Закат полуночного солнца
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Закат полуночного солнца

Вячеслав Мунистер

Закат полуночного солнца






18+

Оглавление

  1. Закат полуночного солнца
  2. ПРЕДЫСТОРИЯ
  3. ПОСЛЕДНИЙ ОСТРОГ
  4. КРАСНЫЙ РАССВЕТ
  5. ЧУДА НЕ БУДЕТ
  6. ЗАПАДНЯ
    1. Последняя граница
  7. Аквилонова травля
    1. Чёрный лебедь
    2. Джуно
    3. Отмененный восход
    4. Зачеркнутый
    5. Греческий огонь
    6. Авторское

ПРЕДЫСТОРИЯ

Эта история благодарна своему появлению одной трагедии, совершенно несвязанной с событиями, описываемыми в этой книге. То была пятнадцатилетняя годовщина воздушной катастрофы, наделавшей информационного шума в том, еще биполярном мире. Речь идет о прерванном полѐте Боинг-747 Корейских авиалиний, следовавший рейсом 007 Нью-Йорк — Сеул с дозаправкой в Анкоридже (Аляска), нарушившего границу СССР и сбитого над островом Сахалин советским истребителем. Тогда погибло двести шестьдесят девять человек. «Холодная война» была в разгаре, и США немедленно обвинили СССР в хладнокровном убийстве невинных людей. Советский Союз для западного мира навсегда стал «империей зла». Пресса этой страны подтвердила, что лайнер был сбит, но со всевозможными оговорками. Данная трагедия надолго стала главной темой для бесед в советских, корейских, американских и европейских семьях. Люди ожесточенно спорили, что важнее — охрана территории или человеческие жизни.

Пятого сентября 1998 года в Анкоридже было организовано неформальное обсуждение тех событий; прилетело несколько специалистов с Финикса, Калгари, Аделаиды, Мюнхена, Сакраменто и других городов. Позднее оказалось, что именно Анкоридж станет кинематографичной площадкой для создания документального фильма посвященного катастрофе. Помимо непосредственных специалистов по воздушной отрасли, занимающимися расследованиями данных происшествий, с ними было много — не менее десятка непосвященных в непосредственное «таинство авиации» людей, а именно съемочная группа, несколько историков по технике и не только.

На мероприятии, посвященном годовщине той страшной трагедии шло первичное обсуждение грядущих съемок затевающегося фильма с единственными выжившими «непосредственными» участниками тех событий — с диспетчерами, провожавших, как оказалось, корейский Боинг в последнюю путь, той последней летней ночью.

Во время встречи с бывшим директором воздушной гавани Фицджеральдом Маккензи, историк Бен Линдер, посредством заполученной симпатии в общении, случайным образом, узнал об одной истории, исследованием которой занимался этот человек.

Она будоражила сознание Фицджеральда вот уже три года. Он, будучи уже на пенсии, занимался исследованием родного края. Это была его юношеская мечта, ставшая на почти полвека невозможной по причине тяжелой, насыщенной и совершенно недоступной для серьезной научной работы, деятельности. Бен застал старика в неудобном для него положении, как раз тогда, когда он занимался фотоматериалами, которые, прежде всего, заинтересовали зоркий глаз любителя необычного, и ему пришлось рассказать о своем «последнем хобби».

Безусловно, Бена, это все очень заинтересовало и этот, первоначально показавшийся с виду злобным, весьма честный и порядочный, но одинокий старик, поведал об одной истории, которая случилась в 1922—1923г., с русскими, потерпевшими кораблекрушение у берегов юго-восточной Аляски, еще называемой Аляской Панхэндл и о невероятных злоключениях, которые они пережили в осеннезимний период, оставшись сами с собой на границе Аляски и провинции Юкон. В этой истории было прекрасно все — начиная от того, что Бен, увлекался историей России, и даже однажды бывал в «Империи Зла». Но теперь, когда стена рухнула, все это сказание в его голове превращалось в весьма удачный коммерческий проект. Причем, большая часть информации была уже собрана.

А зная талант Бена к формализации историй в фильмы, работающего в свое время прямо за Голливудскими холмами и знающего нескольких специалистов в кинематографе, то и это могло превратиться в успешный фильм, или, по крайней мере, точно большой исторический проект. Старик показал ему найденные сведения о русских и тот явно понимал, что, вероятно, будучи богатыми, отважившись на эмиграцию в Америку, у них, хотя бы у малой части, остались родственники — да и не только у тех, кому повезло выжить. А это в его «воспаленном сознании» принимало уникальные мысли. Ведь, как известно — за память принято платить. И конечно все очень нравилось этому предприимчивому историку, не упускавшему возможности полетать по миру за чужой счѐт и чтонибудь еще сотворить. Маккензи и Линдер решили работать вместе.

Первому не хватало энергичной фигуры в виде этого сравнительного молодого сотоварища, а второму, как ни странно, признания. Фицджеральд оказался прекрасным рассказчиком, и бережным хранителем информации, ведь та история, о которой он сообщил, в устах другого человека могла остаться совершенно скучной и пресной. Помимо своей непосредственной работы, господа стали работать над формированием того, что тремя годами позже должно было выйти под редакцией одного клерка, уехавшего из России в Нью-Йорк под благозвучным названием «Закат полуночного солнца». Но проявить свет той истории удалось лишь спустя двадцать лет после той встречи, когда трех непосредственных соавторов той встреч уже не было в живых…

14 сентября 2001г., в Сан-Франциско должна была быть презентована книга, но Рейс 93 United Airlines 11 сентября 2001 года, летевший как раз ту, остановил время на часах Бена Линдера и Артема Сарофьева. А Фицджеральд Маккензи скончался в скором времени от сердечного приступа, не выдержав такого удара, на восемь десять девятому году жизни. Тираж в тысячу экземпляров, из которых по половине на английском и русском, не был забран, и был спустя три месяца ожидания уничтожен. А дом Маккензи долго стоял пустым, из-за различных судебных разбирательств муниципальных органов власти, пока в 2016г. он обрел новых владельцев и только благодаря новым хозяевам все же появился на свет.

Эта книга — дань уважение делу ушедших в вечность.


5 сентября 2018 г.


(по материалам из дневников Б. Линдера и Ф. Маккензи, А. Сарофьева)


«Я показываю тебе сына в виде врага, брата в виде противника;

Человек будет убивать своего отца. Будет страна мала, А еѐ руководители многочисленны.»

«Ноферреху» XV век до н.э

***

ПОСЛЕДНИЙ ОСТРОГ

Уже четыре года как убит император Николай II с семьей и домочадцами. Пять лет, как закончилась история царской России, и на месте разрушенного до основания прежнего мира возникает новое государственное формирование. Все это время проходит под символом русской гражданской мясорубки — братоубийственной, ожесточенной и совершено лишенной рассудка, войны. Проказа поразила тела миллионов.

Лето двадцать второго было последним для старого Владивостока, дальнего града, окинувшего свой грустный взгляд на вечную гладь океана, на самом краю былой империи. Нет, конечно, он уже не оставался таким, каким был в мирное дореволюционное время, но уже никогда он не станет таким, каким еще оставался тем летом. За четыре года тут были и революционеры, и их противники, с заметным доминированием вторых, с точки зрения продолжительности контроля над здешними территориями.

Последний парад, да, именно он, белой гвардии, прошел двадцать шестого мая. События развивались весьма стремительно. Хотя это было очевидно в виду слабости державших оборону, и в численном превосходстве атакующих, так как за ними уже была вся та, огромная Россия, за небольшим исключением. В памяти многих выживших и оставшихся здесь ветеранов сохранились события в Крыму, на Волге, Урале, Сибирь в виде ментальных погостов, куда и не было, и быть не могло дороги назад.

Мало какой здравомыслящий горожанин мыслил тем, что большевики не сумеют захватить этот, последний крупный форпост. Это было лишь вопросом времени, понимали это и наводнившие этот город гости с небезызвестных и не столь отдаленных великих островов Хоккайдо и Хонсю. В Японии росло недовольство, широкие массы требовали прекращения интервенции.


В этих условиях к власти пришел кабинет адмирала Като, сторонника перенесения экспансии на Тихий океан, который двадцать четвертого июня заявил о решении эвакуировать Приморье к первому ноября.

Но лишь залив Петра Великого своим легким и непринужденным бризом, вовсе непонятным образом, предоставлял утешение, давая свежие глотки воздуха, правда, вот кому, хороший вопрос. Скорей всего, безмолвным валунам на берегах малых заливов в окрестностях города. Людям было не до метафизики суждений и смыслов значений природы. После Волочаевского сражения и последующего взятия Хабаровска в феврале, Владивосток оставался последним крупным приютом русских по духу на своей земле. Город принял на себя концентрацию японцев, беглой части интеллигенции, военнослужащих, что и привело к номинальному увеличению плотности населения. Обычные дома в некоторых частях города были перенаселены приезжими.

Все, что происходило во Владивостоке в конце июля 1922 года, напоминало «последний решительный бой», но вовсе не за социализм. Битву за идеалы монархии возглавил генерал Михаил Константинович Дитерихс, участник Русско-японской, Первой мировой, Гражданской войн, сподвижник Колчака. «Звание приемлю. Понесу свое служение свято…» — пообещал он после своего избрания Правителем и Воеводой Приамурского Земского края.

Именно в такое, тяжелое, как свинец, мрачное, как грозовое небо, и было положено начаться сей дивной оказии, которая, навсегда изменила жизни сотен тех, кто оказался, по стечению планиды, там, где быть не мог и представлять не собирался. Был поздний августовский вечер двадцать второго года. В летней резиденции какого-то профессора биологических наук, проходил уже ставший традиционным, согласованный, правда, лишенный всякого торжественного вида, но сохранивший интеллигентный вид — раут. Хотя нет, таким словом это трудно было назвать уже как год, по причине злободневной повестки дня и весьма невеселому тону мероприятия. Скорее это было похоже на консенсус врачей, которые с величайшей упорностью пытались разрешить вопрос о целесообразности мероприятий по спасению безнадежного и совершенно точно «агонизирующего больного», который имел весьма странное, как для «пациента» имя — Приамурский земной край.

Который, к слову, лишь месяц до этого имел иное звучание, хоть и весьма синонимичное. Если говорить более простым словом, то здесь, с периодичностью в неделю, а затем почти каждый вечером, как вы уже догадались, заседали учѐные мужа и светила различного рода и профессионального состава.

Хотя в большей массе это были уже повидавшие мир академики и профессора различных университетов, часть из которых была местными. Историки различных направлений, как восточных, так и западных, как и славянофилов, парочку мыслителей седовласых, ну и людей практических мыслительных способностей. Помимо сего контингента были люди творческие. Как же без них. В общем составе четыре десятка человек.

Тот вечер был прохладным, погода менялась в худшую сторону, впрочем, как и в любом другом месте матушки России. Это было «близко» и для жителей Европейской части государства Российского, которых здесь было немало, да и для сибиряков — с их суровым континентальным климатом. Хотя, замечу, днем еще было весьма замечательно. Однако вторая декада августа давала о себе знать. Вечер начался с выступления молодого человека — он играл на прекрасном пианино, стоявшем здесь, но ни разу еще не зазвучавшим ранее в присутствии гостей за все время встреч. Это был какой-то кадет, сын одного из новоявленных гостей, прибывших в этот день в эту обитель у моря.

Совершенно точно можно было назвать его выступление аккомпанирующим тому, что и стало повесткой этого вечера — а именно обсуждению весьма нелестного для присутствующих и всячески откладываемого для большинства, по сути своей, момента прощания с родиной. Эвакуация! Такое знакомое слово — но нет, и ей пришел конец. Крайняя, последняя. Владивосток постепенно, еще аккуратно, не так массово, но уже неостановимо стал овладевать дух поражения.

Иностранцев становилось все меньше. Все больше и больше кораблей уходило за горизонт, обреченных на невозвращение. Об этом и начали говорить, причем весьма задорно, активно, свойственным русскому человеку прямолинейностью, сойдясь на том, что все же, после тысяч реплик, сказанных ранее, были правы те, кто сказал, что война проиграна.


Вот такие наивные и добродушные люди были в стане этого кружка для остатков духа интеллигенции, выросшей на Тургеневе, Чехове, Толстом, работавшем бок о бок с Павловым и Вернадским. Такие здесь были.

Перемалывая очередные слухи о сроках сдачи региона, жернова русской мысли спешно перешептывались друг с другом о том, куда податься и как сделать это наилучшим образом. Однако все звучало это довольно нелепо, по наличию, вернее по отсутствию оных сведений. И здесь, в имеющий закулисный и деликатный, скорей даже характер разговорчиков, ворвался, достаточно дерзко, репликативный монолог некого господина, одетого не по сезону. Почему такой же? Об этом он поведал несколько поздней, сообщив, что передает в чуть ли не дословном виде указания приближенного к Михаилу Константиновичу (прим. — Дитерихсу), который как вы уже знаете, и был главным человечищем того мгновения судьбы, в этом ограниченном, локальном пространстве.

Одному из достойных сынов той, навеки мертвой, отчизны. Его судьба заслуживает отдельной книги. Он встал на импровизированную сцену, близ вышеуказанного музыкального инструмента и въедливо стал читать с бумаги текст незатейливого содержания, который, как было понятно по первым его предложениям, был шаблонным и человек решил не импровизировать, составил его, чтоб повторить десятки раз.

«Добрый вечер, дамы и господа. Я понимаю, что всех вас, хотя нет, прошу прощения, нас, сюда привѐл один интерес, который одинаково разделяем для каждого из присутствующих, лишенных иной почвы для размышлений, кроме одного. И вы прекрасно разумеете, о чем идет речь. Совершенно точно вы должны не пытать никаких иллюзий насчет тех подонков, которые осквернят и эту землю. И это произойдет сравнительно скоро. Я являюсь носителем, как собственного мнения, так и администрации земского края. Я пришел к вам, чтоб сообщить о том, что у вас есть всего лишь несколько недель. Эвакуация уже началась, и с каждым днем она будет набирать обороты. Я уведомляю вас о том, что вы должны определиться, все, без исключения, и записаться на нее. Оставляю вам письмо, направленное всем нам, от правительства. В нем содержится вся подробная информация.»

— —

Гробовая тишина. Несколько мгновений, достаточных для восприятия всеми. И он продолжил:

«Ах да, прошу прощения еще раз, забыл представиться, зовут меня Федором Алексеевичем Проскуриным. Есть вопросы? За вопросами узкой направленности обращаться в адмиралтейство, либо в саму

администрацию. Вы как я понимаю, знаете, где все это находится.»

— —

Все замолчали, будто потеряли голос, хотя еще только что мешали высказать свою мысль Федору Алексеевичу. Присмотрелся и я к нему. У этого господина странной формы был пиджак. Такой и я за свою длинную жизнь не видел ни на одном приѐме, встречи. А вы уж точно поверьте, что я видел мир и людей, в том числе и заморских, работая в Петербурге с десяток лет, пять в Москве-матушке, да и несколько лет жил в Германской империи Какой-то интересный покрой, будто и не пиджак вовсе, а некоторая извращенная форма костюмного жилета, но с рукавами, и не схожими на привычный открытый отложный воротник…

Но вопросов не поступало. Проскурин уже решил ретироваться, начав уже прощаться, не словами, а в совершенной иной — невербальной, жестовой формы. Но нет, отважился кто-то задать вопрос, неспешно привстав и окликнул уходящего.

— У меня есть вопрос. Он может показаться странным, но я хотел бы услышать от вас ответа. Нет, вернее два вопроса. В Европу будет ли отправлен хотя бы один корабль? И второй вопрос — если мы уйдем окончательно, что будет с нашей родиной, по вашему мнению? За несметное число встреч я слышал великое множество различных предположений на этот счет. Вижу, что вы человек мудрый, хотел бы услышать ваш ответ. — Это был совершенно седой, не по возрасту, человек, тридцати лет отроду. О нем бывалые здесь знали достаточно много с одной стороны, и достаточно мало с другой. Как-то весной он рассказывал о том, что он потерял всю свою большую семью еще в девятнадцатом году, когда в их деревню заскочили анархисты, а среди них был его неприятель с детства, и они сотворили мученическую смерть его отцу, жене, двум ребятишкам-сыновьям.

А сам он был в это время в уездном центре. Вернулся ночью, и увидел лишь пылающий дом. А на утро следующего дня и обгоревшие тела. Вот и посидел он. И в миг превратился из помещика в воина. Участвовал в событиях на юге. В двадцатом году имел несколько серьезных контузий. И вот, неблагочестивая судьба забросила его сюда. Среди всех находившихся здесь, пожалуй, именно у него был наиболее драматичный жизненный путь.

— Невероятно. Он умеет говорить? Или мне показалось. Ты ведь помнишь, Евгений, каким мы его увидели впервые и как он почти всегда молчал, лишь изредка говорил что-то совершенное невнятное, слабо различимое на слух — такая фраза послышалась по направлению дубового столика, расположенным у дверного проѐма, прям над грузным часовым механизмом.

Это место всегда было занято одними и те же людьми. Так как все остальные чурались поведения, всегда оказывающих, если не пугающее, но уж точно внезапное влияние, посредством своей звуковой составляющей. Она была услышана большинством, так как, после продолжительного молчания, голос имеет свойство иметь некоторую искажающую, более громкую, а в случае с этим господином, трубно-духовую, так сказать, особенность звучания, в частности от этого «сибирского медведя».

Ответа не последовало, ни от худощавого старичка, ни от лица, про кого это было сказано. Хотя он это услышал, сделав от неожиданности полуповорот к источнику сказания. Зато вот предыдущая реплика, собственно вопрос, все же получил свой ответ, несмотря на внезапно вмешавшийся клич старика, который еще так ехидно улыбнулся, будто так и желал, нанеся едкий удар своим прогнившим жалом. На мгновение они сошлись взглядами. Но все же, послышалось, после уже явно затянутого относительного молчания, ответное от гостя:

На первый вопрос отвечаю утвердительно отрицательно. У правительства края нет возможности напрямую обеспечить данное мероприятие по очевидным географическим причинам. Последнее судно, при моей памяти, заходило к нам с Архангельской губернии, дай Бог вспомнить точно, да, вспомнил, аж более двух лет назад.

— Ваш слуга как раз тогда и курировал сию операцию. Наш мир велик, и в этом случае мне очень жаль. Мы не сможем произвести «компрессию» нашего пути до портов великих городов Европейских, так как банально ни природа, ни враг, и еще много что, не даст нам добраться хотя бы Швеции. Но как вы понимаете, это возможно, но через то, что еще не очень давно звали, да и сейчас тоже именуют Новым Светом.

— А на второй вопрос ответить не могу, ибо не имею ни права, ни чести, ни совести, высказывать предчувствия неблагоприятного исхода, тогда, когда он поразил головы всех, и это не является болезнью, или следствием скудоумия людского, а отражает тот самый трезвый реализм, который надоел кормить нас своей печалью и поить горькими слезами. На сим прошу отклоняться.

Сообщество благочестивых на этом не прекратило свое общение, дискуссия продолжилась с большим запалом. Тот вечер незаметно перерос в ночь. Лишь утром гости покинули резиденцию милейшего профессора. Позади была, пожалуй, сама активная ночная дуэль взглядов. Но стороны сошлись на том, что не имеет никакого смысла оставаться здесь и дня, если в него зайдут большевики. Скорей не «если», а «когда». Вот так вот будет точнее.

Правда, доказали это, и довели до светлых умов человечества не фразы великие, а разбитые фужеры и еще какая-то посуда, в небольшой, молниеносной стычке между штабс-капитаном и ветераном Русско-Японской, который был очень недоволен тем, как восхваляли помощь «партнеров», на которых он точил зуб вот уже почти двадцать лет и был даже схвачен на улицах Хабаровска прошлой зимой, где с ним и была проведена определенного характера беседа с каким-то человеком, прекрасно владеющим русским языком, но имеющего черты лица, схожие на человека восточного.

Самого же зачинщика звали Яковом Яковлевичем Собеским. В это время светало уже достаточно поздно, поэтому гости мирно дремали остаток времени, находясь в схожих на ротанговые, плетенные кресла, который был равен примерно двум часам — с трех часов утра до пяти. Так как усталость переборола желание о чем-то говорить.


Хотя небольшое оживление появилось после небольшого монолога Самуила Елкановича Левинштейна — человека интереснейшего склада мышления, постоянно подбадривающего не самую веселую

«коллегию», который решил таким образом успокоить всех.

Самуил Елканович за несколько минут до наступления третьего часа нового дня, как только перестали трещать «свиристели» и все общение стало сходить на нет, бодро, как для человека семидесяти лет отроду, хотя точный возраст он не называл, ссылаясь на очередную шутку-прибаутку, взошел на сцену, и с тенором конферансье решил поведать очередную историю полуспящим гостям, с стремлением опередить бой курантов противнейших часов:

— Мне нестерпимо хочется есть, пить, спать и конечно же разговаривать о литературе, то есть ничего не делать и в то же время чувствовать себя порядочным человеком, прям как всеми известный нам Антоша. Конечно же шучу, наелся я вдоволь, а вот о литературе говорить конечно сейчас нельзя. Понимаю. Но позвольте мне рассказать мне только что вытянутую из изумрудной шкатулки сознания старую историю, которой было место быть аж в том веке, когда ваш покорный слуга еще носил епитрахиль и дружил с одним одесситом, который и поведал мне эту простенькую, как-то снадобье на столе у моей горничной, историю: Времена прошлые, какой-то вокзал, перрон, идет доктор и маленький мальчик. Между ними завязывается небольшой диалог, в ходе которого малыш говорит следующее: Мой дедушка ищет закладки в Торе. На что доктор с угрюмым выражением лица неспешно отвечает с некоторой долей презрения: Он морфинист? — Нет, он раввин — отвечает мальчик.

Незатейливая история, тем не менее, получает неплохую реакцию со стороны гостей и на небольшой промежуток времени общение продолжается вновь, но вновь стихает, засыпает…

Лишь один пылкий, схожий на взгляд дивной росомахи, не подавал сигналов о сонливости и усталости. Это был завсегдатай всех встреч, доктор Генрих Вячеславович Бзежинский. Человек сравнительно молодой по внешности своей, в весьма сером и неприметном, даже в сравнении с простым людом, одеянии, схожий скорей на штабную крысу, напоминающего Гоголевского Башмачкина.

Хотя можно было поспорить о его материальном достатке, но он казался, если не абсолютным, но точно выраженным скрягой, по крайней мере, в плане своей одежды, либо же человеком, не ставящим первоочередным блистание роскошными пальтишками, в столь неблагополучное время.

Он высказывал свое мнение весьма редко, чаще он был наблюдателем, статистом, который редко отводил свое внимание от своего милейшего блокнотища, оплетенного чистошерстяной ворсованной тканью. Человек этот характеризовался высокой наблюдательностью, несмотря на то, что весьма приличное время тратил на то, чтоб очистить тряпочкой, которую он так педантично доставал из кармана брюк, стеклышки своего пенсне.

Генрих что-то писал, нарушая росчерком пера и так очевидно нарушенную тишину, вызванную скрепящими зубами уставших посетителей, словно как через жернова проходит песок, а также совершенно негармоничным звучанием расстроенных старых кресел, паркета и т. д.

Упуская громаднейшую воду, пропитавшую за ту ночь ту камерную обстановку, можно было результировать, что все те, кто находились внутри замечательного особнячка были весьма далеки от той реальности, которую они неспешно осознавали, интуитивно догадываясь о том, что все же она необратимо стремится к ним как грозовой фронт, который в этот раз не пощадит их, как делал это раньше, на протяжении последних лет. Как курили сигары раньше, так и курили и сейчас, находя в них мгновения для нахождения в прострации, отупленности, или в бокетто — новом словечке, услышанном от японцев, обозначающем акт бессмысленного и довольно продолжительного смотрения вдаль. Именно так смотрели на пришлого гостя, который сообщил о начале окончательной эвакуации, все эти люди.

***


Ночь пролетела незаметно, равно как и ушедший из порта Владивостока корабль, в полночь наступившего дня. Он был не грузовым и не военным, но очень и очень старался не привлекать внимания. Кажется, что его никто не заметил.

Но не утаить такого массивного морского железного льва от пылких глаз местных ребятишек, коих в любом городке бескрайней отчизны всегда много. Небольшой дом аптекаря возвышенный над голубым горизонтом.

Полуночное время, окутанное неким мистическим романтизмом, оказанным темнотой, данной этому промежутку времени от самой природы, оказывающей непременное влияние на неокрепший рассудок по неизвестной причине бодрствующего мальчишки, коему было лишь одно занятие, заместо такого сладкого и безмятежного сна, а именно — устремление в полуоткрытое окошечко, за которым скрывалась прекрасная перспектива прекрасного града, окутанного белесым с одной стороны своей, вызванным дымкой — туманом, медленно отдавшего свое тепло океана, и ярким пронзительным светом с обратной, вышедшей царицы ночи — госпожи луны. До береговой линии было совершенно близко — каких-то две сотни сажень, берег так и манил себя, привлекая, словно руками размахивая, некрупными волнами. В авангарде взгляда виднелся причал, какие-то строения, заросли, чуть дальше — если смотреть против хода луны в ту ночь: какие-то сооружения, связанные с портовой составляющей. Один ты — сидящий у окна, твое умозрение и натурное молчание, созданной самой природой — идеальная музыка, мелодия, звучание. Совершенно по-другому бьется сердце грустного господина, сидящего в мастерской то ли часовщика, то ли сапожника. Тлеющая свеча, стол лишенный своего первоначального вида, с застывшими следами рыбного жира, лаков. Общипанное и дряхлое перо, дребезжащая правая рука, трость на полусгнившем полу. Разбитый кувшин. Множество крупных и малых осколков. Сидит как сыч невеселый. Что-то пишет на черепках не сильно удачно.


Хоть поделом он принял наказание, С его клеймом никак не совместить его Суд черепков не для таких был выдуман.

Комик Платон (V век до н.э)

Имя пишет свое, словно повторяя обряд остракизма забытой Эллады древней. Грех висит на нем, не может смириться с ним совершенно точно он. Держит в левой руке бумагу канареечножелтовато оттенка. Вероятно, папиросную. Долго держит перо свое неотесанное и диковатое. Первые буквы на листе том, почерк ужасен, трагичен и страшен, наводит на мысль, что сотворил он и зачем стал писать. Слезы скупые на лице его. Что же сотворил и почему находится здесь он? Пишет и пишет, свеча все горит.

В письме выводит каждую букву, так как дается все это ему, с великим трудом. Странный вид имеет цедулка — словно стих в прозе, не имея прямого обращения к конкретно кому. Не быстро, слово обдумывая, написал:


«Тысяча лет прошедших с той встречи, любви открытой секунды

Покорившей нашей сердца. И вот уже все…

Тысячу раз миллион дверей к неосознанной вечности,

Может быть я прожил тысячу жизней, тысячу,

Но никогда не мог я ошибиться так, как сейчас, в этот раз. Бесконечные ступеньки лестницы Поднимает к маяку человеческих душ.

Ангел смерти смотрит на меня суворым образом

Я все понимаю и осознаю, что нет прощения, но…

Если понадобится еще одна тысяча лет, еще одна тысяча воин,

Я бы пролил бы еще миллион слез, издал миллион вздохов,

Произнес миллион имен, но лишь одной правде

В глаза я бы посмотрел, что я бесконечно виновен,

В том, что так все получилось, и не могу никому сказать,

Что сотворилось, духом оказался слаб я, что признаю,

Но не могу ничего поделать, я всегда люблю тебя,

Я не хотел, чтоб было так, и я съедаю себя за то, что не прав

Но известно всегда, что тысячу раз тайны сами раскрываются

Я могу быть бесчисленным, могу быть безвинным, у твоих ног Мог бы быть пушечным мясом, уничтоженным тысячу раз, Как тогда под Порт-Артуром, когда увиделись мы впервые.

Восставшим из пепла, как везунчик, и судившим иных за грехи,

Или мог бы носить эту мантию паломника, или быть обычным вором, Но я сохранил эту единую веру, единое убеждение, в то, что Мне нет жизни без тебя — никогда более в этой жизни. Перманентно виню и корю себя.»

Скрутив хлипенькую бумагу в своеобразный сверток, явно без цели выставить содержимое на обозрение, да и как бы иначе, с тяжелой ходьбой, господин в тот же час позабыл о свечке, стряхнул сухую грязь и толстый слой пыли рукой с внутренней стороны двери, прикрыл хлипкую дверь, не имея замысла закрыть ее основательным образом, так как не имел и ключа, направился к берегу — к тому самому пирсу, который был в прямом поле видимости с дома неназванного фармацевта. В это мгновение, зашедший ветер от удара по двери, опрокинул восковой излучатель света, что привело к скорейшему перебросу язычков пламени на такую аппетитную для огня новую площадку. Однако рассеянный гость этого уже не заметил, приближаясь к причалу.

Подойдя к точке — где одна стихия мгновенно сменяется другой, активно подбадриваемая попутным ночным ветром, насыщенным влагой и чем-то иным, эфемерным, но ощущаемым.

Подходит к концу лето, и вновь становится видимым созвездие Тельца с его главной звездой Альдебаран. Огненный бычий глаз смотрит понуро на землю с укором. Месяц молодой не рад жатве. Не соло нахлебавшись, сидит в пустом доме воришка смешной. Пора уходить; на небесную лазурь он и так давеча смотрел, что глаза устали, а ведь новый приют необходимо вновь искать. Но вот мелькает тень — нет, не показалось. Какой-то человек. Стоит, словно мумия, и смотрит туда же, что и ты. А что, если попытать судьбы и облегчить его ширман, а может и «страдания» — как получится. А заметил прежде всего мальчишка эту тень по горящему кострищу, которое уже было заметным, и с хорошим потенциалом, поглощавшим все вокруг. А статуя стоит и не оборачивается. Заинтриговала ситуация озорника. Этот, даже по рамках своего реального возраста, низкорослый, с мастерством и легкостью мартышки или капуцина, мальчик, слез через окно и стал приближаться к тому самому месту. Тайком, медленно подходя, как маленькая рысь, к своей добыче.

Однако, жертва была не по зубам ему, пока. Его перочинный ножик, и семилетние ручонки, тряпье и нехитрый куш в виде наспех взятого бронзового подсвечника, завернутого в нехитрую ткань — полусгнившую парусину, с характерным узлом, который, впрочем, был сделан крайне посредственно, что едва держало за спиной всю эту систему, в перевес через деревянную квазитросточку, одолженную у какого-то невнимательного законопослушного гражданина и кустарно переделанного под «третье плечо», путем банального воздействия пилы или какого-то иного инструмента. Комичную ситуацию создавало и то, что в разгар ночи, на нем был головной убор, а этот «товарищ» явно не был из рода «детей-растений», который под лучами месяца представлялся крайне поношенным, затертым и растертым в отдельных местах до дыр, прям как у некоторых представителей нового времени в начале их сногсшибательной «карьеры».

Вскользь, прокрадываясь рядом со стоящими сарайчиками в один ряд и уже во всю горящей мастерской, малыш стал подходить к странному господину. В это время, замертво стоящий резко ожил; то ли резко пробились его ушные пробки, игнорирующее все, что происходило раньше, либо же он захотел слышать. Сделав полуоборот влево, в характерной для военного выдержке, с ровной стойкой, он вытащил из того, что можно было назвать жалким подобием легкого пальто, а именно Манлихер. И стал медленно подносить его к височной области. Мальчишка замер на месте, находясь на расстоянии сорвиголовной дуэли — то есть на расстоянии гарантирования попадания друг в друга, шагов семи-восьми, чем активно баловались напоследок некоторые русские офицеры и представители дворянства не в самом далеком прошлом, не имевшие никакого рассудка, как и всякий дуэлянт.

Услышан звук подготовки к стрельбе в виде характерного щелчка, проверка затвора. От испуга юный воришка теряет самообладание, и вся его конструкция с большим звоном соприкосновения бронзового сплава с камнем, падает вниз. Вместо ожидаемой реакции бегства, происходит обратное. Наш «капуцин» с неистовой силой, будто зубр, бежит прямо на стоящего. И с энергичностью, антилопы запрыгивает на шею, пытаясь захватить пистолет и содержимое небольшого чемоданчика в левой руке господина, что оказывает серьезную оказию на спину, и, естественно. позвоночный столб «жертвы», заставляя пригнуться прямо в направлении водной стихии, от неожиданного прессинга небольшой, но очень яростной силы сзади и стремительно потеряв равновесие, от внезапной атаки щупалец миниатюрного Октопуса в направлении рук. Через секунду пистолет выпадает из дрожащей руки, чемодан с треском разваливается пополам от падения с смешной метровой высоты. Стоящий на самом краю, падает вперед — в море. За ним же летит и оголтелый абордист.

С разинутым ртом от неожиданности, странный «самоубийца» стал получать с великим удовольствием громадные порции морской воды, так и не осознав, что случилось и до сих пор не стабилизировал свое положение, которые к тому же стало тянуть его на самую глубину — в этом месте глубина была всего сажен пять, однако он стал прекрасным грузилом для висящим на нем, до сих пор, ребенке.

КРАСНЫЙ РАССВЕТ

Хабаровск. 13 августа 1922г.

Уже как полгода в этом очаровательном городе большевики. Громадный купеческий дом с видом на прекрасный Амур — реку с шириной в две версты в здешних местах, реку с историей, повидавшей не одну тысячу рассветов и закатов. Такие реки ощущаются поособенному, внушая каждому гостю о своем могуществе. Проезжаешь Волгу, Енисей, Лену, Амур — и сердце бьется по-другому, кажется, что здесь свой черед ходу времени. Согласно китайской легенде, в давние времена чѐрный дракон, обитавший в реке и олицетворявший добро, победил злого, белого, дракона, который топил лодки на реке, мешал людям рыбачить и вообще нападал на любое живое существо. Победитель остался жить на дне реки. С тех пор называют они ее рекой Чѐрного Дракона.

Нам в этом плане с названием повезло лаконично и совершенно незабываемо. Дом прекрасен — один из лучших в городе, сочетающий в себе, казалось бы, совершенно несочетаемое — русский традиционный стиль, с оформлением стен, окон, и элементы западной архитектуры в проявлении мраморных балясин, ничуть не хуже Флорентийских или Венецианских и с большой вероятностью закупленных там же, как и большей части элементов интерьера.

Но не играют здесь давно дети из семьи купцов первой гильдии, не приходят повеселить местных ребятишек китайцы с «ручными» мишками, нет уже и коней в конюшнях, как и какой-то скульптуры из дерева, схожей на тотем языческий, хоть и был он скрыт от глаз долой и находился на обратной стороне дома — как раз на берегу названной реки. Вместо этого — склад с табличкой «боеприпасы», на самом деле — хранилище спирта.

Под открытым небом — поломанные скамьи, разбитая и грязная лестница, в суглинковой земле возле летнего домика — закопанные в майские дни тела убиенных хозяев. Внутри смрад, привкус гари, который сменяется мерзким, душераздирающим крепленным запахом махорки, пропитавшей все комнаты.


***

Сидят ряженые товарищи, с напяченными и быдловатыми лицами в большинстве своем, раскинув ноги на все что можно и нельзя, в том числе и на стоящие на комодных шкафчиках портреты бывших жильцов, давно унесены вся утварь, распроданы на ближайшем базаре состоятельным господам за продуктовые наборы, украденные таким же образом только не у врагов нового миропорядка, а у самих себя. В подвальном помещении свезены неучтенные сокровища — но об это знают единицы. Люк, или как по обычаю говорится — крышка в погреб, с великой хитростью, скрыта от бессметного числа проходящих, наспех поставленным массивным сейфом, взорванным ранее, прям в центре пустой комнаты, смешно, ей — Богу.

Во время всеобщей анархии первых дней некоторые умельцы «срисовали» здесь несколько картин, оставив великодушную возможность лишь рамкам висеть на голых стенах. Однако вторая волна «энтузиастов дела», более прагматичных господ, забирала портреты зачем-то нужных им людей, которых они и знать не знали, прям в рамочном обрамлении. Впрочем, после месяца разграбления, вернее уже через полтора, наконец, к дому приставили караульных, которые так же оказались жуликоватыми свинками, однако, и их понять можно — в голодное время войны гражданской однозначно судить их тоже нельзя, так как и у них были семьи, и здесь включались обычные животные инстинкты добычи.

В такой обстановке шакалами и гиенами становились совершенно не склонные к падали, а орлами — вчерашние голубки. Здесь, намедни, сформировался некий съезд «ветеранов Красной Армии» и проводились некоторого рода неформальные совещания, выпивки и иного рода неофициальные мероприятия, хотя официального и быть еще не могло, всеми силами народники-энтузиасты из Хабаровска, коих было среди дурачков тоже много, совершали весьма бюрократизированные мероприятия, даже в рамках «малин», описывая решения в виде бесконечных постановлений, декретов. Два года как существовала уже НРА, и плоды их работы, да именно, организационной, имели месть быть. Новая пролетарская администрация заседала в других зданиях города, и было принято решение прекращать превращение добротного дома в свинарник или в чей-то амбар, а дать его руководителям «армейских» подразделений. И вместо вечно полупьяных тыловиков большевизма, в короткий срок, в начале августа было зачищено все это безумие и проведена даже влажная уборка, однако все было к черту зря, новый контингент все так же любил покрасовать ногами, да и затушить сигарету об чтото добротное, но все еще не унесенное попутным мародерским ветром. Здесь — на втором этаже, в самой большой комнате дома стали проводить оперативные совещания некоторые подразделения названной выше, но не расшифрованной Народно-революционной Армии Дальневосточной республики. Готовились операции по основательному «освобождению» Приморья, ставшего костью в горле у многих, так как никто не ожидал, что белые до сих пор смогут удерживать окрестности Владивостока.

И вот на проведенной планерке между руководителями подразделений, которые собирались участвовать в будущей операции по зачистке всего Приморского края, под покровом ночи, ибо днем думается плохо, судя по всему; и был оглашен свежий секретный декрет, принесенный телеграфистом, о том, что необходимо разработать план мероприятий по внедрению в стан врага определенных групп сочувствующих, а лучше и военных, заявивших о себе, с точки зрения разведывательного дела, для проведения и сопровождения отдельных элементов т.н «крупных остатков» интеллигенции, в случае бегства иных, с ними, с последующими указаниями уже на территории, где они будут скрываться от власти пролетариата, и как уже доказано ранее, неоднократно — удаленно «спонсировать» и «препятствовать» идеям «мировой революции» в развитых капиталистических странах, где они чаще всего и находятся. Однако этот пункт был не основным, так как в большей степени требовались десятки, если не сотни — точный объем не указывался, доносчиков и разведчиков более простого назначения, а этот момент был проблемным в случае с названным регионом. За годы гражданской войны многие давно себя раскрыли, больше — погибло, костяк подполья, если такое можно было таковым назвать — не сложился, по причине недостаточного приложения сил и внимания к этому региону в целом, так как вы помните, Россия необъятна, и много времени было потрачено на отвоевание у различных сил белых и помогающим им интервентов в Сибирском регионе.

Но решать необходимую задачу нужно было здесь и сейчас, что и было решено, однако не в полном объеме. Выступил товарищ С. — человек безусловно легендарный, из «бывших», опытный. Он предложил решить вопрос с агентурной сетью. Ключевыми тезисами его выступления было следующее: белые не занимаются вопросами контрразведки, потому что им уже совершенно не до этого, во-вторых он подчеркнул, что в таком исходе событий — они долго не продержаться и заниматься действительно тем, над чем работали не покладая рук в свое время, еще дореволюционное, красные пропагандисты, не имеет смысла.

Данное заявление никем не было оспорено, из состава находившихся, довольно посредственных ребят, которые прекрасно гнали конницу навстречу попутному ветру, однако не владели умением решать такого рода задачи, а вот составить пару С. не сочлось возможным, за счет небольших возражением некоторого числа сидевших. Подведя итоги, не переходя на скучнейший диалог, было решено подготовить до сотни совершенно неподготовленных, однако точно подходящих, с малым риском, местных жителей из здешнего региона — так как хабаровчане ментально близки, где и дать необходимые инструкции и необходимое.


Определенные очаги «передачи данных» были в порту города, отождествляемого «центром» с рододендроном остроконечным, чтоб вы понимали — восхитительным кустарником с розоватыми соцветиями, произрастающему в подлесьях Приморья, Кореи и Японии.

Поэтому и было поручено связаться с местными, чтоб и передать в их управление добровольцев на период, до взятия города. После опробованного гостями вина из малого погреба — комиссары под утро разъехались и принялись за работу. Утром следующего дня, после некоторых согласований, и началась операция по нахождению и заброски людей во все сферы деятельности последнего оплота прежней власти. Тогда же были приняты критерии и сформулированы в виде длинных, но безграмотных с точки зрения языка и делопроизводства, так как, до юридических документов этим топорным указам было еще далеко, в которых были разделены на две группы условия принятия в ту или иную группу.

Ко второй группе — к группе «допроводителей», а на самом деле — к классу будущих блюстителей советского порядка в мире, если более точно — резидентной группы — были приставлены в помощь на поиск специалисты, отправленные первым поездом из Ново-Николаевска (Новосибирска), которые имели разводной ключ к поиску и определению таких людей, хотя сами не могли отправиться вместе с «нужными людьми». Однако проблема была решена оперативно. К тридцатому августа, были найдены и первые и вторые. С небольшим недобором, вторая группа — за счет людей, имеющих хоть какое-то образование, первые — за небольшим счетом — совершенно безграмотные, но толковые в бытовом понятии бывалые… Красный рассвет заходил над Дальним Востоком.

Хабаровск стал готовиться к взятию Спасска-Приморского — или как совершенно недавно называли его Спасское, а в современное время зовется он Спасском-Дальним — последним серьезным оборонительным рубежом, расположенным в двух сотнях от Приморской столицы. Даже куда более близкий Никольск — более известный сегодняшнему читателю как Уссурийск, не считался важным, и считался легкой цель.

А укрепрайон Спасска, в 1921 году сооружѐнный солдатами 8-й японской пехотной дивизии, представлял собой семь фортов полевого типа, являлся целью, перед взятием которой необходимо было создать генеральный план и обдумать нюансы. Чем неуклонно и занимались красноармейцы.

И вот уже третьего сентября из станции Вяземской, что под Хабаровском, расположенной вдоль недавно построенной казенной Уссурийской железной дороги, отправились на лошадях в обозе группа непримечательных людей типичной русской внешности, в направлении Спасска. С небольшим трудом пересекли пешим ходом китайскую границу, сели в подготовленную лодку в районе стыка озера Малая Ханка и Ханка (прим. — Большая), там где песчаная коса отделяет одно озеро от второго и пересекли гладь этого прекраснейшего озера, не спеша, за двое суток.

Высадились у селения именуемого Камень-Рыболовом, основанным за полвека до этого, казачеством, как опорным пунктом. А далее добрались нехитрым путем Никольска, а к двенадцатому сентября удачным образом и до Владивостока, не столкнувшись с хунхузами — китайскими разбойниками, которых в здешних местах было весьма порядочно, как и японцев с белогвардейцами. Этих людей было трое — и все они были приставлены к двум ярким персоналиям, которые все еще оставались в городе…

***

Захлебываясь, у тонущего хватило сил, чтоб покорить собственную силу тяжести и, наконец, вылезти из водной стихии, заодно и заговорить, содрав со спины мальчишку и с небольшим заиканием — вызванным достаточно прохладной водой, спросить, не без нецензурной брани, что это сейчас было и для чего это было сделано, откинув уже и переставшей внезапно дрожать рукой ребенка, словно кошку, или собачонку, на брусчатку.

И теперь заняв уже доминирующую позицию, нависая над ним. Но внешний вид Цербера был совершенно не устрашающим, а мокрое тряпье это усиливало, подчеркивало, утверждало. Человек напоминал полицейского — не сказать что толстого, из-за роста, скорей тощего, но весьма круглого на лицо, будто все съеденные расстегаи за его жизнь отложились не в подбрюшье, а в закромах щек.

В ходе странной беседы выяснилось, что этот господин был капитаном «дальнего плавания», который и решил покончить жизнь самоубийством по несказанной мальчику причине, однако, он сухо поблагодарил разбойника, спросив его имя и предложил пожить у него, пока тот не просохнет и пообещав некоторое довольствование. Разговорились так, что просидели мокрые до рассвета, но не без дела — потушили уже сгоревшую комнатушку мастерской, при помощи дырявого ведра, найденного неподалеку, благо до воды было близко, часть воды доходило до цели. Заодно физический труд согрел и побудил к общению, где совершенные разные по возрасту, еще час назад — абсолютно разные люди, один из которых хотел ограбить второго, сблизились на уровне общения отца с сыном. Вероятно, это было связано с тем, что у всякого беспризорника, а этот мальчик таким и стал два года назад, по причине потери близких, затерявшись в портовой части, есть нужда в материнской и отцовской любви, хотя нет, скорей во внимании.

Все его грабежи — как рассказал он, были лишь для того чтоб свести концы с концами в его голодной жизни, что и было очевидно. Все это время он искал своих родителей — но не мог найти. Капитану, а звали его Евгением Николаевичем Врублевским, понравилась дерзость высказываний ребятишки Ивана, говорил все это он честно, прямо, и довольно нехарактерным для такого возраста, голосом. Прекрасный слух Евгения Николаевича чувствовал также и хрипоту в его голосе и подумал, что это от ночного инцидента. Подойдя к дому — они присели на скамеечке, и, рыжий, хотя и не совсем, скорей светловатый, с огромными голубыми глазами, весь в веснушках, мальчик, весьма по-детски, по-хорошему извинился за то, что мог сделать, если бы пистолет попал в его руки.

Две бродяги дошли до обители к рассвету, это был почти центр города, хорошая квартира на втором этаже в купеческом доме, с несколькими просторными комнатами и высокими потолками. А какая лестница была в этом доме — ни скрипа, а сама-то деревянная. Заходишь, бывало, в такой же дом, поднимаешься по такой же лестнице, а звуки, как будто полтергейст вселился.


Ванюша не растерял на улицах знания, данные ему до пятилетнего возраста — момента, когда он потерялся, некоторые проявления из если не высшего, но точно не самого простого воспитания хорошо выражались в некоторых вещах. Это метко подмечал Евгений, который разбирался в людях, с вершины своего возраста. Ему недавно исполнилось сорок пять.

Дверь открылась, и глазам Вани было представлено великое множество экспонатов. Квартира представляла некоторого рода миниатюрный паноптикум — в предбаннике гостей встречала литая фигура большого бульдога, размер с настоящего. А на стене, на реечках и гвоздях висели различные морские существа — образуя замкнутый цикл, круг, внутри которого висели круглые часы, которые на самом деле были стилизацией под какой-то навигационный прибор. Коридор, ставший объективным разделителем жилища на две части — два полюса, был увешан портретами и фотографиями. Больше всего здесь было природы, очень качественно заснятые на фотоаппарат. Ваню это безусловно поразило, не в корень души, но это было первым приятным впечатлением в его судьбе. Две комнаты из четырех были закрыты — на них висели крупные навесные замки аляповатого вида, с какими-то ленточками красного цвета.

Присели, скудно поели, хозяин не обладал великим запасом еды, кулинарных изысков здесь не было. Каша обычная, солонины немного. Самым вкусным — запоминающимся для мальчика стал чай. Вот это поразило его — он попробовал его впервые в своей жизни. Чай действительно был хорош, байховый, который был сделан в небольшом самоваре!

Кажется, что капитан все же умудрился запудрить мозги несметным количеством рассказов, про этот чай, ибо гость даже устал и осоловел от не самого сытного, но казавшегося объемным, то ли завтра, то ли обеда. Да, капитан был таким — еще три часа назад был пред смертным одром, а теперь спокойно рассуждал в стиле лектора какойнибудь провинции Хубэй, по чаеведению. Но его глаза испускали невероятную тоску — несмотря на внешне радостный тон, который скрывался маской веселого взрослого. Общение было долгим. В ходе которого Евгений рассказал о себе очень много.

Рожденный в ноябрьскую ночь в Кронштадте — в семье известнейшего в Российской Империи потомственного военного врача, и балерины Петербургского театра, Евгений рос смышленым ребенком, однако весьма болезненным. Часть жизнь он прожил на юге, со своим дедом — участником Крымской войны и некоторых южных походов — человеком жестким, принципиальным.

В тринадцать лет он сбежал от него, несколько лет скитался по разным городам юга России, бывая в различных житейских ситуациях, напоминающих ему сегодняшнего Ваньку.

Хотя ушел он не от бунтарства максимализма, а от бесконечных порок и унижений, его — с весьма уязвимой психологической составляющей, хоть он и не был трусом, плаксивой девочкой, но точно не был брутальным и жестковатым как трехлетний сухарь, и не готовым к неукоснительной дисциплине, человечком.

Однако Евгений был поражен тому, что он то был старше, причем гораздо, и не представлял как в семь лет отроду, этот хрупкий мальчик, как и тысячи, если не миллионы подобных ему, скитались по городам и бессметным тропам гражданской войны, погибая от голода и лишая жизни граждан, попадая в вооруженные отряды всевозможных сторон конфликта — а особенно, непонятных Евгению таких как анархистов. При всем этом он оставался человеком умеренно-консервативных взглядов с времен детства, однако не терпел унижения, навязанного патриархальным скудоумием.

В пятнадцать лет он остепенился, вернулся в Петербург — чем очень обрадовал своих родителей, не знавших практически ничего о нем. Поступил вольным слушателем в университет по филологическим дисциплинам. Думал о поступлении на биолога. Затем передумал и поступил по стопам отца и деда по материнской линии, а именно на медика. Учился долго и нудно, почти все ему нравилось. Но слишком много крови не выдержал он и ушел на четвертом году обучения. Все это вызвало большой скандал с родителями. На год он был втянут в идеи социалистов — его ближайшего окружения, но быстро понял, что это не его, подался обычным юнгой на грузовой корабль. А дальше все завертелось само.


Под вечер мальчишка рассказывает о своих попытках найти семью. Оказалось, что и он не из местных, а его родители — тесно тоже связаны с военными. Какая страна — такие и специалисты. Рассказывает тяжело, с большой грустью, помнит все. Не понимает — почему его не нашли. Рассказал, как он жил первую зиму в частном приюте, рядом с умалишенными, неподалеку от города. Затем как сбежал оттуда и вновь вернулся в портовый край. Как его заставляли воровать и отдавать все и держали на цепях какие-то «тѐмные люди», вероятно какие-то цыгане. Слезы и на лице Евгения, особенно после того, что необученный грамоте и арифметике ребенок рассказывает о великом количестве подобных ему и о тех нравах, которые стоят в этом совершенно другом мире. Г-н Врублевский хочет дать надежду на поиск его родителей, но в ответ на явное желание быть услышанным со стороны мальчика — молчит. Он понимает, что это невозможно по ряду причин.

Прежде всего, потому, что он скоро отходит с судном из города, где будет помощником капитана сравнительно большого океанского судна, которое будет покидать город через несколько недель. Чтоб отойти от болезненной и не обещать невозможное, он решается перейти в повествовательный тон романтизма и рассказать о своих путешествиях по городам Европы, Японии, о том, как он десять лет назад прошел на судне от Каира до Цейлона. Евгений показал большую карту и рассказал впечатлительному Ивану о славном мире. На душе у него было очень тяжело. Он упустил историю про свою личную жизнь.

А там было все очень и очень печально. Несколько недель назад он потерял свою жену, год назад — своего сына, подозрительно похожего на бездомного Ванечку, сидевшего у него, в кресле, все время сглатывая, ощущая спазм в горле. Но пытались убить в себе ту невероятную боль утраты, и кажется, понял, что у него есть шанс, нет… его все же не было. Это был совершенно чужой мальчик, и если было все хорошо, то он бы помог ему найти родителей. Увы. Капитан не обращал ни на грязную одежду ребенка, ни на то, что скорей всего он обладал вшами, он спокойно дал ему, где переночевать, а на следующее утро, встретив, пока мальчик спал — впервые в нормальных условиях за все это время, своего приятеля, договорился о том, чтоб его привели в порядок в банном учреждении. Так и свершилось. Евгений сходил на рынок, где купил то, что имелось, а так как город был морской, то, по крайней мере с рыбой проблем, и в те дни, не было, и приготовил нехитрый, но весьма недурный завтрак. После того, как Ваню искупали, ему нашли одежонку, которая осталась от сына добродушной соседки Е. Н. Врублевскому некуда было спешить, корабль еще даже не был пришвартован, и находился у берегов Японии.

Он решил предложить прогулку, и чем-то угостить юного разбойника. Знал бы, что мог уже как день лежать мертвым грузом, а вместо этого спокойно себе здравствует. Ваня проснулся с не самым хорошим настроением. Сухота во рту, устойчивое желание получить махорку. Проявлялся синдром отказа от сигарет. Да, в таком возрасте курили в его неблагополучном окружении все. Он не курил уже несколько дней, и сегодня, эта пагубная привычка стала давать о себе знать, нахлестывая болезненное сознание его, с силой волны высоты в трехэтажный дом. И это в таком маленьком теле, растущем организме.

Табачный запах от одежды услышал еще вчера Евгений, однако, в меру своего окружения, он и знать и не знал, что такому может быть подвержен семилетний ребенок. В его молодость все это начиналось как минимум на несколько лет позже. Нервное напряжение, испускаемое зависимостью от никотина, проявлялось с каждым часом все больше и больше. Если бы не вчерашнее общение — среди которых симптоматика затерялась, то капитан бы заметил это раньше.

Однако, будучи человеком некурящим, прежде всего из-за детских проблем с бронхами, Евгений Николаевич, не сразу замечал тяжелую степень интоксикации у своего временного подопечного, но все же думая, что это ему показалось, несмотря на бледное лицо, недостаточный вес и рост — он то знал, какими должны быть дети, так как планировал работать детским врачом в Сестрорецком санатории, который тогда планировался к построению.

И был открыт — но уже тогда, когда наш герой держал путь на Геную и Марсель. Е.Н же понимал, что бродяжническая жизнь — далеко не сахар.


Ваня чувствовал жажду и не мог ее утолить. Вчерашняя хриплость в голосе — связанная капитаном с переохлаждением, на самом деле была проявлением полуторагодовалого стажа курения всякой дряни, попадающей в логова воришек, и проявлением отказа от папирос. В этом возрасте стаж считался один за три и Ваня уже считался серьезным курильщиком.

Сидел в кресле, и помимо периодического осмотра всего, лишь для того, чтоб найти спасительную пилюлю — в виде чего-либо, но обязательно табачного, хоть цельных листьев сухих; и с такими встречался, или с более традиционной формой — легкой крупки, в измельченном представлении, бесконечно вспоминал, так как больше и ничего не лезло в голову, как эта дрянь смердящая вошла и в его жизнь. А воспоминания были не из легких. Лето двадцатого года, он уже три месяца как бродит по улицам города в поисках еды. Прибивается к стайке — а по-другому и сказать нельзя, мелких, примерно таких как он, хотя и были и пятнадцатилетние ребята, жуликов и воров и иных элементов. Но там была жесткая иерархия — попав в которую, однажды, трудно выйти живым. Одному быть трудно, он почти погибал от голода, по глупости сбежав с ранее указанного заведения.

И это было его спасение — здесь делились с кормежкой и там нашел он хоть какое-то место не под открытым небом, что и спасло его в первую осень и зиму, самое трудное время для таких как он, словно как и для птиц и зверей — активно подкармливаемых людьми, но себе же подобных никто не кормил, а иногда и вылавливав — издевался.

Ваня очень сожалел об этом периоде и если перевести на литературный язык, то можно было его отношение подать в виде одной фразы: «Уж лучше лечь костьми за землю, чем быть рабами у зверей». Всем этим неорганизованным сбродом на самом деле управляли кураторы с преступных группировок — т.е обычные бандиты, заставляющие воровать и приносить сворованное куда надо. Иван был обычным цепным псом у одного из этих страшных людей, форточником. Однажды ему «повезло» — его схватили на месте кражи, и после тридцати ударов по спине, и бегства его подельников из более взрослых, таким образом отвязался от этой братии.

Но перед этим он был подсажен насильственным путем на сигареты, чем активно пользовались господа, которые таким образом буквально привязывали к себе малолетних бандитов. Те, кому было больше годков — конечно находили способы найти махорку, а вот не самые сообразительные по разным причинам своим — были обязаны идти на поклон за очередной дозой. Но и дальнейшая жизнь и вторая зима не были прекрасны, и тогда он нашел другой «коллектив» и там они были уже независимы в своих «начинаниях» и кое-как его жизнь стабилизировалась, он стал умнеть и понимать всю тяжесть бытия с высоты более взрослого, чем он был в реальности, человека. Не мог он это все рассказать даже себе самому, так как были в тех воспоминаниях и черви, тараканы, вши и борьба с ними, невероятная антисанитария, убийства и что самое страшное для мальчика — это крысы. На этом его воспоминания были прерваны, и у него появилось сильное чувство тошноты.

Капитан вернулся домой и отвел парнишку в баню, по итогам которой он стал, наконец, похожим на себя. Не хватало лишь помощи цирюльника. Туда и направилось, зайдя заодно в булочную.

Да, она не была такой, какой еще была пять лет назад, не такой праздничной и вечно заполненной живой очередью из дам в замечательных платьях, и господ, с вечно начищенными до блеска, мальчишками из-за угла, туфлями, но запах ванили и кондитерских штучек, перебивал всякий остаток парфюма с каждого посетителя, если таков был, устойчиво сохраняя приятные ощущения для носа и оставляя в ее памяти классический запах безмятежного детства жителя любого из многочисленных городов империи, с удовольствием отдававшего копеечку или рубль за покупки здесь.

Заглядывая вперед, все будет не так радужно, и на десятилетие мастерская семейного счастья превратится в совершенно безнравственную наливайку, в которой каждый проходящий мимо, обязательно нагрянет, на сознательном и подсознательном уровне оплакивая ту самую добротную пору. Но воскрешение будет, и тогда, это небольшое здание станет и кулинарией, первой в этом городе, и самой лучшей, сохраняя в памяти то добро, заложенное в первом ярко-оранжевом кирпичике, основателя.

Купив булочку с маком, багет, и еще какие-то изделия с сладким наполнением, Ваня с большим удовольствием стал поглощать их. Как и все — что попадалось ему на зуб. Это стало отвлекающим маневром для растущего желания покурить. Пока капитана не было дома, ребенок с манерами, добытыми им за все это время, обыскал все, что мог, с замечанием — ничего не взяв, в поисках табака, и очень расстроился. Но сладкая, только что выпеченная булочка на время успокоила его, что имело в себе определенные физиологические свойства, но он так и не отважился попросить купить табака — достаточно дефицитного товара, который не так просто и легко можно было купить в конце августа двадцать второго года.

Ваня мало говорил, но много ел, забивая свой желудок и мозг тривиальными задачами, отвлекаясь от злосчастной страсти к дыму и пусканию колечек дыма. Чего он только не попробовал в этом, казалось, некурящему, простейшем, отупляющем занятии — от нюхательного табачища, до жевательного. Последний он особо не любил, но встречался он ему часто, по причине своей « приторной невкусности» и сильного, дурманящего эффекта, вызванного прожигающего всю ротовую полость содержимого массы, завернутого в небольшие квадратики или кубики.

Но это ведь не был пилѐнный сахарок, не имеющего никакого вреда, за исключением разве что негативного воздействия на фигуры дамочек, а отвратительная на вкус прессованного или скрученного в жгуты сухой субстрат, который он — по тупости своей, даже не сплевывал, а проглатывал. И с великим удовольствием вспоминал о ней и о том иллюзорном счастье, которое заводило его сердце в такт больного тахикардией.

ЧУДА НЕ БУДЕТ

Идет активная работа к массовой эвакуации части городского населения. Став Правителем, Дитерихс заявил в интервью в июле: «Вопрос об освобождении России мне представляется чудом». Он понимал, что чудес на свете не бывает. Но у него был выбор. Рискнуть, ввязаться в драку, пусть даже проиграть — или продолжать тачать сапоги. А еще у него появился шанс закончить во Владивостоке дело чрезвычайной важности. Уголовное дело об убийстве последнего российского императора Николая II и его семьи. К двадцатому августа он отказался от всего в пользу крайне болезненной, но более рациональной идеи широкомасштабной подготовки к окончательному уходу из России. Тяжело быть тем, кто подписывает капитуляцию. Да, в этом случае эвакуация была именно ей.

«Маленькое национальное приамурское государственное объединение, горделиво и смело выкинувшее знамя борьбы за Веру, Царя и Отечество, конечно, будет раздавлено и стерто с лица земли, — честно вещал Правитель в обращении к народу. — Нечего скрывать, что у нас нет ни денег, чтобы жить, ни патронов, чтобы защитить свою жизнь…» — об этом он сказал несколько позже.

Нужны были корабли, нужны были организаторы, шла активная и сложная «работа с Американскими континентами», где «заокеанские русские» готовили почву для швартовки будущих кораблей с людьми. Проведены наборы команд, идут тяжелые и долгие разговоры с Японцами по судам, топливу, и иным вопросам. Последние остатки средств тратятся на доукомплектование, на сдерживание противника. Японская империя всеми силами желала получить как можно больше навара, прибыли, гешефта на происходящем. Пришел срок пожинать жатву, иначе скоро здесь будет ураган, который все это снесет, как будто и не было этого всего. Прочитавшие в мягких креслах своих домов, недавно опубликованный рассказ Ивана Алексеевича Бунина — «Господин из Сан-Франциско», еще не задумываются, что часть из них в прямом смысле этого названия могут стать жителями сего города, недавно пережитого сильнейшее землетрясение.

А еще часть — уже в смысле названия, данного автором, должны были задуматься над идеями суетности той жизни, смысл которой наполнен лишь погоней за деньгами, состоянием и развлечениями, утехами. Такой знакомой многим из них. И будто кажется — что все, что произошло недавно, и является платой за все эти греховные деяния. И что не просто так все произошло, и теперь они, как и Наполеон, будут сосланы на остров Эльбу, чтоб осознать это, а если не поймут — то и на свой Остров Святой Елены. То есть — до конца своих дней. Конечно, на деле все будет не трагически, но не для всех, потому что и по состоянию на августовский день не все отойдут от своего ремесла похоти и гедонизма. Одними из первых стояли в очереди на запись «на счастливый билет» в неизведанный мир по ту сторону Тихого океана, лица, замеченные на том самом рауте.

Всего через пять дней после, они консолидировались в одну группу и вероятным образом планировали отправиться жить в ЛосАнджелес, столицу Калифорнии, одного из самых крупных городов на западном побережье США. Это был наиболее распространенный вариант, так как в Южную Америку суда решили не отправлять, и попасть в нее представлялось трудным делом, да и зачем, если была еще Канада, Мексика, а кто средств имел достаточно — чаще всего представленных драгоценными металлами или бриллиантами, перебирались в Европу.

Конечно, бедноватое большинство, никуда и не собирались. А несколько тысяч среднего и высокого достатка с великим желанием подбирали как можно лучшее судно — чтоб было мягче и быстрее, и чтоб соседи — если были, позавидовали. Но это касалось лишь наиболее выносливых «тиранозавров» из прошлого. Большая масса собирающихся уехать была куда менее богатой и не являлись ярчайшими сторонниками покидать свой край, свою отчизну.

Первая группа — это «туристы» и «гастролеры», колесившие в такт с победами и поражениями белых, странного мышления, вроде и не трусы, нуждающиеся в бесконечных игрищах и активных действиях, непременные спонсоры, иногда и крупные землевладельцы, не успевшие вовремя покинуть свой регион, и разъезжающие по России в надежде успешных контратак и возвращения потерянного недвижимого имущества.

Такие даже не стояли в необходимых для бюрократов очередях, их знали пофамильно, и в городе было таких не больше дюжины. За двадцать лет до этого, коммунист Дзержинский в письме сестре Альдоне про таких, как эта дюжина напишет, причем вполне заслуженно и объективно: " Во сто крат лучше работать за меньшую плату у хорошего человека, нежели у тех подлецов, которые за деньги, которые тебе платят, готовы высосать не только силу твою, но и нервы, и здоровье, и жизнь. Они хотят купить не только работу, но всего человека целиком. Они превращают человека в товар, и это самое ужасное…»

К первой группе еще можно отнести ярых представителей «контрпропагандистов», людей публичных и общественных, пишущих различные были и небылицы про своих антагонистов, в том числе в местных газетах, например, журналисты «Слова» — ярые антисоветчики из преимущественно богатых семей. Ко второй группе можно отнести консервативное сообщество врачей, ученых, преподавателей — даже и столичных университетов, да, их судьба довела до этого края земля, люди вполне спокойные. Небольшая группа духовенства, и конечно крупная свора начальников и бесконечных заместителей разного уровня, иные сугубо-военные элементы. Ну и местные торгаши — далеко не все, вот эта группа все голосила и оплакивала огромные сундучки и пыталась упрятать в лесочках и борах то, что не могла увезти, согласно регламенту. Этот небольшой по хронологическому признаку период был богат на создание тайников, кладов, в надежде, что они когда-то за ними вернуться.

Некоторые, особо чудаковатые представители «кладосоздающих» будут прятать свое имущество под водой, причем крайне небрежным образом, скидывая все крупногабаритное добро с острых вершин скал, в тихих бухточках, вместе с мебелью, которая по понятным причинам разрушались. Лишь бы не досталось — девиз многих глупцов. Но не все узнают, что немалую часть найдут ищейки пролетариата и совершенно мизерное количество людей когда-то вернется к своим тайничкам.

Первое судно, предназначенное для эвакуации зашло в порт пятого сентября. Именно этот корабль двадцать дней назад ночью ушел в направлении бескрайних горизонтов, за «согласованием».

Он выполнял задачу — о которой можно было догадаться, но озвучить не имело смысла, так как через несколько десятилетий скажет индийский религиозный деятель Ошо: «Пока Истина не стала вашим личным опытом, что бы вы о ней не думали, это только убеждение. А все убеждения — ложь, и все убежденные — слепы.»

И как вы понимаете, в более понятном для русского человека формулировке, ваш покорный слуга свечи не держал, когда вышеописанный объект бороздил моря и океаны. На четырнадцатое число было назначено отправлено. «Счастливые билеты» получило до семи сотен людей, намеревалось, что судно еще заберет нуждающихся «в спасении». Полностью оголять город никто не разрешил, военные там были — но только отставные, высокого ранга, да и раненые, но конечно, не из простых солдат. Пароход был не без роскошей, как и полагалось такому судну.

Люди не составляли большую часть полезной нагрузки, это было и так очевидно, но замечу, что три дня до этого — с небольшими перерывами, в него загружали явно не чемоданы пассажиров, а крупные и тяжеловесные деревянные ящики, реже оцинкованные контейнеры, над этим трудилась «труппа» из примерно тридцати мужчин, имеющих феноменальную силу и необычайную выносливость. Словно все они — братья известнейшего Ивана Поддубного. Иных сюда и не брали, за исключением юрких подростков, нужных для закатывания в нужные, труднодоступные для широкоплечих, места, совершенно смешных по объему бочонков. Да и таким образом предоставляли хоть какую-то оплату, во времена безработицы, чтоб те имели хоть какие-то средства на выживание. Достаточно скромно, с небольшим количеством провожающих — если и уезжали, то целыми семьями, кто будет провожать то, если только не приближенные, и по каким-то причинам не взятые в долгий путь служанки, домработницы, гувернантки. Ранним утром корабль покинул гавань и отправился первым, флагманским образом, пробивать дорогу до такой далекой и непонятной Америки — обросшей большим количеством мифов.

Если про Европу знали весьма много, то единственные, что помнили многие пассажиры про Новый свет — так как это про гражданскую войну, произошедшую там полвека назад, что не успокаивало, а наоборот усиливало напряженность и заставляло задуматься над тем, а что если повториться? И снова бежать? Мир не так и бесконечен. Сюда очень точно подмешивался призрак мировой революции — окутавший страхом ее противников. Многие смеялись над революционерами пятого года, но ведь это было зря. Никто не верил в революцию в Германии — но она же произошла, о чем говорить про Россию. Мало кто вспоминал ухмылки в адрес студентов, проводящих малоудачные террористические акты на местных чиновниках в разных уголках империи — но не так смешно было, когда узнали о покушениях на императоров, которые привели к известнейшим последствиям в итоге.

Помнится и смерть Столыпина. Тремор овладевает лишь мысль о том, что большевики доберутся до каждого из наиболее проявивших борцов с ними. Это было тяжелое время, когда чернь, люмпены — именно так их называли многие здесь, наступала семимильными шагами по всем фронтам жизни.

Теперь хоть прямиком на плаху. К двадцатому сентябрю обещали подготовить второй корабль — теперь на него было куда более попасть, и в порядке условной живой очереди, большинство из тех, кто были на том самом рауте, попадают на судно, первым или вторым классом, в зависимости от таинства распределения. Семнадцатого сентября большинству разносят письма доброчестивые разносчики писем.

Открывая каждого из них — удивленным образом упакованное в конверт из дешевой бумаги письмо, растиражированное печатной машинкой, за небольшим исключением разнящуюся по фамилии, имени, отчеству, кому это письмо было адресовано, и от печатки и подписи — кем учреждено разрешение. Отправление было назначено на двадцать четвертое число. Город все еще жил мирной жизнью, Спасск держал оборону, японцы еще не покинули регион. Все было так, как и месяц назад, за исключением одного — момент времени, когда жизнь должна будет круто измениться в очередной раз, нещадно приближался.

Наступает время прощания, невеселых сборов, местные впервые осознают потерю своих домов, неместные — это уже прошли, их дома уже давно сожжены, разворованы и захвачены чужаками. Мило наблюдать, как гости — приезжие, успокаивают сердобольных барынь, оплакивающих все, что не могут взять с собой, в отдельных случаях — истоптанные сапоги то ли брата, то ли мужа. На каждого человека установлен строгий лимит по багажу, равный нескольким пудам живого веса. Первоначально запрещается провоз питомцев — нет, никаких проездных документов тогда никто не просил, но истерика детей и жен, капающие на седые и лысые головы глав семей, заставляют обратиться с коллективной просьбой смягчить ограничение, и их просьбу удовлетворяют — собаки и кошки имеют право в ограниченном количестве покинуть Россию и больше не

оставить здесь своего потомства. Великая потеря конечно же…


***

До салона оставалось не больше сотни шагов. Это было достаточно примечательное здание на Светланской улице, названной в честь «Светлана», на котором тогда посетил Владивосток Великий князь Алексей Александрович в 1873 году. Самое удивительное, первое ее название — Американская. Она была названа в честь пароходо-корвета «Америка» — первого российского судна, исследовавшего залив Петра Великого в 1859 году. Американская улица стала главной и вроде бы как первой улицей Владивостока. Через пару лет ее переименуют в Ленинскую.

Так очевидно и так глупо, как и в сотнях городов, создавая образ «божественного» вождя, наспех уничтожая то, что еще вчера было частью настоящего, а сегодня — проклятьем нового режима. Но об этом не в этот раз. В этот день все было еще по-старому, и капитан — одетый по уставу, как и полагалось — ему нужно было еще зайти в портовое управление, отвел мальчика к своему личному цирюльнику, старому еврею — Борису Моисеевичу, который был его близким другом и также планировал «отчаливать» в скором времени. У него была первый и самый лучший салон в городе, открытый еще его отцом, и перешедшим ему по наследству.

Он попросил своего друга найти мастера, который бы справился с непоседой, которого он привел, вызвав странное выражение лица у всех тех, кто частенько бывали здесь и попивали кофе с прекрасной выпечкой, в ожидании своей очереди подправить прическу, бородку или усы. Здесь стояла своя, аутентичная атмосфера, где поход к парикмахеру — не являлся первичным, а лишь дополнял эту обстановку, пропитанную запахом только что выпущенной газеты — купленной у юнца на переулке, и чем-то еще. Так было не только у Бориса Моисеевича, это характерная черта того времени, исчезавшему с стремительной скоростью. Такой обстановки уже не будет никогда, все станет куда прозаичней.

Оставив мальчика, без пояснений — показав непонятный для чужих жест, Евгений сообщил, что ему нужно отойти на часок, а затем он вернется и заберет мальчишку, а если немного опоздает — то попросит угостить его чем-то, и за это позже заплатит. Да и едва не забыв, уже на выходе сказал, что прическу делать на свое усмотрение, так как ни он, ни естественно его патлатый, с свисающими до плеч волосами, подопечный, не разбирались в этом сложном деле.

Рука болела нещадно, но он не подавал виду, с легким шагом, словно молодой человек, скорейшим образом направился домой. Минут через пятнадцать он был уже в квартире. Взял ключи, спустился в погребок — да, в его доме он был, где помимо пустой тары, где с трепетом нашел упрятанную между пустыми бутылками вина маленькую бутылочку, вроде бы с нашатыря, внутри которой оказался кристаллический порошок белого цвета.

Он применял его уже на протяжении двух месяцев — после сильнейших болей, овладевающих его руку, и норовящих лишить его работы, которую он так не хотел терять. Это был морфий. Он взял шприц и развел с ранее подготовленной водой, в нужной концентрации, сделал себе инъекцию чуть ниже плечевой области, облизнулся в предвкушении счастливого облегчения. Он успел добежать, так как малейшая отсрочка очередной инъекции грозит нестерпимыми болями в мышцах, суставах, внутренних органах, кровавым поносом, рвотой, нарушениями дыхания и сердечного ритма, фобиями и страшными видениями.

В скором времени, как только инъекция попала в его кровь, боль постепенно стала уходить, давая неким образом мифическую эйфорию. Тот доктор, назначивший ему морфий, забыл сказать одно — нельзя было применять его так, как это делал капитан, не знавший о губительном влиянии этого наркотика, который для него был лишь анестетиком. Морфин гулял по миру и всегда приводил к быстрому привыканию.

Очень быстро он покорил и капитана, хотя это он еще не осознавал, думая, что таким образом лечит боль. А боль то была фантомной. Примерно как месяц он перешел в первичной стадии наркомана — человеком, имеющим зависимость. Зачем он продал ему так много порошка, не знает никто. Это был суррогат, который еще больше усиливал эффект, чем условный «морфий». Он побледнел, откинулся на кресле, его зрачки были сужены — в таком состоянии он просидел с полчаса, его дыхание и сердцебиение замедлилось, он почувствовал удовлетворение своего знойного желания прекратить болезненные ощущения. Непонятно, почему он так и не обратился повторно к врачам, ведь он же сам должен понимать, что лечение не есть анестизирующий эффект. Но увы, вокруг не было знающих понимающих, а он медленно и верно начинал себя убивать.

Одновременно с этим, нарастающее желание курить у мальчика, вырывалось из его тела. Шел четвертый день, когда он перестал употреблять свое утешающее средство, имеющее такое же страшное и коварное влияние, как и вышеуказанный морфий. Повезло и у него. После подстрижки его угостил заядлый курильщик, который все время, пока Ванечка находился в кресле, обольщал его нюх запахом свежего и «вкусного» табака, сигареты, которую он провокационно раскуривал, затмевая его маленький и глупый мозг, принуждая думать только над тем, когда он вырвется из под опеки совершенно не нужного его парикмахера, а вел он себя раздражительно, ощущая запах табачного дыма. Мастер даже оскорбился таким поведением, перестал пытаться успокоить ребенка, не понимая, что на самом деле является красной тряпкой для быка из испанской корриды. Он лишь строил гримасы в зеркале, все время мешая человеку сделать свое дело. И да, его боги услышали его мольбу, его угостили — без всякого зазрения совести со стороны «угощавшего» и он был безмерно благодарен, получив длительным воздержанием мощнейшее удовольствие, и казавшуюся приятной слабость в ногах.

Непродолжительное время он ощущал себя Лермонтовским героем, воображая, что бьется в горах Кавказа с врагом не на жизнь, а на смерть, даже размахивая руками, ничего не говоря, испуская пену со рта, что было достаточно странно, зная клиническое действие опиатов, хотя почему — ведь это все довольно индивидуально. Но сознание постепенно приходило в себя, и еще через несколько минут он восстановился и вспомнил, что надо бежать в цирюльню и забирать того, кого взял под опеку, забыв на кратковременный промежуток даже его простое имя. Два идиота — скрывающие друг от друга свою болезнь, один старый, а второй молодой, вновь воссоединились, и побрели домой, где капитан, получив «заряд легкости», распевая какую-то песню, приготовил обед, накормил юнца, а тот и не был ему рад, так, как спрятанному в карманчике сушенной дряни. Потеря аппетита имела место быть после прокуренной дотла папиросы. Вскоре после обеда, Евгений Николаевич направился в порт, где начал работать в составе команды, которая через три недели будет готова к отправке в Америку. Все последующие три недели проходят крайне скучно, это время от дозы к дозе, явного сокрытия своей пагубной привычки, причем весьма удачного, позднего осознания и понимая того, что он уже не может отвязаться от сего ремесла. Ваня одно время живет у Евгения, затем исчезает почти на три две, еще с большей силой разочаровывая бренную жизнь капитана, однако появляется, как ни в чем не бывало, в десятых числах месяца…

Дозировка морфием постепенно растет, и он относительно скоро закончится, хотя у него его вполне достаточно.

Все дни он связан с судном, часто, от любопытства, с ним путешествует и Ваня, которого он называет сыном, несмотря на то, что все знают, что его сыну гораздо больше лет, но не встревают с лишними вопросами, да и не до этого всем. Разрабатывается план хода, где обязательными пунктами являются остановки в Петропавловском порту, где необходимо будет «подкрепиться» запасами угля и иных средств, и некоторое изменение курса,

из-за того, что запасов топлива не хватит, с еще одной остановкой в Ванкувере, а затем только до финишной прямой в Лос-Анджелесе.

Путь обещает быть долгим, и запланированный ранее выход первого октября переносят на неделю раньше, из-за того, что корабль не является хорошо приспособленным к дословно формулируемой начальством порта города к «погодным явлениям, которые могут быть проявлены в осенне-зимний период». Евгений, как и обещалось ранее, получает ту должность, на которую и рассчитывал.

На вопросы о семье всячески отшучивается и никому не говорит, что ее нет в живых, скрывая этот факт по непонятным причинам. Все идет своим чередом; без всяческих эксцессов провожают первый корабль, ушедший из города с большим количеством людей. Второе судно — на котором пойдет г-н Врублевский, будет куда менее скромным, но не тем не менее, проходным — именно по такой пути должны будут пройти еще семь пароходов такой вместимости. Наш герой являлся единственным из команды парохода, повторюсь, единственным, бывавшим ранее на Американской земле. Правда, тогда он ходил по другому маршруту, но тем не менее. Даже «главный командир» судна не был там, за исключением одного старого похода близ Аляски, когда тот еще был китобоем. Вся команда насчитывала двадцать семь человек, при необходимых тридцати шести. Это было обусловлено решением морского департамента — вернее той структуры, которая в этот момент времени занималась всеми вопросами, связанными с «морской» частью вопроса эвакуации, по причине нехватки кадров.

***

Как хорошо и как прекрасно, что урбанизированность тогда еще не обрела таких масштабов, как в Лондоне, из-за многочисленных кварталов трущоб. Владивосток был молодым городом, не без узких проулков портовой части. Но здесь все еще можно было дышать во весь рост, где все еще были сосѐнки и ели, и конечно очарование бухты Золотой Рог. Здесь — в теплый и безоблачный день, двадцать третьего сентября, дня, когда ночь вновь доминирует над дневным светом в северном полушарии, можно было заметить интересную картину, прогуливаясь по улице Набережной в направлении Семеновского базара, Семеновской, Фонтанной улицах, а немного поздней и по Николаевскому и Центральному проспектах. Здесь, помимо обычных пешеходов, трудно было не заметить группки, расхаживающих дам с платочками, и какими-то финтифлюшками, всех в слезах и печали. Так прощались хозяева прежней жизни. Разобщенно прохаживались по родным местам с детства, или ставшим родными за этот короткий миг, мужчины, обязательно с тростями, в парадным костюмах, подчеркивая свой статус.

Трости в тот день были с ними не потому, что все они были хромыми, а потому что так надо было — по негласному правилу. Благоухающие дети прямо между родителями, затмевали стройным шагом всю дорогу, не давая проходу проезжавшим, на редких в ту пору, автомобилям.

Попрощались все также и с трамваями, гордостью Владивостока, ставшего первым городом на дальнем востоке Российской империи с трамвайными сообщением всего десять лет назад. Проехались на «городских поездах» и непосредственно создатели — основатели, инженеры и глава первого трамвайного депо, так как второе как оказалось позже, и не использовалось по своему назначению. Не отметят они десятилетний юбилей трамвайного сообщения, в узком кругу всех, кто был причастен к этому важному этапу для каждого города. Завтра большая часть из них покинет город, не желая этого, часть останется — и примет мученическую смерть за сотрудничество и сочувствие «буржуям». А кому-то повезет. Много слез прощания будет сдержано, а еще больше — вылито.

Но это нормально, как и нормальна, естественна любовь гражданина к своей родине, по крайней мере, если она точно искренна. Вещи были собраны, ключи отданы, указания отданы, подарки на память сделаны. Прогуливались по абсолютно чужому городу и никогда не бывавшие здесь даже с проездной целью три господина из «Москвы». Изнурительным показался им переход, в обход Спасска. Они чуть было не сорвали указания своей власти — лишь подкупив золотом чиновника из «белой» администрации, им удалось получить разрешение на выезд, где они — по подготовленной в краткий срок легендам и документами, являлись представителями журналистики из какого-то небольшого города в средней полосе России, то ли Тулы,

то ли Орла, дабы не быть обнаруженным — мало ли что, если бы взялись считать вхожими в мир Москвы, или не дай Бог самого Петрограда.

Уж сильно много подводных камней и лишних «знакомцев» могло быть и поступили весьма верно. За то время, пока они находились здесь, они вышли на все нужную подпольную ячейку. Передали пламенный привет от большевизма и нечто, что было необходимо, без лишних объятий, получили временное жилье на самом окраине города на улице Луговой, в заброшенном домишке из морского камня, абсолютно непримечательного с виду. Сюда не было подведено электричество, что вовсе не являлось проблемой для гостей — приобретенные свечи и найденная «летучая мышь», то есть керосинка спасли ситуацию.

Дом представлял собой крайне скромное помещение с двумя комнатами и плоским настилом и скорей был похож на домик охотника, если бы не каменные стены, которые в том случае чаще всего были представлены деревянными бревнами. Проблемы с едой не было, керосин спустя пару дней обменяли за какие-то безделушки у слепой старушки, которой он был и не нужен. Играли в карты в вечернее время, а днем — проводили активную деятельность по слежке за приставленными лицами. Что было довольно скучным делом, хотя им дали ознакомиться с делами, аккуратно сшитыми бережными руками будущей советской разведки, где весьма в грубом и понятном виде описывались злодеяния агитационного плана и эмпирические доказательства того, что эти самые усатые негодяи вели самую активную разрушительную деятельность против молодого советского строя До основания советского государства оставалось четыре месяца…

Ежели честно говорить, то ребята были не очень впечатлены историями тех, за которыми нужно было следить, два скучнейших буржуя — первый недоделанный, рахитообразный, худой как смерть, писательнишка, которого можно было задушить платком, а второй — вспоминая и проводя аналогию с Чеховым — толстый вояка, генерал от кавалерии, прославившийся тем, что позже назовут «белым террором».

Между собой тройка, нет, не лошадей, предполагала, что «обоих» в нужно будет убить, но начальство посчитало более сладким образом постараться их прикончить за океаном, и перечить этому было глупо, ведь месть — сладкий плод, и чем лучше ее проявить и организовать, то тем слаще он будет. Пока что мало кто из беглых был убит на чужой земле, но скоро, очень скоро все проявиться. Большевикам пока было не до этого. Всех радовала возможность посетить то, что они называли не иначе как «Стэйтами». Сами парни были примерно тридцатилетнего возраста, проявившими себя во время событий в Петрозаводске, позже на Каспии.

— Напоминаю, что завтра мы отчаливаем, никакого питья и глупостей, хотя вы не такие, но все же. Да, и еще, как вас там, «господин», эх, Богодухов, да, звучит смешно, не так ли, товарищ Нойтер? Напоминаю вам в официальном порядке, что общаться на «вы» отныне и с «пиететом» должны и выбросьте ваши глупые шутки, на корабле это не поймут. — сообщил в утренней беседе, за столом у заросшего малинника главный по операции, бывший «уполномоченный» Самарской «царской охранки», мужчина, лет сорока пяти, Бобров Семен Семенович, под «творческим псевдонимом» под данную операцию — Негласов Семен Петрович. — Мне такой ликбез проводить не надо, выучил все, все понятно — с хохотом заявил третий, после реплики и тишины от товарища Нойтера-Богодухова, кому было все адресовано. Третьего звали Романом Михайловичем Морозовым, ему даже псевдонима не дали, таким и остался.

— Ну и ладненько. — сказал в очередной раз свою любимую фразу Семен Семенович.

Именно так он говорил и февральские дни, когда поджигал здание Самарского полицейского отдела и несколько раз приговаривал. Сгорело все, но нужные архивы он, вместе с неравнодушными, унес с собой и помог большевиками, чем заслужил великий почет и должность. Но дальше он не героизировал, охотно сидя в штабах в тыловых городах, но вызвался на данную операцию, и без труда получил разрешение, решил «проветриться».


Крайне странным, схожим на хищный, взгляд, посмотрел на главного, Нойтер-Богодухов. Его оскорбило, что его перебили, да и не ладилось у него в отношении с Семѐн Семеновичем. Он был довольно странным товарищем. За это непродолжительное время у них не сложилось в общении и лишь Роман сдерживал нарастающую неприязнь между ними. Непонятен лишь повод. Товарищ Семен понимал, что если так пойдет дальше, то проще будет от него избавиться, но с другой стороны понимал — что это невозможно, да и не нужно.

Сближаться с объектами надзора коллективным решением принято было в процессе «круиза», или даже уже там, в Америке. Все зависело от указаний центра, но пока они были весьма туманными, с ограниченной задачей, кажущей простой.

Вечером был последний акт связи через телеграфиста, но дополнительных указаний дано не было, да и телеграфист в порту был весьма раздражен, что его отвлекает от передачи списков тех, кто покидал город, украденным за пару часов до этого.


*** В ту же пору, двадцать второго сентября, капитан складывал последние вещи, Ваня был при нем. Вместо долго разговора, он сказал ему следующее:

— Как ты понимаешь, я покидаю город, и это скорее всего, навсегда, но возможно, мне повезет еще вернуться на том же корабле, чтоб забрать оставшихся. Я хочу попрощаться с тобой, к сожалению, я не могу взять тебя на корабль, прости. Ничего не говори, мы сблизились, и ты стал мне за это время сыном, но увы. Я оставлю тебе «фантики», потрать их с умом, да и побыстрей, скоро они станут неактуальными. Квартиру отдаю соседям, ты можешь в ней прожить еще неделю, затем в нее вселяться их родственники. Так было оговорено еще давно.

У Вани проступили слѐзы. Он был крайне разочарован. Но он набрался сил, чтоб сказать лишь одну фразу:

— Я понял, понял, хорошо, но я уйду с тобой, туда, откуда пришел, в порт.

— Это твое право, прости, но через пару часов я ухожу. Капитан ходил по комнате и касался руками стен его квартиры, едва сдерживая слезы. Он был сонным — так как принимал снотворное, одолженное у соседки в первой квартире, это была настойка на травах, которая почти мгновенно вырубала его. Он испробовал его два раза — таким образом, успокаивая растущее желать сделать инъекцию. И пока это, с горем пополам, но помогало. Он уже во всю понимал, что попал в ловушку морфия, но если бы, если бы, еще у него было время здесь, на земле, он бы направился к врачу. Но нет, времени не оставалось. Ломка проявлялась, он не употреблял наркотик на протяжении почти двух суток. Поверьте, это сложно. Выглядел бледно, но держался, как мог. Лишь бы выдержать до отправления и первой смены — подумал он. Но это казалось фантастическим исходом.

Сердце болело, болезненные ощущения были и со стороны печени, а послезавтра, да даже скорей, почти что завтра, ему надо было быть одним из двух руководителей судна, с ответственностью за жизни нескольких сотен.

Посидели на дорогу, и разошлись, в надежде друг друга не увидеть, в якобы разные стороны. Ночью в Пароход загружали уголь. К утру рабочие осознают — что их труд был напрасен. Темная ночь скрыла тот факт, что вместо необходимого каменного угля, были загружены тонны бурого, причем неважного качества и марки. С таким судно далеко не уйдет, очевидно, посчитав грубым образом теплоѐмкость этого топлива. Тридцать пять тонн, которые они успели загрузить — благо, не спешили, были выгружены, и заменены на верный вид топлива. Оказалось, что бурый уголь должен был уйти в Японию, на японском судне, стоявшем рядом, который проходил здесь транзитом, только ради того, чтоб забрать залежавшийся бурый уголь. Добро не сильно большое, но и терять возможность забрать — устойчиво не желали.

В капитанской рубке происходило крупное совещание и генеральное обсуждение маршрута хода. Маршрут еще раз скорректировали, но незначительно, на сугубо внутреннем уровне. Уточнили списки пассажиров, запасы необходимых ресурсов, в том числе питьевой воды и продовольствия.


Днем, двадцать третьего сентября, «отдали» телеграммы в порт Ванкувера, Петропавловского порта и Лос-Анджелеса, что следующего дня судно выйдет в нужном направлении и через энное количество дней по расчетам они зайдут в вышеуказанные города. Пароход был сделан из естественно железа и имел две мачты для парусов и одну большую-пребольшую дымовую трубу. Корпус, разделѐнный на три палубы, имел размеры больше двух сотен футов длины и тридцати, возможно сорока футов ширины. На «Гельвеции», а именно так она называлось, имелось три трюма, оборудованных паровыми грузовыми лебедками. Общая грузоподъѐмность парохода составляла до восьми сотен тонн полезного груза, помимо запаса угля в бункерах, которые расширили в полтора раза, за счет перестроек, которые осуществлялись за пару месяцев до этого в каком-то японском городе. В среднем трюме располагался балластный танк.

Таким образом, характеристики парохода очень сильно напоминали

известнейший в былые времена «Владивосток» — товаропассажирский пароход Добровольного флота, однотипного с пароходом «Камчатка», построенным на той же верфи, закупленным у Англии в далеком 1880 году за громадные по тем временам деньги. Он был знаком многим старожилам, и чем-то напомнил о тех добрых временах, весной 1891 года пароход «Владивосток» сопровождал крейсер «Память Азова» с цесаревичем и будущем императором, к горести последним, Николаем Александровичем во время его пребывания на Дальнем Востоке и визита в Японию и Китай. Но «Владивостока» не было с нами, так как 5 октября 1893 года корпус переломился и двумя частями ушѐл под воду, потрепанный морской стихией чуть ранее, а вскоре части корпуса были проданы японцам за смешные тысячу рублей.

Стальной монстр «Гельвеции» приводил в движение двигатель схожего типа «Компаунд» мощностью в восьмисот лошадиных сил. Вероятно, это был младший брат «Камчатки» и «Владивостока», построенный нескольким позже, примерно на десять лет, с определенной модернизацией внутри, но сохранивший очень и очень схожий вид, как у старших братьев. Настоящее название судна было старательно стерто со всех мест, само оно было в неплохом состоянии, хотя и нуждалось в определенном ремонте косметического характера. «Гельвеция» — имя, данное, видимо, швейцарцам, прежними владельцам судна, иначе бы трудно объяснить название корабля в честь персонифицированный символ Швейцарии — страны, не имеющей выхода к морю. Еще более странным было то, что название написано кириллицей, а не как должно быть — «Helvetica». Но никто на это и не обращал внимание, не имея время на догадки, а имея конкретную цель подготовки к выходу «Гельвеции» в назначенный срок. Из тех рабочих порта, мало кто вообще знал, где та Швейцария находилась. Другое дело — «Владивосток». И слуху приятно и сердце близко.

Во втором половине дня, с корабля спустили флаг Японской империи, зачем-то повесили Андреевский, вскоре догнав, что сделали что-то не так, вернули Японский на место, повесив на первой, залежавшийся в каком-то учреждении старый добрый флаг гербовых цветов по толкованию времен Александра II :

«Чѐрный цвет был взят с герба России, на котором был изображѐн чѐрный двуглавый орѐл. Жѐлтый цвет по одной версии был также взят с герба России, таковым было поле, в котором изображался двуглавый орѐл, по другой версии — золотым был двуглавый орѐл на штандарте Византии. Так или иначе, но золотой цвет и двуглавого орла изображали на знамѐнах ещѐ при князе Иване III Васильевиче. Белый цвет был известен как цвет Георгия Победоносца, поражающего копьѐм дракона. Белый цвет символизировал вечность и чистоту у всех народов мира на всех флагах.»

Данное решение вызвало удивление у многих, кто заметили этот, уже как двадцать лет неиспользуемый флаг, но возразить никто не стал. А на третьей палубе повесили привычный современникам «Русский флаг» образца 1883г., ставший официальный в последние года существования Российской империи. И тот, и этот был уже анахронизмом. Не было империи, равно как символов, представляющих ее, как и герба и гимна. Исполнять «Боже, Царя храни» кощунственно, а остальное — непотребно. Провожать торжественно в этот раз не с

...