Мертвые не лгут
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Мертвые не лгут

Анна и Сергей Литвиновы

Мертвые не лгут

© Литвинова А. В., Литвинов С. В., 2017

© ООО «Издательство «Э», 2017

* * *

В наше время беда зачастую приходит в виде звонка с самого любимого телефона.

Только звучит в нем чужой НЕЗНАКОМЫЙ голос.

– Вы такой-то? – спрашивают вас.

– Да, это я, – отвечаете вы, оторопев и еще не подозревая, что с этого момента ваша жизнь переламывается надвое. – Да, это я.

– С владелицей этого номера произошел несчастный случай.

Остужев Петр Николаевич

Жизнь профессора Остужева определенно удалась.

Он с ранних лет занимался любимым делом и даже, что истинная невидаль в нашем отечестве, получал за него достойное вознаграждение. В итоге им с женой удалось построить дом неподалеку от Москвы, на участке, который достался им в наследство. В последние годы они жили там безвылазно. Стали даже в свободное время осваивать садоводство и огородничество. Баньку полюбили топить.

Трудился профессор всю жизнь в странной на первый взгляд и довольно новаторской области. Занимался межличностной коммуникацией – но не с точки зрения философии или лингвистики, а применительно к тем техническим средствам, с помощью которых субъекты общаются: телефон, мессенджер, Интернет, факс… Действительно (так он начинал свои лекции перед студентами), а вы замечали, что когда беседуешь с человеком лично, общение идет по одним законам, по одному сценарию, а когда с ним же говоришь по скайпу, то беседа ваша разворачивается иначе? Хотя, казалось бы, те же самые каналы общения открыты: вербальный, невербальный, – а вот поди ж ты, техника, что вас соединяет, она одновременно и разъединяет, мешает предельно откровенному разговору, который возможен лишь тет-а-тет. А при чисто телефонном общении, когда вовсе не видишь собеседника, беседа может стать гораздо более раскованной, чем лично, – но в то же время нарастают погрешности во взаимопонимании. И если ты используешь текстовой мессенджер – отправляешь готовые сообщения и тебя невозможно перебить, разговор ведь идет, опять-таки, по-другому, не правда ли? А когда шлешь эсэмэски, и ты вдобавок ограничен количеством символов – коммуникация развивается совсем по иному сценарию, замечали?

Петр Николаевич (именно так звали профессора) далеко не только психологией и психофизиологией занимался. Еще и в технике (как выражались его студенты) «шарил». Досконально знал, как организована передача данных в современных соцсетях и всевозможных мессенджерах, и даже пару изобретений в данной области оформил.

Но прославился и даже слегка разбогател Остужев совсем не за счет этого. Однажды он стал широко известен – настолько, что корреспонденты радио, телевидения и желтых газет осаждали его с просьбой об интервью. И он никому не отказывал, потому как – что такое интервью? Та самая коммуникация и есть, которую он, по жизни, изучал. На каждой встрече с журналистами он не просто вещал, но и одновременно исподволь исследовал их с ним взаимодействие – методом, так сказать, включенного наблюдения. И выяснялось, что в присутствии телекамеры общение организуется иначе, чем под диктофон. А если корреспондент по старинке записывал в блокнот, беседа протекала, опять-таки, по-иному.

Остужев даже за свое открытие Шнобелевскую премию получил! Отчасти жалко было, что не полноценную Нобелевскую – но и Нобель, он считал, впереди. А Шнобелевская тоже в последнее время стала (как те же студенты выражаются) «гламурненькой». Все-таки вручают ее не где-нибудь, а в Гарварде, в присутствии тысячного зала. Не кто-нибудь лауреату руку жмет, а настоящий лауреат Нобелевки. По американскому телевидению прямую трансляцию ведут. Все средства массовой информации по всему миру о событии сообщают. И, положа руку на сердце, народу эта премия, наполовину шуточная, гораздо интереснее, чем серьезный Нобель, где мало кто понимает, за что дали. А если Шнобелевку оторвал – выходит, почти всемирная слава. Даже в узких кругах ученых – тоже. Хотя бы потому, что на следующий день после вручения ты в Массачусетском технологическом университете лекцию о своем достижении читаешь.

Впрочем, известность к Остужеву пришла еще до премии. Началось с вещего сна – дело обычное, что ко многим ученым, да и поэтам, именно в дреме являлось прославившее их открытие. Вот и с ним так. Он ведь интересовался помимо прочего коммуникацией вовсе без помощи технических средств. И знал, конечно, о многочисленных опытах, когда проверяли, возможна ли передача мыслей на расстоянии, так называемая телепатия. Эксперименты ученые в разных странах обычно проводили дотошно: в один бронированный погреб засаживали одного участника, демонстрировали ему разные фигурки-картинки, тот тужился и передавал свои мысли другому испытуемому, который пребывал в соседнем подвале. И… ничего не происходило. Никто не угадывал, даже самые известные и патентованные экстрасенсы. В итоге на основании многочисленных исследований учеными был сделан твердый и определенный вывод: телепатии не существует.

Однако идея, приснившаяся профессору, заключалась в том, что двумя участниками эксперимента, передающими мысли на расстоянии, должны стать двое супругов, проживших в браке изрядное количество лет. Он сам к тому времени отпраздновал хрустальную, то есть пятнадцатилетнюю годовщину; супругу Линочку очень любил и не раз ловил себя на мысли, что заранее знает, что благоверная скажет и даже о чем подумает.

Петр Николаевич, помимо острого ума и глубоких знаний, обладал также способностями, которые порой требуются ученым в большей степени, нежели интеллект и образованность (и иногда с успехом заменяют их), а именно: организаторским талантом и пробивным мастерством.

Способности эти, надо заметить, не с потолка к нему упали. Пятнадцать лет назад, до Линочки, он был настоящим социопатом. Можно сказать, рохля рохлей и тюфяк тюфяком. Супруга постепенно его выдрессировала. Неустанно в нем пестовала и развивала умение общаться с тем, с кем надо, когда надо и как надо.

Остужев свой мимолетный сон о талантах, что именно супружники проявляют к телепатии, не оставил, не забыл – разработал и расписал требования к опыту, а затем добился, чтобы ему на него выделили грант. И вот наконец были произведены эксперименты над двадцатью восемью парами испытуемых, каждая из которых прожила в браке (как и он сам) свыше пятнадцати лет. Исследование оказалось простым как дважды два. Первому супругу демонстрировали одну из четырех возможных фигур: круг, звезду, волны, квадрат. Тот пытался передать образ своей половинке, находившейся в звукоизолированном помещении. Реципиент принимал телепатическое послание и выбирал нужную картинку. По теории вероятности, шанс точно угадать составлял ровно 0,25. Если бы мысленная связь, напротив, шла совсем без перебоев и помех, будто испытуемые общаются по телефону, эта цифра составила бы единицу.

Итак, провели серию опытов. Подсчитали итог. Результаты ошеломили всех, включая самого Остужева. Выяснилось, что между долго живущими друг с другом супругами телепатия действительно существует! Да, она срабатывает далеко не всегда, но вероятность угадывания стабильно составляла 0,27-0,28, а у иных пар даже уверенно приближалась к 0,30 – это был потрясающий, поразительный успех!

Профессор немедленно подготовил статью для «Вестника коммуникации», а также перевел ее на английский и отправил, ни много ни мало, в «Nature». Статью там, в самом уважаемом научном журнале в мире, долго гоняли от рецензента к рецензенту, однако в итоге она вышла и сразу сделала Остужева широко известным в узких научных кругах. Его эксперимент взялись повторять, на него ссылались, его цитировали, но слава до поры до времени не перехлестывала сугубо академических кругов. Однако еще через пару месяцев ректор вуза, где он преподавал, упомянул о достижении подведомственного ему профессора в интервью Первому каналу телевидения. Первый канал, зверски переврав слова ректора, сделал из его слов сенсацию. И понеслись заголовки и интервью в многочисленных СМИ, теленовостях и газетах, включая сексуально озабоченные «XXX-пресс» и «Давай!».

МОСКОВСКИЙ ПРОФЕССОР ДОКАЗАЛ, ЧТО ТЕЛЕПАТИЯ СУЩЕСТВУЕТ!

СУПРУГИ МОГУТ ПЕРЕДАВАТЬ МЫСЛИ НА РАССТОЯНИИ!

«Я МОГУ УПРАВЛЯТЬ СВОЕЙ ЖЕНОЙ СИЛОЙ МЫСЛИ», – УВЕРЯЕТ ПРОФЕССОР ОСТУЖЕВ.

Тем временем, как мы помним, между самыми первыми опытами Петра Николаевича и его, без преувеличения, всемирной славой пролегло более двух лет. Все это время профессор продолжал и совершенствовал свои опыты. Многие из них он изначально ставил на себе и жене своей Лине, которая терпеливо сносила эксперименты ради науки и своего Петеньки. И только затем, нащупав закономерности, Остужев переносил опыты на большее количество испытуемых. В результате была открыта прямая зависимость между взаимопониманием супругов и количеством лет, прожитых вместе. Также была доказана удивительная закономерность: те, кто состоял в официальном или церковном браке, понимали друг друга лучше, нежели пары, которые долгое время сожительствовали без оформления отношений. Вдобавок профессор установил, что женщины читают мысли мужчин лучше, нежели, наоборот, мужчины – женщин. И наконец, ему удалось открыть поразительную способность: когда супруги находились в активной фазе ссоры (как назвал это Остужев), что сопровождалось повышением артериального давления и учащением пульса, они парадоксальным образом яснее знали, о чем думает их половинка.

Телевидение и прочие СМИ, принявшиеся следить за профессором и занесшие его в анналы персон, от которых можно ждать чего-то остренького, разразились по этому поводу новой порцией сенсационных сообщений:

ЧТОБЫ ПОНЯТЬ ЖЕНЩИНУ, НАДО СХОДИТЬ С НЕЙ В ЗАГС.

ЖЕНЩИНА МОЖЕТ ЧИТАТЬ ТВОИ МЫСЛИ (А ТЫ ЕЕ – НЕТ!).

ЧЕМ ЧАЩЕ РУГАЕТЕСЬ, ТЕМ ЛУЧШЕ ПОНИМАЕТЕ ДРУГ ДРУГА, УТВЕРЖДАЕТ ПРОФЕССОР ОСТУЖЕВ.

Именно последнее открытие, подтвержденное в результате серии неоспоримых экспериментов, а именно: «телепатические способности супругов усиливаются, когда они в ссоре» – стало поводом для присуждения профессору Шнобелевской премии и его поездки в Бостон. После этого известность Петра Николаевича достигла таких масштабов, что его начали узнавать даже водители маршруток и продавщицы молочных продуктов в поселковом магазине.

Остужева Лина Яковлевна

Когда-то на излете советского времени, на первом курсе вуза, Линочка (тогда еще Гнеушева) впервые увидела Петюню и поняла: вот он, самый лучший, самый подходящий кандидат в будущие мужья. С ним и только с ним она достигнет вожделенного успеха. Она приведет его к почету, благополучию и славе, к магической формуле социалистического процветания: кандидатская диссертация в тридцать, докторская – в тридцать пять, академические регалии – в сорок пять. А вместе с научными достижениями должна прийти заветная триада советского триумфа: квартира-машина-дача, плюс любовь учеников и поездки за границу на симпозиумы-выставки-конгрессы. И это несмотря на то, что даже в свои семнадцать Петюня Остужев справился бы с ролью чудака-профессора в студенческом спектакле или ленте «Мосфильма», потому что именно таким чудиком и был: нечесаный, небритый, странно одетый. Руки, испачканные мелом, он вытирал о собственный пиджак и часто употреблял в речи выражение-паразит «собственно говоря». Зато задачки в домашках и на коллоквиумах щелкал в два счета, с оскорбительной (для его однокурсников) быстротой. Вдобавок обладал огромным объемом совершенно посторонних по отношению к учебной программе знаний. Чего ни касался разговор – а в те времена начальной перестройки студенты обсуждали многое и бурно, – обо всем этот довольно нелепый внешне студент имел глубокое представление и свое незаурядное суждение. Зайдет речь о только что разрешенном Гумилеве – он в красках расскажет биографию поэта, а потом как начнет читать на память – и будет декламировать вдохновенно, с пониманием поэзии и проникновенно, пока не остановят. Стоит заговорить (на прогулке по Москве, к примеру) об архитектуре, Остужев в два счета разложит, где модерн, где псевдоготика, где конструктивизм, и расскажет о виднейших представителях каждого стиля и где, что, кто построил. Начнется разговор о сталинских репрессиях – актуальнейшая тема на излете восьмидесятых, – Петя и здесь обнаружит глубокие познания с цитированием западных, не дозволенных у нас историков и политиков, с цифрами в руках, с личными делами казненных и палачей. А уж если речь зайдет о действительно любимых вещах – социологии, психологии, религиоведении, – юный Остужев может вести разговор буквально часами, при этом в наукообразные дебри не углубляется, оказывается интересен и свеж даже для неподготовленной аудитории.

Мамаша Лины преподавала в ту пору научный коммунизм и даже дослужилась в конце восьмидесятых до звания кандидата наук и доцентской должности – и значит, была дамой весьма хваткой. Она и девочку свою дрессировала в том же коммунистическом духе (который через десятилетие назовут феминистским): не менжуйся, мол, и сопли не жуй. Понравился тебе кто-то из парней – действуй сама, и немедля, пока ретивая подружка не увела.

Как следствие, когда на первом же курсе, в сентябре, собрались вновь поступившие студенты организовать сабантуйчик в общаге, а Петюня Остужев принялся отнекиваться – Лина самолично подошла к нему не просто вплотную, а так, чтобы он чувствовал ее дыхание и тепло молодого тела. Вдобавок мимолетно коснулась грудью его плеча и строго молвила: «Что это еще за новости?! Почему ты не хочешь идти? Я буду ждать!» Задохнувшийся и на мгновение поглупевший от выброса гормонов молодой человек покорно сдал на вечеринку положенные три рубля.

Потом, на мероприятии, она напоила его сладким ликером – и Петюня стал вслух, под хохот собравшихся, восхищаться своим состоянием: «Господи, все вокруг кажутся такими милыми!» Затем Лина танцевала с ним медленный танец, и он остолбеневал и терял разум и дар речи от ее талии под своими руками и грудей, упиравшихся ему в грудь. После она повела его провожать себя домой и разрешила (и научила) поцеловать перед тем, как распрощаться у подъезда.

Вследствие вечеринки они стали парой. С точки зрения девочек в группе, Лина была средненькой, ничего собой не представляющей, ни кожи ни рожи – зато очень себе на уме. На взгляд парней, она была совсем не красавица, однако многие замечали в ней особенную чертовщинку, а кое-кто из числа особо продвинутых и грамотных говорил, что она секси. И только для Пети Остужева она очень скоро стала особенной, прекрасной, незабываемой. Для него она стала всем.

Разумеется, далеко не только голый расчет – если я буду с ним рядом, мы вместе добьемся успеха – двигал Линочкой, когда она обрабатывала и женила на себе юного Петра. Пусть он был нескладный, чудаковатый и старомодный – но зато с ним никогда не было скучно, и она, можно сказать, его почти полюбила.

Свадебку сыграли уже на втором курсе – веселую, студенческую, переместившуюся из близлежащего кафе в общагу и закончившуюся там восторгами любви не только для новобрачных, но и как минимум еще для семи пар гостей. Случилось это в восемьдесят восьмом, когда страна стала неудержимо и необратимо меняться.

Время перемен в СССР оказалось подходящей порой для того, чтобы начать новую жизнь. Парочка и начала. Линочка категорически отказалась жить с матерями – как с той стороны, так и с другой.

Мамаша Остужева старшим ребенком никогда не занималась – иначе бы он не приходил в институт в разных носках и никогда не глаженных брюках. Она была вся увлечена другими материями: во-первых, Петиной сестрой от второго брака, девочкой шести лет, а главное, налаживанием собственных матримониальных отношений (второй муж, равно как и первый, отец Петра, от нее сбежал). Но при этом свекровь на дух не переносила и не принимала вдруг появившуюся невестку. Шипела не только по углам, но и чуть ли не в лицо: «Окрутила парня! Женила! Виданное ли дело! В восемнадцать лет!»

Теща своего новоявленного зятя тоже не жаловала: не только гвоздя вбить не умеет, но и лампочку вкрутить, и даже карьерой своей ничуть не озабочен, знай лишь формулы в тетрадках рисует!

Как впоследствии не раз вспоминала Лина, решение проживать отдельно стало дальновиднейшим, ибо и свекровь, и теща не только имели собственное ви́дение того, как должно строить отношения юным новобрачным, но и наперебой эти свои мнения выказывали – что напрочь могло уморить росточек молодой семьи. Когда старшее поколение находится на расстоянии, юнцам разрулить свои проблемы проще.

Посему девушка сняла за пятьдесят тогда еще полновесных советских рублей для себя и Пети комнату в огромной коммунальной квартире, на восемь кухонных столов – зато в самом центре столицы, на площади (тогда еще) Ногина. И принялась осваивать сложную науку выстраивания отношений с соседками, организации быта и непосредственного управления молодым мужем.

Надо сказать, что даже в самом юном возрасте Петенька Остужев оказался, несмотря на свой потусторонний вид, на удивление приспособлен для добывания денег, чтобы прокормить возлюбленную молодую жену. Широта познаний и могучесть ума были столь велики, что его охотно взяли на кафедру на ставку лаборанта, и он переводил с двух языков, с английского и немецкого, составлял библиографии, придумывал и организовывал опыты – словом, не один десяток аспирантов, преподавателей, доцентов и даже профессоров кормились от его интеллектуальной мощи. Иные, наиболее благородные и имевшие доступ к материальным ресурсам, подбрасывали Петюне то материальную помощь, то путевку в профилакторий.

Поэтому, даже несмотря на изрядную по тем временам сумму, которую семейка ежемесячно выкладывала за съемное жилье, она особо не нуждалась. Тем более что Остужев оказался крайне неприхотлив во всех бытовых вопросах, включая еду. Мамаша его по жизни никогда не баловала. На завтрак ему достаточно было яичницы (или пары яичек вкрутую), на обед хватало жареной картошки с куском обжаренной колбасы. А нет – сойдет та же картошка, залитая сверху яйцом. Или макароны, усыпанные сахаром. Или даже белый хлеб, намазанный сливочным маслом, с тем же песком. Вдобавок ведь и время в Москве наступило сложное: одновременно с безоглядным расширением ассортимента тем, дозволенных в печати и на ТВ, резко сократился (и без того скудный) ассортимент магазинов и запасов в холодильнике. Даже за столь любимыми Петечкой яйцами Лине требовалось выстаивать очереди, иной раз по нескольку часов, с ограничением: не более двух десятков в руки.

Нечего говорить, что прочие бытовые хлопоты также свалились на хрупкие Линочкины плечи. Юный Остужев не знал, что рубашки и трусы для него сначала стираются Линочкой (вручную, в ванной), а потом гладятся. Чудесным образом на коврике для него всегда по утрам возникали начищенные штиблеты. Петечка ненавидел стричь ногти, и она освоила искусство маникюра. Он никогда не причесывался. Терпеть не мог стрижку и бритье бороды, и она взяла в руки ножницы и купила по случаю парикмахерскую машинку. В общем, надо признать, что в данном случае права была теща, когда с изрядным пафосом восклицала: Линочка отдала этому типу всю себя!

Помимо материальных и бытовых хлопот приходилось учиться. Остужев выхлопотал для обоих свободное посещение. Но ему-то с его знаниями и талантами зачеты с коллоквиумами и экзаменами было сдать раз плюнуть. А ей и над учебниками приходилось ночами корпеть.

Затем молодую семью накрыла новая напасть. Советский Союз неудержимо двигался к своему развалу, в Москве начались митинги, демонстрации: за новую конституцию, против КПСС, КГБ и партийных привилегий, за межрегиональную группу, Попова, Собчака и Ельцина. Пару раз Петечка подбил Линочку сходить на митинги – не то чтобы он стал политизированным (хотя партию, правительство и тайную полицию не любил), просто ему казалось интересным на примере проследить, как коммуницируют с толпой сторонников оппозиционные народные вожди. Ну, сходили – и сходили. Покричали вместе со всеми: «Долой шестую статью!»[1]и «Борис – борись!»

Но спустя пару недель Линочка начала замечать неладное. Петечка ее стал каким-то нервным. Даже на нее принялся повышать голос, а всесокрушающая его сексуальная тяга, наоборот, ослабела. Она пыталась с ним – в хорошие минуты, после ужина с жареной картошкой – откровенно поговорить, узнать, что такое. Он хмуро отмалчивался.

Неприятные явления нарастали. Юный муж ощутимо побледнел и стал худеть. Несколько раз она замечала, проснувшись глубокой ночью, что Петечка ее не спит. Такое случалось и раньше – но в случаях бессонницы он сидел обычно за столом и при свете лампы лихорадочно что-то строчил в своих рабочих тетрадях: записывал идеи и мысли. Теперь же он лежал навзничь, без света, в напряженной позе – но глаза открыты, явно не дремлет, а о чем-то думает. Она спрашивала спросонья, что такое, – Петечка всякий раз отвечал грубо. Попыталась вызвать его на разговор в светлое время суток – снова рык, что ранее для него было совсем нехарактерно.

А потом однажды вечером, когда в огромной коммунальной квартире, на удивление, не оказалось никого из соседей, он зазвал ее в ванную, включил воду и стал говорить странные вещи. Сначала она подумала, что дурачится, прикалывается, шутит – но потом глянула в остекленевшие глаза, в которых плескался совсем не юмор, а, наоборот, страх, и поняла, что он, ой-ей-ей, всерьез. А Петечка втирал ей, что за ним следит КГБ – он это точно знает, сам видел, и телефон их агенты прослушивают, и на кафедре про него вызнают. «И Перфильевна (соседка) ходит, вынюхивает, подслушивает – явно им стучит».

– Но с какой стати КГБ вдруг понадобилось следить за тобой?! – искренне удивилась она. – Ты что, шпион американский?

– Мы же с тобой ходили на митинг!!!

– Ну и что? Сотни тысяч людей ходили. За ними за всеми что, тоже следят?

– Помнишь, нас тогда какой-то тип в толпе, в пыжиковой шапке, снимал на камеру? Явно из Комитета. Вот я и попал к ним в разработку.

– Ох, Петя, им бы сейчас своих пересчитать – до тебя ли им дело? Все у них рушится: и Кремль, и Лубянка!

– Напрасно ты так думаешь! – высокомерно проговорил он, и по выражению его лица Линочка поняла, что он ей совсем не поверил.

А наутро начались совсем кранты: Петечка, хоть и проснулся – да и спал ли вообще? – отказался покинуть кровать. Сказал, что в институт не пойдет, потому что все, и коллеги на кафедре, и студенты в группе – все обращают на него внимание, за глаза над ним посмеиваются, хохочут на его счет и издеваются. Никакие логические доводы Лины действия на него не возымели. Пришлось оставить мужа в постели.

Когда обычный человек сталкивается с проявлением явного психического нездоровья, особенно со стороны близкого, его, как правило, охватывает растерянность и паника: что делать и как помочь? Или же он, напротив, не принимает ситуацию всерьез и пытается вылечить народными средствами: развеяться, в баньку сходить, обстановку переменить. К чести Линочки следует сказать, что она не стала тянуть время в надежде, как часто бывает, что человек отоспится/одумается/само пройдет. Избежала она и другой крайности: вызова скорой психиатрической и помещения молодого мужа в Кащенко. Напротив, юная жена стала действовать единственно верным в тех обстоятельствах методом.

К счастью, у Линочки имелся знакомый доктор, терапевт, старый семейный врач, чуть ли ни дальний родственник. Он и матерь ее пользовал, и саму Линочку. К нему она немедленно, из близлежащего телефона-автомата, и стала звонить (совершенно недопустимо было совершать подобные звонки во всеуслышание из коммунальной квартиры). Взяв с терапевта слово, что тот ничего не скажет ее родительнице, девушка описала проблему.

Доктор оказался категоричен: «Надо срочно лечить!» – и дал телефон своего приятеля и, как он выразился, «соответствующего специалиста». «Специалист» оказался по телефону доступен и, только начав выслушивать рассказ Линочки, молвил: «Приезжайте ко мне домой сегодня вечером. Вытащите мужа под любым предлогом. А пока – не оставляйте его одного, позвоните на кафедру и скажите, что он заболел – погода гнилая, грипп ходит».

Скоростное, точное и деятельное участие юной жены спасло Остужева. Он недалеко успел уплыть на волнах своей паранойи. Тем же вечером Лина вывезла его из дома, правдами-неправдами, к психиатру. Сказала: «Поверь мне: ты болен!»

Практиковал специалист в городской квартире – старинной, барской, забитой антикварной мебелью и безделушками. Был бородат и лысоват, как и положено последователю Фрейда и Бехтерева, но лицо имел широкое и крестьянское, а бороду – лопатой. И фамилию носил простецкую – Коняев, а звали его Антон Дмитриевич. При этом обладал цепким взглядом и размеренной речью.

Психиатр побеседовал сначала с ними обоими, потом – лично с Петей, наедине. Лина ждала в смежной комнате, и до нее временами доносилось из-за закрытой двери, на два голоса: «А Шпенглер… А Шпильрейн… А Хайдеггер… А Фромм…» Со стороны могло показаться, что не прием по скорбной специальности идет, а ученое толковище коллег – симпозиум. В какой-то момент стало даже мниться: врач позовет ее, благодушно рассмеется и скажет, что опасность миновала, и благополучно отпустит домой. Однако нет, после сорокаминутного разговора с больным доктор вышел к ней в соседнюю комнату, затворил дверь и молвил, что надо лечить, но прогноз в целом благоприятный. Фармакология достигла в данной области многого, появились могучие лекарства, но врачевание будет тяжелым. Главное – строго выполнять все предписания и не загреметь в больничку. Доктор выписал схему приема таблеток и рецепты. Посоветовал им обоим взять, а лучше купить, длительный больничный, все время быть вместе, гулять и строго по часам пить лекарства. «Сейчас главное – избежать госпитализации, и желательно ни с кем, ни с коллегами, ни с друзьями, ни даже с родственниками не делиться происходящим».

– Но что с ним, что? – вопросила Лина. – И что будет?

– По одному эпизоду диагноз, а тем более прогноз, весьма затруднителен. Возможно, реактивный психоз, и это самое лучшее из вероятных вариантов. Возможно, шизофрения. Но, по моему опыту, скорее следует счесть происходящее проявлением маниакально-депрессивного психоза.

Девушка дернулась.

– Но не пугайтесь. Никаким маниаком, вопреки названию, ваш супруг не стал и не станет. Да и заболевание это в новом классификаторе всемирной организации здравоохранения вскоре будет переименовано в гораздо более мирно звучащее биполярное аффективное расстройство. Интеллекта данное расстройство, как правило, не затрагивает. Больше того, имеется высокая его корреляция с выдающимися научными и творческими достижениями, и больные с подобным диагнозом благополучно живут долгие годы и достигают немалых успехов. Правда, при условии постоянной консультации и помощи врача.

Они вдвоем вернулись в комнату к Петечке – тот с увлечением рассматривал иллюстрированную Книгу рекордов Гиннесса за восемьдесят девятый год. Коняев тут же сделал ему в плечо укол, а девушка укромно оставила на столике конверт с пятнадцатью рублями – большими деньгами по тем временам!

Сразу после укола Остужев стал тихим, ласковым, адекватным – и страстным. Они еле до своей коммуналки от квартиры врача успели добраться.

Но потом лечение шло с переменным успехом. От антидепрессантов Петенька располнел и стал вялым. Он вернулся в институт, но ничто его не интересовало. Пришлось снова посещать врача, корректировать схему лечения. Наконец, только к осени состояние нормализовалось, и Петенька стал прежним Петенькой. Коняев снял прежние лекарства, но назначил профилактически пить литий.

Как и велено было врачом, ни он, ни она болтать никому ничего не стали. Ни в семье – хорошо, что ни свекровь, ни теща, ни друзья, ни даже соседи ни о чем не догадались. Доктор так и говорил: «То, что внутри вас происходит, никому снаружи не заметно. Каждый человек слишком увлечен самим собой. А если даже кто-то вдруг станет допытываться, что с вами, предпочитайте самые простые объяснения. Говорите: не выспался, или: много работы.

Хоть и чесался порой язык поделиться, особенно у Лины, она молчала. Посадила мужа на строгую диету – капуста, свекла да морковь – даром что в магазинах ни черта не было, – и он быстро вернулся в прежние весовые кондиции.

Они снова зажили как прежде. Увлеченный Петюня стал подбирать материалы к будущей диссертации. Лине все больше времени пришлось проводить в продуктовых очередях, потому что из продажи, даже в столице, исчезло решительно все.

А год спустя вдребезги разлетелся Советский Союз, и довольно быстро оказалось, что прежней парадигмы кандидат наук – доктор – академик больше нет. Все рассыпалось в прах. Бал стали править не самые умные и образованные, а самые наглые и алчные.

Не одна советская женщина в новых условиях впала в депрессию, не одна отставила бы как совершенно неперспективного во вновь создавшихся условиях такого партнера, как Остужев, да еще с проблемами с головой, и начала строить свою судьбу заново – с кем-то другим. Иное дело Лина. Она от своего выбора и от своего Петюни не отказалась. Напротив, обладая редким сочетанием обаяния и хватки, девушка осторожно начала вписывать Остужева в переменившуюся реальность.

Весной девяносто первого они окончили институт, и, как планировалось задолго, Остужев ожидаемо поступил в аспирантуру. Прошла по конкурсу (заметно упавшему) и Лина. Вот только теперь аспирантской стипендии стало хватать лишь на пару батонов хлеба. Перед семьей молодых специалистов замаячил вопрос: как жить? Подступил неотвратимый призрак голода. Тем более требовалось оплачивать съемную комнату, хозяин которой, весьма актуально, перевел расценки в доллары. Приходилось регулярно, хотя бы раз в сезон, профилактически посещать Коняева – на этом настаивала Линочка. Психиатр тоже быстренько перестроился и стал брать, как тогда говорили, в у. е. или в СКВ[2].

Свекровь, мамаша Пети, совершила финт ушами. В эпоху, когда аэропорт «Шереметьево-два» ломился от будущих эмигрантов, которые спали в зале ожидания на газетках – этнических немцев, евреев, греков, – она подхватила младшую дочку и укатила в Австралию. Помощи от своей собственной матери, которая лишилась возможности преподавать благословенный научный коммунизм, Лине тоже ждать не приходилось.

Нет, ради спасения себя и любимого Лина не стала жертвовать собой. Она слишком высоко себя (и спутника жизни) ценила. Поэтому не пошла ни подъезды мыть, ни в гувернантки, ни на панель. Поступила более умно, чутко и дальновидно: нашла супругу подходящее дело. Казалось бы, где мог трудиться и что заработать в России, в суровом девяносто втором году, ученый умник со всеми повадками чудака-профессора? А вот поди ж ты! Лина отыскала ему работу переводчика с английского на норвежской нефтяной платформе. (Язык Остужеву, как и все прочие науки, давался легко.) Проконсультировались с психиатром Коняевым. Тот снова выписал литий, велел при любых тревожных симптомах немедленно звонить, однако благословил: «Пусть едет!»

И Остужев отправился, вахтовым методом, на три месяца в Арктику, в северные моря. Стал там переводить инструкции к бурам, а также организовывать коммуникацию между холодными норвегами и отечественными буровиками. Зато зарплата Петечки составляла едва ли не полторы тысячи ежемесячных долларов – тогда это были настолько громадные, волшебные, сказочные деньги, что молодая семья чувствовала себя просто Крезами. Лина впервые и сама оделась, и супруга нарядила по-человечески. Ничего сверхъестественного, но по тем временам круто: кожаный плащ из магазина «Ле Монти» для нее, кожаная турецкая куртка для него; джинсы и кроссовки с вещевого рынка. Полтора месяца Остужев провел на побывке в столице и, не теряя времени, снова бросился в свою любимую науку. Вскакивал в пять утра, что-то лихорадочно записывал, потом несся на кафедру ставить эксперименты и общаться с научным руководителем. Коняев диагностировал у него фазу подъема и велел, чтобы не перехлестнуло, увеличить дозу лития.

Закончился срок отпуска-побывки, и Петр Николаевич опять уехал на шельф тянуть лямку транслейтора и интерпретера. А что же Лина? Ужели она погрузилась в обслуживание супруга столь полно, что напрочь отказалась от собственной жизни и амбиций? Не совсем так. Еще в процессе, когда он за ней ухаживал, она смекнула, что идей в голове будущего супруга рождается столько, что не будет большим грехом по-братски позаимствовать у него пару-тройку для себя. Вдобавок то, что она становилась соратницей мужа не только в быту или постели, но и в науке, творчестве, придавало их отношениям большую глубину или стереоскопичность. Опять же Петечка поступал под более плотный, едва ли не круглосуточный надзор, и можно было своевременно реагировать на интерес к его интеллекту (и ему лично) разных учениц, студенток и аспиранток – всяких там любительниц проехаться на дармовщинку, без выслуги лет, заслуг, роду и племени. Упорства и усидчивости ей было не занимать. Поэтому Лина, поступив в аспирантуру, взялась за диссертацию – по теме, щедро подаренной мужем, и постоянно пользуясь его гениальными подсказками. В конце концов, следовало исполнить вековечную мечту ее семьи – продолжить научную карьеру, где, помимо матери, имелись кандидаты наук дед и бабка.

Так как аспирантская стипендия Линочки оказалась, естественно, ни на рубль не выше, чем у Петечки, девушке пришлось искать новые заходы, чтобы обеспечить молодую семью – не вечно же супругу толмачить на арктической платформе! Поэтому в то время, когда тот пропадал на буровой, она начала, в процессе своего отдельного столичного житья-бытья, деятельно интересоваться иноземными грантами в выбранной им специализации. Писала (от своего и мужа имени) письма, заполняла бесчисленные формы, лично пыталась воздействовать на людей, которые приезжали сюда из-за кордона принимать решения. В результате ее хлопот, когда в девяносто четвертом, на год раньше положенного срока, Остужев защитил свой диссер, и он, и она, а также его научный руководитель немедленно получили гранты от западных благотворителей. Так в итоге и пережили самые непростые российские времена.

Затем все та же Линочка выхлопотала для супруга аспирантуру в провинциальном американском университете. Они уехали вместе (ее диссертация так и осталась недописанной), и Петя довольно быстро защитился на английском материале (и на английском языке) и стал полноценным «Ph.D.» Ему предложили место ассистирующего профессора, и Остужев предложение принял. Казалось бы, жизнь и судьба их семьи были определены, и самым качественным образом, однако опять начались нелады со здоровьем. Уехав за океан, они потеряли контакты с Коняевым, а тут на бедненького новоиспеченного профессора снова надвинулось неприятное, волнующее, грозное. Вдруг он (Лине немедленно донесли) выступил на кафедральном собрании с неподобающей речью, отчасти неполиткорректной в адрес коллег с иным цветом кожи, затем неожиданно, от полноты и избытка чувств-с, шлепнул студенточку по обширной американской попе, а вечером стал составлять в Интернете воззвание в защиту коренного индейского населения.

Пришлось Лине срочно будить Коняева по телефону (никаких скайпов и прочих мессенджеров тогда не существовало). Психиатр сказал, как в первый раз, что требуется срочное лечение. Дал телефон своего коллеги в близлежащем крупном американском городе. (Воистину психиатры оказались сектой, у которой всюду имелись свои братия!) Супругам понадобилось еженедельно ездить туда, а Петру Николаевичу принимать таблетки, прописанные новым мозгоправом. В итоге счета от доктора составили поистине сумасшедшую сумму, вдобавок слухи о нездоровье и эскападах русского профессора просочились к руководству университета. Как следствие, с заокеанским раем они распрощались и вернулись на родину.

Однако связи в родимой столице не успели потеряться, да и имя Петр Николаевич успел себе наработать. И на излете века двадцатого Остужев сделал и защитил докторскую, теперь на русском языке, а вскоре стал в своем родном вузе профессором и замзавкафедрой.

Поэтому, пусть с известным зигзагом, благодаря подвижничеству Лины судьба молодого ученого, несмотря на здоровье и политические пертурбации, вырулила туда, к чему изначально готовилась и куда нацеливалась: почти что своя кафедра, а также почет, уважение, цитирование, ссылки, симпозиумы, ученики, гранты.

Шестая статья Конституции СССР провозглашала руководящую роль в стране коммунистической партии. В конце 80-х гг. в стране началась широкая народная кампания за ее отмену.

В условных единицах или свободно конвертируемой валюте.

Остужев Петр Николаевич

В середине нулевых, после прогремевших исследований и Шнобелевской премии, в сладкое время громкой популярности, в жизни Петра Николаевича появился новый друг. Впрочем, говорить о дружбе применительно к жизни профессора не совсем корректно. Что такое дружба и как это можно – дружить, Остужев искренне не понимал. Он поддерживал ровные товарищеские отношения с коллегами по работе, старался быть со всеми милым и приветливым – но и только. Когда выпускники организовывали вечера в честь пяти-, десяти- или пятнадцати лет со времени окончания института, он на них покорно (по настоянию и в сопровождении жены) показывался – но не более чем на час. А вот встречаться с кем бы то ни было специально, для того чтобы общаться или, пуще того, делиться своими мыслями или наболевшим – благодарю покорно! Ведь сколько можно полезного и приятного для себя и для науки сделать в эти часы! И только благодаря стараниям Линочки, которая прекрасно понимала важность в наши дни социальных и профессиональных связей, ученый, еще будучи в Америке, хаживал, по ее категорическому настоянию, на всевозможные «пати» и даже коллег домой приглашал. Когда вернулся в родную страну, жена заставляла его устраивать банкеты, вечеринки и междусобойчики – по разным случаям и в самых разных форматах: от бутербродов на кафедре до посиделок в близлежащем кафе. Тем более что Лина, работая рядом, держала нос по ветру по части поводов для общения, а при случае могла и складчину организовать, и в магазин сгонять, и бутерброды нарезать. Петру Николаевичу оставалось лишь покоряться и делать так, как велит Линочка.

По ее команде все организовалось и с новым, с позволения сказать, другом. Будь Петр Николаевич сам по себе – он бы проигнорировал всяческие поползновения последнего на приятельство, что, возможно, восприняли бы в итоге как высокомерие и зазнайство, и это повредило бы профессору. Да, он, конечно, решительно не понимал, почему ему следует тратить время на человека малообразованного, циничного, прохиндеистого и вообще – совсем из другой социальной страты. Но супруга ему строго говорила: «Послушай меня!» – а уж когда она начинала этой дефиницией, дальше можно было как раз не слушать Линочкины аргументы и способы доказательств. Сразу становилось ясно, что делать все равно придется так, как она скажет.

Вот и в случае с Борисом Аполлинарьевичем Чуткевичем получилось, как Линочка велела. Совершенно ничего общего между ним и Остужевым быть не могло. Чуткевич был журналистом. Точнее, руководителем и издателем печатного холдинга «XXX-плюс». Когда-то он начал с сенсационной ежедневной газетенки «XXX-press». Затем к ней прибавился еженедельник, а потом и журнал. Несмотря на свою уважаемую профессию (а может, как раз благодаря ей), Чуткевич был человеком слабо образованным, зато сильно бесстыдным, наглым и разухабистым. Отличался он при этом живым и быстрым, как ртуть, умом и блестящей реакцией. Принадлежавшие ему газеты и журналы самого коммерческого и сенсационного толка Борис Аполлинарьевич создал, выпестовал и выстроил сам, своими руками, при этом (как говорили) спуску своим подчиненным газетчикам не давал и, к примеру, транслировал им собственные трудовые указания исключительно на языке матерном. Меж собой подчиненные звали его Барбосом Аполлинарьевичем – о чем тот ведал и даже чуть ли не гордился подобной кличкой.

И вот узнав – со страниц собственных изданий – об исследованиях профессора Остужева, главный редактор воспылал к нему интересом и возжелал познакомиться лично. Линочка проведала о приглашении случайно, отругала, что Петечка собрался его игнорировать, и настоятельно посоветовала пойти. После первой встречи, произошедшей в ресторане, чету Остужевых позвали к Чуткевичу на частную вечеринку. Затем (несмотря на робкое сопротивление профессора, преодоленное строгим Лининым «Послушай меня!») пришлось организовать ответный визит Бориса Аполлинарьевича к себе. Так и наладилась потихоньку дружба – невзирая даже на то, что главред был женат в третий раз и почти не скрывал наличие параллельных любовниц и прочих женщин для утех, а жена профессора вроде бы строго относилась к моральному облику своих знакомых. Но для журналиста непримиримая Лина сделала исключение. Не помешало общению даже то, что редакторская чета оказалась гораздо более обеспеченной, чем профессорская: и дом роскошный с бассейном, и «Мерседес». А может, Лине не хватало в окружении такого человека, как Чуткевич – беспредельно деятельного и безгранично циничного, безо всяких моральных тормозов. Заводной и дельный, он чем-то нравился ей, по контрасту с тихим и абсолютно порядочным профессором, которого вечно приходилось направлять в нужную сторону. Во всяком случае, когда Борис Аполлинарьевич принимался, не смущаясь присутствием собственной жены, за ней довольно брутально, если не сказать грубо, ухаживать, она, к вящему удивлению Петра Николаевича, не противилась, а, напротив, даже млела. А когда Остужев пытался, говоря ее языком, выступать, то есть возражать против встреч с Чуткевичами, она строго произносила: «Послушай меня! Этот человек тебе еще пригодится».

Примерно в то же время, когда завязалось знакомство с главредом и его семьей, а именно в середине первого десятилетия нового века, профессором овладела новая идея. Завиральная, как и предыдущие – но именно на завиральных мыслях базируются новые научные теории, создаются авторитеты и целые отрасли знания – разве нет? Разве не говаривал великий Нильс Бор, что «эта идея недостаточно безумна, чтобы быть гениальной»? А у Петра Николаевича все задумки последних времен, принесшие ему мировую славу, были, что уж говорить, с определенным прибабахом.

Как раз в тот исторический период прогрессивное человечество открывало радости бесплатного общения на огромные расстоянии – причем зачастую с незнакомыми и никогда не виденными ранее людьми. Пока только с помощью компьютера и Интернета – для смартфонов, планшетов и повсеместного распространения мессенджеров время еще не пришло. Но все равно профессор живо интересовался всевозможными компьютерными чатами, сам участвовал во многих из них (разумеется, под вымышленными никами, то есть псевдонимами) и активно обсуждал разнообразнейшие темы. Сначала идея его была простой: если мы не видим собеседника и не знаем, кто он, какими способами и методами, с помощью каких вопросов и обсуждения каких тем мы можем разоблачить его, привязать бестелесный ник к конкретному товарищу из плоти и крови? Довольно реалистичная (пока) и имеющая практическое значение идея. Однако Остужев воспарял дальше. А если под ником на противоположной стороне линии связи кроется не-человек? Тут обычно его оппоненты спрашивали: «А кто?» И профессор говорил: «Ну, машина, например». Оппоненты кривились: «Это ведь известнейшая вещь! Капча, тест Тьюринга!»[3]Петр Николаевич отмахивался: «А вы представьте: в каком-то секс-чате мужчина начинает флиртовать, ему искусно отвечают, доводят его до кипения – а потом оказывается: то была лишь компьютерная программа!» К слову, подобную «цифровую незнакомку» он поручил создать, в качестве курсовой работы, своим лучшим ученикам – те справились и затем благополучно морочили головы не только собственным сокурсникам, но и всему населению Интернета.

Но флирт-программы оказались лишь побочными продуктами высоких воспарений профессора. Однажды он задался вопросом: «Возможно ли с помощью чатов общаться с людьми несуществующими? Например, с теми, что ушли? Иначе – мертвыми? Может, их электронные поля, их интеллект и даже личности хранятся где-то в пространствах мира и могут быть востребованы с помощью вычислительной машины? Может, с помощью компьютеров с ними можно коммуницировать? Может, не случайны догадки почти всех религий о бессмертных душах?»

Совершенно все коллеги, с кем он делился подобной идеей, кривились из-за ее исключительного сумасшествия. И только Лина, твердо и безоговорочно верившая в мужа, подбодряла супруга: «Блестящая задумка! Давай, работай! На Нобелевку тянет!»

Как ни странно, придумкой Петра Николаевича заинтересовался главред Чуткевич. Остужев обычно не информировал людей, далеких от ученых сфер, о своей деятельности и тем паче творческих планах. Но как-то Борис Аполлинарьевич подпоил его на своей даче вкусненьким вискарем с колой, и профессор разболтался. В итоге издатель уважительно похлопал его по плечу: «Мощный ты мужик! Ишь, чего выдумал! Если бабло на исследования нужно, ты скажи, я подсыплю».

– Ты только не вздумай ничего об этом в своих газетах писать! – испугался ученый.

– Да что ты, я и писать-то не умею, – отшутился главред.

В середине нулевых годов скончалась Линина мамаша. Она оставила ей, единственной и неоспоримой наследнице, квартиру в столице и участок с развалюхой в старом поселке неподалеку от Кольцевой – но не где-нибудь, а на самом Рублево-Успенском шоссе. В пору нефтяного бума и российского подъема земли в тех местах котировались высоко, предложений продать, даже за миллион долларов, хватало. Однако Линочка с присущей ей энергией решила превратить ветхий родительский дом за городом в современное гнездышко для себя и своего благоверного. Вдохновением и стимулом для нее был коттедж, где отдыхали Чуткевичи. Разумеется, такого полета, как они, Лина достичь даже не пыталась – но хотя бы приблизиться! Шнобелевской премии (составлявшей в денежном выражении 10 триллионов зимбабвийских долларов, или, по курсу, всего лишь три бакса американских), равно как заработка профессора на кафедре, на перестройку явно не хватало. Пришлось продать доставшуюся в наследство квартиру в столице. Зато через полтора года интенсивных строительных работ и непрерывной ругани с подрядчиками, мастерами и рабочими (от которых профессор обычно прятался) семья Остужевых получила во владение прекрасный двухэтажный особняк, выполненный в стиле а-ля русская изба, из ошкуренных балансов, но со всеми удобствами внутри, включая джакузи и широкополосный Интернет.

На новоселье Лина Яковлевна Остужева пригласила всю кафедру и, разумеется, Чуткевичей. Гуляли шумно, домом восхищались (даже жена Чуткевича, та еще штучка из моделей), и после того, как все разъехались, женщина вздохнула: жизнь, кажется, удалась. У нее имеется талантливый и известный (причем далеко не только в узких научных кругах) супруг, свой дом в ближнем Подмосковье. Не хватало лишь одного.

Вплоть до сорока с лишним лет у семьи не случилось детей. В какой-то момент, еще в начале нулевых, Лина перестала предохраняться – однако не беременела. Подруги советовали ей идти лечиться (профессор был выше этой суеты, деторождением не интересовался и вопросов не задавал). Однако Остужева решила: нет так нет, раз Бог не дает, значит, не надо. В конце концов, у ее супруга заболевание хроническое; этиология у биполярного расстройства в семидесяти процентах случаев, она читала, – наследственность. А вдруг они своего сыночка или доченьку психической болезнью наградят? Поэтому мечтала: вот встанут они окончательно на ноги – дом доведут до ума, профессор станет завкафедрой, она сама докторскую защитит – и тогда, лет в сорок пять, возьмут из детского дома хорошенькую девочку-отказницу. А потом – мальчика. Усыновят и воспитают как своих.

Не случилось.

Так бывает в современном мире. Утром ты провожаешь человека на работу, небрежно чмокаешь его и просишь купить на обратном пути сосисок.

А через пару часов раздается звонок с самого знакомого мобильного номера, но звучит не родной голос, а чей-то незнакомый, грубый, мужской. И говорит, что с вашей женой произошло несчастье и следует как можно быстрее приехать.

Что дальше происходило в тот день, Остужев старался не вспоминать. В памяти остались жуткие, режущие, как ножи, обрывки:

Лина Яковлевна возвращалась домой из института…

Пустынная вечерняя улица…

Подбежал наркоман, выхватил сумку, ударил ножом…

«Скорая» приехала быстро…

Ранения оказались несовместимы с жизнью…

Примите глубокие соболезнования: она скончалась…

Вы держитесь…

Еще Петр Николаевич запомнил, как где-то в ночном больничном дворе он звонит по мобильнику всем подряд: маме в Австралию, доктору Коняеву, издателю Чуткевичу… Ему хочется, чтобы они ему – хотя бы кто-то из них – сказали: «Это бред, это сон, этого не может быть, ты сейчас проснешься…»

Не сказали.

Сорвался и приехал Коняев – первый, но не единственный случай, когда он побывал у Остужева дома.

Психиатр накачал профессора нейролептиками и антидепрессантами.

Выбралась – в первый и последний раз – из своей Австралии мама.

Чуткевич взял на себя все ужасные хлопоты по организации похорон.

В итоге последовавшие за страшной вестью об убийстве пару недель профессор Остужев провел не то чтобы как во сне. Впоследствии они, эти дни, вовсе изгладились из его памяти – как и не было их. Он не помнил ни тягостного опознания в морге, ни подготовки к похоронам, ни самой церемонии. Забылись допросы, и довольно активные и даже грубые – которые, оказывается, велись в его отношении в полиции: а не он ли, спрашивается, порешил свою женушку? Мотивов хватает – один дом на Рублевке чего стоит. Слава богу, полицейские знать не знали (и так и не проведали) о его диагнозе – а не то точно закатали бы в маньяки. Но вскоре полисмены отстали – о происходившем Остужеву постфактум рассказывали коллеги, сам он ничего не помнил.

Помог Коняев: немедленно заложил своего постоянного пациента в стационар. Платную клинику для привилегированных сумасшедших с палатами на двоих. Пичкал его ударными дозами – так что Остужев проводил почти все время в блаженной сладкой полудреме. (Потом, когда он вышел, оказалось, что суперспецбольница съела едва ли не половину семейных накоплений). В какой-то момент – месяц прошел или больше – психиатр решил, что профессор достоин самостоятельной жизни. Лично привез его в особняк – где к тому моменту специально нанятый человек ликвидировал (по совету того же Коняева) все и всяческие следы, напоминающие о покойной супруге: ни фотографий, ни вещей, ни безделушек – ничего. Даже машину ее быстренько продали за полцены.

Но все равно – она ему постоянно о себе напоминала.

Придет ли в пустой и глухой дом и по ошибке, в задумчивости, крикнет: «Лина, я дома!»

Увидит ли в потоке автомобильчик, точь-в-точь как ее.

Попадется ли на глаза книга, которую они вместе читали и обсуждали.

Профессор никогда не говорил Линочке о любви. Такого слова вообще не было в его лексиконе. И он никогда не думал, что он ее любит. И даже не думал, что способен любить.

Казалось бы: Лина просто организовывала ему быт и жизнь – и точка. Теперь, когда ее не стало, организация жизни рассыпалась – но быт можно было наладить и устроить по-другому, была бы воля.

Дело было в другом. Сейчас, когда Линочка исчезла, Петр стал ощущать постоянное тянущее, сосущее чувство. Как будто от него ампутировали – вот только что? – что-то более серьезное, чем даже руку, ногу. Может быть, сердце? Или кусок его самого? Или часть его души?

То и дело являлись образы, центральным в которых была – ОНА.

Вот они вместе на любимом американском пляже. Вечер, прохлада. Он выходит из воды, а она подает ему полотенце. Кто-то скажет: опять быт, обслуга. Но вспоминалось также и как спустя час, совсем вечереет, из океана выходит она, и купальное полотенце подает ей – он. И она, смеясь, вытирается и, одновременно приплясывая, вытряхивает воду из уха.

Или другое. Лето, жара. Лина возится со своими любимыми цветочками в саду. Глухая рубашка, перчатки по локоть – розы весьма колючи. Тыльной стороной предплечья отирает пот со лба. И что-то в этом жесте есть невыразимо прекрасное – и теперь совершенно недосягаемое.

Или: преддверие Нового года. Она наряжает елочку на участке, собственноручно ею посаженную. Хоть детей они не имели, и никто из малолетних у них не гостил, а все ж таки традицию украшать рождественское дерево жена блюла неукоснительно. И подарки профессору под нее клала. И профессору велела делать ей таким способом сюрпризы. И вот она вешает игрушки – благополучно сохранившиеся от ее детства и совершившие с ними путешествие по съемным квартирам, а затем в Америку и обратно. Лицо у нее сосредоточенное, даже хмурое. Профессору, как он ни занят своими мыслями и идеями, становится даже завидно, что она занята рождественскими хлопотами одна, и он вопрошает: «Тебе помочь?» А она рассеянно откликается: «Ну, что ты, что ты, я сама…» – и примеряет еловой ветке очередной шар…

Или такое, тоже недавнее: она выезжает за ворота недавно построенного ими особняка. (А в их семье, по вполне понятным причинам, рулила именно она.) Профессор закрывает за ней ворота – а когда она поворачивает за угол, то – лихая шоферша – нажимает на кнопку «аварийки»: салютует ему на прощание.

В тот вечер она поехала не на машине: «Что я буду пробки собирать». Отправилась на электричке, небрежно на прощание клюнула прохладными губами Остужева в щеку: «Ну, пока, дорогой».

Мысли обо всем этом были Остужеву невыносимы. Оно старался гнать от себя любые воспоминания о Линочке. Превращался в размеренного робота, заставляя себя думать только о своей науке, учениках, студентах и бытовых хлопотах.

Наверное, он покончил бы с собой – во всяком случае, мысли о суициде являлись к нему часто. Но мама успела ему внушить – до отъезда в Австралию она сильно увлеклась религией: самоубийство – один из самых страшных грехов, тяжелее даже, чем если убьешь кого-то.

И еще Остужеву казалось: он все-таки так и не выполнил своего жизненного предназначения. Что после него в итоге останется на земле?

Поэтому – надо было работать. И нести свой крест.

И началась у профессора совсем другая жизнь. Лишенный каждодневного руководства супруги, он совершенно перестал проявлять даже малейшее честолюбие. Требовалось ему, согласно контракту, провести две лекции в неделю и два семинара, проконсультировать дипломников и аспирантов, отсидеть на заседании кафедры – он покорно отбывал номер. Ни в какие посторонние разговоры, даже о погоде, ни с кем не вступал. Ни на какие междусобойчики, естественно, не ходил. Коллеги не тревожили его – еще бы, такое горе, такой стресс! Остужев старался уместить все дела в два дня, бывал в столице по понедельникам и четвергам, с отвращением отбарабанивал обязаловку и с облегчением уносился электричкой обратно – в дом, некогда любовно убранный Линочкой.

Все прочие пять дней в неделю он просыпался в своем коттедже в полном молчании – и порой весь день напролет в молчании проводил.

Соседи по поселку были ему не интересны, и с ними он обменивался лишь сухим «здравствуйте». Мысль о том, чтобы сойтись с другой, новой женщиной, была ему физически противна. Иной раз звонил Чуткевич, спрашивал, как дела, даже приглашал к себе – в издательский дом заехать или на дачу, однако профессор его приглашения твердо, но вежливо отклонял. Бывало, вдруг, по старой памяти, спохватывались радийщики или телевизионщики, просили об интервью. Но подобный интерес случался крайне редко, в основном в сентябре или октябре, когда объявляли героев или вручали очередную Шнобелевку, и журналисты, прочесывая Интернет, вдруг с удивлением узнавали, что в Подмосковье проживает один из прежних лауреатов.

Собственные научные исследования и труды коллег стали Петру Николаевичу глубоко безразличны. Он просыпался – один и засыпал – один. С поздней весны по раннюю осень еще имелись проблемы в саду и огороде, приходилось крутиться. И все равно точила мыслишка: а кому нужно опрыскивать смородину, если никто ее не ест? А зачем подрезать яблони? Стричь газон? Но тут надо не надо, хочешь не хочешь, приходилось работать, как Линочка завела. А зимой совсем грустно становилось. Только и дел, что сходить на станцию за кефиром, парой слов переброситься с продавщицами. Порой ему даже начинало казаться, что он тоже, как супруга, умер и попал в некий весьма комфортабельный рай.

Не раз и не два он замечал, что начинает разговаривать с различными одушевленными (но не разумными) и даже неодушевленными предметами. Например, с холодильником, стиральной машиной или СВЧ-печью, которые сообщали ему писком о том, что программа исполнена: «Слышу, слышу я вас, подождите, иду!» Или с синичками, которых трепетно кормил зимой семечками: «Кушайте, мои дорогие, кушайте!» Но чаще он принимался говорить с покойной Линочкой, как если бы она была с ним рядом.

Ему самому свои разговоры не очень-то нравились: совсем не хотелось походить на сумасшедшего старика, бормочущего что-то себе под нос. И тогда Петр Николаевич вспомнил-таки о своих собственных научных идеях того периода, что приходили ему в голову непосредственно перед гибелью Линочки, и решил возвратиться к ним. То был, как сказал психиатр Коняев (единственный человек, помимо кафедральных, с кем он поддерживал более-менее постоянное общение), шаг в верном направлении. Интерес к научной работе в профессоре постепенно просыпался. Как и все в своей жизни – как и самою свою жизнь, – Остужев решил поставить воображаемое общение с супругой на твердые, научные, аналитические рельсы.

Взялся разрабатывать аппаратуру. Писать программное обеспечение. Лина при жизни была продвинутым пользователем: у нее, как и у супруга, имелись аккуанты во всех основных социальных сетях и мессенджерах. Остужев предпочел тот, по которому они обычно общались, когда супруга была жива. Когда устройство и ПО были готовы, он постановил себе посылать сообщения ушедшей дважды в сутки: утром, в двенадцать, и вечером, в полночь. И больше ни ее, ни себя не тревожить. А в остальном сдерживаться: ни с ней, ни с синичками или холодильником вслух не болтать. Решив так, профессор, как всегда в своей жизни, неукоснительно стал следовать заведенному правилу.

Например, утром извещал:

– Линочка, сегодня всю ночь лил дождь, и утром тоже. Поэтому гулять я не пошел. С утра поел творогу, выпил кофе с молоком – как ты любила. Попутно смотрел спортивный канал – я теперь его часто смотрю, с тех пор как тебя не стало… (голос задрожал) …ведь он теперь тебе не мешает… (заплакал).

А вечером докладывал:

– День прошел неплохо. Во-первых, наши выиграли в футбол, два-один, впрочем, тебе это неинтересно. Во-вторых, мне удалось сварить чрезвычайно удачный борщ. Я определенно делаю успехи в кулинарии, возможно, меня даже пригласят на какое-нибудь состязание поваров по телевидению.

И так, неукоснительно, изо дня в день.

Отчасти профессора это беспокоило: не сошел ли он бесповоротно с ума, не съехала ли, как во времена его молодости говорилось, у него окончательно крыша? Он даже не ограничился телефонным звонком, а приехал самолично к психиатру Коняеву, поделился с ним сомнениями. Тот заверил, чрезвычайно горячо – даже излишне горячо: «О чем вы говорите?! Разумеется, это совершенно нормально! Вы, Петр Николаевич, в свойственной вам, сугубо научной манере, преодолеваете последствия постигшего вас стресса. Вы изживаете, компенсируете свое горе. Знаете, как иногда, достаточно грубо, выражаются относительно рациона питания: все полезно, что в рот полезло? Так и в вашем случае. Вам полезно все, что успокаивает, позволяет жить в нормальном ритме, самому обслуживать себя».

Удовлетворившись сим объяснением, Остужев вернулся в дом и каждодневно продолжал свои послания усопшей Линочке.

– Дорогая моя, сегодня у меня была маленькая радость: к нам на кормушку, наряду с обычными в данное время года синицами, прилетели снегири. Это значит, что весна близко. Интересно, есть ли там, где ты сейчас пребываешь, такое понятие, как весна? Чувствуешь ли ты ее приближение? Сегодня я наблюдал в окно нашей спальни за снегирями и думал: какая жалость, что ты их не видишь! А может, как раз наоборот? И ты оттуда, где находишься, видишь все – и их в том числе?

Однако Остужев не просто отправлял в никуда свои сообщения. Он продолжал совершенствовать процесс. Много думал, считал, вскакивал ночами, записывал идеи. Улучшал не только «железо», которое занимало уже полкабинета, но и софт – программное обеспечение. А днем продолжал наговаривать сообщения своей Линочке.

– Дорогая, сегодня три года, как тебя нет со мной. Конечно, я предпочел бы уйти первым, но раз Господь распорядился так, а не иначе, что ж делать с Его волей. И, ты знаешь, боль – она утихла, а грусть по тебе и тоска – они здесь, никуда от меня не делись.

…И однажды она ему ответила.



Прошли сутки



Погибшая супруга ответила Остужеву в ту знаменательную ночь в письменной форме. Он не слышал ее голоса, однако ни секунды не сомневался в том, что это она, – настолько своеобычными и привычными для него были присущие ей, заметные ему обороты даже в маленьком сообщении:

– Могу общаться только письменно. И далеко не всегда. Сеансы связи возможны только в это время.

– «Это время» – какое? – набрал на мессенджере профессор. Ему, как всякому ученому, самым важным показался даже не тот факт, что он общается с покойной супругой, а те условия, при которых данный опыт возможно повторить.

– Ночь, – кратко написала умершая.

Петр Николаевич оглянулся и увидел, что вокруг него и впрямь темнота. Точнее, бледный подсвет мая, полночь, трели соловьев.

– Надо связываться в двенадцать ночи? – уточнил он.

– Типа того.

Как часто бывало еще при жизни: в самые важные моменты судьбы начинались суетливые бытовые разговоры ни о чем, отвлекающие внимание и не дающие осознать величину происходящего.

Так было на первом курсе, спустя два месяца после памятной первой вечеринки, когда юный Петя принес Линочке цветы и предложил выйти за него замуж: «Садись. Ты не замерз? Сейчас найду вазу. Надо их подрезать».

Так и теперь: говорили вздор по сравнению с огромностью случившегося. Слова выглядели рядом с самим фактом разговора мелкими и ничтожными. И все-таки профессор, замирая, набрал в мессенджере:

– Как ты там?

– Все хорошо, – ответила жена.

– Как тебе там… – Ему хотелось написать «живется», но совершенно понятно было, что этот глагол в данном случае неприменим, поэтому Остужев стер все, кроме первого «как», и вопросил: – Как… как у вас там все организовано?

Она отписалась незамедлительно:

– Ты даже не сможешь себе представить. Поэтому не будем больше даже упоминать об этом. А как ты?

– У меня все нормально. Часто думаю о тебе. – Последние слова были не совсем правдой. Профессор не просто часто думал о покойной. Он вспоминал о ней практически все время – иными словами, она, несмотря на свое полное физическое отсутствие, словно бы постоянно находилась рядом с ним. Поэтому, стараясь все-таки хотя бы отчасти приблизиться к честности, Остужев написал: – Ты для меня как будто не уходила.

И тут в его мессенджере появилось от лица погибшей любимой лапидарное:

– Я знаю.

И эти слова тоже совпадали с ощущениями Остужева. Все то время, как не стало Линочки, ему казалось, что она незримо присутствует рядом с ним. Или даже постоянно, как бы пошло сие ни звучало, следит за ним с небес, помогает, а также пристально ревизует его поведение. Он решил уточнить:

– Ты все время видишь, как я тут?

– Нет. Но знаю, что происходит, в общих чертах.

И тогда Петр Николаевич решился на вопрос, который столь долго его волновал:

– Как ты погибла?

Однако покойная жена ушла от ответа:

– Извини, я не могу долго говорить. Приходи завтра в это же время.

И Лина отключилась от мессенджера.

Сказать, что Остужев в тот момент был взволнован, означало ничего не сказать. Неужели его многолетние усилия увенчались победой? Ужели ему впервые в истории человечества удалось выйти на контакт с загробным миром? Неужели получилось наладить связь со своей столь горячо любимой и, увы, покойной женой?

В сильном возбуждении он вышел в сад, включил все освещение, какое только было на участке, и стал наворачивать круги по дорожкам, огибая дом. Потом вдруг круто менял направление и начинал вышагивать в другую сторону. Если бы кто-нибудь следил за ним, он, возможно, принял бы профессора за помешанного, потому что по ходу движения тот что-то мычал, разговаривал сам с собой и бурно жестикулировал – однако некому было видеть его поведение: соседи спали, да и забор, скрывавший Петра Николаевича, был весь, вглухую, увит вдовьим виноградом.

В какой-то момент, утомившись бродить, профессор присел в садовое кресло. Лето только начиналось, температура воздуха не превышала восемнадцати градусов, восток побелел, просыпались птицы. Однако ни холод, ни возбуждение, ни звуки не помешали ученому вдруг неожиданно уснуть, да так глубоко, что, очнувшись, он обнаружил себя все в том же кресле, когда утреннее светило вовсю заливало сад, птицы гомонили наперебой, а от выпавшей росы и холода он дрожал всем телом. И это при том, что никогда – а тем более после кончины супруги – здоровый, крепкий сон не был сильной стороной Остужева. Чтобы заснуть, приходилось пить теплое молоко с медом или просить у личного врача Коняева выписать седативные препараты – и все равно он вечно ворочался в своей постели, не мог забыться, а потом бессчетное число раз просыпался до рассвета. А тут – здоровый, легкий, глубокий сон без всяких пробуждений!

Первое, что подумал Петр Николаевич, проснувшись: все, что произошло, ему приснилось. Не было никакого разговора ни с какой Линочкой. Все это и впрямь невозможно, и ему лишь привиделось. Но! Должны были иметься (или отсутствовать) доказательства. С трепетом он достал свой телефон, открыл мессенджер, и там, о чудо, имелась вся их с супругой вчерашняя переписка, вплоть до: «Приходи завтра в это же время».

Верный своему научному долгу, профессор первым делом сделал скан переписки, а потом бросился в дом и тщательно, подробно расписал все, что случилось, включая режим, в котором работала аппаратура, и все внешние условия, вплоть до температуры воздуха: полночь, запах сирени, поющие соловьи. После этого он набрал телефон Коняева и попросил о немедленной аудиенции. Хоть месседжи с загробным миром маячили перед его глазами, он все равно сомневался, а не причудилось ли ему происшедшее?

Психиатр оказался дома и согласился Остужева принять.

Он выслушал рассказ Петра Николаевича, посмотрел на телефоне ночную переписку. Потом взялся – чего не делал лет десять – тестировать профессора, привлекая всяких там Роршахов, Беков, Зундов, Леонгардов. Наконец, на прямой вопрос пациента: «Не началось ли у меня обострение и натуральные галлюцинации?» – доктор откинулся в кресле, протянул: «Ну-уу… – а затем велеречиво молвил: – Назвать вас полностью психически здоровым человеком, как вы понимаете, я не могу, однако в данном случае у меня нет никаких оснований считать, что ваша так называемая переписка с так называемой женой является плодом вашего воображения».

– Так, значит, это – правда? Это было?

– То, что это не галлюцинация, можно утверждать с большой долей вероятности. Однако не забывайте, что жизнь наша не является монохромной и не состоит исключительно из дихотомий «черное-белое», «правда-выдумка». Возможно ведь предположить, что ваше так называемое общение с Линой имеет иные объяснения для своего появления.

– Например, какие?

– Что это чья-то неудачная шутка – того, кто вдруг прознал о сфере ваших научных интересов. Или, возможно – я этого сейчас не проверял, – у вас начинается диссоциативное расстройство личности.

– Что это такое? – нахмурился Остужев.

– Коротко говоря, раздвоение. В один момент вы думаете, что вы – это вы. А в следующий, что вы – это ваша горячо любимая, покойная жена Лина.

– Значит, вы хотите сказать, что все это я писал себе сам?

– Не исключен и такой вариант.

– Вот что! – вдруг решительно воскликнул Петр Николаевич. – Давайте-ка вы приезжайте сегодня вечером ко мне в деревню, и я постараюсь установить связь с Линочкой в вашем присутствии. Будете свидетелем и летописцем столь знаменательного события. Если хотите, я могу вам заплатить как за стандартный визит.

– Не настолько уж я меркантилен… – пробормотал психиатр, и глаза его загорелись. Какой ученый – а он, безусловно, относил себя к этому разряду – откажется стать свидетелем столь эпохального научного открытия! Или – столь необычного психического отклонения?

Вечером того же дня Коняев выбрался из столичных пробок и во второй раз посетил дом Остужева. Вдовец напоил его чаем с собственноручно сваренным малиновым вареньем. Ровно в указанный срок профессор подключил телефон к своей аппаратуре. Однако не успел он ничего написать, как экранчик ожил сам собой. От лица умершей Лины там появилось сообщение:

– С тобой Антон Дмитриевич? Как хорошо! Передавай ему привет от меня.

Сообщение имело на психиатра самое разительное воздействие. Он, всегда тщательнейшим образом следивший в присутствии пациентов не только за каждым своим словом, но и за всяким жестом, пошатнулся и схватился рукой за горло – что на невербальном языке, языке тела, свидетельствует о категорическом неприятии услышанного/увиденного. Бледность разлилась по его лицу.

– Как же так? – пробормотал он. – Как же так?! Я был уверен, что… – и осекся.

– Уверены – в чем? – с чувством торжества и превосходства спросил Петр Николаевич.

– Что вы меня разыгрываете, вольно или невольно! – напрямик высказался Коняев. – Но сейчас я не могу понять – как?! Как это происходит?!

– Он не разыгрывает, – откликнулся экранчик. – Я это действительно я, Лина Яковлевна Остужева.

Психиатр выхватил из рук Петра Николаевича телефон и, не успел тот опомниться, ввел: «Как это может быть?!»

– Я не знаю, как, – откликнулась Лина. – Даже не представляю. Возможно, сыграла роль любовь. Его любовь, Петечки, – уточнила она.

Остужев выдернул у врача аппарат и написал:

– А поговорить с тобой можно? Словами?

– Экий ты ненасытный, – усмехнулась покойница (усмехнулась в виде трех напечатанных смайликов). – Всего тебе мало! Как всегда. Нет, насколько я знаю, голосовая связь отсюда не действует. Хотя во время сеанса я могу вас слышать. И видеть. Плоховато, но могу.

– Как там у вас все устроено? – не удержался от вопроса Коняев.

– Петя меня уже спрашивал, – слабо улыбнулась она. – Но я не могу рассказать. Просто у меня не хватит понятий и слов. А вы не поймете.

– Может, тебе что-нибудь нужно? – спохватился Остужев. – Что-нибудь прислать тебе отсюда?

– Боюсь, это невозможно, – опять изобразила легкую улыбочку Лина. И добавила: – Подумай, Петя, что тебя еще интересует. Раз я оказалась реципиентом (благодаря тебе), я снова могу выйти с тобой на связь. Завтра.

Раздался легкий шум.

Это всегда невозмутимый, безукоризненно владеющий собой психиатр Коняев упал в обморок.

Тест Тьюринга – эксперимент, заключающийся в том, что человек, не знающий, с кем имеет дело, должен определить, с человеком он общается или машиной. Капча (САРТСНА) – рисунок или группа символов, которые легко расшифровывает человек, но не может понять компьютер. Повсеместно применяется для защиты от хакерских атак, вирусов и спама.

Чуткевич Борис Аполлинарьевич

Прошло три года.

Лето 2019-го



Пусть всякие телекритики и прочие высоколобые называют его канал «маргинальным». Пусть устраивают запросы и слушанья в Госдуме, чтобы его запретить. Пусть говорят, что он играет на самых низменных инстинктах самой нетребовательной части зрителей. Но главное-то в наше время – что? Рейтинг. И, как следствие из него, реклама.

И если Барбос Аполлинарьевич начинал в свое время с жалкой половины процента, то есть канал его в прайм-тайм (как свидетельствовали всезнающие социологи и пиплметры[4]) люди смотрели лишь на одном телевизионном приемнике из двухсот, то теперь он поднялся настолько, что свободно конкурировал с самыми передовыми распространителями сигнала в стране, порой обходя НТВ и «Россию» и лишь чуть-чуть не дотягивая до всепобеждающего Первого.

А ведь проводником успеха стал профессор Остужев и его изобретение! Точнее, не только они, Чуткевич помнил и о себе, своей креативности, организаторском таланте – и был в том, разумеется, прав. Но нельзя спорить: основной фишкой нового канала, его ноу-хау и главной приманкой, стало именно устройство и программное обеспечение, созданное вдовцом Петром Николаевичем.

За то, что ученый передал Борису исключительные права на использование новинки, телемагнат отблагодарил его, как он сам считал, по-царски. Единовременно перечислил огромную сумму в американской валюте плюс дал пожизненную должность креативного продюсера канала с годовым окладом в сто пятьдесят тысяч «у. е.», полным соцпакетом, личным автомобилем с шофером, личным помощником и горничной. При этом – профессор данного обстоятельства, в условиях отсутствия Линочки, даже не заметил – договор об эксклюзивном использовании его изобретения телеканалом «XXX-plus» автоматически пролонгировался каждый год.

И именно на нем, на новшестве профессора Остужева, был построен едва ли не весь контент, который вливала в глаза и уши телезрителей данная кнопка. «Никакой политики, никакой экономики, никаких забот» – таков был негласный девиз всех программ Чуткевича (так же как ранее созданных им газет и журналов). Только сплетни, только жареное, только посвященное человеку, причем самым худшим (и поэтому наиболее интересным в нем) чертам – вот что сервировал он в телерамке на завтрак, обед и ужин.

Главным хитом в прайм-тайм стало шоу «Поговори!», которое выходило в эфир ежевечерне ровно в 20.30, чтобы перекрыть все самое интересное, что шло или собиралось пойти параллельно по Первому, «России» и НТВ.

По всей стране, во всех средствах массовой информации, издающихся или выходящих в эфир в наших пределах, редакторы, работающие на Чуткевича, отыскивали самые свежие душещипательные истории – как правило, с трагическим концом, но с проблеском надежды. Разыгранные как по нотам, в студии, при деятельном участии ведущего Артема Мореходова, которого Барбос лично переманил с Первого, соблазнив огромным гонораром и неслыханными условиями, они неизменно подводились к коде, к финалу-апофеозу, в котором непременно было задействовано устройство, созданное Остужевым.

– После короткой паузы – из тех мест, откуда нет возврата, к нашему разговору подключается Маняша, дочка Клары Викторовны, которая столь трагически покинула ее навсегда месяц назад. Она расскажет, кто же на самом деле был виновником ее безвременной смерти. Не переключайтесь!

Или:

– Итак, в споре о наследстве великой певицы переговоры зашли в тупик. Кому должен принадлежать дом, который она выстроила незадолго до своей безвременной кончины? Кому достанется ее коллекция драгоценностей? Наконец, кто должен воспитывать ее малолетних детей? Напомню, что на все это претендуют люди, которые присутствуют сейчас в нашей студии и которые продолжают бороться за творческое, и не только творческое, наследие королевы эстрады. И через несколько минут! Впервые на телевидении! На эти вопросы отвечает ОНА САМА! Не переключайтесь!

Случалось и такое:

– Великого барда нет с нами уже больше тридцати лет. Но до сих пор не утихают споры, кому в последние годы жизни принадлежало его сердце. Официальной вдове Марине, которая, как известно, постоянно проживала в то время в Париже и была далеко от него? Или его возлюбленной последних лет Татьяне, которая родила от него сына? Или юной Оксане, с которой у поэта, как говорят, в последний год был сумасшедший роман? Через несколько минут мы спросим об этом у самого великого барда и актера. Не переключайтесь!

Помимо «Поговори!», наиболее забойного шоу, порой перебивавшего рейтинги самого Малахова на Первом канале, имелось еще несколько программ, которые оккупировали временные слоты подешевле (подешевле – в смысле количества денег, что можно слупить с рекламодателя за минуту). В 19.30, непосредственно перед мореходовским эфиром, шло документальное расследование «Призрак обвиняет». В нем рассказывалось о неразгаданных криминальных тайнах, немного не дотягивавших до высокого накала программы «Говори!», однако все равно гвоздевых. Эта программа походила на другие шоу, посвященные преступлениям: выступали следователи, оперативники, полицейские, свидетели, родственники погибших – за исключением того, что в решающий момент слово давали «главному герою» – призраку, который пребывал на небесах (или где он там пребывал?) и оттуда давал телевизионные показания. Иной раз – что только добавляло рейтинга! – по результатам свидетельств, полученных из загробного мира, уголовные дела, порой давно и безнадежно закрытые, возбуждались заново.

А по окончании «Поговори!», в 21.30, поперек сериалам на Первом, «России» и НТВ, начиналось документальное расследование «Загробные тайны», в котором речь шла о различных исторических деятелях – не такого размаха и популярности, как Владимир Семенович, но все равно интересных публике: маршале Жукове, например, или певце Ободзинском, или дрессировщице Бугримовой. Их отыскивали на том свете, заманивали в эфир и вели натуральные допросы: что (и, главное, кого) они на самом деле любили, как и с кем жили и о чем они жалеют в своей земной жизни. Правда, тут случались афронты, потому что когда взялись расспрашивать Галину Леонидовну Брежневу, равно как и Людмилу Марковну Гурченко, получили от их призраков порцию отборного, витиеватого мата. Нецензурщину запикали, но программы в эфир все-таки дали.

Однако Барбос Аполлинарьевич понимал это своим верхним чутьем, своей никогда не изменявшей чуйкой – подобных сенсаций теперь становилось маловато. Он чувствовал: не хватает каналу духовности, скреп. У него, конечно, не мелкотравчатая «Культура». И никто не ждет от Чуткевича унылых симфонических оркестров или черно-белого, высокохудожественного кино (да он никогда и не даст ничего подобного в эфир). Однако подачки с его стороны всяким интеллектуалам последовать должны. Надо чем-то потрафить умникам. Разной гнилой интеллигенции – так и не добитой до конца реформами девяностых годов, последующим массовым безденежьем и миграцией на Запад. Опять-таки ничего плохого не будет, если пара-тройка прикормленных критиков провозгласят – а мы растащим их заметки по соцсетям, – что телеканал «Три икса плюс» начал совершать сложную, но похвальную эволюцию в сторону освоения новых культурных пластов. (Так они, кажется, любят выражаться со всею своей заумностью.)

У самого Барбоса Аполлинарьевича хоть и имелись в лексиконе подобные умненькие словечки и фразочки (и вообще он считал себя образованным глубже и шире, чем многим казалось и чем он любил обычно демонстрировать), но в разговорах, особенно с подчиненными, он отдавал предпочтение четырем обычным русским словам, начинающимся на е, х, б и п (и производным от них), – тем самым, что запрещаются теперь к публичному написанию и произнесению, и их приходилось во всех передачах запикивать отвратительным звуком. Кроме того, чрезвычайно широко в повседневной речи использовал Барбос разные другие нецензурные и малоцензурные термины – а их в нашем языке, как известно, множество, от жопы и мудака до подлеца, стервятника и вафли. Поэтому в дальнейшем, когда нам придется передавать прямую речь генерального продюсера, следует иметь в виду, что мы оставляем за кадром, ради того, чтобы сэкономить место и пощадить наших впечатлительных читателей, бранные слова и выражения разной силы и длительности.

Сам Барбос Аполлинарьевич считал, что именно такой и только такой язык наиболее доступен и доходчив до подчиненных. Именно на нем следует с ними изъясняться. И подведомственное ему народонаселение станет двигаться, шевелиться и делать то, что ему, генеральному продюсеру, нужно – причем в потребные ему сроки – только если неустанно его бранить, распекать и унижать.

Правда, имелось два-три человека (из интеллектуалов), с кем Барбос свой нецензурный пыл умерял или почти умерял. Интуитивно чувствовал, что в натурах, чрезмерно тонких и ранимых, его распекания способны вызвать не усиление внутреннего и внешнего движения, а, напротив, ступор или истерику. А так как эти два-три интеллектуала были генеральному продюсеру нужны (точнее, пока нужны), он себя сдерживал, наступал на горло собственной песне и вел себя с ними не то чтобы даже вежливо, но почтительно. В глубине души, правда, лелеял надежду на сладостный момент, когда эти хмыреныши перестанут ему быть потребными, и с какой тогда силой и мощью он на них оторвется! Какими только словами не обзовет и на сколько децибелов свой голос не возвысит! Ну а пока, ради интересов дела, необходимо потерпеть. Так лютый хищник, лев или леопард, в какой-то момент способен прикинуться милой кисою, которую дозволительно и с руки покормить, и за ушком потрепать.

Одним из таких персонажей, перед кем генеральный продюсер считал нужным маскироваться, являлся (пока) главный продюсер культурных программ Иван Соломонович Корифейчик. Доктор искусствоведения и кандидат филологических наук, профессор двух кафедр, он некогда вел программы на канале «Культура» и производил крайне благоприятное впечатление на свою аудиторию – в основном отставных учительниц – мягким баритоном, огромным словарным запасом, поверхностными (но кажущимися глубокими) познаниями в самых разных областях гуманитарных наук, а также зайчиками, что играли в его лысине.

– Соломоныча ко мне! – прорычал Барбос в интерком секретарше – и через три минуты перед ним явился нисколько не запыхавшийся Иван Соломонович. Хозяин кабинета залучился, даже встал ему навстречу, увлек за специальный столик с диванчиком, предназначавшийся для беседы как бы с равными. Осведомился: «Чай, кофе?»

– Нет, благодарю вас, Борис Аполлинарьевич, потребную на сегодня дозу кофеина я уже принял.

– Все считаете да рассчитываете! Здоровьечко свое драгоценное бережете! Правильно, правильно! Вы нам очень нужны – были, есть и будете!

– Приятно слышать из ваших уст столь высокую оценку моего скромного труда. Постараюсь оправдать ваше высокое доверие.

«Еще бы не оправдать, жопа ты с ручкой! – подумал про себя Барбос Аполлинарьевич. – Когда ты у меня триста штук в месяц гребешь! Давай, интеллектуал хренов, отрабатывай!» – А вслух промолвил нечто похожее по смыслу, но чрезвычайно отличное по лексике и интонации:

– Собственно, я потому вас и пригласил, что только вы, со свойственными вам познаниями и сметкой, способны придумать, разработать и запустить на нашем канале передачу, которая стала бы украшением культурного спектра и достойно конкурировала, используя имеющиеся у нас технологии, с аналогичными программами: «Культурной революцией», к примеру. У вас по этому поводу появились какие-то наработки?

– Да, благодаря вашему мудрому и тактичному руководству, – проблеял Соломонович, – мне удалось продумать концепцию подобного шоу.

– Ну-ка, ну-ка, – изобразил поощряющую заинтересованность генеральный продюсер.

– Думаю, основываясь на технологии, которая стала главной фишкой (как выражаются молодые) нашего канала, мы могли бы предложить почтенной публике ток-шоу, продолжительностью пятьдесят две минуты, с двух-трехминутными вставками культуртрегерского содержания, которые поясняли бы суть и интригу происходящего. Вести программу, – скромно потупился Корифейчик, – мог бы я сам.

«Конечно, ты сам, кто же еще, козел ты драный!» – подумал Барбос Аполлинарьевич, а вслух проговорил:

– Да, это прекрасно, но в чем суть?

– Видите ли, в интеллектуальной истории России имеется множество загадок. К сожалению, изобретение профессора Остужева, как мы знаем, ослабевает по мере проникновения в глубь веков, однако и на достаточно приближенном к нам временно́м горизонте имеется немало событий и явлений, которые волнуют пытливый ум передового отечественного зрителя.

«Ну-ка, ну-ка, – помыслил Барбос, – что, по-твоему, волнует и интересует нашего лежащего на диване и почесывающего пузо зрителя?»

– К примеру, – продолжал разливаться Соломонович, – загадка «Тихого Дона».

«Ну, ты сказал! Прям как в воду пернул».

– Доныне остается неизвестным, кто и при каких обстоятельствах написал этот роман, ставший одной из вершин отечественной словесности двадцатого века. Представьте себе программу, посвященную этой теме. В начале, во время ток-шоу в студии, а также благодаря коротким поясняющим сюжетам и включению с места жизни товарища Шолохова, из станицы Вешенской, мы ставим проблему и рассказываем о ней. Например, о версии Солженицына, заключающейся, как известно, в том, что Михаил Александрович присвоил себе найденный в ходе Гражданской войны почти законченный роман белого офицера Федора Крюкова. Расскажем и о версии, что роман написал Николай Гумилев – его, дескать, не расстреляли в двадцать первом году в Петрограде, а переправили на Дон, где он секретно Шолохову помогал…

– Ишь ты! – изумился Чуткевич. Гумилева он знал и уважал, даже пару строк со студенческой скамьи помнил, про озеро Чад и жирафа. Однако о подобном полете фантазии – ЧК, дескать, сделала поэта «литературным негром», чтобы «Тихий Дон» писать, – он слышал впервые.

– Да-да! Есть даже фотография: Гумилев и Шолохов на рыбалке. Очень похожи на оригиналы! Фото тоже продемонстрируем. Затем последует разговор в студии. На него пригласим филологов, специалистов по Шолохову. Мариэтту Чудакову можем позвать, Диму Быкова – у него тоже своя версия по «Тихому Дону» имеется. Актеров подтянем, для оживляжа и чтоб кадр украшали – из нового сериала «Тихий Дон» кого-нибудь посексапильней, и из старого. Быстрицкую, может, уломаем. Так постепенно подогреем интерес и подведем зрителей к кульминации, можно сказать, коде: прямому включению с самим Михаилом Александровичем. Профессор Остужев говорил мне, что ныне технически возможно обеспечить сеанс связи продолжительностью даже до десяти минут! И тогда мы зададим товарищу, гм, призраку-Шолохову простой вопрос: было или не было? Он ли самостоятельно является автором романа, удостоенного Нобелевской премии, или все-таки имел место плагиат?

Барбос не счел нужным скрывать своего скепсиса.

– Товарищ Шолохов почти пятьдесят лет врал всем (если допустить, конечно, что автор не он и он действительно врал). И вы думаете, что сейчас, в результате даже десятиминутного включения с того света он вдруг возьмет и перед всеми прилюдно расколется?

– Но профессор Остужев утверждает, что, согласно его исследованиям, духи не могут врать! Они всегда и все время говорят правду и только правду!

– А он проверял? Он что, на детектор лжи их, что ли, сажал?

– Значит, вы, Борис Аполлинарьевич, считаете, что гости из загробного мира способны лгать?

– Врут – все, – довольно мрачно процитировал Чуткевич известный сериал.

– Но, может, и тем лучше! Пусть призраки тоже лгут! И тогда Михаил Александрович в интимнейшей беседе с Землей заявит нам, что – да, именно он является единственным, безраздельным и непосредственным автором самой знаменитой своей книги. Правда это или нет – дело десятое. Главное – он это сам произнесет! На всю страну. Кода! Кульминация! Вся телепублика заходится в пароксизме патриотизма! Нет, нет, не врал великий русский прозаик! Зря на него возводили напраслину различные явные и скрытые недоброжелатели! Диссиденты и антисоветчики! Все писал он сам, своей юной, гениальной, двадцатитрехлетней рукой!

Лицо Барбоса стало выражать крайнюю степень неудовлетворенности. Если бы его таким увидела его секретарша Инна – да что секретарша, любой сотрудник его телекомпании, – он или она непременно затрепетали бы. Воистину затрепетали бы, и было отчего. Потому что за подобным выражением лица следовала вспышка гнева, сопровождающаяся порой полетом попавших под руку предметов или даже физическим воздействием. Но в том-то и штука, и это являлось оборотной стороной хорошего к интеллектуалам отношения, что Корифейчик генерального продюсера, находящегося в состоянии настоящего гнева, до сих пор просто не видел. И не знал, как тот может словесно высечь – а иной раз и зуботычину дать. Поэтому специально для него Борису Аполлинарьевичу пришлось пояснить ситуацию вербальным способом, причем выбирая лишь высококультурные выражения:

– Ах, Иван Соломонович, Иван Соломонович! Вся ваша идея, весь стержень, концепция – выше всяких похвал. Согласен, со всем согласен. И само ток-шоу, и состав гостей, и прямые якобы включения из Вешенской, и изящная подводка, и кода с участием так называемого духа – прекраснейшее наполнение, или, говоря современно, контент! Году в семьдесят девятом прошлого века цены бы не было подобной передаче! Но мы-то! Мы с вами! Мы, к сожалению, живем сорок лет спустя! В девятнадцатом году века двадцать первого! И проблемы, которые волновали наше былое высококультурное советское общество семидесятых-восьмидесятых годов, давно перестали, к глубочайшему сожалению, колыхать, – колыхать было жаргонным словом, но употребил его генеральный продюсер намеренно, чтобы хоть как-то оттенить свои медоточивые, высокоинтеллигентские речи, – да, колыхать теперешнюю публику. Ну, Шолохов. Ну, «Тихий Дон». Ну, сам написал или у друга-казака скоммуниздил. Или даже Гумилев ему помог. Кого это сейчас, дорогой вы мой Иван Соломонович, по большому счету волнует? Ну, вас. Ну, меня. Ну, двух-трех литературоведов и пару преподавателей филфака на пенсии. Ну, запустим мы эдакую передачу. И получим рейтинг – вы знаете какой? Хрен целых и хрен десятых. Все наши зрители еще в первой части программы, даже несмотря на вашу всепобеждающую харизму, убегут от нас к Малахову, Корчевникову или на шоу «Давай поженимся». Словом, вы на меня не обижайтесь, но сама идея передачи – да, Иван Соломонович, хороша. А вот конкретная тема с Шолоховым, вы меня простите, никуда не годится.

Что хорошо было в профессоре и телеведущем Корифейчике – он никогда не дулся и не обижался. И не цеплялся за свои предложения, единожды отвергнутые большим боссом. Напротив, тут же начинал фонтанировать чем-то новым – порой не менее, а даже более ярким. Так и в этот раз.

– Понимаю, Борис Аполлинарьевич, я вас очень хорошо понимаю. О темпора, о морэс[5]. Вами движут интересы нашего общего дела. Всемогущий рейтинг! Тогда давайте, может быть, разберемся с загадкой смерти Сергея Александровича Есенина? Кто не знает, кто не любит Есенина? После Пугачевой и Высоцкого он по популярности следующий. А ведь в его судьбе также имеется громадное количество неясных и чрезвычайно интригующих моментов. Например, его так называемое самоубийство. Всем интересно, сам ли он в действительности убил себя? Или ему помогли? Не случайно ведь говорят, что на водопроводной трубе под потолком гостиницы «Англетер» повеситься невозможно. И что за странный шрам судмедэксперты обнаружили у поэта на лбу? А порезы на руке и на теле? Недаром ведь стали говорить, причем сразу после кончины, что произошло убийство, которое организовал чекист Яков Блюмкин. А заказал убийство сам Троцкий, которого Есенин вывел в одной из своих поэм под фамилией Чекистов. Вот мы и спросим самого Сергея Александровича, начистоту, как на духу: что там было, в Ленинграде, в гостинице «Англетер», в декабре двадцать пятого года?

Барбос Аполлинарьевич внимательно выслушал распалительные речи профессора, но в конце все-таки укоризненно покачал головой:

– Ах, Иван Соломонович, Иван Соломонович! Опять мы с вами впадаем в тот самый грех гордыни! И излишней интеллектуальности, которая просто противопоказана такому каналу, как наш! Да любому противопоказана! Помните, как спросили у отца «Взгляда» Лысенко: что должен смотреть по телевизору интеллигентный человек? И как он ответил? Интеллигентный человек должен читать книги. Вот и наши с вами построения рассчитаны на того самого интеллектуала – читателя. Но те, кто читает, зомбоящик не смотрят. А которые смотрят – им по большому счету, увы и увы, с самой высокой башни наплевать на Есенина, Троцкого и Гумилева. Как, впрочем, и на Михаила Александровича Шолохова – придется заметить это с глубоким прискорбием.

– Тогда, может быть, Пушкин? – осторожно вопросил Корифейчик. – Уж Пушкина-то они знают?

Чуткевич полет мысли профессора прерывать не стал, поэтому собеседник снова начал бурно кипеть, фонтанируя своей эрудицией и фантазией:

– Ведь у Александра нашего Сергеича, солнца русской поэзии, сколько тайн в жизни было! Написал десятую главу «Евгения Онегина» или нет? А если да – где она и пусть, черт возьми, хоть что-то из нее продекламирует!

– Иван Соломонович! – предостерегающе поднял перст Чуткевич. – Да при одном упоминании об «Онегине» наш зритель немедленно заснет перед экраном. Хотя это бог бы с ним, тогда он с нами останется и рейтинг не обвалит. Но он на другую кнопку немедленно уйдет, где его не грузят!

– Хорошо, тогда давайте выясним – и у самого Александра Сергеевича спросим, и супругу его, Наталью Николаевну, к ответу призовем: дала ли она (я извиняюсь за свой французский) господину Дантесу? С царем Николаем вступала в интимную связь?

Чтобы потушить бурнокипящего Корифейчика, Чуткевич уже устал использовать аргументы о неясности содержания «ширнармассам» (то есть широким народным массам). Поэтому сказал просто:

– Временно́й горизонт очень далекий. В каком году Пушкин умер?

– В тысяча восемьсот тридцать седьмом.

– А баба его, иначе вдова?

– Наталья Николаевна Гончарова-Пушкина-Ланская скончалась в восемьсот шестьдесят третьем, – откликнулся всезнайка Корифейчик.

– Все равно очень давно, – с деланым сожалением покачал головой генеральный продюсер. – Аппарат Остужева не возьмет.

И тут скорее от отчаяния, чем всерьез, лысый телеведущий предложил:

– Тогда, может, Мэрилин Монро? А что? Очень секси и умерла загадочно.

Борис Аполлинарьевич вздохнул:

– Тоже не пойдет. Мэрилин – не наш человек. Америкосов народ теперь не любит, не восьмидесятые годы. Давайте, Иван Соломонович, вы у меня еще подумаете на ту же тему – но недолго. И послезавтра мы с вами снова встретимся. Очень жду от вас новых ярких идей – но доступных, вы понимаете, доступных! – причем любой тете Зине из Саратова. Я знаю, вы можете.

Он уважительно пожал Корифейчику руку, и тот выкатился из кабинета.

* * *

В ту ночь звонок разбудил Барбоса Аполлинарьевича в четыре утра.

Звонил Сам – градоначальник и вице-канцлер Вениамин Андреевич Шалашовин.

Сам, как всякий человек с нечистой совестью, ночь любил больше, чем день. Засиживался за бумагами до утра, плавал в бассейне, принимал вассалов. При этом он не был настолько свирепым, как его далекий предшественник Иосиф Виссарионович, не заставлял своих сатрапов в ожидании звонка просиживать по кабинетам. Да и средства коммуникации изменились. Всегда можно повелеть, чтобы подчиненного отыскали по мобиле. Необязательно им по кабинетам, да и по домам сидеть. Могут и на дачах отрываться, и у любовниц.

Формально Борис Аполлинарьевич нисколько подчиненным градоначальника не являлся. Издательство его и телеканал были совершенно независимыми акционерными обществами, семьдесят пять процентов акций в которых единолично принадлежали Чуткевичу. (Остальные двадцать пять, сообщим об этом между прочим, просто для точности и статистики, поделены были между его нынешней женой-моделью и сыном от первого брака.) Несмотря на полную (вроде бы) автономность телемагната, он, как и все люди, проживающие в Большой Москве, Шалашовина, конечно, знал и отчасти боялся. Хоть тот и не был первым лицом в стране, Барбос Аполлинарьевич нисколько не сомневался, что ежели возникнет у Шалашовина желание или нужда превратить в пыль его самого, его имущество или бизнес – он это сделает, причем легко, щелчком двух пальцев. Ему даже открыто объявлять войну не понадобится. Просто начнутся у Бориса Аполлинарьевича проблемы – для начала с минкомсвязью, потом с пожарной инспекцией, санэпидстанцией, телевизионным техническим центром, типографиями… Затем очередь дойдет до налоговой, следственного комитета, полиции обычной и полиции тайной… Хорошо, если просто бизнес отнимут или дом, из страны выживут. Могут ведь и посадить.

Хотя обратный процесс также возможен. Понравишься градоначальнику – и твоя карьера (и без того обустроенная) еще круче пойдет вверх. Народ ведь благоволение высокого руководства очень быстро считывает. Оно в воздухе само разнесется, даже без слов. Все сами собой поймут: Чуткевич в фаворе. И это прежде всего скажется на деле. На канал решат прийти работать, вслед за Мореходовым, другие звезды. Хэдлайнеры, начиная от самых популярных актеров и певцов, станут ломиться, в очередь записываться на передачи. А потом, глядишь, удастся пробить зависшую в недрах горсовета идею: купить место под собственный телецентр и начать строиться. Да и другие преференции последуют. Например, дадут зеленый свет еще одной не мудрящей, но выгодной идее Бориса Аполлинарьевича: выделят земельку под Москвой и льготный кредит – чтобы построить там, а потом распродать коттеджный поселок или квартал многоэтажек. Словом, звонок Шалашовина в столице означал многое, ох как многое.

И когда секретарь градоначальника сказал Чуткевичу, кто с ним сейчас будет говорить, сон немедленно слетел с него (напомним, дело происходило в четыре часа ночи). Борис Аполлинарьевич включил ночник и вскочил с кровати. Юная моделька-жена недовольно заворчала и перевернулась на другой бок.

– Некто Шалашовин, – бодро представился в трубке градоначальник и вице-канцлер. И добавил иезуитски: – Я вас не разбудил?

Надо заметить, что лично Чуткевич разговаривал с мэром-губернатором впервые и хорошо понимал, что от каждого его слова и даже интонации сейчас зависит, насколько благоприятно в дальнейшем будут выстраиваться отношения с первым лицом в городе. Поэтому он включил весь свой ум и чутье, чтобы оказаться во всем точным. Даже в соседнюю комнату в одних трусах вышел, в свой потайной кабинет – чтобы тело полураскрывшейся модели-жены не сбивало, не рождало своими изгибами неконтролируемых ассоциаций. И самый первый ответ на вопрос, не разбудили ли его, нашел достойный – самому понравилось, в меру умный, подхалимский и самоироничный.

– Для вас, Вениамин Андреевич, я никогда не сплю. – Голос, к счастью, со сна не сорвался, не прохрипел, прозвучал свежо и бодро. Кажется, градоначальнику на том конце линии понравилось.

Он молвил:

– Есть разговор. Когда можете завтра ко мне подъехать?

– В любое время.

– Тогда в четырнадцать часов, приезжайте на дачу. Секретарь расскажет вам, как добраться.

И Шалашовин, не теряя время на пустые разговоры, переключил звонок на помощника. Тот стал пояснять, не доверяя модным навигаторам, как вырулить к обиталищу мэра-губернатора. Чуткевич внимательно слушал, записывал, а внутри поднимались радость и надежда: поговорил он с вице-канцлером очень правильно с точки зрения слов и тона. А главное, тот его не в рабочий свой кабинет вознамерился пригласить, не в горсовет, на Тверскую, тринадцать, – а домой. Значит, разговор предстоит личный, конфиденциальный и потому важный. Вдобавок, насколько можно судить по рабочему графику градоначальника, тот просыпался ближе к полудню, и встреча в четырнадцать часов означала, что в череде завтрашних дел он отвел Чуткевичу первое место. Наверняка даже подвинул кого-то. Значит, предстоящий разговор отчего-то вдруг оказался весьма значимым для городского головы – отсюда и звонок в четыре утра, и столь стремительное свидание.

Воодушевленный возможными переменами к лучшему, Чуткевич вернулся в спальню. Извивы тела молодой жены, сладостно распростертые поверх скомканных простыней, в совокупности с очевидным жизненным успехом вдохновили его на приступ. Он стащил с себя трусы и навалился. «Что ты, зайчик, опять?» – сонно проворковала супруга.

Пиплметр – специальный прибор, который устанавливается в домах у участников социологического исследования. Он фиксирует, когда, сколько и на каком канале включен телевизор и кто его смотрит.

О времена, о нравы (лат.).

Шалашовин Вениамин Андреевич

Дорвавшись до власти, Шалашовин пустился во все тяжкие.

Так говорили о нем недруги.

И в этом была немалая доза истины.

Унылый, нескладный мальчик с неподвижным, длинным лицом, он никогда не пользовался никаким успехом у девочек. Вечно они предпочитали или красавцев, или тех, кто боевитее, или хотя бы тех, кто умнее. Ни умом, ни статью, ни бойкостью Веня не отличался. Ни в старших классах школы, ни позже, когда поступил-таки, прополз в институт. Приходилось удовлетворять свои гормональные потребности в одиночку, в плотно закрытой комнате, вызывая перед мысленным взором портреты наиболее соблазнительных одноклассниц или однокурсниц. А ближе к окончанию вуза его подобрала (иной глагол здесь вряд ли уместен) студентка из педагогического по имени Лариса. Лариса тоже красотой или там фигуристостью не отличалась. Образованностью тоже не блистала. Зато имела мощный крестьянский ум и железную волю. Что-то ведь разглядела в исключительно скучном молодом человеке с невыразительным лицом. А может, просто лепила из того, что было.

Во всяком случае, когда по окончании вуза Вене (к тому моменту уже женатому) вдруг поступило предложение служить в КГБ, именно Лариса сказала, что идти следует непременно. На дворе был восьмидесятый год, и советская империя казалась незыблемой и вечной, как скала. И в партию, она убеждала, мужу необходимо вступать, и общественную работу вести, и полезными связями обзаводиться.

Женатый сотрудник КГБ, к тому же партийный, тоже сильно разгуляться не мог. Да и трудно представить, кто бы из девушек по доброй воле давал такому длиннолицему хмырю, вдобавок женатому. А использовать преференции своей профессии Шалашовин пока не научился – все боялся, пришьют злоупотребление служебными полномочиями и утрату доверия. Разве что в далеких командировках со случайными какими-то продавщицами и уборщицами иногда позволял себе краткие таежные романы.

Потом развалился Советский Союз – неожиданно, вдруг, за каких-то два-три года. Одно время стало даже очень боязно: вдруг сотрудников органов станут линчевать на улицах, как в Венгрии в пятьдесят шестом или в Румынии в восемьдесят девятом? Однако все обошлось. Советские люди, которым от аббревиатуры ВЧК-НКВД-КГБ досталось больше любых других народов, проявили удивительное добродушие и незлопамятность. Никого не покарали и даже организацию не прикрыли. Замаячил, правда, одно время, на рубеже девяностых, призрак голодной смерти – но довольно быстро испарился, специалисты столь широкого профиля, как Шалашовин, оказались всем нужны: как охрана, крыша, прохиндеистая поддержка.

Но самое великое – можно сказать, решающее и судьбоносное событие – произошло в жизни Вениамина Андреевича в те самые девяностые годы (которые он теперь дружно, в соответствии с пропагандистским трендом, стал вместе со всеми обзывать «лихими»). А именно: он познакомился с однополчанином и, в широком смысле, коллегой. Шалашовин тогда был капитаном. Коллега – майором. По службе они друг с другом не особо контачили, а вот по части охраны и силовой поддержки – однажды пришлось. Встретились и почувствовали друг к другу неизъяснимую симпатию – оба скромные тихушники с непомерным самолюбием и большими амбициями (которые оба таили до поры при себе). И жена Шалашовина дружбу одобрила, сказала Вене: «Держись за него, он далеко пойдет».

Но даже она не могла предугадать и представить себе, насколько далеко. А когда тот самый, скромный лицом и статью, майор вдруг в одночасье стал Великим Канцлером, участь Шалашовина была решена – причем в самом благоприятном смысле. Он и без того занимал последние семнадцать лет места хлебные и непыльные. Но когда после выборов две тысячи восемнадцатого года было принято решение административно объединить Москву и Подмосковье и создать Большую Столицу, Вениамин Андреевич благополучно стал ее первым градоначальником, то есть одновременно и мэром, и губернатором.

Коренной провинциал, Белокаменную и Первопрестольную он никогда не любил. Москва со времен Советского Союза вечно урывала лучшие куски. У обитателей ее вечно было лучшее снабжение, лучшие развлечения и лучшее образование. Вечно эти «мааасквичи» передо всеми россиянами, передо всею скромной страной задирали нос. Нет, ни город, ни пригороды, ни вечно копошащихся тут людишек Шалашовин даже на дух не переносил. Сровнять бы его с землей, а потом засадить яблоневыми садами.

Но солдаты великого канцлера не выбирают. Служат там, где он повелел. Вдобавок у столицы имелось большое преимущество передо всеми регионами, управлениями и министерствами. Она была богата. Очень богата.

И свое назначение Вениамин воспринимал так: Большая Москва отдана ему на кормление. С этого участка работы он должен получать (и получал) столь жирный куш, что подведомственному населению даже представить себе трудно было его размеры. Приходилось, конечно, градоначальнику делиться – заносить и туда, и сюда, – но и ему, что греха таить, оставалось. Хватит и ему самому, и детям, и внукам, и правнукам.

Имелись, конечно, и проблемы. В основном они заключались в людях. В этом народонаселении, этих «мааасквичах», которые вечно путались под ногами, чего-то хотели, чего-то просили! Все чего-то им было надо, все они чего-то хотели – насколько проще было бы жить и работать вовсе без них! Но, к громадному сожалению, испариться или уехать за сто первый километр (или лучше вовсе на Луну) они все не могли. (А как хотелось бы!) Поэтому приходилось смиряться с их существованием. И даже, боже мой, порой делать вид, что ты о них думаешь и, можно сказать, заботишься. Даже деньги платить этим газетенкам и телеканалам и этим пиарщикам – чтоб писали и говорили о тебе только хорошее.

Впрочем, в мизерном масштабе от людей вокруг имелся определенный прок. В основном от женского пола. Пол этот мэр-губернатор весьма сильно полюбил.

Нет, говорить о том, что гигантская власть испортила Шалашовина, не приходится. Каким он был, таким и остался. Просто если раньше среда и судьба не давали возможности в полную силу проявить свои вкусы и пристрастия, то теперь ему развязали руки. И если раньше, к примеру, в прыщавых семидесятых и дефицитных восьмидесятых, Венечке мало кто из девчонок давал, то теперь он принялся во всю мочь наращивать упущенное. Все-таки власть и богатство – мощнейший афродизиак, ради которого дамочки согласны закрыть глаза на унылое лицо и интеллектуальную скудость партнера. В итоге количество представительниц прекрасного пола, которых в пору своей властности потоптал градоначальник, учету вряд ли поддается – да и он, этот учет, выходит далеко за рамки данного произведения. Не сплетни же мы тут собираем, в конце концов.

В определенный момент Вениамина Андреевича перестали удовлетворять обычные референтши, пиарщицы, руководители секретариата и журналистки. Начал он отдавать предпочтение женщинам необычной судьбы: актрисулям, спортсменкам, певицам. Потом, когда и эта страта насытилась, стали волновать особы не самой первой молодости, не юницы, под сорок или даже за сорок – но тетеньки состоявшиеся, чего-то достигшие, бизнесвумены натуральные. Он долго ухаживать не умел и не любил. Как Наполеон, подходил вплотную и объявлял, чего ему от них надобно. А порой даже через секретаря передавал. Разумеется, случались отказы. Но чаще соглашались. А почему нет, если актриска за ночь с городским головой могла, допустим, получить главную роль в сериале? (О подобных случаях рассказывали со смесью возмущения и восхищения.) Другой давали за краткий роман новую квартиру в старой Москве. Или (в случае с бизнесвуменами) многомиллионный подряд.

Лариса, супруга Шалашовина, на шалости благоверного смотрела сквозь пальцы – все-таки играли свою роль семья, дочери, положение. Не в последнюю очередь – та же власть и деньги. Но потом и ей надоели его бесконечные похождения, в которых он становился все изощренней и одновременно легкомысленней – все меньше таился и все больше ее компрометировал. В итоге она подала заявление на развод.

А Шалашовин и рад стараться. Немедленно за формальным разводом женился на своей фактической жене – многолетней, постоянно действующей любовнице, двадцатипятилетней актрисе Аркадии Боголепко. Боголепко, в отличие от первой жены, с засильем молодых девок в жизни руководителя Большой Москвы мириться не стала, но бороться решила на свой манер: постоянным контролем и чрезмерным сексом. «Я затрахиваю старичка до смерти, – похвалялась она подружкам, – так что ему в сторону других юбок даже смотреть больно».

Чуткевич Борис Аполлинарьевич

Всю приведенную выше информацию о своем грядущем собеседнике генеральный продюсер знал. Разумеется, о градоначальнике как о бесстыдном воре и бабнике газеты и телеканалы (включая принадлежащие Чуткевичу, сенсационные) не писали. Сквозь зубы только проинформировали о разводе мэра-губернатора – а о новом браке, тайном, нет. Однако столица – город маленький. Слухи здесь, особенно о власть имущих (и среди власть имущих), распространяются быстро. И когда руководитель информационного холдинга ехал на следующее утро на встречу с Шалашовиным, он исподволь прикидывал, в какую сторону пойдет разговор. И как-то ему казалось, что в направлении дел матримониальных. Может, думал он, Аркадия Боголепко повелела сожителю во всеуслышание узаконить их совместное житие? Дать, к примеру, репортаж с венчания? Лучше трибуны, чем желтые СМИ, подчиненные Чуткевичу, и впрямь не найдешь.

Дача Шалашовина оказалась местом довольно скромным. Ремонт на ней, кажется, не делался со времен Лужкова. Если не знать, что у градоначальника имеются записанные на дочерей и новую супругу настоящие замки в Швейцарии, на Лазурке и во Флориде, можно было даже на пару минут поверить в радеющего об интересах народа, скромного государевого слугу.

Участок вокруг госдачи, впрочем, оказался огромным. Ни его, ни сам дом так и не удалось пока никому приватизировать – но Шалашовин нацелился. Два гектара земли в непосредственной близости к старой Москве, на Рублевке, никому лишними не будут. Вроде бы он закидывал по этому поводу удочку, и Великий Канцлер обещал – но после местных выборов.

Чуткевича проводили на террасу. Градоначальник сидел за столом, накрытым белой скатертью, где возвышалась ваза с фруктами, кувшин с молоком и свежевыжатый сок. При появлении информационного магната с колен Шалашовина вспорхнула молодая женщина. По фотографиям в своих же газетах Борис Аполлинарьевич понял, что это актриса Аркадия Боголепко, ныне действующая супруга городского головы – да и кому еще быть в подобном положении в его официальной резиденции! Показалось также, что вспархивание и последующее исчезновение юной прелестницы мэр-губернатор воспринял с определенным облегчением.

Боголепко, убегая, с Чуткевичем не поздоровалась, просто прошуршала мимо своим сарафанчиком, а градоначальник не предложил ему сесть. Молча рассматривал с минуту руководителя информационного холдинга, а потом сделал под столом неприметное движение рукой. «Кажется, застегивает ширинку», – непроизвольно подумал Борис Аполлинарьевич. Шалашовин был точно такой, как на своих портретах: с длинным, унылым и ничего не выражающим лицом. «Борется там с эрекцией?» – между делом подумалось Чуткевичу. Наконец, градоначальник с некоторым усилием встал и властно проговорил: «Пройдемся!»

«Вот даже как, – подумалось Чуткевичу. – Стало быть, разговор ожидается столь конфиденциальный, что мэр опасается чужих ушей, в том числе возможной прослушки в собственном доме. Ну и ну».

Едва они ступили на бетонную дорожку, что прихотливо вилась мимо сосен по огромной территории дачи, Шалашовин спросил его совсем о другом, нежели рассчитывал магнат.

– Скажи, – молвил он, для экономии времени не называя собеседника по имени-отчеству и сразу переходя на «ты», – то, что вы там придумали по телику – сеансы связи с мертвяками, – это блеф?

– Ни в коем случае, Вениамин Андреевич! – маяча честным лицом, выдохнул информационный гигант. – Оригинальное изобретение нашего российского ученого запатентовано в тринадцати странах. У меня, точнее, нашего телеканала, эксклюзивные права на использование новинки.

– И что, действует?

– Конечно, Вениамин Андреевич! Вы можете сами убедиться! Приглашаем вас на съемки!

Приглашение градоначальник проигнорировал, испытующе спросил:

– Говоришь, никакой химии, все взаправду? На самом деле с мертвыми говорить можно?

– Никакого мухлежа! – выпалил с честными глазами Чуткевич – хотя определенная доля мухлежа все-таки была, но он посчитал ее сейчас, эту долю (как и всегда считал), несущественной. Во всяком случае, не признаваться же градоначальнику при первом же знакомстве.

– И вы любого, – продолжал мэр, – кого хотите, можете с того света спросить?

– Практически да, Вениамин Андреевич.

– И Нерона скажем? Или Наполеона?

Чуткевич во время движения искоса посматривал на градоначальника – какой эффект производят его слова. Но по выражению последнего ничего понять было невозможно: белое лицо оставалось как маска, лишь двигались на нем, шевелились красные губы.

– С Нероном небольшая заминка, – откровенно выдохнул руководитель телеканала. – К сожалению, чем дальше в глубину веков, тем слабее становится сигнал. Помехи, знаете ли, пока еще не удалось устранить.

– И с кем вы из прошлого связывались? Самым давним?

– Была попытка выйти на контакт с Толстым, Львом Николаевичем. Но удалась она, откровенно говоря, плохо. Очень мало что было понятно. Как на старой, запиленной граммофонной пластинке, знаете ли. Тут до конца пока непонятно: то ли в самом деле связь плохая. А может, не исключен вариант, старик просто плохо понимал, что происходит. Или дурачил нас.

– Толстой, кажется, в тысяча девятьсот десятом году умер? – проявил неожиданную осведомленность Шалашовин. Чуткевич, несмотря на журналистское образование (а может, благодаря ему), подобные подробности помнил плохо. Но тут, как на экзамене по русской литературе, когда превыше всего ценилась уверенность в себе, выпалил:

– Вы абсолютно правы, Вениамин Андреевич, в девятьсот десятом.

Они дошли почти до забора. Дорожка повернула вдоль него, и собеседники направились дальше. Вдруг хозяин города придержал спутника рукой. Глянул с самой близи, спросил – если бы не закостеневшее навсегда лицо мэра, его можно было бы даже назвать лукавым:

– А Ленина, Владимира Ильича, случаем, не вызывали?

И тут медиамагнат понял. Или, во всяком случае, начал понимать.

Ведь скоро выборы. Несмотря на все, что творилось в стране, выборы до сих пор здесь никто не отменял. И побеждать на них функционерам требовалось. И не особенно сильно при этом мошенничать, особенно в столице – то есть мошенство дозволялось не вопиющее, в пределах допустимого. К примеру, десять процентов аккуратненько приписать все-таки разрешалось. А вот двадцать – уже никак. Народное недовольство может быть, волнения. А главное, Великий Канцлер окажется недоволен. И поэтому полетит тогда мэр-губернатор под фанфары, без всяких выборов, в отставку!

Поэтому функционеры народного волеизъявления боялись. Не в той степени, что Великого Канцлера, но все-таки боялись. И страшно опасались на голосовании пролететь. И готовы были, чтобы победить, если не на все, то на очень многое. (На все они были готовы по приказу Великого Канцлера.)

Об этих обстоятельствах очень быстро подумал информационный бизнюк и осознал, что интерес к нему городского головы в данном случае оказался совсем не околомарьяжным (как он ожидал), а, скорее, самовластным. Однако размышлять у него особенно времени не было. Ему был задан конкретный вопрос. И на него требовалось конкретно отвечать. И он решил не тянуть вола, а говорить как есть, рубить правду-матку.

– Ситуация с Ильичом неоднозначная, – сказал он. – Как мне объясняли ученые и, в частности, автор изобретения, товарищ Ленин находится в той области загробной тьмы, контакт с которой особенно сложен и затруднен.

– Это где же он пребывает? – Если привыкнуть к бедному мимикой лицу градоначальника и его голосу без интонаций, можно было догадаться, что он задал этот вопрос с некоторой «лукавинкой». Во всяком случае, после своих слов мэр-губернатор деревянно рассмеялся, как робот в старых фантастических фильмах: «Ха-ха-ха». И добавил: – В аду, что ли?

– Похоже, именно так, – вздохнул Борис Аполлинарьевич.

И тут Шалашовин задал свой (как понял Чуткевич) главный вопрос:

– А где тогда находится?..

Профессор Остужев

В то же самое время профессор подъезжал к своему новому месту работы – телеканалу «Три икса-плюс».

Канал располагался в старом, довольно обветшалом здании бывшего оборонного НИИ. Когда-то здесь царили герои шестидесятых и семидесятых: младшие и старшие научные сотрудники. Изобретали, думали думы и играли в настольный теннис. Теперь НИИ развалился. Здание, на смену ученым и конструкторам, оккупировали новые властители дум. Испытательные стенды и залы, где некогда громоздились вычислительные машины, переоборудовали под студии. В кабинетах и лабораториях организовали гримерные и опен-спейсы для редакторов и продюсеров. В интерьерный дизайн студий Барбос Аполлинарьевич еще вкладывался (по минимуму), потому что иначе хорошую картинку в итоге не получишь. Кое-как гримерки оборудовал. Собственный кабинет. А вот снаружи здание телеканала выглядело позорно. На фасаде потрескалась и кое-где обвалилась штукатурка. Чуткевич его не ремонтировал – все надеялся, что хапнет от властей кусок земли, и у него хватит денег построить там новый, современный телецентр, какой обломился энтэвэшникам. А пока только на ободранном фасаде прикрепили огромные, издалека видные буквы, составлявшие название: три буквы «ха» и огромный плюс:

XXX +

Получилось стильно, если не считать, конечно, что маячил логотип на дряхлой постройке советских времен.

Остужев подкатил ко входу на «Мерседесе». Точнее, не он подкатил, а его подвезли. Шофер Витя выскочил и распахнул перед профессором дверцу. Это было оговорено в контракте, и Чуткевич не пожалел времени, лично проинструктировал водителя о неукоснительном выполнении. Ученый сначала сильно смущался, потом неоднократно пытался останавливать вожатого и даже, в свойственной ему мягкой манере, бранить его – однако тот оказался неумолим. Петр Николаевич покорился и стал со вздохом вылезать в отверстую шофером дверь, каждый раз приговаривая: «Благодарю покорно, голубчик». И «благодарю покорно», и «голубчика» он явно позаимствовал откуда-то из времен профессора Преображенского или даже профессора Серебрякова, и, возможно, сам воображал себя кем-то из той, дореволюционной или послереволюционной профессуры. Однако если еще несколько лет назад, при жизни супруги, он действительно походил на рассеянного и несколько нелепого ученого былых времен, то теперь разительно переменился.

Не считая «Мерседеса» с личным водителем, Чуткевич категорически настоял, чтобы Петру Николаевичу сшили и подобрали десяток элегантных костюмов, зимних и летних, а также самолично подарил целый чемодан сорочек и галстуков. Помощница и секретарша Эллочка получила инструкции неукоснительно следить, чтобы на службе профессор всегда пребывал в новом, элегантно завязанном галстуке. Со внешним видом дело обстояло так же, как с открыванием дверей машины: сперва Остужев сопротивлялся, брыкался и даже, взбешенный, бегал ругаться с медиамагнатом. Тот был неумолим: «Ты ведь понимаешь, Петя, – внушал он проникновенно, – насколько мне важно, перед сотрудниками и гостями, чтобы мой заместитель и креативный продюсер выглядел не как чмо болотное, а как настоящий мужик?» – И опять профессор смирился и стал покорно подставлять свою выю под заботливо завязываемый Эллочкой галстук.

В университете ученый по-прежнему преподавал – оставил себе одну лекцию и семинар в неделю, и пару аспирантов вел. Градус ненависти к нему со стороны ученых-коллег нынче достиг, из-за его преуспеяния, такого накала, какого не было даже в эпоху награждения Шнобелевкой. Безвременная гибель супруги подзабылась и жестоких коллег больше не смягчала.

В качестве компенсации студентки, хорошенькие аспирантки, а также многочисленные сотрудницы телеканала «XXX+» – редакторши, продюсерши и технические работницы, включая личную помощницу Эллочку – прямо-таки млели от гениального и ставшего очень обеспеченным ученого-вдовца с интересной биографией. И быть бы Остужеву заново окольцованным какой-нибудь наиболее неразборчивой кандидаткой на его стать и финансы, когда бы не покойная Линочка.

Для того чтобы быть с другой – хотя бы даже предаться разврату на рабочем месте, непосредственно на кожаном диване (на что не раз недвусмысленно намекала Эллочка), – требовалось напрочь выбросить из головы ушедшую навсегда супругу. Но проблема здесь заключалась не только в том, что профессор по-прежнему любил ее – хотя, конечно, любил. Высокое чувство, хранимое по отношению к умершей, все-таки могло быть вытеснено или хотя бы смикшировано при помощи пары-тройки бокалов виски или бутылки доброго фалернского. Однако даже в подпитии улечься с другой у Петра Николаевича никак не получалось. Его останавливала мысль о том, что Линочка с небес, как она утверждала, следит за ним и, наверное, за каждым его шагом. Значит, он будет заниматься сексом – а она станет со своего облачка, или где она там находится, подглядывать за ним? Слышать его пыхтение? Видеть его мерно покачивающуюся волосатую попу? Следить, насколько качественно отдается ему партнерша? Нет, от одной мысли об этом все внутри профессора обмирало и леденело. И ретивое, которое воспламенялось было от взглядов, статей, декольте и ножек молодых женщин, немедленно увядало. Поэтому он слыл и фактически был неприступным – что только добавляло ученому очков в рейтинге завидных женихов телеканала и факультета.

Перенести вынужденное воздержание еще не старому профессору помогала упорная умственная работа. Он всячески изучал и совершенствовал свое изобретение и средство связи с иными мирами – благо не знал ни малейшего отказа от Чуткевича в финансировании своих исследований. Телемагнат и сам постоянно требовал (в самой мягкой, впрочем, форме), чтобы контакты с небесами становились более надежными и менее затратными – росли, так сказать, вширь и вглубь.

Вдобавок профессор поставил перед самим собой еще одну жизненную задачу. Он возжелал узнать, кто и почему убил его замечательную Линочку, а также найти и покарать мерзавца. Когда миновало изрядное время (и разрешил добрый ангел-хранитель, психиатр Коняев), Остужев позволил себе понемногу вспоминать о гибели жены. После того как он восстановил в памяти случившееся, он потихоньку взялся за собственное расследование. В этом ему немало помогал Чуткевич. Достаточно было одного его слова, чтобы профессору придавались телевизионные группы. Они вместе с ученым (пребывающим за кадром) опрашивали следователя, занимающегося делом, оперативников, свидетелей. Пока никакого продвижения вперед не было, убийца (или убийцы) оставался не назван и не отыскан, но Петр Николаевич надеялся. Он немало уповал и на то, что когда-нибудь ему удастся уговорить рассказать о том, как все-таки ее убили, покойницу-жену. Пока она хранила по данному вопросу глухое молчание. На все приступы оставшегося на земле супруга отвечала по-разному, но одинаково односложно и отрицательно: «Ничего не видела». «Не помню». «Не могу говорить». «У нас не принято о подобном распространяться».

Да, постоянный контакт с Линой профессор поддерживал. Когда прошел первый восторг встречи и нового обладания, постепенно выяснилось, что говорить супругам, насильственно разлученным Смертью, в общем-то не о чем. О том, где она находилась и как протекает ее нынешнее существование, умершая Остужева распространяться отказывалась категорически. В противовес, все, что происходило в жизни бывшего благоверного, она и без того знала – рассказывать ему не требовалось. Оставалось лишь спрашивать ее совета по тому или иному поводу. То есть Лина продолжала из загробного царства заниматься тем же, чем при жизни: обеспечивать вдовцу, оставшемуся на земле, его карьеру. Она не могла теперь гладить ему рубашки и следить, чтобы он отправлялся на службу в начищенных ботинках. Однако втолковывала ему, как вести себя в новых условиях с коллегами по кафедре и как строить отношения в незнакомом для Петра Николаевича телевизионном мире.

Зачем он вообще связался с Чуткевичем? Почему продал ему свое изобретение и самого себя со всеми потрохами? Почему не оставил свою аппаратуру и свое открытие втайне? Почему не наслаждался общением с Линочкой втихаря, сам, для собственного удовольствия и успокоения?

Об этом профессор часто думал и корил себя. Бывало, проснется в пять утра: пустая холодная постель, грусть, в груди щемит, и мысли самые поганые: «Предал я память Линочки за чечевичную похлебку… Отказался от ежедневного общения с ней ради удобного лимузина с шофером… Поставил свое изобретение на службу самым низменным инстинктам толпы и беспринципному капиталисту Чуткевичу… Какой же я подлец и мерзавец!»

Он делился своими переживаниями с психиатром Коняевым, который за долгие годы стал для него кем-то вроде старшего товарища и духовника, а тот гудел в ответ:

– Все, что вы описываете – ранние пробуждения, боль за грудиной, самоуничижительные мысли, – является очевидными симптомами одной из фаз вашего заболевания, а именно депрессии. Суицидальные мысли в голову приходили?

– Случалось.

– Ну вот видите! – удовлетворенно разводил руками врач и выписывал профессору антидепрессанты.

Профессор принимал их – и веселел, начинал нормально спать, позитивно мыслить и деятельно трудиться.

Для него, конечно, даже важнее Линочки была работа. Как говорил великий советский физик Арцимович, наука – лучший способ удовлетворения собственного любопытства за государственный счет. А Остужев тешил свою неукротимую любознательность за счет Чуткевича, который ни в чем не давал ему отказа (но при этом подталкивал в нужном для себя направлении).

Упорные исследования ученого приносили свои плоды: канал связи с небесами, пусть помаленьку, но становился более надежным. Если раньше общение занимало три, много пять минут, то вскоре оно расширилось до четверти или даже трети часа. Если раньше имелась масса помех, и поэтому высказывания духов оказывались порой весьма маловразумительными, то постепенно профессор добился, чтобы прием стал полностью уверенным. Но имелись ограничения, которые пока не удалось обойти, несмотря на все старания Остужева. Во-первых, оказалось, что канал связи с умершими имеется всего один. Сколько ты ни создай передатчиков, какое количество духов ни пытайся вызывать – говорить всегда может только один-единственный ушедший. Остужев пояснял это Чуткевичу так: «Представь, что есть некая коммуникационная труба, один конец которой здесь, а другой – там. И она существует покуда только в единственном числе, и неизвестно, сможем ли мы когда-нибудь отыскать или создать вторую».

Поэтому, несмотря на все сетования медиамагната, невозможно было пока устроить, чтобы в одной студии записывал, например, интервью с маршалом Жуковым ведущий Мореходов, а в другой, параллельно, Корифейчик пытал Льва Толстого. Нет, требовалось сначала поговорить с Жуковым, распрощаться, а потом уж вызывать Толстого. Разумеется, это обстоятельство порождало на канале страшные интриги, зависть и подсиживания: кому дадут связь, когда ее дадут и на какое количество времени? И если программа и ведущий были в фаворе и на коне, они могли рассчитывать, что получат запрошенную связь на следующей неделе, а иногда, в особо сенсационных случаях, даже сегодня. Если же программа шла вяло и рейтинг, на фоне прочих, имела небольшой – ждать запланированного разговора с умершим можно было и месяц, и два, и три.

Конечно, Остужев как изобретатель и создатель самой возможности общаться с загробным миром имел к коммуникативной трубе доступ самый неограниченный и внеочередной. Однако он, человек глубоко порядочный, не хотел злоупотреблять своими возможностями – видя, какие страсти кипят вокруг эфирного времени, в смысле времени связи с мертвецами. Именно оно, а не эфирное время в прежнем понимании – то есть количество минут на экране и их расположение в программной сетке – становилось на телеканале Чуткевича главной валютой. Поэтому, воспитанный в традициях того, что дело – прежде всего, а потом уже – личное, профессор зачастую смирял себя и жертвовал общением с Линочкой ради того, чтобы тот или иной профессионал из телегруппы задал вопрос на небеса, нужный по сценарию.

Как всякий интроверт, профессор не чувствовал той ценности, которую представляет собою общение – что с живыми людьми, что с мертвыми (за исключением Линочки). Ему бы решить какую-то новую научную задачку – вот удовольствие. Он пытался, но ему, к сожалению, пока не удалось организовать, чтобы связь с мертвяками (как их порой фамильярно называли на канале) стала возможной в любое время дня и ночи. А ведь это дало бы возможность выводить духов непосредственно в прямой эфир – прекрасная замануха для зрителя! Но нет, небеса открывались для общения только и исключительно в полночь – воистину не случайно сей час с незапамятных времен наделяли мистическими свойствами! А около двух, иногда в половине третьего ночи (ровно с криками первых петухов), любые разговоры с загробным миром прерывались.

Не сумел профессор решить и другую задачу, поставленную перед ним другом Борисом Аполлинарьевичем: добиться, чтобы духи говорили вслух. Почему, Остужев объяснял Чуткевичу, что-то там заключалось в отсутствии у них речевого аппарата – впрочем, телемагнат плохо понял. Сами обитатели небес прекрасно слышали (и видели) все происходящее на земле. Но вот отвечали на вопросы только и исключительно в письменной форме. Это было чрезвычайно неудобно и неэффектно для телетрансляции, поэтому глава XXX+ пошел на небольшой подлог: в штате канала имелись двое актеров-пародистов. Они переговаривали вслух все то, что адресовали духи из загробного мира в письменной форме. Само существование озвучки на канале было страшной тайной, к которой были допущены только самые посвященные, под строгую подписку о неразглашении, которая грозила чрезвычайными карами. Как Сергей Безруков в конце девяностых, который дублировал всех кукол в одноименной программе – Ельцина, генерала Лебедя, премьера Черномырдина и прочих, – так и современные молодые актеры оттачивали свой талант и вещали голосами – сегодня Людмилы Марковны Гурченко, а завтра Людмилы Георгиевны Зыкиной.

Получалось, что Остужев много времени тратил, чтобы улучшить качество вещания. А сколько сил и нервов требовалось для шифрования переговоров с небесами! Все началось с того, что газета «Молодежные вести», непримиримый конкурент Чуткевича, однажды перехватила разговор с загробным миром – и немедленно выложила на своем сайте за неделю до эфира! Пришлось профессору, по категорическому требованию медиамагната, бросить другие дела и немедленно заняться шифровкой. Слава богу, удалось решить эту проблему, конкуренты больше не беспокоили.

Весь в думах о предстоящем рабочем дне, ученый выбрался из своего «мерса». Шофер захлопнул за ним дверцу, закрыл авто и пошел сопровождать Остужева до кабинета – он также, по заданию Чуткевича, выполнял обязанности телохранителя и по совместительству соглядатая.

У входа на канал, на ступеньках, стояла женщина с безумными глазами. На груди у нее висел написанный враскоряку плакат:

Мужчин и женщин, которые общаются с мертвецами, духами-ведунами, следует предать смерти. Пусть их забросают камнями; вина за их кровь – на них самих. (Левит 20:27)

Сегодня она сменила на этом месте столь же сумасшедшего и неприятного полуоборванного мужчину, который пару последних дней также тихо держал транспарант:

Не вопрошайте мертвецов, духов-ведунов, чтобы вам не оскверниться. (Левит 19:31)

При виде выходящего из машины Остужева – видимо, узнала его, – женщина закричала, вздымая кулачок: «Позор! Позор!» Водитель, проходя мимо, тихо бросил: «А ну-ка, смолкни. В полицию захотела?» И та послушно заткнулась.

Остужев с шофером миновали проходную, поздоровались с охраной, и Виктор Гамбизонов (так звали водителя) спросил профессора:

– Не понимаю я, чего Барбос… ой, Борис Аполлинарьевич не разгонит этих клоунов?

– По закону им стоять тут можно, – развел руками профессор. – Одиночный пикет.

– А чего эта баба пишет на своем плакатике: забросайте их камнями? Это чего ж, нас, кто тут работает, забросать? Это ведь подстрекательство, разве нет? Призыв к убийству?

Водитель очень уважал своего пассажира за огромность знаний в самых разных областях и поэтому не упускал ни одного случая поговорить с ним. Вот и сейчас. Они сели в лифт, и он во все глаза смотрел на него, во все уши слушал.

– Замучаешься доказывать их намерения, – улыбнулся Петр Николаевич. – Суд, кассация, пересуд… Что время терять! Да и вообще, это цитата из Библии, как с ней поспоришь?

– Из Библии?! – чрезвычайно удивился шофер.

– «Левит» – это одна из книг Ветхого Завета. Повествует главным образом о законах, которые Бог через Моисея дал евреям.

– Но мы, слава богу, не евреи, – проворчал водитель.

– Один из тех законов, – продолжал вещать, не слушая его, профессор, – наряду с другими, весьма подробными и многочисленными, запрещал колдовство и ведовство. Об этом протестующие и пишут на своих транспарантах.

Но тут высокоумный их диалог закончился, потому что шофер довел ученого до кабинета и препоручил секретарше Эллочке.

– Доброе утро, Петр Николаевич, – подчеркнуто вежливо поприветствовала его она.

– Что нового? – дежурно спросил он.

– О, что я вам расскажу! – загадочно протянула она, закатив глазки. – Но сначала – пожалуйте галстучек повязывать.

Чуткевич

После того как они с Шалашовиным, прогуливаясь по дорожкам госдачи, обсудили главное для градоначальника, он задал посетителю свой дежурный вопрос, который, в свою очередь, обычно являлся основным для многочисленных его собеседников:

– А как ваши дела? Не обижают ли? Есть ли в чем нужда?

– Обижать никто не обижает, не жалуемся, а вот есть необходимость построить для нашей медиа-группы современный бизнес-центр. А то ютимся в старом НИИ советских времен, штукатурка на ведущих во время эфира сыплется. – Последнее было эффектным враньем, но похожим на действительность. Так как городской голова слушал внимательно, не перебивал, то информационный босс продолжил: – Главное, проект готов, теперь наступил этап согласований, и место для строительства выделить. Мы присмотрели один пустырек на бульваре Королева, но нам его не дают пока, в аппарате горсовета вопрос завис.

«Пустырек», о котором втирал Чуткевич, на деле представлял собой небольшой скверик с детской площадкой, лавочками и двухсотлетними дубами, прямо под окнами жилого многоквартирного дома. То-то обрадуются его жильцы, когда начнется стройка – ну да кто будет спрашивать их мнение!

– После нашего эфира позвоните в отдел капстроя, Лизункову, скажете, что со мной вопрос согласован.

Магнат внутренне возликовал. Проблема, которая не решалась два года, несмотря на все подходы, подлазы и подъезды к тому же Лизункову и другим чиновникам из градоуправления, была решена мэром за тридцать секунд. Правда, не случайно тот подчеркнул: «после эфира». Теперь следовало выполнить свою часть сделки.

Верный своим принципам, что денег много не бывает, скромничать никогда не след и просить всегда надо по максимуму, Чуткевич продолжил: «Кроме того, мы местечко присмотрели, чтобы построить жилье для сотрудников нашего телеканала. У нас ведь трудится много приезжих, они все больше квартиры снимают, а я бы им ипотеку льготную дал, чтоб городу не внапряг. В ближнем Подмосковье мы кусочек землицы приглядели, поле заброшенное, совхозное».

Заброшенное совхозное поле вообще-то на деле было частью национального парка «Лосиный остров» – но кто бы об этом вспомнил и кто бы стал сопротивляться, когда б добро на стройку дал сам мэр-губернатор! Враньем, конечно, была и забота Чуткевича о квартирах для иногородних сотрудниках – вернее, не враньем, а четвертью правды. Сколько их там было, этих бесквартирных, среди телевизионщиков – пара десятков, не больше. Зато в результате стройки можно получить десятки тысяч жилых квадратных метров, а затем благополучно реализовать их на рынке.

Впрочем, городской голова разливающегося соловьем Чуткевича прервал:

– Давайте об этом позже.

Что означало, что пока одолжение, которое медиамагнат градоначальнику оказывал, никак не стоило подмосковного жилого комплекса (хотя вполне тянуло на кусок московской земли на бульваре Королева, в районе Останкино).

Тут, каким-то волшебным образом (Чуткевич и не заметил, как он подходил, и шагов его не расслышал), рядом с ними на дорожках госдачи материализовался молодой человек самой прохиндеистой наружности.

– Детали обсудите с ним. Это Липницкий, мой пиарщик.

Градоначальник живо протянул телевизионному боссу вялую, сырую руку и поспешил по дорожке в сторону своего (точнее, пока еще не своего, а служебного) загородного дома. Медиамагнат глянул ему вслед: длинный, важный, негнущийся. Пора-зительно, каких только персонажей не выносит на самый верх российская история! Но с ними (подумал Чуткевич) сейчас иметь дело легче, как ни странно, чем договариваться с начальством двадцать, и пятьдесят, и сто лет назад. Теперь все просто и цинично: для нынешних существуют только власть и деньги. Все меряется баблом и все стоит денег. Если ты вдруг на территории города и области желаешь получить хоть какую-то прибыль, хотя бы завалящий миллион «деревянных», тебе надо с хозяевами города делиться. Каждая их подпись имеет цену. И вся их деятельность – стройка жилых кварталов, и дороги, и новая плитка на тротуарах, и озеленение на бульварах, – все нацелено только и исключительно в конечном счете на личное обогащение. И организовано все очень просто, безо всяких затейливых схем. Свой откат властям засылают застройщики, и дорожники, и озеленители, и благоустроители. Им ведь надо обеспечить и себя, и детей, и внуков, и правнуков, и жен, и бывших жен, и любовниц, и наложниц без числа. Ну а разговоры о благе народа, которые начальники заводят, – блеф и дымовая завеса, на нее уже никто даже не покупается. Да и сами они в это не верят, бубнят только по старинке, и то все меньше и ленивее.

Но с такими руководителями проще и удобней договариваться (думал медиамагнат), чем с какими-нибудь идейными. Все откровенно и цинично: ты – мне, я – тебе. То, что Шалашовин отказал в жилом подмосковном строительстве, Бориса Аполлинарьевича даже на секунду не расстроило. Он и сам понимал, что это будет перебор – даже просить было с его стороны наглостью. А вот разрешение на стройку телецентра, фактически полученное у мэра-губернатора, – великое достижение. Вот только для того чтобы оно в жизнь воплотилось, надо для начала повеление градоначальника выполнить. Непростое дело, если разобраться.

Остужев

Остужев поначалу отказался наотрез.

– Даже пытаться не буду. Судя по всему, он находится там в такой яме, в такой глубокой дыре, что связь с ним категорически исключена. Я очень надеюсь, что ад действительно существует, и этого изверга рода человеческого там мучают теперь черти с тем же остервенением, с каким он мучил миллионы и миллионы попавших ему в лапы. Всю Россию и сопредельные территории насиловал и пытал!

Чуткевич ожидал подобной реакции, поэтому только молчал, пряча снисходительную улыбку. А профессор продолжал распаляться:

– Зачем Шалашовину именно этот гад понадобился? Если уж он так хочет в предвыборную кампанию на телеящике засветиться, да еще великого предка к себе в соратники заполучить – разве мало было в России действительно достойных людей?!

– Ну и кто, спрашивается? – довольно скептически переспросил телемагнат.

– Ну, я не знаю. Сергий Радонежский. Пересвет.

– Далеко они. Сам знаешь, связи с ними не установишь. Да и если установишь, на каком языке с ними разговаривать? На церковно-славянском? Кто поймет? И о чем с ними прикажешь говорить? О живительной силе молитвы?

– Циник ты, Боря.

– Да, – с нескрываемой гордостью заметил медиабосс.

– Боже мой! Ну, хорошо. А в новейшей истории разве мало действительно достойных, великих людей?! Гагарин, например.

– А с ним что обсуждать? Почему космонавт кричал именно «поехали»? И было ли ему страшно перед полетом? Скучно это как-то, знаешь ли.

– Ну, тогда Королев Сергей Павлович, гениальный конструктор и организатор. Вывел державу в космос.

– Тоже тоска зеленая, согласись. О чем говорить? О конструктивных особенностях ракеты «Восток»? Единственное, что народ в связи с космосом интересует, это – действительно ли американцы были на Луне. И почему мы туда не полетели. Но это совсем другая тема, не предвыборная. Кстати, надо записать, может, возьмем в разработку – Корифейчик там пытается скрепами бряцать.

– Все равно я не понимаю: ведь огромное количество в нашей истории имелось действительно великих людей – почему Шалашовину понадобился этот упырь?

– Я объясню тебе, Петя. Ты ведь знаешь, что существует такое явление, как гало-эффект?

– Ты имеешь в виду когнитивное искажение?

– Когнитивное – что? – скривился не сильно образованный Борис Аполлинарьевич. – Что за зверь?

– Безотчетное стремление наделить внешне привлекательного человека другими достоинствами: умом, порядочностью. Доказанный факт: красивых людей охотнее берут на работу, чем страшных.

– Если ты о девушках, то это правда, – усмехнулся Чуткевич.

– И за тех политиков, кто внешне симпатичен, чаще голосуют.

– Только не у нас в стране, – продолжил ухмыляться медиамагнат. Как и большинство современных руководителей, он любил пооткровенничать со своими, прямо-таки вывернуть себя наизнанку. – У нас голосуют за того, за кого скажут по телевизору. Так вот, о телевизоре. Для чего звезд в рекламе показывают? Чтобы ты их внешние качества – красоту, привлекательность – невольно перенес на товар. Так и тут. Наш заказчик хочет, чтобы свойства его загробного собеседника избиратели непроизвольно распространили на него самого.

– Да чем этот упырь может привлекать? Маленький, отвратительный, рябой человечек, плохо говорящий по-русски!

– Э-э, не скажи! Что он маленький и рябой, в нашем случае видно не будет. Только голос. Но главное ведь его деловые качества. Руководителя и эффективного менеджера.

– Какого «эффективного менеджера»?! – схватился за голову профессор. – Всю Россию кровью залил! Миллионы людей погубил!

– Про пролитую кровь наш народ плохо помнит. Зато помнит скромного начальника, который часов от Буре не носил и дворцов себе не строил. И, в отличие от нынешних, ходил в одежде простого солдата. И никаких себе богатств за время правления не нажил – разительный контраст с нынешними, не правда ли? Вдобавок этот скромный товарищ в солдатском френче страшную войну выиграл, могучую империю построил, мощное войско создал, которого весь мир боялся, включая Америку. Гигантские заводы возвел, новые города. Атомную бомбу сделал. Боевые ракеты.

– Но при этом с людьми не считался, и десятки миллионов уморил – и в войну, благодаря своему бездарному командованию, и в репрессиях.

– Да что ты все заладил: погубил, уморил! Говорю же: этого народонаселение знать не хочет. А помнит, что он строил красивые дома и широкие улицы. В той же Москве, кстати, где наш Шалашовин избирается.

– Красивые дома! – саркастически повторил, разводя руками, ученый. – Сколько их было, тех домов красивых? Хотя бы по сравнению с массовой застройкой Хрущева? Сорок, пятьдесят? Да и те наполовину были чиновниками заселены. А на вторую половину – энкаведэшниками-палачами!

– Вот это, мой дорогой, совсем уж мелкие детали. И их тоже никто не помнит.

– Тебя, Борис, не переубедишь.

– И не надо.

– Но я повторяю: в этой истории я участвовать не буду и не собираюсь.

– Послушай-ка, Петя… – Чуткевич вдруг отбросил свой дружеский тон и заговорил жестко. И глянул твердо, непримиримо. – Ты работаешь у меня. Ты работаешь на меня. При том ты получаешь очень хорошую зарплату и катаешься как сыр в масле. Кроме того, я выполняю все твои причуды и просьбы. Поэтому, если когда-нибудь и о чем-нибудь я прошу – тебя, то я считаю, твой долг как сотрудника и интеллигентного человека – выполнить мою просьбу, не так ли?

– Да, но… – замялся Остужев. Никогда, а тем более в отсутствие Линочки, не был он силен в том, чтобы спорить с сильными мира сего, а тем более им отказывать. И он пробормотал: – Не хочу я иметь дело с этим вурдалаком.

– Значит, ты хочешь растоптать нашу дружбу? Уволиться с канала?

– Нет, но… – еще слабее промямлил профессор.

– Каждому, особенно в журналистике (да и в науке), приходится идти на компромиссы. Ты об этом у кого хочешь на канале спроси, они тебе скажут. И мне тысячу раз приходилось. Вот и твой черед настал.

Ученый смотрел в сторону, упрямо сжимая губы.

– Наконец, я тебя как друга прошу, – мягким тоном воззвал Чуткевич.

– А если я все-таки – не.?.. – пробормотал Петр Николаевич, и даже слеза блеснула в его глазах.

– Тогда тебе придется уволиться, как честному человеку, – рубанул Барбос Аполлинарьевич. – Но имей в виду – и подобная строка записана в нашем с тобой трудовом договоре: вся имеющаяся на данный момент в распоряжении канала аппаратура и программное обеспечение остаются в моей собственности. Ты уйдешь отсюда голым. А уж мои техники, которые тебе все это время помогали, поверь, достаточно наблатыкались в твоем хозяйстве, чтобы прекраснейшим образом обойтись без тебя.

– Но они ведь потом не смогут мою технику улучшать, – пролепетал Остужев.

– Во-первых, откуда ты знаешь? А во-вторых, может, оно мне и не нужно. Это тебе, как и всем ученым, свойственно стремиться к совершенству. А я и так перебьюсь.

На профессора было жалко смотреть. Но телебоссу не впервой было растаптывать людей, поэтому он-то ровным счетом никакой жалости (впрочем, как и довольства) не испытывал. Обычный рабочий момент.

А больше ученого никто сейчас не видел. Кроме, возможно, Линочки.

– Поэтому давай-ка, – самым дружеским тоном продолжил Чуткевич, – отбрось свои мерехлюндии и берись за дело. Разве самому не интересно связаться и поговорить с самым зловещим злодеем (как ты утверждаешь) в истории человечества?

* * *

Руководитель канала зацепил Остужева за живое. В том-то и штука, что для людей науки главное в жизни – удовлетворить свое любопытство. И достойно ответить на вызов, который поставила перед ними природа (или начальство). А моральные последствия (и сопутствующие терзания) находятся для них на втором месте. Иначе они никогда термоядерную бомбу не создали бы. И нервно-паралитический газ. И бактериологическое оружие.

Так и теперь: не угрозы Чуткевича на Петра Николаевича подействовали, а взывания медиамагната к той научной струнке, которая сильнее всего в нем звучала и была для него самой главной. В самом деле: как это будет – попытка связаться в загробном царстве с беспримерным злодеем? Найти его? Уговорить выйти в эфир?

Ученый имел к усатому вурдалаку личные, точнее, семейные счеты. (Как имели их, верно, почти все семьи России, бывшего Советского Союза и стран народной демократии – вот только странным образом за семьдесят лет позабыли.)

Когда он был маленький, его мамаша готова была, чтобы не путался под ногами и не мешал личную жизнь и карьеру устраивать, сдать Петечку, особенно на каникулы, кому угодно – лишь бы только согласились принять. Использовала для этого и семью первого мужа. Вот парадокс: с ним самим отношений не поддерживала, по телефону пару слов гнушалась сказать, а отца его (или Петиного деда по отцовской линии) и мачеху использовала.

Мачеха эта, а для Пети просто бабушка Фани, и была одной из миллионов и миллионов безвинно пострадавших и чудом выживших, уцелевших. Вот только сломленной – капитально и навсегда.

Когда Остужев вырос, отношения с бабушкой и дедом они поддерживали. И однажды он даже привез к ним молодую жену Линочку. Тогда бабушка Фани рассказала им – после настойчивых просьб – историю своей семьи.

Юная и красивая Фани проживала в буржуазном государстве Латвия. Работала учительницей. Была замужем, а первый супруг являлся директором школы. В тысяча девятьсот тридцать девятом году Советский Союз, в рамках пакта Молотова – Риббентропа, поделил Европу. Досталось и Латвии. В местечко, где проживала Фани, вошли советские войска, а следом – энкавэдэшники. Директора школы, мужа, пришли арестовывать. На беду, Фани начала заступаться за благоверного и возмущаться происходящим. Ее усадили в ту же телегу, что увозила под конвоем супруга.

В тот момент Фани была беременна.

Ребенка она в тюрьме потеряла.

От безысходности резала себе вены.

Гуманная советская тюремная медицина спасла молодую женщину – чтобы впаять ей десять лет лагерей.

Она отмотала срок и выжила, но от ударов судьбы никогда больше не оправилась. Все время, сколько помнил ее Петечка, ходила, говорила и все на свете делала очень тихо. И вздрагивала от любого резкого звука.

Первый муж ее, латыш, так в лагерях и сгинул. После войны, в Казахстане, в ссылке, она вышла замуж за Петиного деда. Тот – гуляка, врун и хохотун – своим жизнелюбием ее поддерживал, а она до конца жизни верно служила ему. Ни в какую школу больше работать не пошла, ограничивалась должностью кладовщицы, в Латвию не вернулась, и вообще старалась быть и выглядеть как можно менее заметной.

Жизнь, к счастью, доскрипела до конца, но оказалась безвозвратно искалеченной.

Поэтому у Остужева имелось что спросить усатого вурдалака. Нет, он не станет интересоваться геополитическими раскладами. Пользуясь тем, что мертвые не лгут, он задаст покойному диктатору несколько хорошеньких вопросов, на которые ему самому хотелось бы получить ответ. Например:

– Правда ли, что, когда началась война и к нему на дачу приехали соратники, он спрятался под кровать, потому что испугался, что они пришли его арестовывать?

– Почему он не отбыл в эвакуацию шестнадцатого октября сорок первого, когда фашисты прорвались к Москве? Действительно ли проявил стойкость или побоялся, что, если уедет из Кремля, потеряет все нити и приближенные его сметут?

– Когда казнили его бывших друзей, которых он обрек на смерть, – Рыкова, Бухарина, и провинившихся подчиненных – Тухачевского, Ягоду, Ежова, – он втайне или воочию наблюдал за процессом казней, наслаждался? Или ему потом крутили кино? Или он ограничивался пересказами палачей?

– Правду ли шепнул на параде первого мая пятьдесят третьего товарищ Берия товарищу Хрущеву, что он отравил товарища Сталина? И сильно ли тот мучился в последние часы – совсем один в комнате на ближней даче?

Наверное, эти вопросы не будут способствовать успешному общению товарища Шалашовина с «эффективным менеджером» – но раз Чуткевич настаивает и грозится спецаппаратуру отобрать, имеет смысл напоследок рискнуть.

Вдобавок к «бабушке Фане», еще один персональный счетец имелся у Петра Николаевича к вурдалаку. Он ведь и сам мог не родиться, если бы не счастливое стечение обстоятельств и не ловкость его бабушки с другой стороны – маминой.

Мама его (Петя был поздний ребенок) родилась в тридцать седьмом году. Бабушка жила с дедом, Василием Коломийцевым, в тогдашнем Ленинграде. Дед делал успешную научную карьеру в институте «Механобр».

Когда родилась мама, бабушка уехала нянчить ее к собственной матери в провинциальный Краснодар. Оставила своего обожаемого мужа Васеньку в городе на Неве, городе трех революций. Тут-то его и взяли – популярное слово в СССР в конце тридцатых!

И только сметливость и хитрость бабушки спасли ей жизнь – и, разумеется, жизнь Петиной маме, и, как следствие, ему самому. За это бабушка себя потом втайне всю жизнь корила, но… Она не бросилась в Питер хлопотать за арестованного мужа. Да и бесполезно это было, и опасно. Плюс – крошечная дочка на руках. Напротив, она полностью отреклась от супруга. В загсе, с помощью высокопоставленных знакомых, немедленно выхлопотала развод с ним.

Ведь альтернативой был АЛЖИР – Акмолинский лагерь жен изменников родины (через который, между прочим, прошла Фани). А для младенца-мамы светил детский дом. Вряд ли обе перенесли бы их. Род бы прервался. Остужев не родился.

Так, ценой небольшого предательства (на фоне охвативших страну глобальных подлостей и предательств) бабушка спасла себя, и дочку, и будущего Петечку.

Спустя полгода свекровь, мама Васечки, получила сообщение, что тот осужден на десять лет без права переписки. Тогда этот эвфемизм еще не знали и продолжали надеяться.

Потом, во времена хрущевской оттепели, прислали трусливое сообщение, что Василий Коломийцев скончался в лагере в сорок втором году от сердечного приступа.

А для бабушки потерянный муж, уничтоженный на тридцать первом году жизни, навсегда остался эталоном ума, смелости и таланта. От него не сохранилось ни фотографии, ни письма, написанного его рукой, – понятное дело, почему: боялись. Не сохранилось, что естественно, ни могилы его, ни свидетельств последних дней. И только в новейшие времена Петя сам нашел в Интернете, среди сотен тысяч аналогичных записей, короткое извещение: осужден 27 ноября 1937 года, расстрелян 27 ноября 1937 года. И в этом совпадении дат – осужден и в тот же день расстрелян – крылся дополнительный ужас. Сталинский конвейер работал бесперебойно.

* * *

Той же ночью Остужев, отодвинув все телегруппы, у которых были намечены записи, срочным велением Чуткевича поднялся к себе, в комнату спецаппаратуры.

Загробный кровопийца при жизни имел обыкновение бодрствовать по ночам. Может быть, думал профессор, это повышает шансы связаться с ним?

За пять минут по полуночи он включил аппаратуру и начал поиск требуемого субъекта в царстве мертвых.

Неожиданно быстро связь установилась. Точнее, аппаратура показала, что требуемый призрак находится на противоположной стороне коммуникационной линии. Но ни слова, ни словечка не доносилось оттуда – одно лишь угрюмое молчание.

– Товарищ Сталин! – напечатал Петр Николаевич. – Товарищ Сталин, вы можете говорить с Землей?

И снова – ни звука, ни буквы.

– Товарищ Сталин, – воззвал ученый, – как вы себя чувствуете?

И тут вдруг на дисплей в ответ полился – напечатанный почему-то капслоком – неудобочитаемый и непроизносимый набор букв, среди которых выделялось только одно вразумительное слово: «Шайтан».

– АXXXРРР… ТЧЧЧЧ… КРЫПЧЕТ… ХУРЧММА… КРОВИТУШ… ЧАРРЕЦ… БЛЯРШ… ЩУРП… ШАЙТАН… КОРЧАП… МУДРОЧ… ХРЫПЧ… ПИЗКОЛЛ…

– Товарищ Сталин, товарищ Сталин, что вы говорите?! – воскликнул Остужев, однако дисплей в ответ лишь прохрипел ТШЧЧЧЧ – и замолк.

Чуткевич

Остужев позвонил в девять утра, когда медиамагнат пил кофе – изучил-таки профессор режим дня руководителя, не решился беспокоить раньше. Доложил: попытка связаться с важным загробным реципиентом потерпела неудачу, и дальнейшие усилия наладить контакт он как ученый считает совершенно бесперспективными.

– Ладно, – молвил после короткого раздумья Борис Аполлинарьевич. – Тогда забудь об этой истории.

– И что же ты?.. Откажешь Шалашовину?

– Зачем же?

– А что тогда?

– Ты только обещай мне, Петечка, не ерепениться. И еще я хочу напомнить, что, когда мы стали вместе работать, ты подписал бумагу о совершеннейшей конфиденциальности.

– Не понял, к чему ты клонишь.

– К тому, что все, что ты узнаешь об этой истории, и как она будет развиваться в дальнейшем, является строжайшей коммерческой тайной. Понял меня?

Остужев

Огромная привилегия такого крупного ученого, как Остужев (да еще в услужении у друга-капиталиста), заключалась в том, что чаще всего он мог на работе заниматься не тем, чем ему приказывали, а тем, чем хотел.

Вот и на следующее утро профессор приехал в собственный кабинет (миновав предбанник, где Эллочка безуспешно выпячивала свой бюст) и откинулся на спинку роскошного кожаного кресла. Мысли его, как и всякого совестливого человека, обратились на ту роль, что он играл в холдинге «Три икса плюс». Разумеется, медиамагнат и его подчиненные занимались в целом делом совсем не божеским: разжигали в людях нездоровые страсти, удовлетворяли их самые похабные инстинкты. А тут еще, ради предвыборной гонки, Чуткевич стал в политику лезть.

Профессор фактически участвовал в этой лаже, и извинить его могло, как он считал, лишь то, что он использовал средства и возможности концерна во благо науки. Поэтому изобретение свое ученый совершенствовал далеко не только ради интересов телевизионщиков или удовлетворения собственного любопытства. Он верил, что оно еще послужит российскому обществу и всему человечеству.

Вдобавок Петр Николаевич использовал средства и возможности Чуткевича, потому что хотел докопаться правды в деле об убийстве своей жены.

Сейчас наступало самое подходящее время. Не потому, что появились новые улики или новые свидетели – во внешнем мире ничего не переменилось. Изменилось в мире внутреннем – в душе профессора. Возможно, произошло это под влиянием спора и даже ссоры с Борисом Аполлинарьевичем – стресс порой мог сдвинуть (как он замечал) фазы его заболевания, минус переменить на плюс, и наоборот.

Начиная со второго приступа своей болезни, произошедшего в Америке в девяносто шестом году, Петр Николаевич примирился с мыслью, что недуг (как утверждал Коняев) у него хронический и будет он, увы, сопровождать его всю жизнь. Как полагается настоящему ученому, Остужев решил изучить собственное заболевание, понять его и даже, поелику возможно, поставить самому себе на службу. В общем и целом в теории все казалось просто. Его болезнь можно описать тривиальной синусоидой, имеющей две противоположные фазы. Первая – период подъема, когда вскакиваешь с рассветом, в голову приходят самые неожиданные идеи (которые зачастую становятся толчком для блестящих научных прозрений), когда хочется петь и смеяться, когда работоспособность высочайшая, контакты с окружающими доставляют радость, и все вокруг дивятся: ах, какой остроумный и живой человек этот NN! Беда, правда, заключалась в том, что иной раз аффект перехлестывал здравые рамки, связи между объектами устанавливались чрезвычайно странными путями, и начинались дикие мысли вроде того, что за ним следит КГБ (в девяностом году), или следует бороться против угнетения коренных народов США (в девяносто шестом). А в Москве, бывало, Остужеву случайно встречался в метро коллега по университету, и профессор начинал убеждать его в своих научных воззрениях, и только на конечной выяснялось, что тот – вовсе не коллега, а лишь внешне похожий на него и очень воспитанный сварщик шестого разряда из Орла, прибывший в Москву вахтенным методом. На случай предотвращения подобных перехлестов Антон Дмитриевич советовал профессору постоянно принимать литий или карбамазепин.

Однако случались и противоположные, гораздо более неприятные, депрессивные фазы, когда синусоида резко уходила вниз. В это время Остужев снова просыпался до рассвета, но в груди, напротив, разливались тоска и тревога. Даже встать с кровати, не говоря о том, чтобы помыться или побриться, было тяжело и отвратительно. Все валилось из рук, невозможно было не только созидательно трудиться, но даже читать. Жутким представлялся и мир вокруг, и он сам в нем. Настойчиво одолевали мысли о самоубийстве. В подобной ситуации Коняев назначал лошадиные дозы антидепрессантов. Препараты начинали действовать мгновенно, резко улучшали настроение и поднимали работоспособность, вот только побочные эффекты от них были неприятными, особенно по первости: сушняк во рту и сильнейшая сонливость.

Между двумя волнами остужевской болезни, положительной и отрицательной, располагались плато, когда состояние находилось в благополучной нейтральной зоне. Иной раз эти периоды стойкой ремиссии длились до шести лет, как между первым эксцессом в девяностом и вторым в девяносто шестом, и Остужев ровным счетом ничем не отличался от обычного нормального человека – если не считать высокого интеллекта, исключительной памяти и умения генерировать остроумные научные идеи.

Беда заключалась в том, что, как Петр Николаевич ни старался, увидеть какие бы то ни было закономерности в том, как будет развиваться его самочувствие, он не мог. Синусоида выдавала фортеля и загогулины. Иной раз за одной фазой подъема через период ремиссии вдруг – бац! – следовала другая, да еще более сильная и продолжительная, когда домашнему психиатру приходилось даже нейролептики прописывать, чтобы купировать довольно безумные идеи Остужева. Но чаще случалось, к сожалению, иное: одна депрессия, спустя короткое время кажущегося выздоровления, сменяла другую.

Единственные закономерности, которые удалось в итоге постичь профессору, заключались в следующем: во-первых, недаром в народе говорят о весне и осени как о периодах психического обострения. В его случае тоже: аффективная стадия чаще настигала весной, а депрессивная – осенью. Хотя и это не являлось законом: порой в марте становилось, напротив, тягостно, а в октябре охватывало чувство полета. Или, на удивление, он проскакивал оба этих критических сезона без заметных изменений.

Вторая особенность, которую удалось пронаблюдать на себе Петру Николаевичу (и которая подтверждалась специальной литературой), заключалась в том, что отрицательные, тоскливо-тяжелые моменты длились, к сожалению, гораздо дольше, иногда втрое-вчетверо, нежели подъемы.

Как ни странно, гибель жены катастрофически не ухудшила состояние больного. Когда миновал острый период, который Коняев постарался купировать нейролептиками, наступила длительная, но не фатальная депрессия. Ее врач нейтрализовал амитриптилином, анафранилом и прозаком.

К счастью, шесть лет, прошедшие со времени гибели Линочки, профессор продержался. Вот только подъемов никаких у него больше не проявлялось. Депрессии – да, шли чередой. Закончится одна, протяженностью семь-восемь месяцев, пройдет короткий период без лекарств, и – р-раз, накатит другая. Но с антидепрессантами, по ставшей привычной схеме, жилось приемлемо и даже работалось продуктивно.

И вот теперь, в преддверии конца лета и начала осени, Остужев вдруг почувствовал приближение подъема. Посоветовался с врачом – Коняев взял десяточку (тысяч) за прием, полтора часа побеседовал и вынес вердикт: да, похоже, активная фаза и впрямь подступает. Велел беречься и прописал привычный литий.

Остужев по такому случаю немедленно решил, что его новый, свежий, аффектированный взгляд сумеет, возможно, помочь раскрытию дела, за которое он взялся еще три года назад, когда поступил на службу в концерн Чуткевича – да вскоре, ввиду начавшейся депрессии, опустил руки и отодвинул в сторону. И вот теперь он решил возобновить расследование. Информации хватало – и, возможно, именно теперь, на подъеме, ему удастся обнаружить неожиданные и пропущенные всеми связи между людьми и событиями, которые происходили тогда, шесть лет назад, с бедной Линочкой на московской улице.

Запершись в своем кабинете, Остужев стал заново штудировать материалы и припоминать, что ему удалось некогда выяснить по делу о смерти своей горячо любимой жены.

Итак, шесть лет назад, в сентябре две тысячи тринадцатого года, после двух семинаров и консультации с дипломником-вечерником, Линочка вышла из хорошо знакомого им обоим института (который они когда-то оканчивали и где теперь преподавали). Время было позднее – начало десятого вечера.

Впоследствии Остужев, потрясая полномочиями двух газет и телеканала, входящих в холдинг «XXX-плюс», добился, чтобы ему показали и позволили скопировать записи с камер видеонаблюдения, сделанные в тот вечер. (Записи были изъяты следователем и хранились в материалах дела.) Камера на фасаде института в 21.13 показала его жену со спины. Она в одиночестве выходила из главного корпуса института, и за ней никто не следовал.

Сейчас, примерно зная, как выглядел убийца, профессор еще раз просмотрел в своем рабочем компьютере ту давнюю запись. Вдруг этот тип раньше попал в поле зрения камер? Однако никого похожего на видео не наблюдалось.

От вуза до метро было пару остановок на трамвае, но погода в тот вечер стояла хорошая – бабье лето, середина сентября. Уже смеркалось, однако район был спокойный, рядом студенческий городок – поэтому ничего удивительного, что жена решила пройтись пешком. Непонятно только, почему она повернула не налево, на Первую Советскую, где интенсивней движение, больше людей, а пошла по тихой Краснокабельной. Улицы были параллельны друг другу, и идти примерно одинаковое расстояние – но зачем понадобилось выбирать – да по темноте, по осени! – безлюдную Краснокабельную?

Об этом профессор в свое время спрашивал дипломника Хаукова – последнего человека, который видел супругу живой. Нет, точнее, не так: не видел, потому что последней видел ее убийца, а еще единственный свидетель преступления, а потом врачи «Скорой помощи». Но врачи – нет, они с ней уже не говорили, потому что она была без сознания и отходила… Нет-нет, об этом думать не надо, надо не растекаться в эмоциональном реве, а направить свои размышления в конструктивное русло…

Итак, последним, кто говорил с Линочкой, был недотепа-вечерник-дипломник Кирилл Хауков. Происходило общение в пустой аудитории номер двести три, где доцент Остужева только что провела семинар для четверокурсников. Семинар закончился в двадцать пятнадцать, потом последовали вопросы и вялое покидание аудитории. Хауков ждал преподавательницу в коридоре. Защититься ему следовало еще в феврале, но его не допустили – Линочка сама и не допустила, строгой она по отношению к своим студентам была (нет, нет, вот об этом не думать и о личном не вспоминать). Тогда Хауков в порядке исключения попросил перенести защиту на осень и штурмовал доцента Остужеву с тем, чтобы она за него походатайствовала, доказывая, как глубоко он проработал тему.

Когда вдовец после убийства оправился от своей лекарственной амнезии и эмоционального шока, он встретился с бывшим дипломником. Тот в это время уже благополучно защитился. Полномочия информационного концерна Остужеву в данном случае не понадобились – он, в конце концов, работал на той же кафедре и если сам не знал Хаукова, ничего не вел у него – то вчерашний студент его, разумеется, уважал и боялся, как одного из столпов и светочей.

Профессор тогда, в начале четырнадцатого года, ему позвонил, они назначили рандеву. Остужев записал беседу на скрытый диктофон и теперь в компьютере прослушивал ее. Он нравился сам себе – как вел допрос. Спрашивал напористо и вопросы задавал не в бровь, а в глаз. Интересовали ученого совершенно конкретные вещи: куда собиралась в тот вечер Лина Яковлевна? Была ли она чем-то расстроена? Испугана? Напряжена? Не поджидал ли ее кто-то возле аудитории или, может быть, у института? Почему она, наконец, отправилась к метро не обычным, а более глухим маршрутом?

Но от Хаукова, хоть и стал он теперь дипломированным специалистом, толка было как от козла молока. Ни малейшей наблюдательностью он не страдал, и выглядела Лина Яковлевна так, как всегда, и не ждал ее никто, и почему она предпочла Краснокабельную улицу Первой Советской, он не знал.

В конце того давнего разговора Остужев даже решился на провокацию – в духе тех, что сплошь и рядом устраивали, если судить по сериалам, американские копы, французские ажаны и советские менты.

– Кому ты рассказывал про Лину? – задушевно спросил он. – О том, что ты с ней в тот вечер встречаешься? Что после вашей консультации она пойдет к метро одна? По пустым и темным улицам?

В ответ дипломник чуть не лопнул от переполнявших его смешанных чувств: собственной праведности и простоты, и негодования облыжно обвиненного.

– Да что вы такое говорите, Петр Николаевич?! Не говорил я никому ничего про вашу жену!

Хаукову хотелось верить – а что еще оставалось делать Остужеву?

Итак, время – 21.16. Линочка идет в полном одиночестве по пустынной и полутемной улице Краснокабельной. Следующая камера, на фасаде продовольственного магазина, снова мельком запечатлела ее. Спустя три года после убийства, устроившись в «Икс-икс-икс-плюс» и возобновляя свое частное расследование, профессор решил просмотреть записи с той камеры, сделанные за несколько минут до того, как жена прошла мимо и через несколько минут после. Неизвестно, обнаружил ли это обстоятельство следователь, но, приблизительно зная описание внешности убийцы, вдовец вдруг обнаружил его в кадре! Очень похоже на то, как рисовал единственный свидетель: черная куртка-кенгуру, глубоко надвинутый капюшон. Но, увы, в поле зрения камеры душегубец оказывался буквально на пару секунд, и лица его разглядеть было совершенно невозможно.

Убийца проследовал мимо фасада гастронома спустя пятьдесят семь секунд после Лины. В том же направлении. Скорость его движения была явно выше, чем ее. Он нагонял. И нагнал на расстоянии примерно двухсот метров от магазина, семисот – от университета. Когда Остужев оказался в силах – это произошло лишь через три года после убийства, – он побывал на месте преступления. По совету Коняева, он принимал тогда изрядную дозу антидепрессантов, и все равно профессору стало не по себе.

Тихая улица. По одну сторону – сталинские дома, краснокирпичные пятиэтажки. По другую – здание НИИ брежневских времен, из стекла и бетона, тихое и полузаброшенное. Непонятно, работает ли там вообще кто-нибудь – никаких вывесок на фасаде нет, но, в любом случае, в тот поздний час, когда произошло преступление, в помещениях вряд ли кто был. А из окон многоквартирных домов напротив тоже никак не разглядишь место, где произошло убийство – мешают кроны разросшихся деревьев. Да и утруждал ли себя следователь поиском свидетелей? Совершал ли поквартирный обход в жилом секторе? В деле ничего об этом нет.

Достаточно того, что повезло: у душегубства оказался-таки случайный свидетель. Его показания стали важнейшим документом и послужили основой для оперативно-разыскных мероприятий (которые, впрочем, так ничего и не дали).

Свидетеля звали Павел Егорович Брячининов. Ему на момент совершения преступления было шестьдесят два года. По улице Краснокабельной в тот вечер он двигался в противоположном Линочке направлении – с намерением купить в гастрономе водки и закуски.

Остужев встретился с ним в компании телевизионной группы, которую ему, в интересах частного расследования, предоставил Чуткевич. Борис Аполлинарьевич предлагал – в духе собственной философии «все на продажу!» – сделать процесс поиска убийцы гласным. Проще говоря, давать те интервью, что они возьмут у следователя и свидетелей, непосредственно в эфир. «А что, – втолковывал медиамагнат своему другу и заместителю Остужеву, – ты у нас персона известная, медийная. Как ни крути, автор наиболее значимого российского изобретения двадцать первого века. Сделаем фильм о расследовании – рейтинг будет не ах, но вполне приемлемый». Вдовец категорически отказался, оставил только главе информационного пула надежду сварганить передачу позже – по результатам поиска, если убийцу обнаружат.

Корреспонденты в холдинге «Три икса плюс» оказались ушлые – даром что, как правило, провинциалы, приехавшие в Белокаменную пробиваться. Профессору придали молодого парня Максима Возницына, который обычно выступал под псевдонимом Макс Острый. Свидетеля Брячининова молодой журналист тогда лихо раскрутил – Остужев во время интервью сидел тихонько в уголку и наслаждался. Ему нравилось, когда кто-то красиво и с удовольствием делает свою работу. На пару минут ему даже удалось абстрагироваться и перестать мучиться – будто не об убийстве родной жены речь идет, а о совсем постороннем человеке.

Сейчас ученый, запершись в своем кабинете, пересматривал ту черновую, несмонтированную запись.

Итак, свидетель тогда следовал в магазин, расположенный на улице Краснокабельной, – тот самый, мимо которого только что прошла Лина, а затем убийца. Следовал, стало быть, им навстречу. Двигался он по противоположной стороне улицы – там, где располагался полузаброшенный НИИ из бетона и стали.

– А почему вы там шли? – спросил дотошный корреспондент. – Вроде магазин на другой стороне. И дом ваш тоже.

– Во ты спросил! Я тридцать лет так хожу. А почему, не помню.

– Может, вы встречались там с кем? У здания НИИ, например? Или видели кого?

– Да с кем мне встречаться? Ночь на дворе!

Итак, с расстояния около пятидесяти метров Брячининов вдруг увидел следующую картину: довольно милую и стройную моложавую женщину лет сорока, в плаще и брючках, догоняет какой-то человек в черной куртке и капюшоне. И вдруг сзади, левой рукой, хватает ее за горло, а правой наносит два удара в спину.

Это и экспертиза потом подтвердила, с экспертом на канале тоже сделали интервью: два удара холодным оружием, лезвием около семи сантиметров в длину.

Женщина в первый момент никак на ранения не отреагировала. Не закричала, не охнула. Как будто бы пыталась понять и не могла, что с ней происходит. А убийца выхватил у нее из рук сумочку и бросился бежать. Побежал он по направлению движения, то есть навстречу Павлу Егоровичу. А женщина тем временем бросилась было за преступником! Сделала четыре, много пять шагов – и стала оседать на асфальт.

Не думать, не думать, не думать, что это была Линочка! Что это было с ней!

Убийца бежал Брячининову навстречу по противоположной стороне улицы, с дамской сумкой в руках. Заметил очевидца – и резко изменил направление движения. Как раз направо уходит Второй Краснокабельный проезд. Преступник кинулся туда. Сумочку из рук он не выпускал. Павел Егорович бросился за ним.

– Почему за ним? Почему не подбежали к жертве? Может, вы могли бы ее спасти! – стал расспрашивать ушлый корреспондент, уже натренированный каналом Чуткевича ставить людей в наиболее неудобное положение.

Но свидетель отвечал очень рассудочно и раздумчиво:

– Ведь я не врач. Чем бы я помог умирающей? Да и не знал я, что она умирает. Ножа-то не видел. Подумал, что мерзавец ее просто ударил и сумку из рук вырвал.

В тот момент, вспомнил Остужев, слушать, как пишут интервью, ему стало совсем невмоготу, и он вышел из комнаты, где Макс Острый пытал Брячининова. Потом, много позже, профессор все-таки взял себя в руки и запись посмотрел. Теперь вот решил освежить ее в памяти – вдруг там найдется что-то для его острого (сейчас) ума, что наведет на след?

Итак, очевидец кинулся вслед за душегубом. Но мог ли пенсионер, пусть и бывший военный, отставник, в неплохой физической форме, некурящий, противостоять молодому парню? Пусть наркоману, но никак не старше тридцати?

– Почему вы решили, что он наркоман? – зацепился за слово журналист.

– А кто еще на женщин на улицах нападает, сумки у них вырывает? Да и одежда для наркоши подходящая: куртка черная, с капюшоном.

– Опишите подробней, как он выглядел.

– Лица-то его я не видел.

– Как не видели, если он вам навстречу бежал?

– Сколько он там бежал? Секунду, много две. Потом повернул в переулок и наутек бросился.

– За две секунды многое рассмотреть можно. Тем более такому зоркому человеку, как вы. Военному, вчерашнему офицеру. (Корреспондент для вдохновения свидетеля подпустил комплиментик.)

– Да что я мог увидеть? Молодой, бледный, без усов и бороды. Волосы короткие, тип лица славянский. По моим словам в полиции портрет его рисовали – и что толку? Так ведь и не поймали душегуба.

– Вы побежали за ним, верно? И что было дальше? – не отставал Макс Острый.

– Если бы мне пару десятков лет скостить, я бы его точно взял. И даже вначале почти настиг. Но он сумочку дамскую, что украл, в меня швырнул и припустил. И только когда я сильно отстал и понял, что точно не догоню, я остановился.

– А не помните – по тому проезду, Второму Краснокабельному, навстречу преступнику кто-то шел? Или, может, он обгонял кого-то?

– Ни единой живой души.

– Значит, вы перестали преследовать убийцу. Что случилось потом?

– Я вернулся, поднял сумочку, пошел назад, к женщине. Хотел ее обрадовать, что нашел украденное. Да только вижу, что ей совсем не до вещей своих. Худо ей было. Лежит на асфальте, вся в крови, лицо бледное. – Тут, хоть не новостью для Остужева оказался этот рассказ, он с трудом удержался от слез, что готовы были выплеснуться из глаз, и до боли сжал зубами палец на руке. А Брячининов рассудительно продолжал: – Ну, я стал в службу спасения звонить. Тут еще какие-то люди подошли.

– Женщина была в сознании? Что-то говорила?

– Я запретил ей говорить и глубоко дышать. Это очень важно при проникающих ранениях грудной клетки. Она на спине лежала, и кровь из-под нее на асфальт вытекала. Поэтому я помог ей на бок перевернуться, увидел две раны на спине. Попытался зажать их руками. А потом она сознание потеряла.

Слушать это, пусть и во второй раз, было страшно тяжело. Профессор хоть и внушал себе: «Это не она. Это просто какая-то, не знакомая мне женщина», а все равно к глазам подступили слезы, а к горлу комок.

– Когда появилась «Скорая»? – продолжал выспрашивать Возницын-Острый.

– «Скорая» быстро приехала. Тут у нас подстанция недалеко. Увезли женщину немедленно. Я потом, в отделении полиции, узнал, что она скончалась. Полицаи тоже быстро появились. Принялись меня мурыжить.

– Вас попросили дать показания?

– Разумеется.

– Как с вами обращались? – поинтересовался журналист, профессионально пытаясь выудить из ситуации жареное.

– Корректно они обращались. Не били, не пытали, повесить на меня убийство не пытались. Сняли показания, потом демонстрировали на компьютере фото с разными грабителями-разбойниками-наркоманами, чтобы опознал.

– Вы никого не опознали?

– Нет. Потом меня еще раз в ментовку вызывали, субъективный портрет рисовать. Я пошел, конечно, и художник по моим словам эту рожу нарисовал – но как-то вяло все было. Ясно стало, что раз по горячим следам убивца не нашли, то и дальше фиг найдут.

– Переговорите, пожалуйста, последнюю фразу, – прервал корреспондент в черновой записи интервью (а беловой так и не смонтировали): – Не «фиг найдут», а «вряд ли отыщут» или что-то вроде того, без просторечных выражений.

Свидетель послушно повторил отредактированное предложение, и на том запись оборвалась.

В специальной директории, хранившейся в компьютере у Остужева, имелось также интервью со скоропомощным врачом, везшим в тот вечер Лину в больницу. (Даже его благодаря деятельной заинтересованности вдовца удалось отыскать журналистам канала.) Но доктор (которого интервьюировал все тот же Макс Острый) ровным счетом ничего полезного не сообщил. Говорил он как по писаному, на своем медицинском волапюке – наверное, теми же словами, что историю болезни заполнял:

«Помню этот случай. Проникающее ранение грудной клетки, открытый пневмоторакс. Дыхание учащенное, пульс слабого наполнения, артериальное давление низкое, лицо бледное, синюшнее. Пострадавшая все время находилась без сознания. По пути следования нами был проведен комплекс реанимационных мероприятий, однако успехом он не увенчался, и пострадавшая скончалась». Интервью с доктором Остужев пересмотрел и все-таки заплакал.

А по существу, ничего больше им тогда добыть не удалось. И в дальнейшем по делу не нашлось никаких улик.

Орудие убийства так и не обнаружили.

Ничего не дала (как понял профессор по обмолвкам следователя – молодого парня по имени Кирилл Склянский) и работа с агентурой. Никто из темных личностей убийством не хвастался, о нем не проговаривался.

И не случилось больше на территории Большой Москвы ни единого аналогичного преступления. То есть нападения на женщин, конечно, были – особенно в темное время суток. И сумки из рук вырывали, и били – бутылкой, палкой, бейсбольной битой и даже отверткой. Но никто из разбойников не ударял ножом сзади. Ни один. И, невзирая на то, что каждому задержанному за разбой, особенно когда жертвами становился слабый пол, пытались пристегнуть убийство на Краснокабельной улице, никто его на себя не взял, и доказать ничего не удалось.

Так и осталось дело «висяком», вот уже на шесть лет.

И ни единой зацепки в том, кто убил его жену, профессор Остужев снова не нашел. Разве что на один-единственный момент обратил внимание на слова следователя, ведущего дело.

Тот очень долго, под самыми разными предлогами, отказывался от беседы, тем более под камеру. Наконец, на него надавили – какие-то высокопоставленные знакомые Чуткевича нажали на свои рычаги, и он, ворча, согласился. Следак оказался не заморенным, не зашоренным циничным волком, страдающим от профессиональных деформаций – напротив, молодым, светлым и, как показалось вдовцу, болеющим за дело парнишкой лет двадцати девяти. Обмолвился, что принял дело к производству, когда был совсем молод, и убийство это оказалось для него первым.

Жаль, нельзя было Остужеву самому принять участие в интервью – до этого следователь три или четыре раза вызывал его на допрос. По-всякому мурыжил, пытаясь выяснить, не являлся ли профессор заказчиком преступления. Затем, видимо, счел, что нет, и отстал. Но все равно было бы крайне неэтично возникнуть теперь перед ним в роли интервьюера.

Колоть следака отправилась обычная группа с канала. Журналист был тот же самый, Максим Возницын – Макс Острый. Дотошный, как вцепится, не отпустит. Но одновременно бывающий задушевным, временами умеющий вызывать на откровенный разговор.

Так вот, в какой-то момент следователь, Кирилл Склянский, раскрылся. И разговор, невзирая на свет и камеру, стал доверительным. И тогда следак сказал вот что – сейчас, пересматривая интервью, профессор снова обратил внимание на этот момент и счел его ключевым:

– Все обстоятельства дела – ночная улица, женщина в качестве жертвы, вырванная из ее рук сумка – свидетельствовали на первый взгляд о том, что имело место тривиальное разбойное нападение. Убивать никто не хотел, и то, что убийство случилось, было просто эксцессом исполнения. Но мне в какой-то момент вдруг показалось, что мотивы преступления следует развернуть на сто восемьдесят градусов.

– Что вы имеете в виду? – быстро переспросил интервьюер.

– Что главным в данном случае был не грабеж, а именно убийство. А ограбление – дымовая завеса, для отвода глаз. Да, все оказалось обставлено как обычный уличный разбой. Ударил ножом, выхватил сумочку. Но, может быть, сумка – чисто для отвода глаз? Не случайно грабитель так легко от нее избавился. Вдобавок, пока бежал с ней в руках, ничего из нее не вытащил: ни портмоне, ни телефон. Хотя мог бы успеть. А потом выкинул всю ношу, целиком, и вся недолга. Ради добычи убивал – и так легко от нее отказался. Может, если вдуматься, потому, что на самом-то деле трофей ему был не нужен?

– Вы намекаете, что могло иметь место заказное убийство?

– Может, и заказное. А может, преступление совершил именно выгодоприобретатель?

– Поэтому вы несколько раз допрашивали мужа жертвы, профессора Остужева? Не является ли он заказчиком? – Макс Острый не преминул выяснить попутно что-нибудь гаденькое об одном из канальных бонз – авось когда пригодится.

– Да, я допрашивал гражданина Остужева, однако пришел к выводу, что его соучастие в преступлении следует исключить. Однозначно – он не убивал и убийство не заказывал.

– Тогда кто?

– Для ответа на данный вопрос следовало изучить все обстоятельства жизни погибшей, все ее возможные связи – на что у меня просто не имелось времени. Да и начальство мое, что естественно, оказалось категорически против того, чтобы мы на это распылялись. Мне было велено тщательнее отрабатывать версию уличного разбоя и грабежа.

Теперь, пересматривая интервью, вдовец подумал, что, возможно, следователь в чем-то прав. И раз он, Остужев, сейчас снова взялся за дело, ему имеет смысл подумать о заказном убийстве – как бы странно это ни звучало. Тем более что вряд ли возможно теперь, по истечении шести лет, отыскать случайного убийцу-наркомана.

Но ухватиться ему по-прежнему было не за что. Поэтому профессор решил использовать то единственное преимущество по части раскрытия дела, которое у него, в отличие от официального расследователя, имелось.

* * *

Правила общения с загробным миром, принятые на канале, были весьма строги.

На них настаивал Чуткевич, и сам Остужев был не только не против, но и принял деятельное участие в их разработке.

Разговор с духами велся из специальной студии с бронированными дверями. Студия располагалась на самом верхнем этаже и представляла собой следующее. В первой комнате – обычный пульт и компьютеры. Но рядом – смежная комнатенка, где сидели за звуконепроницаемым стеклом актеры (о их роли будет рассказано в дальнейшем). И, наконец, в третьем помещении, также отделенном от двух других стеклами, располагалась спецаппаратура профессора Остужева, предназначенная для связи с потусторонним.

Допускались в эту режимную зону по особым разовым пропускам, всякий раз подписанным первым лицом, а именно Борисом Аполлинарьевичем. В пропусках значилось, для какой конкретно программы записывается эфир, количество разрешенных минут, кто из корреспондентов осуществляет общение и с кем из духов оно предположительно будет происходить. Если предполагалась съемка – запись ретранслировалась в комнату озвучки, где непрерывно дежурили двое артистов, а оттуда – непосредственно в студию.

И лишь один человек имел право входить в режимную зону, когда ему заблагорассудится, и контактировать с потусторонними личностями в любой момент и столько времени, сколько ему захочется. Больше того, в интересах тестирования оборудования и совершенствования связи (так было написано в приказе по каналу) данному товарищу ежедневно с ноля часов (когда общение становилось возможным) до ноля часов тридцати минут отводилось время для неограниченных контактов с любым обитателем тонких слоев. Разумеется, этим человеком был Остужев.

Иногда он, добрая душа, уступал свое время симпатичным лично ему журналистам, но большую его часть использовал для дальнейших своих исследований – или, в крайнем случае, для личных целей. И не раз связывался с обожаемой своей (по-прежнему) Линочкой.

Вот и в этот раз. Без четверти полночь он был уже в режимной зоне, а ровно в двадцать четыре часа вышел в эфир. Он попросил дежурного техника оставить его одного, плотно закрыл двери и отключил записывающую аппаратуру.

– Здравствуй, дорогая, – проговорил он.

– Ну, здравствуй, – откликнулась Лина.

Профессор сразу взял быка за рога:

– Хочу снова рассмотреть обстоятельства твоего убийства.

– У тебя что, фаза подъема началась? – сразу прервала покойница.

Остужев слегка смешался:

– Возможно.

– Не забывай вовремя принимать лекарства. Ты с Коняевым поддерживаешь контакт?

– Регулярно звоню. Был у него дома в прошлом месяце, он со мной беседовал, сказал, что все прекрасно, и подъем не исключен. Но это ведь хорошо?

– Хорошо, если не перехлестывает. Что ты принимаешь? Литий?

– Карбамазепин.

– Смотри, будь осторожен. А теперь ответь, пожалуйста, зачем тебе вдруг понадобилось мое убийство?

– Хочу найти того душегуба, который это сделал. Хочу, чтобы его поймали и покарали.

– Зачем?

– Как зачем?! – Профессор в затруднении развел руками. – Не знаю. Ради справедливости.

– Мне это не надо. Если бы ты знал, какая это мелочь – отсюда.

– Но для нас, на Земле, установление истины и торжество правды – совсем не мелочь.

– Что-то припоминаю, что подобное для вас там важно… Но все равно я не уверена, что смогу тебе помочь.

– И тем не менее. Вспомни, пожалуйста, тот вечер, когда тебя… – Петр Николаевич слегка замешкался, подбирая слова, – даже ему, опытному и поднаторевшему человеку, до сих пор было трудно их выговорить, – когда тебя убили?

– Ох, знал бы ты, Петечка… Как это неприятно… Как больно… Здесь-то у нас никакой боли и страданий нет, но память о них, о том, что творилось с нами на земле, осталась. А ведь переход – ну, или смерть по-вашему, – он ведь – я у всех тут спрашивала – обязательно у каждого с болью происходит, по-другому не бывает, исключений не случается. Поэтому и говорить мне о том, что происходило, трудно.

На глазах у профессора проступили слезы.

– Прости меня, дорогая, – срывающимся голосом произнес он, – но мне это правда надо.

– Ладно, спрашивай, что хочешь.

– Ты случайно не видела лица того человека, что на тебя напал?

– Ох, Петя… Переход вообще навсегда забыть хочется, как не самое радостное воспоминание, и в то же время невозможно из головы выкинуть. Вдобавок каждая секунда, и даже миллисекунда, в тот момент растягивается, и начинаешь запоминать буквально все, до малейших деталей.

– Отлично! – обрадовался Остужев, и он не был бы ученым, если бы не сделал для себя важную пометку об эффекте субъективного растяжения времени для духов в минуты, когда они расстаются с земной оболочкой. Это следовало обдумать и нуждалось в дальнейших исследованиях. – Тогда ты сможешь все-таки вспомнить что-то про убийцу. Как выглядел, как был одет? Ведь ты его видела.

– Только сзади, – сказала она.

– Как это было?

Профессор подумал, что да, пусть любимой сейчас тоже больно – но хирурги или дантисты (да и психиатры) тоже приносят своим пациентам боль, чтобы потом стало легче. Поэтому придется ей (и ему) сейчас пострадать – во имя высшей справедливости.

– Шагов его, когда он шел за мной, я не слышала. Шла, думала о своем. Вдруг что-то сильное и грубое хватает сзади за шею. И почти сразу – укол в спину. Сильный, но короткий. И сразу прошло. А потом еще один. И никакой боли сначала не было. А потом он дернул и выхватил у меня из рук сумку. Я сразу поняла, что меня грабят. И бросилась за ним. Потому что ничего сперва не болело. Только что-то горячее стало почему-то струиться по спине. В первый момент мне даже показалось, что он меня облил чем-то теплым – возможно, кислотой. А убийца тем временем побежал вместе с сумочкой вперед – по направлению моего движения. И я постаралась догнать его.

– Лица его ты так и не разглядела?

– Не видела, не видела, – в этом ответе вдовцу почудилась легкая сварливость. – Только спину. Джинсы его видела сзади. Куртку флисовую.

– А раньше? Ты его раньше когда-нибудь встречала? Может, он кого-то тебе напомнил?

– Нет. Никогда не видела. Точно, нет.

– В институте, может, сталкивались? В городе? В нашем поселке загородном?

– Говорю тебе: нет.

– А дальше?

– А что дальше? Он убежал. Я почувствовала слабость и решила остановиться. Потом потянуло присесть, отдохнуть. И тут на меня накатило. Дурнота и боль. И дышать стало трудно. И я увидела, что вся в крови.

– Видела ли ты свидетеля, который за преступником побежал?

– Видела, очень хорошо. Седой такой дядечка, подтянутый. Он кричал «Стой» и за мерзавцем кинулся. Помню, я тогда подумала: как хорошо, что у нас такие люди самоотверженные, смелые до сих пор встречаются! И еще забеспокоилась о нем, как бы преступник его тоже не поранил. А о себе и не думала почему-то. А потом обрывки, как во сне. Дядечка этот ко мне подошел, сумочку мою принес. Я обрадовалась, решила, что надо тебе позвонить, но уже не смогла.

На глаза профессора снова навернулись слезы.

А жена продолжала – впервые она разоткровенничалась на тему собственного убийства:

– Дальше я все плохо помню. Какими-то обрывками. «Скорая» приехала. Меня на носилки перекладывают. Потом в машине везут. Очень тяжело дышать было. И больно. И слабость страшная. А главное, чувство, что все здешнее меня перестает касаться. Отходит как-то. Правильное слово раньше употребляли: человек – отходит. Вот и я тогда отходила.

Остужев не мог это слышать – захлюпал носом, слезы потекли. Высморкался, утерся платком. И, преодолевая себя и собственную сентиментальность, решил вернуть разговор в более деловое, расследовательское русло:

– Скажи, а свидетеля, мужчину, который гнался за убийцей и тебе сумочку вернул – его, кстати, Павел Егорович Брячининов зовут, – ты его раньше когда-нибудь видела?

– Нет, что ты, никогда.

– Давай вернемся к душегубу. Может, на его одежде какая-то особая примета была? Джинсы, к примеру, необычные или куртка? Ботинки? И какого роста он был?

– Роста он был высокого. А одежда… Она, знаешь – я сзади его видела, – она очень чистая была. Как будто сразу после прачечной. У мужчин, особенно осенью, ведь часто бывает: брюки сзади грязью забрызганы и ботинки. А у этого все идеально, как будто он только сегодня впервые эти джинсы надел и туфли тоже.

– Странно, не похоже на наркомана, – заметил Остужев.

– А кто сказал, что он наркоман? – удивилась покойница.

– В полиции говорили. Почерк преступления характерен для наркош. Или пропойц.

– Не сказала бы, что он пьяница или нарик. – Профессор явственно почувствовал сомнение в словах загробной собеседницы. – Знаешь, что я вспомнила – вот прямо сейчас? От него ничем поганым не пахло. Ни по́том, ни куревом, ни водкой. Наоборот, каким-то одеколоном или дезодорантом – недорогим, но приятным.

– Видишь, как ты много припомнила полезного! – поощрил женщину вдовец. – И про чистую одежду, и про запах.

– Все равно это не поможет. Да и не нужно твое расследование никому. Мне так точно не нужно. Здесь совсем другие ценности.

– Другие ценности? Какие?

– Так тебе и расскажи. Сам все узнаешь. Со временем.

– Но расследование нужно – здесь, пока еще живым. Мне нужно. Нужно, чтобы восстановить справедливость. Покарать убийцу.

– Его все равно накажут.

– Там, у вас? В загробном мире? В аду?

– Не только. Он уже сейчас, на Земле, за свои проступки терпит горе и бедствия… Но ладно. Не буду тебя отговаривать. Занимайся лучше этим, чем ерунду какую-нибудь в стадии аффекта придумывать. Ты ведь у меня такой упертый.

В процессе разговора в бронированной комнате дважды загорались тревожные лампы (звуковые сигналы были категорически запрещены), свидетельствующие о том, что Остужев исчерпал свой временно́й лимит, и ему давно пора освободить помещение. Можно было не сомневаться, что, если бы аппаратную занимал не столь высокий чин, а кто-то рангом пониже, поторапливающие сигналы выглядели бы гораздо более истеричными.

– Прости, мне надо идти, – сказал он жене.

– Да, ступай. Разговор и меня утомил.

– Я выйду на связь через пару дней.

В своих беседах с профессором покойница неоднократно вскользь, но твердо пробрасывала, что духам, как и ей самой, в принципе совершенно неинтересно происходящее на земле – как бабочкам неинтересна жизнь гусениц. И что ее нынешняя астральная связь с Остужевым стала возможна только и исключительно благодаря их долгому и сильному земному чувству – а также тому, что он не забыл и не оставил женщину после того, как она умерла, и предпринимал постоянные попытки до нее достучаться. «Если б не ты, – однажды разоткровенничалась она, – и твое упорство, ничего этого – я имею в виду связь с небесами – просто не было».

Они попрощались, и ученый сделал для себя важную пометку, что ни чистой одеждой, ни приятным запахом убийца не походил на наркомана или иного деклассированного элемента.

Ему пришло в голову, что надо еще раз встретиться со свидетелем Брячининовым. Вдруг тот в свете данных, которые стали известны сейчас Остужеву из диалога с женой, сумеет припомнить что-то новенькое?

Но сейчас – без двадцати час ночи – звонить было явно поздно.

Профессор замешкался, выходя из комнаты, а туда уже ворвались телевизионщики и стали настраивать аппаратуру перед записью.

– Что сейчас будет? – спросил профессор у одного из них.

Тот отвечал со всей почтительностью – и к одному из руководителей канала, каковым являлся Остужев, и к собственной программе: «Записываем «Поговори!».

Услышав это, профессор решил остаться. В самом деле: он трудится на канале три года. Канал существует, можно сказать, за счет того, что паразитирует на его изобретении – а ученый ни разу не видел от начала до конца ни одной снятой здесь передачи. Только урывками. Все ему некогда. А фактически, подумал он, это не что иное, как барски-пренебрежительное отношение к продукту, который (как он про себя считал) обслуживает низменные интересы не самых развитых масс. Может, ему стоит разобраться в феномене телепопулярности? Может, на самом деле все не так однозначно? И есть еще что-то, помимо неразвитых вкусов неразвитого населения, которому потакают циничные телевизионщики?

Вдобавок дома Остужева ровным счетом никто и ничто не ждало. Спал он, особенно когда не принимал антидепрессанты, мало, четырех-пяти часов хватало. Так зачем ему стремиться в свой поселок на Рублево-Успенском шоссе?

И профессор решил остаться в аппаратной. Его все знали, и никто, разумеется, не посмел бы выгнать главного изобретателя из святая святых. Напротив, откуда-то материализовалась незнакомая девушка, любезно проворковала:

– Хотите посмотреть, Петр Николаевич? Присядьте вот здесь. Принести вам чаю, кофе, воды?

– Нет-нет, благодарю. Спасибо, ничего не надо.

Запись ток-шоу была организована так же, как любого толковища на любом канале: зал с массовкой, кресла для спикеров, ведущий. Из аппаратной вели действо режиссер и продюсер. Имелось только два, но важных исключения, связанных с местной спецификой. Так как связь с потусторонним миром осуществлялась по ночам, программы приходилось писать исключительно за полночь. Вдобавок в эфир духов выводили следующим образом: в спецаппаратной (где сейчас находился профессор) устанавливали контакт с нужным лицом из загробного мира. Из студии ведущий устно задавал вопросы. Специальная стенографистка дублировала их для верности в письменной форме на «передатчике Остужева». Затем дух отвечал (если отвечал): буковки (или даже «эмодзи») появлялись на экране дисплея. И тогда их немедленно проговаривали вслух дежурный актер или актриса. Звук их речей отправлялся назад в студию, и ни у кого не возникало сомнений, что разговор идет непосредственно с загробным миром. Правда, случались помехи и небольшие задержки – словно общение происходит с космическим кораблем где-то на орбите Луны. Но это обстоятельство придавало даже, как говаривал Чуткевич, определенный «фан»: типа, не все так легко и просто в общении с умершими.

Конечно, можно было подготовить вопросы и записать разговор с тем светом заранее, а потом дать на экран в студию и вмонтировать в передачу. Не потребовалось бы собирать среди ночи гигантскую массовку – и платить каждому статисту вдвое, мучить в ночи героев, операторов и ведущих. Но, как показывал всемогущий рейтинг, непосредственный разговор, с живой реакцией героев и зала, смотрелся гораздо выигрышнее.

Вот и сейчас техники в спецаппаратной начали устанавливать связь с загробным миром, увидели, что нужный им дух находится, в принципе, в зоне доступа и сообщили в главную аппаратную, что можно начинать. Теперь нельзя было терять ни минуты, и в студии, обратившись ликом к камере с суфлером, любимец публики Артем Мореходов начал нагнетать обстановку – и всем по другую сторону экрана стало казаться, что он не начитывает заранее написанный текст, а заглядывает им прямо, непосредственно в душу:

– Исполнился ровно год, как ушла из жизни всенародно любимая певица Полина Лайт. – На мониторах появилось изображение героини: загорелая красотка с большим бюстом.

Остужев подумал, что, как часто бывает на телевидении, в словесах ведущего имеется большая доза перебора: никакая Лайт не была всенародная любимица, он, к примеру, хотя фамилию ее и встречал, но нисколько ее не любил и песни ни одной не слышал. А Мореходов нес свое:

– Однако споры вокруг наследства и наследников Полины не утихают до сих пор. И главный из них – с кем останется сын певицы, трехлетний Федор? Сейчас его воспитывает гражданский муж умершей, телеведущий Прохор Восьмерницкий, который даже не позволяет ребенку видеться с отцом и матерью Полины – с его родными бабушкой и дедушкой! Владимир Петрович, отец певицы, сегодня гость нашей студии! А главное – у нашего канала, впервые в истории телевидения, – градус пафоса в речи ведущего все повышался и повышался, – появилась возможность, – накал достиг наивысшей точки, – спросить мнение о создавшейся ситуации у самой покойной Полины Лайт!

Редактор, управляющий массовкой – в уголке, вне прицела камер, – поднял транспарант, на котором значилось: «УДИВЛЕНИЕ, ВОСХИЩЕНИЕ» – и аудитория отозвалась послушным восторженным ревом.

А Мореходов уже поскакал по теме, аллюр три креста:

– Владимир Петрович, отец Полины, только что вышел из больницы, куда был госпитализирован с подозрениями на инфаркт…

Огромные экраны в студии показали дородного, румяного мужчину под шестьдесят, голого по пояс. Хотя он сидел на довольно-таки сиротливой больничной койке, ничто в нем не создавало впечатления, что он хоть чем-нибудь болен.

А ведущий продолжал разливаться:

– …Однако Владимир Лайт нашел в себе силы приехать сегодня к нам на передачу для того, чтобы рассказать, что его несостоявшийся зять, телеведущий Восьмерницкий, оказывается, УКРАЛ, – последние слова были выделены в речи всем доступным Мореходову негодованием, – двадцать миллионов рублей, которые вся страна собирала на лечение Полины!

Редактор показала залу плакат «ГНЕВ», и массовка в едином порыве откликнулась осуждающим: «Бууу!»

В студии появился тот самый мужчина с монитора – отец умершей певицы, теперь одетый в костюм и очень гордый оказанным ему вниманием, – и уселся на главное место в студии.

– Расскажите, Владимир Петрович! – немедленно атаковал его Мореходов. – Что заставило вас сегодня прийти сюда?

– Восьмерницкий! – Герой попытался произнести это имя со всем доступным ему презрением и сарказмом, но, так как актерская игра явно не принадлежала к числу его талантов, вышло у него плохо. – Он не просто украл у нас внука! Он обкрадывает мальчика, обирает нас с женою – как раньше разорил нашу дочь!

Зал, достаточно разогретый, осуждающе загудел, теперь безо всякой подсказки редактора.

Режиссер в главной аппаратной отдала ведущему в наушник команду: «Не спеши, рыбочка. Подводи постепенно», – и Мореходов перебросился на другое:

– Владимир Петрович, вы только что вышли из больницы. Как вы себя чувствуете?

– Плохо! – жизнерадостно отвечал герой (как было сказано ранее, способность к лицедейству не принадлежала к его достоинствам). – Лежал в больнице, высокое давление.

– А как чувствует себя ваша жена, Эмилия Федоровна, мама Полины?

– Тоже очень плохо. Болеет. Сюда прийти даже не смогла.

– А ваш внук Федор?

– Мы его не видим! – трагически возопил Лайт-старший, и здесь впервые можно было поверить в искренность мужчины. – Восьмерницкий не допускает нас к нему! Он увез Федора в Америку!

И снова массовка гневно загудела.

– Откуда вы получили информацию, что ваш несостоявшийся зять не только похитил вашего внука, но и украл деньги Полины, которые были собраны на ее лечение?

Герой начал рассказывать, довольно запутанно и неубедительно, про три кредитные карточки дочери, которые остались в руках Восьмерницкого, про доверенность на распоряжение делами, которые она ему дала. Для пущего эффекта он распрямлял три пальца и совал их в камеру: «Три! Три кредитки!» Затем в ход пошли дом в ближнем Подмосковье, который якобы строит антигерой (фото особняка немедленно услужливо вывели на монитор), а также «Рендж Ровер», который он купил (картинка также прилагалась). Зал осуждающе гудел.

Чтобы разбавить главного героя, стали давать слово второстепенным: музыкальному критику, который все время высовывал язык и облизывался, адвокату с совершенно рябым лицом, депутатше с такой прической, будто бы она надвинула на самые брови каракулевую шапку. Все они дудели в одну дуду: жалели покойную Полину, сочувствовали отцу и осуждали ужасного зятя.

Профессора Остужева затошнило. «Что я здесь делаю? – тоскливо подумал он. – На этой передаче? На этом канале? Зачем я освящаю этот бред своим именем и своим изобретением?» Но, верный своему профессиональному упорству, он решил досидеть и выдержать все до конца.

А действо двигалось дальше, прерываемое паузами на рекламу, в которые ведущему и героям утирали пот и припудривали нос, а режиссер по громкой связи инструктировал их, а также операторов и массовку, а через наушник – давал особенные, тайные указания Мореходову.

Градус осуждения несчастного вдовца Восьмерницкого быстро рос и достиг величин катастрофических. Появилась в кадре его первая жена, которую он, оказывается, бросил, потом нянька, которая сокрушалась, насколько неумело он воспитывает несчастного Федора.

У профессора, следившего за действом, создавалось впечатление, что он присутствует на советском товарищеском суде – которых он, слава богу, вживую не застал, но знал об их действенности из книг и песни Галича: «А из зала мне кричат: давай подробности!» Масла в огонь подливали так называемые эксперты: облизывающийся и играющий ртом музыкальный критик, битый оспой адвокат и законодательница со сложной прической. Зал гневно стонал уже безо всяких подсказок.

Когда надо было вывести шоу на рекламу, ведущий обращался к своей камере и напористо зачитывал с телесуфлера: «А совсем скоро! Что может сказать в свое оправдание сам Восьмерницкий? И – впервые на телевидении! – что скажет о происходящем сама покойная Полина Лайт?! Прямая связь из загробного мира!»

Передача катилась дальше, и, в полном соответствии с правилами честной журналистики, в конце концов, дали-таки слово обвиняемому. В студию его то ли не пригласили, то ли он сам отказался идти (профессор не знал), и корреспондент заловил его где-то на улице. Впрочем, степень распаленности массовки достигла таких пределов, что не успел несчастный худенький вдовец появиться на мониторе, как зал негодующе завыл, и раздались выкрики: «Позор! Подонок! Постыдился бы!» Пожалуй, если бы обвиняемый неосторожно заглянул в студию вживую, его могли бы растерзать голыми руками.

Восьмерницкий выглядел совсем как мальчик (было известно, что он младше Полины на восемь лет) – худенький, маленький, красивенький. Он быстро шел по берегу нездешнего моря: все вокруг было таким ухоженным, чистым, в океане качались яхты, на берегу возвышались пальмы. Антураж вызвал дополнительное возмущение массовки и героев. Главный из них, отец, даже в сердцах плюнул – да не фигурально, а прямо слюной – на пол студии.

Корреспондентша подбежала к Восьмерницкому, явно застигнутому врасплох, и стала спрашивать, валя все в одну кучу: украденные деньги, бедненького сиротинку Федора, отношения с тестем. Тот начал отвечать, спокойно и с достоинством: никаких денег не крал, с внучком бабушка и дедушка могут встречаться согласно определению суда: один раз в неделю, в субботу и воскресенье.

– Но ведь вы сейчас находитесь за океаном! – с очевидным осуждением вскричала журналистка.

– Да, нахожусь, – ехидненько отвечал антигерой. – Пусть, если хотят, сюда приезжают. Или ждут, когда я в Россию вернусь.

Окончание его слов потонуло в шуме, топоте и гневных криках. Ведущий смотрел на зал с удовлетворением и скрытой гордостью, словно на небольшое цунами, вызванное своими руками.

Но тут пришло время снова вывести программу на рекламу, и Мореходов, нагнетая, скороговоркой произнес: «А после короткой паузы – вы увидите! Что думает по поводу сложившейся ситуации сама Полина Лайт! Впервые в истории телевидения! Только на нашем канале! Связь с теми, кто ушел безвозвратно! Не переключайтесь!»

Наступал финал-апофеоз. Можно сказать, кода – то, ради чего профессор Остужев терпел битых полтора часа весь этот бред.

В спецаппаратной засуетились техники. Принялись устанавливать связь с загробным миром, вызывать покойную Полину. Всегда существовала опасность, что коммуникационная труба не сработает, возникнут помехи, или героиня напрочь откажется говорить. И тогда – коту под хвост все усилия по подготовке ток-шоу, весь пафос героев и нагнетание зала. Можно будет, конечно, попытаться выйти на нее в другой раз в другой день, а потом смонтировать – но при монтаже (как считали телевизионщики) получалось не то, без нужной страсти и драйва.

Остужев постановил себе не вмешиваться – но техники все равно косились на него, как на контролера-супервайзера. Он же только добродушно улыбался, будто добрый дедушка. И вот один из техников со сдержанной радостью и гордостью прокричал: «Есть контакт!» – словно бы установил связь с космонавтами на другой планете. По громкой трансляции разнесся напряженный голос режиссера: «Тишина в спецаппаратной! Студия – мотор! Работаем!»

Ведущий, казалось, с искренним волнением зачастил у своей камеры:

– Сейчас мне сообщают, что нам удалось установить связь с покойной Полиной Лайт!

На огромные мониторы в студии немедленно вывели фотографию Полины: красивой, молодой, загорелой, веселой. Лицо отца опрокинулось, глаза наполнились слезами – кажется, впервые за время эфира его посетила искренняя эмоция.

А Мореходов обратился куда-то к потолку (что, в сущности, было правильно, согласно местонахождению духов) и возопил:

– Полина! Полина Лайт, как вы слышите меня?

Стенографистка, находящаяся в спецаппаратной, немедленно, для верности, набрала вопрос в мессенджере. Актриса-пародистка Сашенька Шарова в отдельной каморке приготовилась отвечать.

И вот по экрану пополз письменный ответ Полины: «Слышу вас хорошо».

Актриса немедленно продублировала слова голосом Лайт. Он, в ее интерпретации, звучал несколько замогильно. Слова разнеслись по громкой связи надо всей студией:

– Слышу вас хорошо.

Раздался общий вопль – смешанного ужаса, смятения и восторга.

Отец певицы схватился за голову, и слеза поползла по его правой щеке.

Ведущий тоже не мог справиться с волнением – но это было хорошо, за это ему как раз и платили деньги. Однако профессиональные качества (и это тоже оплачивалось) он не потерял, потому что чуть срывающимся голосом спросил:

– Полина, вы слышали, что происходило сейчас в нашей студии?

И опять – стенографистка печатает запрос на мессенджере, следует письменный ответ Полины, и его дублирует актриса. Через короткую паузу прозвучало, опять-таки слегка замогильно:

– Да, я слышала.

Участников шоу всегда предупреждали – а с родственников так и вовсе брали строжайшую подписку, грозившую миллионными штрафами, – что ни в коем случае нельзя вмешиваться в диалог и самочинно задавать вопросы загробному гостю. Если только ведущий попросит и разрешит.

Но отец не мог сдержать себя. Он поднял голову – лицо было залито слезами – и прокричал куда-то вверх: «Полиночка, ты слышишь меня?»

Стенографисткам и техникам также велели несанкционированные контакты родственников с духами не поддерживать, и в этот раз они четко выполнили инструкцию: не стали набирать и передавать вопрос отца. Но, как лучшая иллюстрация данных профессора Остужева, что мертвые вообще-то видят и слышат все, что происходит на Земле – все, что их интересует, – Лайт сама проговорила, точнее, ее слова появились на экране спецпередатчика: «Да, папа, я слышу». Актриса, дублирующая текст, тоже проявила профессионализм, и – пусть вопрос задан не в соответствии с установкой – ответ она озвучила:

– Да, папа, я слышу.

Но тут бразды правления вернул к себе Мореходов. Он проговорил:

– Скажите нам, Полина, что вы думаете по поводу происходящего? По поводу всего, что здесь говорилось?

Лайт покорно стала отвечать. Буковки поползли по экрану монитора. Актриса, подпустив в голос волнения, принялась озвучивать покойную певицу:

– Дорогие мои! Папа! Прохор! Вам не стыдно?! Перестаньте, я не могу это слышать! Прекратите. Папа, помирись с Прохором. Пожалуйста! Ради Федора! Ради моей памяти! Я призываю вас!

Отец плакал уже навзрыд, закрыв лицо обеими руками. Камера брала его сверхкрупным планом. Мореходов внимал, вроде бы глубоко потрясенный. Режиссер, невидимый в аппаратной, не мог скрыть своей радости: эфир получался забойнейший! Массовка испытывала сильные чувства, и камера жадно выхватывала потрясенные лица. Какая-то женщина-зрительница упала в обморок, сползла со стула. К ней устремился врач.

А Лайт продолжила устами Сашеньки Шаровой – теперь она обращалась ко всем собравшимся, и в голосе ее звучал сдержанный гнев – все-таки Сашенька тоже недаром ела свой хлеб и умела переводить письменные эмоции в устные:

– Артем! – обратилась она по имени к ведущему. – И вы все, дорогие мои коллеги-телевизионщики! Хватит! Хватит вам зарабатывать на моей смерти! Надоело! Побойтесь вы Бога!

Ухватившись за последнюю фразу, Мореходов возопил:

– Полина! А Бог есть?! Как у вас там говорят? Бог – есть?!

Но только шуршание эфира было ему ответом. Техник, организовывавший сеанс, растерянно произнес:

– Связь потеряна.

Режиссер, ухватившись за последнюю реплику – он тоже знал толк в том, как надо организовывать зрелище, – повторил ее через громкую трансляцию, так что всей студии – и всей стране – стало ясно:

– Связь потеряна.

Потом режиссер прошуршал что-то в наушник ведущему, и тот, чтобы завершить передачу на самой высокой ноте, начал быстренько-быстренько прощаться, а все наличные камеры по очереди выхватывали потрясенные лица отца, экспертов, зрителей – и выведенную на экран огромную фотографию веселой, загорелой, красивой и безнадежно мертвой Полины Лайт.

* * *

Остужев вернулся домой, когда вовсю рассвело. Прошелся по комнатам, раздеваясь. Хороший дом, красивый дом. Оцилиндрованные бревна словно источали свет и тепло, накопленные в течение дня. Дубовый паркет ласкал пятки. Шторы на окнах, выбранные и сшитые Линочкой, придавали уют старой шкатулки. Прекрасный дом, милый дом. Только вот что, спрашивается, было ему одному здесь делать?

Без Линочки, без детей, без друзей или родственников? Зачем ему эти комнаты? Да, есть место, чтобы с комфортом поспать и завтра снова чем-то заниматься. Хотя бы чем-то – то есть, по сути, убивать время.

Убивать время – ради чего? Чего ждать? Известно, чего – ухода отсюда. Того времени, когда он наконец-то объединится со своей возлюбленной Линочкой. Теперь у него была не то что надежда – уверенность, что соединится. А пока оставалось провести время здесь. И по возможности сделать для людей что-то хорошее и полезное.

И перед людьми вокруг не ударить в грязь лицом. Теща-покойница, помнится, говорила о своей дочке с неизменным пафосом: «Она посвятила своему мужу всю себя!» И еще: «Без Линочки он не достиг бы и сотой доли своих успехов!»

Поэтому, когда после трагичнейших событий Остужев постепенно пришел в себя, то, помимо глубокой и неизбывной скорби по Лине, начал испытывать еще одно чувство – американцы назвали бы его «челлендж», то есть вызов. Профессор хотел доказать, что не одной только женой – пусть сколько угодно заботливой, разумной и хваткой – объясняются его победы. Он ведь тоже, черт побери, не лыком шит! И не на помойке найден! И сам с усам!

Вот и сейчас: расшвырянную, пока раздевался, одежду он аккуратно за собой прибрал и повесил в шкаф. Для того чтобы сохранить в одиночестве душевное здоровье и человеческий облик, требовалась самодисциплина. Никакого беспорядка. Взял книгу с полки, посмотрел – поставил на то же место. Поел – немедленно убрал за собой в посудомойку чашку-ложку. Встал утром с ложа – тут же его заправил. И так далее. Все, что раньше делала для него и вместо него Линочка.

Он поднялся в кабинет. Спать в их с Линочкой спальне он так и не научился. Даже заходить туда избегал. Ночевал обычно в своем кабинете. Близко книги, рядом стол и компьютер. Раскладывал диван и устраивался под пледом. Около изголовья на ночь клал бумагу и карандаш – вдруг в полудреме или как проснется осенит ценная мысль?

Он застелил диван, лег. И немедленно провалился в черную шахту без дна.

Проснулся – солнце стояло высоко. Девять утра. Проспал он всего три с половиной часа. Но ему теперь, в состоянии душевного подъема, этого вполне хватало.

Первой мыслью при пробуждении – кроме привычной тоски по Линочке – было: «Ее убил не наркоман. И не алкаш. Об этом свидетельствовал запах, о котором вчера говорила покойница. То же предполагает и следователь Склянский».

Не вставая, он потянулся к карандашу и коротко пометил: «Не наркоман, не маргинал. А кто?»

Голова, не замутненная антидепрессантами, работала ясно. Можно сказать, бурлила идеями. И первая из тех, что вспыхнула: в свете вчерашнего рассказа Линочки надо заново встретиться со свидетелем Павлом Егоровичем. Вдруг, если задашь ему наводящие вопросы, он что-то новое припомнит?

Тут же, вдогонку, подбежала другая идея: надо переговорить со следователем и аккуратно донести до него задумку заново опросить свидетеля. Ведь дело по-прежнему остается «висяком», и комитету будет почетно, наконец, рано или поздно раскрыть его.

Пока звонить кому бы то ни было – тем более пенсионеру – не позволял этикет: рано. Петр Николаевич спустился вниз, сделал себе кофе. В холодильнике имелся йогурт. Три раза в неделю сюда в его отсутствие приезжала горничная, которую оплачивал канал. Пылесосила, мыла, подстригала газон, гладила рубашки. Закупала и готовила еду – любимые блюда Остужева.

После завтрака профессор побрился, принял душ. Тоже элемент самодисциплины, помогающий выстоять – каждый день, невзирая на настроение и планы, быть чистеньким и гладко выбритым. А тут и десять часов пробило – можно звонить.

У следователя Склянского телефоны не отвечали, ни рабочий, ни мобильный. До него вообще было крайне сложно дозвониться – об этом Остужеву рассказывал корреспондент Возницын (Макс Острый), который добивался его ради интервью.

Тогда вдовец набрал свидетеля Брячининова. Сотовый Павла Егоровича находился вне зоны доступа, и профессор позвонил свидетелю по домашнему. Трубку взяла женщина с бесконечно усталым и грустным голосом, и ученый сразу заподозрил неладное.

– Слушаю, – прошелестела она.

– Могу я поговорить с Павлом Егоровичем?

– Кто его спрашивает?

Остужев, довольно путано, представился.

– Я вас поняла, – прервала его дама. – К сожалению, говорить он с вами не может.

– Что такое?

– Он скончался.

Профессор рассыпался в соболезнованиях. Потом ему вдруг пришла в голову мысль, достаточно параноидальная: а вдруг кто-то стал убирать свидетелей убийства Линочки? И он спросил:

– Простите, как он умер?

– Быстро и в одночасье, – прерывисто вздохнула женщина. – Обширный инфаркт.

– Сочувствую вам. Я сам был в положении, подобном вашему – ведь я потерял жену.

– Да, мне Паша рассказывал.

Разговор был исчерпан, и Петр Николаевич положил трубку.

Телефоны следователя по-прежнему не отвечали.

Водителю профессор велел приехать в одиннадцать и оставшееся до его приезда время занимался тем, что надраивал свои и без того сверкающие штиблеты. Вскоре коротко звякнул домофон: мол, я прибыл, выходите, товарищ профессор.

По пути в Останкино ученому пришла в голову новая идея, и он решил ее сегодня же ночью осуществить.

* * *

Одна из причин, почему Чуткевич выбрал для офиса именно это обшарпанное и затрапезное здание НИИ, заключалась в том, что оно находилось неподалеку от телецентра и от резиденций других телеканалов-конкурентов. Поэтому и строиться он хотел на бульваре Королева: все под боком, все рядом, можно встречаться, сговариваться, переманивать сотрудников и гостей. Черный «мерс» важно проплыл по бульвару, повернул к офису.

У входа в здание, где заседал канал, стояла новая демонстрантка с новым плакатом. Выходя из машины, Остужев пригляделся. Дама была немолодая и полная, лицо чрезвычайно грустное, носик и глаза красные. На транспаранте, висевшем на ее груди, значилось: ПОМОГИТЕ! ДОЧКУ БЕЗВИННО АРЕСТОВАЛИ!

Не исключено, что женщина эта встречалась ему здесь, у подъезда, и раньше. Кажется, с неделю назад профессор ее вроде бы видел (потом даму сменили ненормальные с цитатами из Библии). Однако раньше Петр Николаевич, увлеченный своими делами, а также собственным состоянием, не обращал на нее внимания. Депрессия (или антидепрессанты?) вообще способствует углублению в личные проблемы и неумению сочувствовать другим. Но теперь, когда фаза его заболевания сменилась на активную, действенную, ему хотелось всем помогать и всем благодетельствовать. И профессор решительно отклонился от привычного маршрута, ведущего ко входу в офис, и шагнул в сторону женщины.

– Что у вас случилось?

Она вгляделась в него и всплеснула руками.

– Ой, вы? Сам профессор Остужев?

Когда канал раскручивал его изобретения, профессора принудительно впихивали едва ли не во все программы, которые выпускал «XXX-плюс». Немудрено, что Петр Николаевич примелькался. Несмотря на полную оторванность ученого от жизни, тот факт, что кто-то узнал его, оказался ему приятен.

– Да, это я.

– Как же вы мне нужны! – со страстью проговорила дама. – Как же Бог управил, что я встретила именно вас!

– А что такое?

Водитель Виктор, видя, что Петр Николаевич увлекся разговором, деликатно остановился в сторонке и закурил.

И сразу, словно вопрос Остужева пробил плотину, информация хлынула изо рта женщины бурным потоком, перескакивая с пятое на десятое, перепрыгивая от бузины в огороде до киевского дядьки. Но основное удалось вычленить: дочь, посадили, особняк, кровавое убийство, погибли муж, свекор, свекровь, девочка моя сидит в СИЗО.

– Подождите, – решительно прервал даму профессор. – Я постараюсь вам помочь, но для начала вам надо рассказать мне все по порядку. Давайте поднимемся ко мне в кабинет.

Он выправил для женщины пропуск, она оказалась Вероникой Аркадьевной Кординой. Шофер, как было положено и заведено, проводил их обоих на место работы Остужева. Дама сняла с себя транспарант и понесла его в руке. Эллочка, умница, когда они входили, очень скептически оглядела плакат в руках дамы и чуть слышно спросила профессора: «Вам ДВА кофе подавать?» Типа: эта тетенька вам вообще нужна? И, может, вызволить вас как-нибудь, босс, из этого плена? Но профессор освобождаться не пожелал – напротив, сам учтиво осведомился у гостьи: «Вы что-нибудь выпьете? Кофе? Чаю?»

– Ой, мне бы воды, – простодушно откликнулась она. – Очень жарко сегодня тут у вас стоять.

Они вошли, и Остужев усадил просительницу на кожаный диван, а сам расположился напротив, в кресле. Вошла Эллочка и расставила на журнальном столике воду и кофе. Принесла, заботливая, и конфетки с печеньками.

Профессор попросил даму, чтобы рассказала по порядку. Сам не перебивал, только иногда направлял наводящими вопросами в нужное русло. Женщина довольно быстро успокоилась и повествовать стала связно и логично.