой, и полусогнутый халдей с перекинутой через руку салфеткой приготовился принять заказ. Конечно же, Бичи заказал шампанское и икру. «Красную или чёрную?». «И красную, и чёрную». «Сколько изволите?» «Сколько? Ну, по вазочке, чтобы красиво было!»… Заказал ещё и мороженое, и фрукты, еле его остановили.

Во всё время нашего застолья угодливый пудель стоял в углу на задних лапах, не сводя преданного взгляда с Бичико и вызывая во мне брезгливое чувство омерзения.

Было ужасно обидно уходить, оставив икру почти нетронутой — после свадебного застолья мы не смогли съесть больше, чем по бутерброду.

На этом демонстрация dolche vita не закончилась. На площадке перед отелем оказался туристический автобус, который, видимо, привёз и выгрузил гостей, прибывших ночным рейсом. Шофёр собирался выйти, когда его остановил мой хвастливо-расточительный кузен — ему пришло в голову покататься по ночному городу. Привычным жестом фокусника он достал из внутреннего кармана отмычку («ключ», открывающий любой замок) и мы расселись в пустом автобусе. Шофёру было велено прокатиться по самым красивым местам.

Светлана пребывала в трансе от происходящего. Гарцующий перед новой знакомой фанфарон, наслаждаясь произведенным эффектом, спросил: «Чего бы Вам ещё хотелось, девочки?». Светка, решив пошутить: «Было бы приятно искупаться в тёплом море».

Бичи тут же распорядился ехать в аэропорт. Он угомонился, поняв, что это шутка, когда мы наперебой стали объяснять, что даже при нашем желании и его возможностях мы не можем никуда лететь — у нас работа, дети, другие обязанности…

                                            ***

Надеюсь, мои грузинские родственники, о которых я не столь подробно смогла написать, простят меня.

С моими старшими кузинами, Цунци, Нателлой и Элико, мы, в силу разницы в возрасте, были в те далёкие годы мало интересны друг другу.

Из подростковых впечатлений хорошо помню младшую из Чиковани, ровесницу Дианы Дареджан. Она была очень хорошенькая, шустрая, ловкая (впоследствии занималась фехтованием). По повадкам напоминала мальчишку и ассоциировалась у меня с Томом Сойером. Даже грузинские танцы танцевала Дареджан, как мальчик, — не «плавала», женственно поводя руками и скромно опуская глаза, а «летала на носочках», быстро перебирая ногами, высоко подпрыгивая и падая на колени, со страстно горящими глазами и воображаемым кинжалом в зубах, как танцуют мужчины…

Что ещё сказать о «моей» Грузии?

Мне греет душу притча о том, что в то время, когда Господь раздавал землю представителям разных народов, беззаботный грузин крепко спал. Проснулся, а вся Земля уже поделена… «Ладно, — сказал Творец, — возьми кусочек рая»

А недавно я была до глубины души тронута словами своей приятельницы-француженки. Поздравляя меня с Новым годом, Рене, заядлая путешественница, сообщила: «В этом году планирую посетить Грузию; не хочу умереть, не повидав вашу прекрасную страну»…

Моё еврейство

Если о том, что я грузинка, я знала с раннего детства и гордилась этим, то моё еврейство открылось мне гораздо позже. Не могу сказать точно, когда, потому что это знание приходило ко мне постепенно. До шести лет, пока мы не приехали с мамой к её сестре в Бердичев, я даже не слышала слова «еврей».

Случилось это в 1950 году. Авиационную дивизию, в которой служил папа, направили в Китай помогать народно-освободительной армии дружественного китайского народа («Русский с китайцем — братья навек!» — пелось в тогдашнем шлягере) сражаться на стороне Северной Кореи в войне против Южной. Кстати, участие папы в чужой войне мы должны были хранить в тайне. Думаю, это была такая же «тайна», как позднее — Вьетнам, Афганистан, теперь — Донбасс…

Жили мы в то время в гарнизоне на берегу Каспия, недалеко от Баку. Оставить там жену с двумя маленькими детьми (моей сестре едва исполнился год) папа не мог, да и мама этого не хотела.

Я очень хорошо помню, как папа провожал нас. До Баку мы доехали на военной машине. В Баку, это было вечером, сели все вместе в поезд, и папа ехал с нами, пока не уснула Диана. Помню, как горько и беззвучно, чтобы не разбудить Диану, плакала мама, уткнувшись в мокрый от слёз платок, как папа молча обнимал и гладил её, как маленькую; помню, как папа поспешно вышел на каком-то полустанке, как он стоял и курил на пустом тускло освещённом перроне, такой одинокий и грустный в своей серой длиннополой шинели. И всё вокруг было уныло-серое и тоскливое в сгущающихся сумерках, и одинокий короткий гудок паровоза был, как жалобный крик…

Я одновременно чувствовала и папину тоску, и мамин страх, и недолгую безмятежность спящей, ни о чём плохом не подозревающей сестрички; и собственную, придавившую меня боль, мешавшую заплакать…

                                             ***

В Бердичев мы приехали через несколько дней поздним тёмным вечером (наверное, у нас были пересадки, не помню). Нас встретила тётя Фаня, закутанная в большую вязаную шерстяную белую шаль с длинными кистями. Второй такой же она укутала маму с Дианой, а меня, дылдочку, посадила к себе на колени, без конца целовала, плакала и говорила что-то совершенно непонятное.

С вокзала мы ехали на телеге. Через пару дней я познакомилась с её хозяином — это был сосед-старьевщик со смешным именем — Илюнци, очень добрый, баловавший, за неимением своих, чужих детей… Он ездил со своей лошадкой по дворам, собирал всякое тряпьё, ненужные вещи, а взамен раздавал разноцветные маленькие подпрыгивающие на резинке мячики, иметь который считалось среди ребятни не менее престижным, чем сейчас мобильник. Ещё у Илюнци были глиняные свистульки в форме разноцветных птичек, которые тоже входили в обязательный арсенал детворы.

Мячик у меня был, а от свистульки пришлось отказаться: во-первых я, воспитанная брезгливым папой, не брала несъедобное в рот, тем более — немытыми руками, а во-вторых, у мамы «от этого воя раскалывалась голова».

Жена Илюнци носила не менее смешное имя — Песя. Она занималась тем, что ощипывала за небольшие деньги кур и гусей, а потом делала из пуха и пера подушки. Илюнци и Песя жили на первом этаже, их квартира имела отдельный вход. Песя садилась на пороге своей квартиры на низенькую скамеечку и принималась за дело. Пух лёгкими снежинками порхал вокруг её головы, образуя бело-кружевной нимб, застревал в густых кудрях, упрямо выбивавшихся из-под косынки, прилипал к пухлым рукам с завернутыми по локоть рукавами. Временами Песя вскидывала округлым движением правую руку и разгоняла кружащиеся перед лицом пушинки; особенно шустрые из них умудрялись зацепиться за волоски над её верхней губой, и Песя безуспешно пыталась сдуть их, смешно оттопыривая нижнюю…

Я не любила беготню, меня не привлекали шумные игры, я усаживалась в беседке напротив с книгой и, периодически поднимая глаза (мне нужно было следить за сестричкой), с удовольствием наблюдала, как ловко Песя управляется с разлетающимися в разные стороны перьями, как сдувает пух с усиков над верхней губой, в какой красивый узор выстраиваются пушинки над её головой…

Но в тот вечер, когда мы усаживались на телегу, мне было не по себе и от столь близкого присутствия большой плохо пахнувшей лошади, и от вида незнакомого дядьки. Он был не высокий, но очень широкий, с квадратной спиной; на большой круглой голове будто приклеенная кепочка, прямо из-под глаз — чёрная с лёгкой проседью борода и усы.

А ещё под нами всё время что-то пугающе шуршало (на телегу «для мягкости» была набросана сухая фасолевая шелуха, прикрытая мешковиной, но тогда я этого не знала). Не меньше смущало и то, что я не могла понять, о чём говорили взрослые (это была смесь русского, украинского и идиш).

К тому времени я уже давно перестала быть «почемучкой», не задавала «лишних» вопросов, предпочитая самостоятельно находить ответы. Вот и тогда, подумав, я решила, что они говорят по-украински (я знала, что мы приехали к тёте на Украину), и успокоилась. Кстати, так ошибалась в детстве не только я.

                                            ***

Много лет спустя я приехала в Бердичев, чтобы повидаться со своими любимыми родственниками. Приехал из Винницы Петя, младший в семье Кучуков; он был уже женат, его Серёжке было года четыре. Тётя Фаня с Соней, Петиной женой, колдуя над очередным шедевром еврейской кухни, оживлённо беседовали на том самом «украинском».

Серёжка, безуспешно пытаясь привлечь внимание матери, рассердился и закричал: «Сколько можно! Я устал тебя звать! И не надо говорить по-украински, я ничего не понимаю!»

Малыш в тот вечер насмешил нас не только этим. Накрывали стол к ужину. Открыли бутылки с лимонадом (тогда они были стеклянные пол-литровые). Серёжа подставлял к носу горлышко открытой бутылки и наслаждался щекочущими пузырьками газа. Соня увидела, всплеснула руками: «Что ты делаешь, зачем суёшь нос в бутылки? Тем более, у тебя насморк!». Серёжка невозмутимо парировал: «Ну и что ж, что насморк? Лимонад же не заболеет!».

О, пока не забыла. По поводу «болезни» в нашей семье есть ещё один детский анекдот. Его рассказал по телефону мой двоюродный брат Лёня — сын тёти Фани, который уехал с семьёй в США после Чернобыля. Так вот, зять Лёнчика — страстный болельщик, ежевечерне «болел» у телевизора. А его трёхлетний сын тоже часто болел — кашлял. Как-то вечером, войдя в гостиную и застав отца, громогласно «болеющего» перед экраном, пацан, «перепутав болезни», тоном умудрённого спортивного фаната спросил: «За кого сегодня кашляем?»…

Но вернёмся в Бердичев. Соня с тётей были заняты последними приготовлениями к ужину, мужчины, как всегда, обсуждали мировые проблемы, а я развлекала Серёжку. Мы с ним так подружились, что, сидя у меня на коленях, он стал обнимать, целовать меня, приговаривая с Сониными интонациями: «Ты моя любименькая, моя хорошенькая, моя красивенькая, лопоухенькая моя сестричка!».

Малыш не понял, почему все покатились со смеху. Дело в том, что его мама произносила «лопоухенький мой» так нежно, что он никак не связывал этот комплимент со своими оттопыренными ушами…

                                             ***

Мы в те дни много смеялись, все были рады встрече, у всех было замечательное настроение. Петя, большой мастер, развлекал нас анекдотами. А тётя Фаня сама стала поводом для анекдота. В те годы только-только входило в обиход словечко «снимать» как синоним более раннего жаргонного «клеить».

Соня стала рассказывать о пышной свадьбе одной из своих подружек. Очень хорошенькая блондинка со слегка вздёрнутым, совсем не еврейским аккуратным носиком, с огромными голубыми глазами, Петина жена любила лишний раз напомнить золовкам, какое счастье выпало на долю их непутёвого братца. Так вот, рассказывая о свадьбе, Соня кокетливо заметила: «Ой, там были такие интересные парни-одесситы, они нас с Майкой всё время снимали».

Моя милая тётя Фанечка, которая, казалось, не слушала хвастливую невестку, вдруг встрепенулась и искренне поинтересовалась: «А фотографии ты привезла?».

Вспомнила ещё одну забавную реакцию моей любимой тёти. В гостях у тёти Фани, ещё через несколько лет, рассматриваем с мужем фотоальбом с фотографиями членов маминой семьи, которых в нашем доме не было. Одна из них сделана в 1944 году, в год моего рождения, в Катта-Кургане. На фото моя бабушка Дина, молодожёны — девятнадцатилетняя тётя Фаня с мужем — симпатичным молодым дядей Мишей, и младший в семье — десятилетний Петька.

Рассматриваю фотографию и с восторгом замечаю: «Тётя Фанечка, какая ты здесь красивая! И шея какая высокая, и ноги какие стройные!». Моя любимая тётя, заметно располневшая за прошедшие тридцать с лишним лет, среагировала мгновенно: «Ах, когда это было?! А теперь ноги в ж. пу ушли, а шея в задницу!»…

                                            ***

Бердичев, если вдруг кто-то не знает, славен не только древним собором, в котором венчался Бальзак и снимался популярный в своё время фильм «Старая крепость». Бердичев в те годы был одной из неофициальных «еврейских столиц» на Украине; там даже украинцы говорили с еврейским акцентом. Так вот, именно там, в Бердичеве, я впервые услышала: «Дывы, яка гарна ця малэнька жидовочка!».

Так говорили соседки — гойки, как тётя их называла. Не задавая вопросов, я решила, что «гойки» — это плохо воспитанные, неопрятно одетые женщины, которые не пользуются носовым платком, бесконечно «лузгают» семечки, выкладывая шелуху на нижнюю губу так, что она склеивается и повисает слюнявой серой бородой. Ещё гойки очень громко разговаривают, ругаются плохими словами, ссорятся, обзываются и дерутся (периодически у кого-нибудь из них красовался синяк под глазом). Но страшнее всего было то, что они бьют своих детей, я так и не смогла понять, за что… Они били их ремнём, руками, кулаками, по попе, по голове, по спине, дома, во дворе; дети орали благим матом, но никто их не жалел, не успокаивал…

Были ещё какие-то совсем уж плохие женщины, которых я не знала, но была уверена в их никчёмности, потому что, упоминая о них, тётя Фаня щурилась, и с презрительной миной сквозь стиснутые зубы выплёвывала, как что-то гадкое: «шикса».

А мы — жидовочки, мы не едим грязными руками на улице, мы не говорим плохих слов, нас не бьют…

Всё было логично и понятно, потому у меня не возникало необходимости задавать вопросы по этому поводу.

Несмотря на то, что гойки мне совсем не нравились, я была вынуждена считаться с тем, что они — взрослые, и подчиняться; да и, честно говоря, я их немного побаивалась. Особенно неприятно было, даже стыдно, когда они, подозвав меня к своей лавочке, бесцеремонно задирали моё платье, чтобы разглядеть, какие на мне трусики (папа несколько раз присылал нам платья, обувь, шёлковое бельё, какого тогда в нашей стране и у взрослых женщин не было).

Кстати, как-то пришла посылка с десятком пар обуви для меня, все одного размера. Мама с тётей, поохав и поахав по поводу папиной непрактичности, поступили более практично: я раздарила кожаную английскую обувь своим одноклассницам, которые приглашали меня на день рождения.

                                            ***

Только став старше, я поняла, как трудно было маме и тёте.

Их мама, моя бабушка, к тому времени умерла (это случилось 2 марта 1949 года, перед нашим отъездом с Сахалина, бабушке было всего 46 лет). Дедушка не мог прийти в себя после скоропостижной смерти жены и сам нуждался в поддержке. Моя 26-летняя мама и её 25-летняя сестра, каждая с двумя детьми, и их 16-летний брат — мы все вместе жили на папину зарплату.

Дело в том, что когда мы приехали в Бердичев, без папы остались не только мы с Дианой, но и тёти Фанины дети — Полина и Лёнчик. Муж тёти Фани, дядя Миша Айзенберг, незадолго до нашего приезда был непонятно за что арестован, и, как тогда было принято, без суда и следствия сослан незнамо куда. Тётя Фаня потратила кучу денег, продав всё, что имело хоть какую-то цену, лишь для того, чтобы узнать, где он.

Дядя Миша первые три года войны был на передовой, служил в танковых войсках. После тяжёлого ранения и лечения в Ташкентском госпитале был демобилизован и направлен в Катта-Курган на «административно-партийную работу». В Катта-Кургане, куда было эвакуировано семейство Кучуков, и где я родилась, дядя Миша с тётей Фаней познакомились, поженились, и в июне 1945 года у них родилась Полина — моя двоюродная сестра.

В Бердичев увеличившаяся за годы войны семья приехала после войны. Мечтали, конечно же, вернуться домой, в Песчанку, но их дом был занят представителями «титульной» на Украине нации. Новые жильцы недвусмысленно дали понять, что дом больше не принадлежит бывшим владельцам, и что те «должны радоваться, что успели убежать и остались живы»

Дядя Миша, попавший в партобойму, получил и в Бердичеве должность в райкоме партии. Помню, как смешно дядя Миша копировал узбеков, плохо говоривших по-русски: «Айзенберг-ака, какым дело будет, скандальный справка потерялым будет»… правда, это я услышала позднее, когда в 1952 году папа, вернувшись из Китая, сумел добиться освобождения и реабилитации дяди Миши.

Вопрос «какым дело будет?» используется и по сей день в нашем семействе («какым» нужно произносить с ударением на первом слоге).

                                            ***

Мы, дети, мало что понимали. Наши мамы, молодые, закалённые вековыми страданиями своего народа, недавно пережитой войной и ранней смертью своей матери, умудрялись вести хозяйство так, что ощущения нужды у меня не осталось. Тем более, и мама, и тётя очень вкусно готовили.

Опекал наше семейство военный врач Иван Алексеевич, он работал в госпитале. Иван Алексеевич часто бывал у нас и один, и со своей женой Надеждой. Всегда приносил нам сласти. Особенно я любила (кроме шоколада, конечно,) подсолнечную халву. Он приносил её в фабричной упаковке — в картонной коробке, выстланной пергаментной бумагой. В жаркие дни халва подтаивала, прилипала к бумаге, и мне особенно нравились аккуратно срезаемые с бумаги «корочки».

Раз в месяц, после получения зарплаты, Иван Алексеевич водил нас четверых в гастроном, и каждый мог выбрать себе то, что хотел. Мы с Дианой предпочитали шоколад; Полина, к моему удивлению, выбирала фруктовые разноцветные помадки без обёрток, а Лёнчик любил ириски — довольно большие пластины, которые легко делились на плоские квадратики с ребристой поверхностью, похожие на гематоген.

                                            ***

Неподалёку от тёти Фани жил родственник дяди Миши — Нахман. Не только его имя, но и его профессию я услышала впервые. Нахман был бондарем, и сам был похож на большую бочку — высокий, широкоплечий, с большой круглой седой головой, стриженной «под ёжик», с молочно-розовыми щеками, демонстрирующими крепкое здоровье; несмотря на возраст (ему было под шестьдесят), он никогда не болел. Думаю, кроме генетики свою роль сыграло кошерное питание, свежее молоко (они с женой Хоной держали корову) и физическая работа.

Хона, его жена, являла полную противоположность своего мужа-здоровяка: маленькая, худенькая, сгорбленная, она старалась как можно реже попадаться мужу на глаза. Говорила тихим голосом, ходила вдоль стенки…

Хона и Нахман, прожившие вместе долгую жизнь, не смотрелись парой не только из-за разительных различий внешности; у Хоны была роль не жены, а послушной болезненной безответной прислуги при недобром барине.

                                             ***

Нахман был набожный, но поняла я это гораздо позже, когда смогла понять то, что однажды случайно увидела. В очередной раз я пришла к соседям-родственникам за молоком. Постучав в приоткрытую дверь, переступила порог, не дождавшись ответа, и застыла, увидев удивительную картину: Нахман, сидя за столом, раскачивался над старой потрёпанной книгой, нараспев бормоча что-то непонятное; на нём было какое-то полосатое покрывало, а ко лбу была привязана чёрная коробочка, похожая на чернильницу…

Перепуганная побледневшая Хона, не укараулившая дверь, «вытащила» меня и отчаянным шёпотом просила никому из чужих не рассказывать о том, что я видела.

Ко многим тайнам прибавилась ещё одна…

                                             ***

Тётя Фаня Нахмана не любила, осуждала за отношение к Хоне, за скупость. Вспоминая её разговоры с мамой, которые часто велись в уверенности, что мы, дети, их не слушаем, а если слышим, то ничего не понимаем, я пришла к выводу, что Нахман из жадности не хотел ничем помочь попавшему в беду дяде Мише — своему единственному живому родственнику; а на Хону, вероятно, злился за то, что она не смогла родить детей.

Из всей нашей многочисленной семьи Нахман хорошо относился только к Лёнчику, остальных, мягко говоря, игнорировал, а Диану и вовсе не любил за то, что она обижала Лёню.

Лёнчик всего на пять месяцев младше Дианы. И хотя Дианка была малюсенькая, хрупкая, а Лёнчик — крупный толстый и важный, его все называли не иначе как «директор смешторга», он боялся Диану, как огня. Моя сестричка была очень подвижная, капризная и агрессивная. Играть вдвоём им не удавалось — Диана все игрушки забирала себе и не позволяла Лёне до них дотрагиваться. Поэтому Лёнчик, бедный, старался успеть поиграть собственными игрушками, пока мама выходила с Дианой гулять. Но Лёня и тогда был настороже: стоило кому-то сказать: «Диана идёт!», он, бедняга, всё бросал и улепётывал от греха подальше.

Как-то Нахман сделал очень красивый маленький стульчик из берёзовых дощечек, совсем как настоящий, со спинкой, и в то же время — сказочный, как на иллюстрации к сказке о Маше и трёх медведях. Принёс стульчик Лёнчику, строго приказав никому его не давать, имея в виду, естественно, Диану. Нахман был очень недоволен тем, что Лёня не умеет за себя постоять.

Вскоре из-за этого сказочно красивого стульчика произошла пренеприятнейшая история. Сидят малыши на горшках. Лёня обеими руками держит перед собой свой стульчик. Диана требует, чтобы он отдал его ей, привычно ожидая повиновения. Но Лёня решил не уступать. Тогда моя сестричка «подъехала» на горшке поближе к брату и ухватилась за стульчик, пытаясь силой отобрать его. Силы были не равные. Лёнчик, гораздо более тяжёлый и сильный, выполняя наказ Нахмана, вцепился в стульчик ещё крепче. Дианка, используя прочно стоящий стульчик, подъехала ещё ближе, и, не успел Лёнчик охнуть, укусила уверенного в победе мальчишку за ухо, да так, что пролилось довольно много крови…

                                            ***

Чтобы закончить рассказ о Нахмане, расскажу о том, что мне, опять же случайно, удалось увидеть лет через десять. Я перешла в 10 класс и приехала во время летних каникул погостить в Бердичев. Утром тётя послала меня к Нахману за молоком. Хона к этому времени уже несколько лет покоилась на старом еврейском кладбище. Нахман же, казалось, не изменился — такой же мощный и розовый.

Постучав, я открыла дверь в квартиру Нахмана, не дожидаясь приглашения войти. И хотя взгляд длился мгновение, потому что увиденное заставило меня тут же ретироваться, представшая передо мной картина отпечаталась в моей памяти в самых мелких деталях.

На раскрытой постели, опираясь на высокие подушки, возлежала пышнотелая молодая женщина в красивой кружевной комбинации — так называли в те годы женские нижние шёлковые сорочки, непременно надевавшиеся под платье. Подтверждением может служить анекдот, в котором слово «комбинация» является ответом на вопрос из серии «армянское радио спрашивают»: «Что у еврея на уме, а у женщины под юбкой?».

Юбки, однако, на даме не было, но зато на её плечах серебрилась черно-бурая лиса, свесив справа на соблазнительно-упругую грудь прелестницы узколобую голову с блестящими глазами, а слева — пышный хвост. Перед кроватью, вполоборота к двери, стоял на коленях почти одетый Нахман и надевал своими огромными лапищами тонкий капроновый чулок на сдобную женскую ногу. Бондарь был так увлечён, что не отреагировал на открывшуюся дверь, а его подружка успела игриво мне подмигнуть.

Я поспешно вернулась домой и, пряча глаза, сообщила, что молока не принесла, потому что Нахмана нет дома. Тётя Фаня ехидно усмехнулась и, обернувшись к дяде Мише, сказала ему на идиш то, о чём мне совсем нетрудно было догадаться, услышав слова «гойка» и «шикса», «на которую у него есть деньги, а бедная Хона в могиле» — это тётя сказала по-русски, потому что все слова — приличные…

Может, я бы навсегда забыла эту сцену, но она всплыла в моей памяти через пару лет в Ленинграде… Но об этом «лоскутке» — позже…

                                             ***

В связи с воспоминанием о «пролитой Лёнчиком крови», выплыла из памяти ещё одна история, когда Диана использовала зубы как оружие. Мама собирала Диану в детскую поликлинику. Поскольку одеть шустрячку было не так-то просто, мама посадила сестричку на стол, чтобы та не смогла убежать, а мне поручила придерживать её, чтобы не упала.

Я старательно, стоя сбоку, удерживала егозу обеими руками; мама застёгивала на ней кофточку. Свободолюбивая Диана, оказавшись в плену, вдруг неожиданно изогнулась и укусила меня за палец, да так «удачно», что брызнувшая из моего пальца кровь запачкала её кофточку.

Мне было не столько больно, сколько обидно, так как виноватой оказалась я, потому что «нерасторопная и неуклюжая». Шрам, между прочим, до сих пор остался.…

                                             ***

Бердичев долгие годы ассоциировался в моей памяти с бульваром, который мне очень нравился. Мне стало грустно, когда узнала, что прежнего бульвара в Бердичеве больше нет…

Не могу сказать, в связи с чем, но вспомнила наши семейные прогулки по Бердичевскому бульвару в праздничные дни. Нарядные люди шли навстречу друг другу, здоровались, обменивались любезностями, ненадолго останавливаясь…

И каждый раз я испытывала противоречивые чувства во время этих прогулок. С одной стороны, мне нравилось чинно шагать рядом с нарядно одетыми мамой и тётей, которые были, на мой взгляд, самыми красивыми. С другой, хорошо помню ощущение неловкости, которое я испытывала, когда в праздничные дни, отвечая на поздравления, многие в ответ говорили: «ВзаимЕнно».

От этого «взаимЕнно» меня почему-то буквально подташнивало…

До сих пор не понимаю, почему исковерканное таким образом слово, всякий раз вызывало во мне неприятное смущение…

                                             ***

Несмотря на жизнь в еврейском Бердичеве, о евреях и еврействе применительно к нашей семье я узнала лишь через пару лет, когда мы уехали из этого города.

Папа вернулся из Китая летом 1952 года, когда я закончила первый класс. Получил звание подполковника и назначение в Харьков. Первое время, пока папе не предоставили квартиру, мы жили на частной.

Наши хозяева — супружеская пара, украинцы, владели большим домом из красного кирпича. Дом был одноэтажный, но разделённый на две изолированные половины, каждая со своим входом; в одной из половин мы и поселились. В доме было очень красиво: картины на стенах в прекрасных рамах, старинная мебель, антикварные вазы, настольные лампы, статуэтки…

Хозяин, в то время, когда мы у них жили, работал начальником конторы «Заготзерно» и раза два в неделю, возвращаясь с работы на служебной трофейной машине, привозил пару мешков зерна, которым питались свиньи.

Свиней было несколько, обитали они в кирпичном большом сарае с белоснежными изнутри стенами, которые хозяйка, Мария Семёновна, периодически подбеливала. Плохих запахов не было, по утрам недолго пахло варевом, которое хозяйка готовила в огромном котле на специальной печке возле сарая. Кормили свиней по часам и в определённом порядке (на стене в сарае висел график: сколько дней — комбикорм, сколько — картофель, сколько — зерно и т.д.). Как объяснила мне Мария Семёновна, чтобы получать не просто мясо и сало, а ещё и бекон.

Несмотря на прекрасные условия, мы прожили в их доме не долго, потому что вскоре мама увидела на металлическом основании одной из красивых настольных ламп подарочную гравировку с еврейской фамилией; узнала от соседей, что во время войны наши хозяева, вероятнее всего, сотрудничали с немцами, а этот большой красивый дом выменяли у известного еврея — профессора медицины, за мешок муки; а потом эта свинарка при маме стала что-то рассказывать о «жидах»… (эти подробности стали мне известны гораздо позднее).

Пожалуй, «последней каплей» для решения вопроса о нашем отъезде из удобного дома стал мой вопрос. Именно от Марии Семёновны я услышала «жид», «жидовская морда», звучавшие совсем не так, как «гарна жидовочка».

Не сумев самостоятельно разобраться, каких плохих людей Мария Семёновна называет жидами, спросила маму. Узнала, что кроме многих национальностей, о которых я к тому времени знала (грузины, армяне, русские, украинцы…) есть ещё и евреи, которых «глупые люди называют жидами»; узнала, что мама и её родственники — тоже евреи, но «говорить об этом никому не надо; почему — мне объяснят позже, когда я стану старше».

Так я стала владелицей ещё одной тайны.

                                            ***

Я рано привыкла хранить не только свои, но и чужие тайны.

От жизни в Бердичеве осталась гнетущая атмосфера тревоги, царившая в нашей семье: папа очень далеко (о войне я тогда не знала), писем от него не было месяцами, и мама ужасно нервничала; дядя Миша неизвестно где и неизвестно, жив ли; дедушка редко появляется дома; Петька не хочет учиться, гоняет днями в футбол, да ещё и анекдоты рассказывает; даже Нахман совершает что-то непонятное…

Тревоги были напрямую связаны с тайнами: нельзя рассказывать, что папа в Китае, он — «в командировке»; нельзя поддерживать и, тем более, заводить разговоры о дяде Мише — «он заболел, вылечится и скоро приедет»; нельзя спрашивать о дедушке, который «связался с какой-то и теперь пьёт, как гой»; нельзя никому рассказывать о странном поведении Нахмана, — нельзя, нельзя, нельзя…

Тайна маминой национальности оказалась в череде многих предшествующих — одной тайной больше, какая разница! Послушная девочка, я никому не говорила о том, что мама — еврейка, но поняла, что в действительности означают слова «гарна жидовочка», как называли меня «гойки» в Бердичеве. Хотя, признаюсь, тогда я ещё не осознавала, что я тоже еврейка, слишком рано и твёрдо усвоила, что я — грузинка.

Может, от семейных проблем и груза многих тайн на всех фотографиях тех лет я такая серьёзная, грустная, неулыбчивая?

                                             ***

Половину большого дома антисемитов мы сменили на маленький флигель во дворе другого частного дома на Журавлёвке. Крошечный домик стоял в глубине двора, от калитки к нему вела узкая тропинка, сходить с которой нам было строго запрещено — по обе стороны располагались клубничные грядки.

Хозяин этого дома ничуть не напоминал прежнего, которого я запомнила в белом чесучовом костюме и такой же кепке с кряхтением вываливающего своё пузо из автомобиля, пока водитель выгружал мешки с зерном (позднее я вспоминала о нём, глядя на героя Игоря Ильинского в фильме «Волга-Волга»).

Новый хозяин был инвалидом — вернулся с войны без ноги, её заменяла деревяшка, по форме похожая на пузатую бутылку, перевёрнутую вниз горлышком. Василий Семёнович был пугающе страшен не только деревянной ногой и костылями, которыми он часто колотил своего старшего сына, но и жуткими криками и угрозами, сопровождавшими нередкие запои.

Его жена, Мария Михайловна, безостановочно копошившаяся то в огороде, то во дворе, была такая тихая, что даже делала всё бесшумно. Своего мужа она боялась так же, как все остальные.

                                             ***

Бытовой антисемитизм на Украине лез из каждой щели, и это всё больше и больше задевало меня — став старше, я поняла, что я не только грузинка, но и еврейка. Мама сердито уклонялась от моих вопросов и любого разговора на эту, явно неприятную для неё, тему. Я не понимала и, тем более, не одобряла мамино стремление скрыть своё еврейство, с подростковым максимализмом я считала это предательством по отношению к моей любимой тёте Фане, к дедушке, к другим еврейским родственникам.

Когда я заканчивала четвёртый класс, папу перевели в военный гарнизон «Скоморохи», в 15 километрах от Житомира, а от Житомира до Бердичева, где по-прежнему жили мамины родственники, всего 42 км. Я была безмерно рада. Во-первых, я очень любила свою тётю Фанечку. В отличие от моей мамы, не любившей «телячьи нежности», её младшая сестра была очень тёплая и во время нашей жизни в Бердичеве компенсировала мне отсутствие папы — она часто сажала меня на колени, обнимала, целовала и, так же, как папа по-грузински, нежно приговаривала что-то на идиш.

Мне нравилось, когда тётя Фаня пела, у неё был прекрасный слух и красивый сильный голос. В 6 лет я особенно любила две песни. Когда тётя пела по-русски и на идиш «Друзья, купите, папиросы», у меня в груди появлялся всё разрастающийся тяжёлый комок, готовый взорваться рыданиями, я опускала голову, чтобы не видеть тётины глаза и не дать воли слезам… И сейчас, когда слышу эту песню, возникают те же чувства. Это может показаться невероятным, но, на мой, взгляд, тётя Фаня пела эту песню лучше всех самых титулованных исполнителей — столько искренней тоски и боли было в её голосе…

Вторая песня, «Лучше нету того цвету, когда яблоня цветёт», пробуждала совсем другие чувства. Тётя Фаня тоже очень любила её; когда пела, щёки разгорались, зелёные глаза озорно блестели, а я будто наяву видела цветущие яблони в лунном свете, слышала звуки гармони за рекой… и моя душа, которая не умела ещё «пылать и гореть», замирала в щекочущем предчувствии. Думаю, именно эта песня пробудила во мне страстную любовь к цветущему саду, и когда у нас появился участок земли, мы посадили там много фруктовых деревьев не ради урожая (часто не знаем, куда его девать), а для того, чтобы любоваться их цветением…

Во-вторых, в Бердичеве я могла утолить свой проснувшийся интерес ко всему еврейскому. Я с удовольствием общалась с Бердичевскими ровесниками, в большинстве — евреями; с гордостью узнавала, сколько великих людей подарили миру евреи; мне нравилось читать: «Великий русский художник Левитан родился в бедной еврейской семье». Мне нравились замечательные учителя-евреи, которые приезжали на работу в нашу школу из Житомира: Ида Петровна и Эсфирь Григорьевна, Полина Моисеевна и Зиновий Яковлевич. Я им очень благодарна — это их заслуга в том, что я смогла без всяких репетиторов сдать все четыре вступительных экзамена в Ленинградский медицинский институт на «отлично» (о своих учителях я обязательно расскажу подробнее).

Мне было 15. Часть летних каникул я проводила в Бердичеве. К моей двоюродной сестре Полине, которая на год моложе, приходили подружки. В соседнем доме (дома были небольшие двухэтажные, размещались так близко друг от друга, что между ними был лишь узкий проход) жил Ильюшка Голуб, года на два старше меня, у него тоже было много друзей, так что во дворе обычно собиралась шумная компания.

Запомнился мне Натан, Нёма, он смотрел на меня такими откровенно-восхищёнными глазами, как, пожалуй, никто и никогда после.

Однажды, когда мы гурьбой возвращались с пляжа, он задержал меня возле дома, мимо которого мы проходили, и предложил зайти к его дедушке. Дедушка был очень старенький, сгорбленный, с длинной седой бородой и усами, похожий на доброго гнома из сказки. Они с Нёмой расцеловались, Нёма представил меня.

Старик ласково заговорил со мной на идиш. Я растерянно улыбалась, беспомощно оглядываясь на Нёму, потому что поняла только «шейне пунем». Из выцветших глаз старика потекли слёзы, он горестно качал головой, повторяя: «Что же будет, что будет, они даже языка не знают»… Его боль была такой глубокой, такой искренней, я её так остро почувствовала, что чуть сама не расплакалась; хотя по-настоящему осознала его страдание гораздо позже.

Лев Толстой, как известно, начал изучать иврит в преклонном возрасте, чтобы прочитать в подлиннике Тору. Мне стыдно, что я не знаю даже идиш. Может, в возрасте Толстого тоже сумею овладеть языком Книги…

                                             ***

Короче говоря, к 16 годам, уверенная в себе и в своих способностях, я решила, что впредь не хочу и не буду скрывать, что я наполовину еврейка, и даже попыталась узаконить своё решение…

Паспорт нужно было получать в Житомире. Папа днями на службе, мама не могла оставить двухлетнего братика, оформлять документы я поехала самостоятельно.

Работник паспортного стола, средних лет мужчина, типичный еврей с распухшим обвислым сопливым носом и воспалёнными веками, не поднимая головы, протянул мне бланк, который следовало заполнить. В графе «национальность» я написала: еврейка.

Не поворачивая головы, по-видимому, она у него сильн

...