Оля одна ничего об этом не знала. Она сидела у себя в комнате и читала стихи. Она всегда читала стихи, когда ее охватывала тоска, когда вдруг ей все становилось противным — и подруги, и мечты ее, и увлечения.
Дети… Как больно это, но мы, русские, меньше других народов любим своих детей… Меньше всего мы думаем о них — они растут у нас, как сорная трава при дороге, поэтому и горько нам, русским, и мечемся мы, и строим свою жизнь с первого шага каждый по-своему. Поэтому больнее бьет нас жизнь по открытым ранам.
Она подошла к самому краю обрыва, совсем над кручей, вытянулась на тонких длинных ногах, невольно откинувшись плечами назад и заглядываясь на светлую полосу накатанной и блестящей под луной тропинки. Она уже хотела броситься туда, вниз, неудержимо влекомая силой притяжения, жаждой унестись, уплыть, растаять в серебряном блеске ночи. И вдруг почувствовала себя поднятой с земли, сжатой в чьих-то руках.
Она заперлась тогда и спрашивала себя, не любовь ли это, потому что глаза ее потемнели и она не могла смотреть на себя в зеркало. Все ее тело горело, и ей хотелось пить. Но потом, встречаясь с Ширвинским снова, она всегда с дрожью думала о его поцелуях, которыми он ее дарил всякий раз и которых она боялась, но которым не могла противиться, непрестанно спрашивая себя, не любовь ли это. Но там не было счастья. Нет, там его не было.