Оставьте меня детям… Педагогические записи (сборник)
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Оставьте меня детям… Педагогические записи (сборник)

Януш Корчак
Оставьте меня детям…
Педагогические записи

Все права защищены.

Ни одна из частей этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.

© Л. Стоцкая, перевод с пол. яз., 2016

© Оформление. ООО «Издательство АСТ», 2017

Дневник
май – август 1942

Первая часть

Мемуары – литература унылая и мрачная. Художник или ученый, политик или диктатор вступают в жизнь, полные честолюбивых намерений, мощных, безупречных, победных деяний – живая энергия действия. Они возносятся вверх, преодолевают препятствия, расширяют сферу своего влияния, вооружаясь опытом и приобретая единомышленников; все плодотворнее, все легче, этап за этапом стремятся они к своим целям. Так проходит десять лет, иногда – два-три десятилетия. А потом…

Потом накапливается усталость, потом – шажок за шажком, но упрямо по той же, однажды выбранной дорожке. Удобным проторенным путем, с меньшим пылом и мучительной убежденностью, что все не так, что слишком мало [сделано][1], что в одиночку куда труднее. Прибавляется серебра в волосах и морщин на некогда гладком и дерзновенном челе, а глаза все слабее, кровь все медленней кружит в теле, и ноги еле волокутся.

Что поделать – старость.

Один упрямится и [не] сдается, жаждет, как и раньше, даже сильнее, лишь бы успеть. Он обманывается, защищается, бунтует и мечется. Другой же в скорбном смирении не только от всего отрекается, но даже идет на попятную.

Я больше не могу…

Даже пробовать не хочу…

Не стоит и пытаться…

Я уже ничего не понимаю…

Кабы вернули мне урну с пеплом жизни, что я прожигал, энергию, растраченную на заблуждения, расточительный размах прежних сил…

Новые люди, новые поколения, новые нужды. Вот уже и его все раздражают, и он всех раздражает – и сразу недопонимание, а потом уже и постоянное непонимание: эти их жесты, их шаги, эти их глаза и белые зубы, и лоб гладкий… ладно, хотя бы помалкивают…

Все и всё вокруг, и земля, и ты сам, и [новые] звезды говорят тебе:

– Довольно… Тебе – закат… Теперь мы… Тебе – итог… Ты твердишь, что мы всё [делаем не] так… Мы и не спорим – тебе лучше знать, ты умудрен опытом, но позволь нам самим попробовать.

Таков порядок жизни.

Таков и человек, и зверь, да и деревья, наверное… Камни – другие, но кто знает; теперь их воля, мощь и время.

Тебе сегодня – старость, а завтра – дряхлость.

И все быстрее хоровод стрелок на циферблатах.

Сфинкса каменный взор задает извечный вопрос:

– Кто утром на четырех ногах, в полдень резво на двух, а вечером – на трех?

Ты. Опираясь на палку, загляделся на гаснущие холодные лучи заходящего солнца.

В собственной биографии я попробую по-другому. Может, это удачная мысль: вдруг получится, вдруг именно вот так нужно.

Когда копаешь колодец, то начинаешь работу не со дна; сначала широко разметываешь верхний слой, откидываешь землю, лопата за лопатой, не ведая, что там, глубже: сколько переплетенных корней, какие препятствия и провалы, сколько досадных, закопанных другими, да и тобой позабытых камней и разных жестких штук.

Решение принято. Довольно сил, чтобы начать.

Но бывает ли вообще на свете завершенная работа?

Поплюй на ладони. Покрепче ухвати лопату. Смелее.

Раз-два… раз-два…

– Бог в помощь! Дедуль, ты чего задумал?

– Сам видишь. Ищу подземный источник, живительную чистую стихию вызволяю, воспоминания расчищаю.

– Тебе помочь?

– О нет, голубчик мой, тут каждый сам должен постараться. Никто не придет на выручку, никто тебя не сменит. Все остальное можем делать вместе, коли ты мне еще доверяешь и сколько-нибудь да ценишь. Но эту свою последнюю работу я сам должен сделать.

– Дай Бог сил…

Вот так-то…

Я намерен ответить на лживую книгу фальшивого пророка. Много та книга сотворила зла.

***

Так говорил Заратустра[2].

И я беседовал – имел честь с Заратустрой беседовать. Его премудрые посвящения в тайны, тяжелые, жесткие, острые. Тебя, бедный философ, завел бы он за темные стены и частые решетки дома скорби, да ведь так оно и было. Вот же оно, черным по белому:

«Ницше умер в разладе с жизнью – сумасшедшим».

Я же в своей книге хочу доказать, что умер он в мучительном разладе с истиной.

Тот же самый Заратустра меня учил другому. Может, у меня слух поострее, может, я вслушивался внимательнее.

В одном мы сходимся: дороги (и мастера, и моя – ученика) тяжкими были. Поражения куда чаще побед, много кривых дорожек, а значит, время и силы потрачены впустую. Казалось бы, впустую.

Ибо в час расплаты – не в одинокой келье самого скорбного лазарета […] и бабочки, и кузнечики, и светляки, и солист в высочайшей синеве – жаворонок.

***

Господь благ.

Спасибо тебе, добрый Боже, за луга и красочные закаты, за живительный вечерний ветерок после знойного дня пахоты и труда.

Спасибо, добрый Боже, что так мудро придумал: цветы пахнут, светлячки светят на земле, а искры звезд – на небе.

Как же радостна старость.

Как приятна тишина.

Сладкий отдых.

«Человек, безмерно Тобой одаренный, Тобой сотворенный, Тобой же спасенный…»[3]

Ну, довольно.

Начинаю.

Раз-два.

Греются на солнышке два деда.

– Вот скажи, старый хрыч, как это ты еще умудряешься жить?

– Ну так я жизнь вел солидную, размеренную, без потрясений и переворотов. Не пью, не курю, в карты не играю, за юбками не бегал. Никогда не голодал, не перерабатывал, ничего наспех не делал, ни во что рискованное не встревал. Всегда все вовремя и в меру. Сердца не надрывал, легкие не раздирал, голову себе не морочил. Умеренность, спокойствие и рассудительность. Вот я и жив до сих пор. A вы, коллега?

– А я-то немного по-другому. Раздают синяки да шишки – я тут как тут. Я еще сопляком был, как пошли первые протесты да перестрелки. И ночи бессонные были, и тюрьма: ровно в такой дозе, чтобы молокососа хоть немного пообтесать-укоротить[4]. Потом война. Так себе, ничего особенного. Далеко пришлось идти, за Уральские горы, за байкальские моря, за [земли] татар, киргизов, бурятов, до самых китайцев. Только докатился я до маньчжурской деревни Таолайчжоу, глядь – опять революция. Потом ненадолго мир-покой воцарился. И водку я пил, как не пить, и жизнь, не мятый рубль, на карту ставил. Только вот на девчонок времени у меня не хватило… а так, кабы не это, да не то, что стервы они, до ночей охочие, да еще и детей рожают… Пакостная привычка. Один раз я попался. Потом на всю жизнь охоту отбило. Хватит с меня. И угроз, и слез. Сигареты курил без счету. И днем, и ночью, и в размышлениях, и в спорах, одну от другой прикуривал, дымил как паровоз. На мне живого места нет. Спайки, боли, грыжи, шрамы, весь на ходу разваливаюсь, скриплю, а вот ведь живу и пру напролом. И еще как! Спросите тех, кто мне поперек дороги встает. Как дам леща – мало не покажется. И сейчас бывает, целая банда меня на цыпочках по стеночке обходит. Да у меня и друзья-приятели есть.

– И у меня тоже. У меня и дети есть, и внуки. A у вас, коллега?

– У меня их двести.

– Шутить изволите, господин хороший?

***

Сейчас 1942 год. Май. Холодный в этом году май. И эта сегодняшняя ночь – тишайшая из тишайших. Пять часов утра. Дети спят. Их на самом деле две сотни. В правом крыле пани Стефа[5], я в левом, в так называемом изоляторе[6].

Моя кровать в центре комнаты. Под кроватью – бутылка водки. На тумбочке ржаной хлеб и кувшин воды.

Любезный Фелек[7] наточил мне карандаши, каждый с двух сторон. Я бы мог писать вечным пером, одно мне дала Хадаска[8], а второе – папа непослушного сыночка.

От этого карандаша у меня вмятина на пальце. И только сейчас до меня дошло, что можно по-другому, можно удобнее, пером писать легче.

Недаром папенька[9] называл меня в детстве раззявой и балбесом, а в бурные моменты так даже идиотом и ослом. Одна только бабушка[10] верила в мою звезду. А так – лентяй, плакса, нюня (я уже говорил), идиот, все ему до лампочки.

Но об этом потом.

Они были правы. Поровну. Напополам. Бабуля и папа.

Но об этом потом.

***

Лентяй… это заслуженно… Не люблю писать. Думать – другое дело. Мне это не составляет труда. Я словно сам себе сказки рассказываю.

Я где-то прочитал:

«Есть люди, которые так же не думают, как другие не курят».

Я – думаю.

***

Раз-два… раз-два.

На каждую неловкую лопату земли, выброшенную из моего колодца, я обязательно засматриваюсь. Задумываюсь минут на десять. И не в том дело, что я нынче слабый, потому как старый. Так всегда было.

Бабушка угощала меня изюмом и приговаривала:

– Философ.

Видимо, я уже тогда в приватной беседе посвятил бабушку в свой дерзкий план переустройства мира. Ни много ни мало: выбросить все деньги. Как и куда выбросить и что потом делать, я точно не знал. Не судите слишком строго. Было мне тогда пять лет, а проблема была невообразимо трудной: что делать, чтобы не было детей грязных, оборванных и голодных, с которыми мне нельзя играть во дворе, где под каштаном похоронена в вате, в жестянке из-под леденцов, первая моя покойница, близкая и ненаглядная, пока только канарейка. Ее смерть поставила передо мной таинственный вопрос веры.

Я хотел на ее могилке поставить крест. А служанка сказала, что нельзя, это же птица, она ж куда ниже человека. Даже плакать по ней грешно.

Ну, это служанка. Хуже то, что сын дворника заявил: канарейка моя была еврейкой.

И я еврей. А он – поляк и католик. Вот он точно попадет в рай, а я, если не буду говорить ругательных слов, а буду послушно приносить ему наворованный дома сахар, после смерти попаду в какое-то такое место, которое вообще-то не ад, но там темно. А я боялся темных комнат.

Смерть – Еврей – Ад.

Черный еврейский рай.

Было над чем подумать.

***

Я лежу в кровати. Кровать в центре комнаты. Квартиранты мои – Монюсь-младший (Монюсей у нас четверо[11]), потом Альберт, Ежи. С другой стороны, вдоль стены, Фелюня, Геня и Ханечка.

Двери в спальню мальчиков открыты. Их шестьдесят штук. А слегка на восток от них спят тишайшим сном шестьдесят девочек.

Остальные на верхнем этаже.

Сейчас май, пусть и холодный, так что в верхнем зале худо-бедно могут спать мальчики постарше.

Ночь.

Про нее и про спящих детей у меня есть записки. Тридцать четыре исписанных блокнота. Именно потому я так долго не решался писать мемуары.

Я собираюсь написать:

– толстый том о ночи в детском доме и вообще о сне детей;

– двухтомный роман. Действие происходит в Палестине. Брачная ночь пары «халуцей» у подножия горы Гильбоа, откуда бьет источник[12]; об этой горе и источнике говорит Книга Моисеева.

Глубоким будет этот мой колодец, если успею…

***

Три-четыре-пять-шесть.

Несколько лет назад я написал для детей повесть о жизни Пастера[13].

Теперь продолжение серии: Песталоцци, да Винчи, Кропоткин, Пилсудский[14] и еще пара десятков других.

Тут и Фабр, и Мультатули, Раскин и Грегор Мендель, Налковский и Щепановский, Дыгасинский, Давид…[15]

Вы не знаете, кто такой Налковский?

О многих великих поляках не ведает мир…

***

Семь.

Много лет назад я написал повесть о короле Матиуше[16].

Теперь очередь царя-ребенка: король Давид Второй[17].

***

Восемь

Как испоганить материал полутысячи графиков веса и роста воспитанников[18] и не описать прекрасной, добротной и радостной работы роста человека?

[…] через ближайших пять тысяч лет.

***

Где-то там, в пропасти будущего, социализм, сейчас – анархия. Война поэтов и музыкантов в прекраснейшей Олимпиаде – война за красивейшую молитву: за один в год гимн для Бога на весь мир.

Я забыл добавить, что и так идет война.

***

Десять.

Автобиография.

Да, о себе, о своей ничтожной и важной особе.

Кто-то когда-то злоехидно писал, что мир – капля грязи, подвешенная в бесконечности; а человек есть животное, сделавшее карьеру.

Может быть, и так. Но [надо] дополнить: капля грязи знает, что такое страдания, умеет любить и плакать, и полна тоски.

А карьера человека, если все взвесить по совести (по совести?) – сомнительна, очень сомнительна.

***

Половина седьмого.

Кто-то в спальне крикнул:

– Ребята, купаться, вставайте!

Я откладываю перо. Встать или нет? Я давно не мылся. Вчера я поймал на себе и безжалостно, одним ловким нажатием ногтя, убил вошь.

Если только успею, напишу апологию вшей.

Потому как наше отношение к этим прекрасным насекомым – несправедливое и недостойное.

Озлобленный русский мужик изрек приговор:

– Вошь не человек – всю кровь не выпьет.

***

Я сочинил короткий рассказик о воробьях, которых я двадцать лет подкармливал. И поставил себе задачу реабилитировать мелких воришек. Но кто захочет всмотреться в убожество вши?

Кто, если не я?

У кого достанет смелости встать на ее защиту?

***

«За циничную попытку взвалить на плечи общества обязанность заботиться о сироте, за бесстыдство оскорблений, проклятий и угроз в порыве бешенства, из-за того, что попытка не удалась, пани должна внести пятьсот злотых в пользу “Помощи сиротам” в течение пяти дней»[19].

В силу низкого уровня среды, да и дома, в котором пани пребывает, сумма штрафа получилась такой мизерной.

Я предвижу лживые оправдания, что вы, дескать, не знали, кто проводит беседу. Когда ваше чадо, девочка, посланная меня проводить, уже видела мое удостоверение, которое я показывал полицейскому[20], она бросила мне на прощание: “Скотина!” Я не настаивал на аресте подростка из-за ее возраста и из-за того, что у нее не было нарукавной повязки.

Под конец добавлю, что это было мое второе столкновение с притоном изысканного дома на Валицовой, 14. Потому что во время осады Варшавы мне мерзейшим образом отказали в помощи перенести в подворотню умирающего солдата с развороченной грудью, чтобы он не помер, как пес в сточной канаве.

А вот комментарии.

Хозяйки притона, откуда меня выбросили с воплями: «Пшел вон, старая сволочь, чтоб тебе руки-ноги переломать!», – «подружки», ни много ни мало, самой Стефании Семполовской[21].

Я хотел бы подробнее высказаться на эту тему, поскольку этот вопрос имеет большое значение.

Семполовская была фанатичной защитницей евреев от клеветы и справедливых обвинений, которыми нас забрасывали столь же фанатичные враги.

Три еврейки с Валицовой – это те персонажи, которые сладкими словечками (ба! – даже принятием крещения!) насильно втирались в польское общество, в дома и семьи, чтобы представлять там евреев.

Многократно и безрезультатно я растолковывал энтузиастке – пани Стефании, – что не может и не должно быть понимания между «еврейской швалью» и духовной и моральной элитой поляков.

За тридцать лет нашего знакомства именно поэтому между нами случались иногда неприятные споры и отчуждение.

Войцеховский – Пилсудский – Норвид – Мицкевич – Костюшко – Зайончек… кто знает, может, и Лукасевич[22]. Креон и Антигона – не потому ли они так далеки от нас, что как раз очень нам близки?

Еще раньше Налковский, Людвик Страшевич[23]: казалось бы, враги, а тоскуют друг по другу.

Как же легко состыковаться двум мерзавцам для совместного предательства, преступления, мошенничества, и насколько невозможно согласное сотрудничество, когда двое одинаково любят, но понимают все по-разному, потому что у каждого свой багаж опыта.

Я питал ненависть и омерзение к евреям – хандэлэс[24] идеями и фразами. Видел я достоинство евреев, которые давали деру и скрывались от друзей за пределами окопов.

Как тут не вспомнить дорогого «Войтека» – боевого народного демократа, который за черным кофе почти с отчаянием спрашивал:

– Скажи, что делать? Евреи нам могилу роют.

А Годлевский[25]:

– Мы слабые. За стопку водки продаемся евреям в рабство.

А Мощеньская[26]:

– Ваши достоинства для нас – смертный приговор.

***

Угол Желязной и Хлодной. Колбасная. Развалившаяся на стуле, обросшая салом еврейка примеряет туфли. Перед ней на коленях сапожник. Одухотворенное лицо. Седые волосы, умные и добрые глаза, голос глубокий и серьезный, а на лице выражение безнадежности и смирения.

– Я ведь предупреждал, что эти туфли…

– А я предупреждаю: оставь-ка ты эти туфли своей жене. Коли ты сапожник, так должен знать, как моя нога выглядит!

И болтает жирной ногой у сапожника перед носом – чуть ли не в лицо тычет.

– Слепой, что ли? Не видишь, что морщит?

Сцена эта – одна из худших, свидетелем которых я был, но не единственная.

– Наши не лучше.

– Знаю.

И что делать?

***

Радио есть у того, кто его купит. И автомобиль. И билет на премьеру. И поездки, и книги, и картины.

Может, рассказать о польских туристах, которые мне встретились в Афинах?[27] Они, ни много ни мало, фотографировались на фоне Пантеона. Расчирикались, все нараспашку – каждый щенок крутится вокруг собственного хвоста, мечтая его поймать.

***

Зачем я все это, собственно, пишу?

Ну да. Существует сатана. Существует. Но и среди чертей есть более зловредные и менее зловредные.

Слепили Янушек с Ирочкой садик и домик из песка, и цветочки, и забор. Носили воду в спичечном коробке. По очереди. Посоветовались, построили второй домик. Посоветовались и трубу добавили. Посоветовались – и вот колодец. Посоветовались – вот собачья будка.

Раздается звонок на обед. С дороги в столовую они два раза возвращались: что-то поправить, посмотреть.

А Мусик наблюдал издалека. А потом пнул, ногой растоптал, да еще и палкой долго колотил.

Когда они вернулись после обеда, Ирка сказала:

– Я знаю: это Мусик.

Родившийся в Париже, он был возвращен отчизне и три года отравлял жизнь тридцати сиротам в детском саду.

Я написал о нем статью в Szkoła Specjalna[28], [сделал вывод] что нужны исправительные лагеря, упомянул даже о смертной казни. Ведь он еще мал! И он будет безобразничать целых пятьдесят лет.

Милая пани Мария со смущенной улыбкой:

– Вы, должно быть, пошутили?

– Ни капли. Сколько людской обиды, сколько боли, сколько слез…

– Стало быть, вы не верите в исправление.

– А я не Адлер[29], – резко ответил я.

На пани Гжегожевскую долго сердиться нельзя. Компромисс: смертную казнь я вычеркнул – только исправительный лагерь остался (и то с трудом оставили).

***

Неужели порядочные люди, так сказать, «с верхней полки», непременно обречены на Голгофу?

***

Зачем я это пишу?

Понятное дело, ночь. Половина первого ночи.

Тяжкий у меня был день.

Конференция с двумя господами, кудесниками социальной опеки. Потом две беседы – одна как раз та, со скандалом. Потом заседание Правления.

Завтра – Дзельна, 39[30].

Я сказал:

– С позволения сказать, пан адвокат, если каждый день хоть на миллиметр лучше – это стимул приложить больше усилий. Если с каждым днем все хуже – придет катастрофа и какое-то изменение. А мы топчемся на месте.

***

Послушай. То, что я скажу, может пригодиться.

Есть четыре способа обезвредить нежеланных пришельцев.

1. Подкупить. Допустить в свою мафию и подмазать.

2. Соглашаться на все и, пользуясь их невнимательностью, продолжать делать все что угодно. Я же один, а их множество. Я о них думаю, самое большее, три часа в день, а они размышляют, как обмануть, сутки напролет.

Я это объясню, когда буду говорить о мышлении во сне. Хотя это всё вещи известные.

3. Подождать, переждать, притаиться и в подходящий момент скомпрометировать. Смотрите. Это он так распорядился. Можно соврать. (Ему хотели все бабки отдать.)

4. Вымотать. Или он уйдет, или перестанет смотреть. Ну и что?

Чернила кончились.

***

Я стар всякий раз, когда вспоминаю прошлое, минувшие годы и события.

Я хочу быть молодым, вот и строю планы на будущее.

Что я буду делать после войны?

Может быть, меня призовут к сотрудничеству в строительстве нового порядка в мире или в Польше? Очень сомнительно. Да я этого и не хочу. Мне пришлось бы чиновничать, стало быть – рабство принудительной работы «от и до», контактов с людьми, где-нибудь письменный стол, кресло и телефон. Пустая трата времени на текущие, обыденные мелкие дела, борьба с мелкими людишками и их мелкими амбициями, протекцией, иерархией, целями.

В общем, каторга.

Лучше уж действовать в одиночку.

***

Когда я болел тифом[31], было мне такое видение.

Огромный театр или концертный зал. Толпы празднично одетых людей. Я говорю о войне и голоде, сиротстве и страданиях.

Я говорю на польском языке. Переводчик вкратце переводит на английский (дело происходит в Америке). Вдруг голос мой срывается. Тишина. Откуда-то из глубины зала раздается крик. Бежит ко мне Регина[32]. Останавливается перед возвышением, бросает на эстраду часы и кричит «Я отдаю вам все!»

И вот проливной дождь банкнот, золота и драгоценностей. Мне бросают кольца, браслеты, колье… На сцену выбегают мальчики из Дома сирот: братья Гельблат, Фалка, Марио Кулявский, Глузман, Шейвач[33] – и всё это запихивают в наматрасники. Раздаются крики, аплодисменты и плач растроганных слушателей.

Я не очень доверяю пророчествам, но, невзирая на это, уже больше двадцати лет жду, чтобы это видение сбылось.

О Регине я вам расскажу, когда придет очередь странных судеб воспитанников белого дома на улице Крохмальной. Серая Варшава.

***

Вот получу я неограниченные средства и объявлю конкурс на строительство крупного детского дома в горах Ливана. Возле Кфар Гелади[34]. Там будут большие казарменные столовые и спальни. И маленькие «домики отшельников». Для себя на террасе плоской крыши у меня будет одна небольшая комнатка с прозрачными стенами, я бы не потерял ни одного восхода и заката, чтобы писать в ночи, раз за разом поглядывая на звезды.

Молодая Палестина стремится кропотливо и честно достичь согласия с землей. Но придет и очередь неба. В противном случае это стало бы недоразумением и ошибкой.

Почему не Биробиджан, Уганда, Калифорния, Абиссиния, Тибет, Мадагаскар, Индия, юг России[35] или Полесье [?] Даже Англия, доброжелательная и знающая мир, не знает, где сосредоточить эту (впрочем, маленькую) горстку еврейства.

Каждый год, в родной город и к друзьям, я приезжаю на несколько недель и на разговор о делах важных и вечных…

Я уже не повторяю монотонно мечтаний. Всякий раз – какая-нибудь перемена.

Больше всего проблем со строительством хижин для отшельников. Те, кто заслуживает одиночества, стремятся к счастью через одиночество, они читают его и должны перевести его на язык, понятный urbi et orbi, граду и миру[36], у них должно, должно быть… Но вот что именно должно быть – вот в чем загвоздка.

***

Мошек снова положил слишком мало карбида. Лампа гаснет.

Делаю перерыв.

Пять утра.

Старый добрый Альберт убрал затемнение в комнате.

Поскольку окна затемняют жалюзи из черной бумаги, чтобы свет из окон не мешал военным властям беседовать световым кодом, но якобы для того, чтобы вражеским самолетам не облегчать путь. Как будто нет еще десятка других приборов и указателей. А люди все-таки верят.

Так что снова светло.

Люди наивны и честны. Вероятно, несчастны. Они не знают, что такое счастье.

Каждый понимает его по-своему.

Одному – вкусный чолнт[37] или колбаса с кислой капустой. Второму – спокойствие, комфорт, удобство. Третьему – девушек, много и разных. Четвертому – музыка, карты или путешествия.

И каждый по-своему защищается от скуки и тоски.

Скука – голод духа.

Тоска – это желание, жажда воды – и полет свободы и человека; исповедника, советника – совета, исповеди, сочувственного уха для моих сетований.

Дух тоскует в тесной клетке тела. Люди чувствуют и рассматривают смерть под углом конца, а ведь она – продолжение жизни, другая жизнь.

Если даже ты не веришь в душу, то должен ведь признать, что твое тело будет жить: зеленой травой, облаком. Ты ведь сотворен из праха и воды.

«Мир – круговорот зла, вечный в своем постоянстве», – говорит Тетмайер[38].

Скептик, пессимист, насмешник, нигилист – и тоже говорит о вечности.

Бессмертна амеба, а человек – колония из шестидесяти триллионов, согласно Метерлинку[39]. А уж он-то мог достучаться до авторитетов. Потому как я уже пару десятков лет безуспешно пытался дознаться, сколько это будет раз по два миллиарда. Коллега профессор Пашкевич[40] говорил, что это астрономическое число, пока я случайно не нашел ответ в «Термитах».

Людей в мире – два миллиарда, а я – сообщество во много миллионов раз больше, поэтому у меня есть право, есть обязанность заботиться о собственных своих миллиардах, по отношению к которым у меня есть обязательства.

Опасно говорить об этом всем подряд, хотя и так каждый это чувствует, даже если не очень знает.

К тому же, разве моя вселенная жизни и ее процветание не зависят от благополучия целого поколения, от каннибалов австралийских островов вплоть до кабинета поэта, ученого, всматривающегося в глазок телескопа на заснеженном пике, на равнине полюса?

Если маленькая Генька кашляет ночью, я ей альтруистически сочувствую, но эгоистически взвешиваю свое ночное беспокойство, заботу о ее здоровье (а вдруг что заразное?), стоимость дополнительного питания, хлопоты и стоимость отправки ее в деревню.

***

Мне хочется спать. Пока мой улей не загудел, вздремну часок.

Я уверен, что в будущем разумном обществе закончится диктатура часов.

Спать и есть, когда захочется.

Какое счастье, что врачи и полиция не могут мне прописать, сколько можно делать вдохов в минуту и сколько раз имеет право биться мое сердце.

Я неохотно сплю ночью, потому что потом днем не могу спать. Хлеб с водой мне ночью вкуснее.

Это нонсенс – класть ребенка в постель, чтобы он беспробудно проспал десять часов.

***

Человек будущего узнает с удивлением, что для украшения жилищ мы использовали срезанные цветы. И картины на стенах. А вместо ковров – шкуры животных.

Скальпы, скальпы цветов и благородных наших, при жизни меньших, братьев.

И холст замалеванный, на который через какое-то время и смотреть-то перестаешь, зато на нем оседает пыль, а под ним разводится всякое тараканство.

Какой же мелкий, бедный и дикий был этот первобытный человек, что жил тысячи лет назад.

И сочувственно будут они думать о наших примитивных формах обучения.

Невежество мертвого языка.

***

«Выходя в народ», я раз за разом вылавливал таланты среди детей.

Где-то на Сольце, в каморке ремесленника, мне показали рисунки мальчика: конь выглядел как конь, дерево – как дерево, корабль – как корабль.

Я занес рулон картинок, которые показались мне лучшими, известному художнику. Он посмотрел и скривился:

– Это совершенно никчемные работы. Перерисованные. Вот это еще сойдет с горчичкой…

Странную вещь он сказал:

– Каждый должен уметь увековечить карандашом то, что хочет сохранить в памяти. И всякий, кто этого не умеет, – невежда.

Сколько раз я вспоминал эту незыблемую истину!

Вот сценка, вот дерева, которые, еще миг, – и навеки пропадут для меня. Какая жалость, какая потеря.

Туристы выкрутились: фотография. Уже и кинопленка. Растут дети и молодежь, которые могут любоваться своими первыми неуклюжими шажками.

Незабываемые картинки просыпающейся спальни. Взгляд, движения замедленные – или внезапное выскакивание из кровати. Этот трет глаза, а тот рукавом рубашки потирает уголки рта, третий поглаживает ухо, потягивается, держит в руках какую-то одежку – и надолго замирает, заглядевшись.

Живо, флегматично, ловко, неуклюже, уверенно, боязливо, тщательно, небрежно, внимательно или автоматически.

Это испытание: сразу видишь, кто и почему, всегда или аккурат сегодня так делает.

Лектор комментирует фильм:

– Прошу смотреть внимательно (тычет указкой, как в карту).

Неприязненные взгляды этих двоих справа показывают, что они друг друга не жалуют, их кровати не должны стоять рядом.

Прищур глаз вот у этого несомненно доказывает, что он близорук.

Не доверяйте упорству и выдержке вот этого пацана: чувствуется усилие, нервозность движений, сбивчивый темп, паузы в, казалось бы, решительной спешке. Может, он на спор соревнуется с тем, что слева, на которого он раз за разом поглядывает.

Вот этому я предрекаю плохой день. Что-то с ним не так. При умывании, застилая постель, за завтраком, через минуту или через час, он поссорится или подерется, невежливо ответит воспитателю.

Мы стояли вдвоем у окна, когда набирались новые команды играть в «вышибалы».

Благородная, рыцарская игра.

Десятилетний знаток был моим учителем.

– Этого сразу выбьют, он устал. А вот тот только в середине игры начнет стараться. Этого выкинут. А вон у того глаза на затылке: смотрит вправо, а бьет влево. Вот этот нарочно поддаётся, он хочет выбить тех двоих. А вот тот обидится, поссорится со всеми и разревется.

Если предсказание не сбывается, знаток знает почему, и объясняет почему. Он что-то упустил в своих расчетах и оценках:

– Он так играет, потому что вчера стекло разбил, вот теперь и боится. А вот этому солнце в глаза бьет. Вон тот не привык к этому мячу, он для него жестковат. А вот у него нога болит. А вот за этот шикарный удар его другу спасибо: он всегда ему помогает.

Знаток читает игру, как партитуру, комментирует ходы, как в шахматной партии.

Если я кое-что и понимаю, этим я обязан своим самоотверженным наставникам.

Какие они терпеливые, самоотверженные, дружелюбные, и какой же я неспособный и неуклюжий ученик.

Ничего удивительного: мне уже было за сорок, когда у нас народился футбол, а они уже ползали с мячом в обнимку.

Пять толстых томов:

1. Мяч обыкновенный.

2. Мяч ножной (футбол).

3. «Вышибалы».

4. Психология и философия игры в мяч.

5. Биографии и интервью. Описание знаменитых ударов, партий и полей.

И сто километров киноленты.

Не раздражаюсь, не выхожу из себя, не сержусь и не возмущаюсь, если я заранее предвидел реакцию.

Сегодня класс будет беспокойный, потому что первое апреля, потому что жара, потому что через три дня экскурсия, потому что через неделю праздник, потому что у меня голова болит.

Помню воспитательницу с большим стажем работы, которая возмущалась, что у мальчиков так быстро отрастают волосы, – и помню юную воспитанницу Бурсы[41], начинавшую отчет о том, как она дежурила, укладывая девочек спать.

– Девочки сегодня вели себя невыносимо. В девять часов они еще шумели. В десять – шепот и смешки. А все потому, что начальница устроила мне головомойку, потому что я была сердита, потому что я спешила, потому что у меня завтра семинар, потому что у меня петля на чулке поехала, потому что я получила грустное письмо из дому.

Кто-то скажет:

– Чего стоит фильм, если дети знают, что их снимают?

Легко.

Аппарат всегда стоит на месте. Оператор в разное время и в разном направлении крутит ручку незаряженного аппарата.

Детям обещают показать фильм, когда он будет готов, но всегда что-нибудь не получается. Много раз снимают детей назойливых, неприятных, непопулярных, неинтересные сцены. Никто ни разу не призывает детей вести себя естественно, смотреть не туда, а сюда, «заниматься своими делами». Юпитеры беспорядочно зажигают и гасят. А то снова и снова велят прервать игру и устраивают утомительную репетицию.

Жадный интерес к сенсации сменяется раздражением. Наконец они перестают воспринимать съемку. Через неделю, через месяц. Впрочем, напрасно я это пишу. Наверняка все так и делают, иначе и быть не может.

Невежда тот воспитатель, который этого не знает, и идиот – если не понимает.

В будущем каждый воспитатель станет стенографом и кинооператором.

А парлограф[42], а радио?

А эпохальные эксперименты Павлова[43]?

А тот садовник, который путем скрещивания или, опять же, воспитания растений получает розы без шипов и «от осины апельсины»?

Контур человека у нас уже есть, может, даже фотография. Может, не хватает сущей малости? Нужен только способный и добросовестный ретушер.

Другие бояться спать днем, чтобы не портить ночи. Я – наоборот. Я неохотно сплю ночью – мне бы поспать днем.

***

15 мая, шестой час

Девочки уже до половины […][44]

Было примерно так. Говорят:

– Знаешь, Хелечка, беспокойный ты человек.

Она в ответ:

– А я – человек?

– Ну да. Ведь не собачка же.

Задумалась. После долгой паузы, с удивлением:

– Я человек. Я Хелечка. Я девочка. Я полька. Я мамина доченька, я варшавянка… Как меня много!

В другой раз:

– У меня есть мамочка, папочка, бабушка… две бабушки, дедушка, платьице, ручки, куколка, столик, фартучек… А вы у меня тоже есть?

Один народник мне сказал:

– Еврей – искренний патриот, в лучшем случае – хороший варшавянин или краковянин, но не поляк.

Меня это высказывание застигло врасплох.

Я честно признался, что меня не трогают Львов, Познань, Гдыня, Августовские озера, ни Залещики, ни Заользе. Я не бывал в Закопане (вот такое я чудище), меня не восхищают ни Полесье, ни море, ни Беловежская Пуща. Висла из-под Ракова для меня чужая, я не знаю и не хочу знать Гнезно. Но я люблю варшавскую Вислу и, оторванный от Варшавы, испытываю снедающую тоску.

Варшава – моя, а я – ее. Больше скажу: я и есть Варшава.

Я вместе с ней радовался и горевал, ее солнышко было моим солнышком, ее ливень и грязь – моими.

Я с ней вместе рос. Мы в последнее время отдалились друг от друга. Выросли новые улицы и районы, которых я уже не понимаю. Много лет я чувствовал себя на Жолибоже иностранцем[45]. Куда ближе мне Люблин и даже никогда мной не виданный Грубешув[46].

Варшава была для меня территорией моей работы или мастерской; здесь – места постоя, тут – могилы.

***

Пока шел кукольный спектакль[47], я вспоминал ряженых с улицы Медовой и вертеп с улицы Фрета[48].

А было так.

Начиная с Рождества Христова ходили по дворам, что побогаче, безработные в ту пору каменщики и давали представления, когда их зазывали в квартиры.

Ящик-сцена, гармошка или шарманка. А на сцене фигурки: царь Ирод на троне, черт с вилами.

Представление играли в кухне, чтобы в комнатах не пачкать. Кухарка прятала всякую мелочь, потому что крали – один раз увели две фражетовые ложки из комплекта[49]. Было прекрасно, и страшно, и поучительно.

Под конец выходил дед с мешком и просил подаяние.

Отец велел мне собственноручно кидать в дедов мешок новые серебряные десятигрошевики, я менял всю свою наличность на двугрошевые монетки и, трепеща от волнения, бросал в мешок. А дед заглядывал в мешок, тряс длинной седой бородой и говорил:

– Ой, маловато будет, маловато, дай-ка еще, кавалер.

И тогда же я с отцом ходил смотреть вертеп.

Длинный зал сиротского дома, занавес, таинственность, теснота, ожидание.

Какие-то странные создания в синих халатах и белых чепцах на голове, с жесткими крыльями.

Я боялся. Меня душили слезы.

– Папочка, не уходи.

– Не бойся.

Таинственная пани посадила меня в первом ряду.

Не делайте этого, если ребенок не хочет. Я предпочел бы сидеть где-то на стороне, чтобы меня заслонили, пусть бы в тесноте.

Беспомощно:

– Папуля…

– Сиди, дурачок.

По дороге я спрашивал, будут ли там Ирод и черт.

– Сам увидишь.

Ужасна эта сдержанность взрослых. Не делайте детям сюрпризов, если они не хотят. Им нужно знать заранее, что будут стрелять, точно ли будут, когда и как. Ведь нужно приготовиться к долгому, далекому и опасному путешествию.

А их, взрослых, только одно заботит:

– Иди пописай, там нельзя будет.

Но у меня сейчас на это времени нет, да и не хочется. Не умею я про запас.

Я уже знал, что это будет какой-то очень важный и в сто раз лучший вертеп, да еще и без деда с мешком.

Оно и лучше, что без деда.

Я уже говорил. Поучительное время.

Да. Этот дед. Не только он, но он – в первом ряду.

Был он ненасытен.

В его мешок вначале падали безразличные родительские серебрушки, потом собственные тяжко накопленные медяки. Наученный горьким, горьким и унизительным опытом, я их долго копил, собирал, откуда мог. Часто жертвой скопидомства становился живой нищий дед на улице; я думал: «Не дам, спрячу для этого своего с мешком, из вертепа».

Мой дед был ненасытным, а мешок его – бездонным. Маленьким он был, и мешок – в пять раз меньше моего кошелечка, а поглощал, пожирал, последнее выжимал.

И я давал и добавлял. Попробую еще раз: может, наконец, скажет, что хватит…

– Папочка, бабуля, Катаржина, я отдам, одолжи.

На корню продам урожай целого года.

Любопытство. Может быть, удастся подсмотреть, как он исчезнет на мгновение за сценой, и опять назойливо призывает и подначивает.

И страх, печальное осознание того, что после деда – уже конец, уже ничего не будет.

Хуже – только утомительный ритуал мытья перед сном, может быть, даже рыбий жир.

В исключительные дни не надо нагружать и дразнить детей всем вот этим: история, знания; опыт справедливо наказал использовать [праздник] на пользу малышне. Только праздник.

Вся сосредоточенность, вся свобода, вся сказка, вплетенная в серость.

Дед из вертепа на Медовой улице, такой трагической после осады Варшавы, научил меня очень многому. Безнадежность защиты перед настойчивой просьбой и бесконечность требований, которые нельзя удовлетворить.

Сперва даешь охотно, потом без энтузиазма, с чувством долга, потом с тревогой, потом по закону инерции, равнодушно и без сердечного участия, потом с неохотой, с гневом, с отчаянием.

А он хочет все, что у тебя есть, и тебя в придачу.

В вертепе я хватался за этого деда, как за последнюю нить, что связывает с чарующей сказкой в жизни, с волшебной мистерией жизни, с магией красочных и праздничных восторгов.

Прошло – не вернется. Умерло – погребено. Только один этот странный [дед]. И этот его пугающий […]. Добро. Зло. Горячее желание, беспомощность, множество и ничто.

Может быть, расскажу, как я кормил воробьев через сорок лет.

Не отказывайте, если ребенок просит повторить одну и ту же сказку еще и еще. И еще раз ту же самую.

Для некоторых детей (их может больше, чем мы думаем) представление должно состоять только из одного, повторяемого раз за разом номера.

Один слушатель – это гораздо более благодарная аудитория. Ты не потеряешь времени зря.

Старые няни и каменщики – во сто крат лучшие педагоги, чем дипломированный психолог.

Ведь взрослые тоже кричат «бис».

– Бис.

Одна и та же без конца повторенная сказка – это как соната, как излюбленный сонет, как скульптура, без созерцания которой день становится бесцветным.

Музеям ведомы маньяки одного экспоната.

Мой – Святой Иоанн Мурильо из музея в Вене и две скульптуры Рыгера[50] в Кракове: Ремесло и Искусство.

Прежде чем человек бесповоротно погрязнет и смирится с разгильдяйством чувств… Он защищается… Страдает… Стыдится, что он иной, что он хуже толпы. А может быть, просто болезненно переживает, что он одинок и чужой в жизни.

Ряженые без деда. Не ряженые – вертеп.

Было плохо. Очень плохо.

Справедливо было, что мама[51] неохотно доверяла детей заботам отца, и справедливо [было то, что] мы – сестра[52] и я – с трепетом восторга, с порывом радости встречали и вспоминали [потом] даже самые напряженные, изматывающие, неудачные и печальные последствия «удовольствий», которые с поразительной интуицией находил не слишком уравновешенный педагог – папуля.

Он больно таскал нас за уши, несмотря на суровые предостережения мамы и бабушки:

– Вот оглохнет ребенок – сам будешь виноват!

В зале было невозможно жарко. Подготовка тянулась до бесконечности. Шорохи за занавесом напрягали нервы до невозможных пределов. Лампы коптили. Дети толкались и пихались.

– Подвинься. Убери руку. Подвинь ногу. Да не ложись ты на меня!

Звонок. Вечность. Звонок. Такие чувства переживает летчик под огнем, который уже отстрелял все боеприпасы для защиты, а у него есть еще и это, самое важное задание. Нет пути назад и нет воли, желания, мысли об отступлении. Не думаю, что это сравнение неуместно.

Началось. Нечто неповторимое, единственное окончательное.

Людей не помню. Я даже не знаю, был ли черт красным или черным. Скорее всего, черным. Были у него хвост и рога. Не кукла. Живой. Не переодетый ребенок.

Переодетый ребенок?

Таким ребячьим сказкам могут верить только взрослые.

Сам царь Ирод к нему обращается:

– О, сатана…

И такого смеха, таких прыжков и такого настоящего хвоста, таких вил и такого «Пошли!» я никогда в жизни не слышал и не уверен, что услышу, даже если пекло на самом деле существует.

Все было подлинное.

Лампа гаснет. Папиросы, кашель – все это мешает.

Улица Медовая и Фрета. И на Фрета была школа Шмурлы[53]. Там били розгами. Тоже подлинными.

Не сравнить…

Четвертый час. Я снял затемнение с одного окна, чтобы не будить детей.

У Регинки erythema nodosum[54]. Сегодня этот метод уже считается неумным, но я ей прописал салицил 10,0 на 200,0 по ложке каждые два часа, пока в ушах не зашумит и желтые пятна перед глазами не запляшут. Вместо этого ее вчера дважды рвало. Но вздутия на ногах уже бледные, маленькие и безболезненные.

Я боюсь у детей всего, что сродни ревматизму.

– Салицил, – говорили в Париже. И кто: Ютинель, Марфан! И что еще более странно – и Багинский[55] в Берлине.

Рвота – ерунда. Но вполне достаточно, чтобы после нее не вызывать снова лекаря-неумеху, разумеется, он скажет, что это побочное действие лекарства.

Я после рождественского представления провалялся в горячке всего два дня. Собственно говоря, всего одну ночь, да и температура была не больно высокая, но ведь нужны были [эти] острые симптомы, чтобы, по крайней мере, до весны воцарилось грозное «Нет!» – о ужас! – если отец принесет мороженое.

Я не уверен, что мы не зашли на обратном пути на мороженое или на газировку со льда, с ананасным сиропом. Тогда искусственного льда еще не было, а натурального зимой полно. Поэтому мы могли и прохладиться после этой адской жары.

Помню, что я потерял шарфик.

И помню, что, когда я еще лежал в постели на третий день, отец подошел ко мне, а мама его сурово отогнала:

– У тебя руки холодные. Не подходи.

Отец, смиренно выходя из комнаты, бросил мне заговорщицкий взгляд.

Я ответил ему шифром хитрющего подмигивания, что-то вроде:

– Порядок!

Мне кажется, мы оба чувствовали, что, в конце концов, это не они – мама, бабушка, кухарка, сестра, горничная и панна Мария (нянька), – не это бабье царство правит миром, а мы, мужчины.

Мы хозяева дома. И мы им уступаем, чтобы в доме был мир.

Любопытно, к моим многолетним, пусть не очень многочисленным пациентам меня куда чаще вызывали отцы. Но всегда только один раз.

Сейчас уступают матерям. Чтобы в доме был мир.

Я еще расскажу про […]

Замечание, скорее подсказка для тех, кто через тридцать лет будет писать сценарии для радиопередач.

Дайте часик внуку и деду (или отцу) на рассказ[56] под названием «Вчерашний день» – «Мой вчерашний день». Начало всегда будет одинаковым: «Вчера я проснулся в таком-то часу… Встал… Оделся…»

Эти рассказики будут учить, как нужно смотреть на мир, как делить на слоги текущие события, что опускать, а что подчеркивать, как переживать, как ценить и обесценивать, настаивать и уступать – как жить.

Собственно, [почему дед и внук,] почему не женщины, почему не учитель и ученик, почему не работник и работодатель, чиновник и просители, адвокат и клиенты[?]

Это [уже] потребует стараний и репетиций.

Окончание.

***

– В польском языке нет понятия «родина»[57]. Отчизна – это слишком много и трудно.

Разве только еврей [поймет], потому что, может, и поляк тоже. Может, не отчизна, а домик и садик.

Разве крестьянин не любит отчизну?

Хорошо, что и перо уже на последнем издыхании. Сегодня меня ждет трудный рабочий день.

[Приписка чуть позже]

Уголино – Данте[58]. Сойдет с горчичкой. Балаган… Если бы они сейчас были живы, они поняли бы справедливость высказывания.

***

Были годы, когда каломель[59] и таблетки морфина я прятал в дальнем углу ящика в комоде. Я принимал их только тогда, когда шел на могилу матери на кладбище[60]. Но с начала войны я постоянно держу их в кармане, и интересно, что мне их оставили во время обыска в тюрьме[61].

Нет более мерзостного события (приключения), чем неудачное самоубийство. Этот план должен полностью созреть, чтобы его выполнение дало абсолютную уверенность в успехе.

Если я постоянно откладывал свой план, обдуманный до последней детали, то потому, что в последний момент накатывала какая-то новая мечта, которую я не мог бросить на полпути. Мечты походили на сюжеты романов. Я им дал общий заголовок: «странные вещи».

Итак.

Я изобрел машину (разработал подробный, сложнейший механизм). Что-то вроде микроскопа. Шкала на сто единиц. Если я поверну верньер на девяносто девять, умирает все, в чем нет ни одного процента человечности. Работы было невпроворот.

Я должен был установить, сколько людей (живых существ?) всякий раз исчезает из жизни, кто займет их место и как будет выглядеть эта очищенная новая жизнь. После года размышлений (естественно, ночных) дистилляцию человечества я довел до половины. Люди теперь уже только полускоты – остальные повымерли. Доказательством мелочности моих рассуждений было то, что себя я из этого своеобразного сообщества полностью исключил. А ведь, выкручивая на максимум верньер своего «микроскопа», я мог и себя жизни лишить. И что тогда?

С некоторым стыдом признаюсь, что к этой теме я и сегодня возвращаюсь в трудные ночи.

Ночи тюремные подарили мне самые интересные главы этой повести.

В работе у меня была пара десятков таких фантазий.

Итак…

Я нашел волшебное слово. Я – диктатор мира.

Засыпал я настолько озабоченный этими проблемами, что во мне рождался бунт.

– Почему я? Чего вы от меня хотите? Есть помоложе, поумнее, чище, более подходящие для такой миссии.

Оставьте меня детям. Я не социолог. Я же все испорчу, скомпрометирую и попытку, и себя.

Для отдыха и расслабления я перебрался в детскую больницу. Город выбрасывает мне детей, как ракушки, а я – я только могу быть к ним добр. Я не спрашиваю их, надолго ли они, куда, с пользой для людей или с обидой.

«Старый доктор» дает карамельки, рассказывает сказки, отвечает на вопросы. Теплые, милые годы вдали от базара большого мира.

Иногда – книга или коллега завернут в гости, да и какой-нибудь пациент всегда требует большей заботы на протяжении нескольких лет.

Дети выздоравливают, умирают, как и бывает в больницах.

Я не мудрствовал лукаво. Не старался углубиться в тему, которая и без того была мне известна до самого дна. Поэтому первые семь лет и был таким вот скромным городским лекарем в больнице[62]. А все остальные годы меня преследует пакостное чувство, что дезертировал. Предал больного ребенка, медицину и больницу. Подхватила меня волна фальшивой амбиции: врач и ваятель детских душ. Душ. Ни больше ни меньше. (Эх, старый дурак, испаскудил ты и свою жизнь, и дело. Вот и получил по заслугам.) Пани Брауде-Хеллерова, истеричная рыбина, лентяйка с кругозором больничной санитарки[63], представляет этот важный раздел жизни, а maître d’hôtel Пшедборский[64] копается в гигиене. Вот за этим и шлялся с голодным брюхом по клиникам трех столиц Европы[65]. Лучше об этом не говорить.

***

Не знаю, сколько уже накатал страниц этой своей автобиографии. Не хватает мужества перечитать, что там за багаж. И мне грозят (и все чаще будут случаться) повторы. Что хуже всего, факты и переживания могут быть – должны быть и будут – рассказаны по-разному. В мелочах.

Ничего. Это лишь доказательство того, что это были важные моменты, глубоко пережитые, к которым я возвращаюсь.

Это всего лишь доказывает, что воспоминания зависят от нашего нынешнего опыта. Вспоминая, мы бессознательно лжем. Это понятно, и я говорю это только для самого примитивного читателя.

***

Частой мечтой и проектом была поездка в Китай.

Это могло случиться, даже легко.

Бедная моя четырехлетняя Юо-Я времен японской войны. Я написал ей посвящение на польском языке.

Она терпеливо учила бездарного ученика китайскому языку.

Да, пусть будут институты восточных языков. Да, профессора и лекции.

Но каждый должен провести год в такой восточной деревне и пройти вступительный курс у четырехлетки.

По-немецки меня учила говорить Эрна – Вальтер и Фрида[66] уже были слишком «старыми», слишком грамматически правильными, книжными, азбучными, школьными.

Достоевский[67] говорит, что все наши мечты сбываются с годами, но в таком извращенном виде, что мы их не узнаем. Я узнаю свою мечту из предвоенных лет.

Не я поехал в Китай – Китай приехал ко мне. Китайский голод, китайские невзгоды сирот, китайский мор детей.

Я не хочу останавливаться на этой теме. Кто описывает чужую боль, словно грабит, обжирается чужим горем, словно ему мало того, что есть.

Первые журналисты и чиновники из Америки не скрывали своего разочарования: не так, оказывается, все страшно[68]. Они искали трупы, а в сиротских приютах – живых скелетиков. Когда они посетили сиротский приют, ребята играли в войну. Бумажные фуражки и палки.

– Видимо, война их не достала, – говорили гости с усмешкой.

Теперь – да. Но аппетиты возросли, и нервы отупели, что-то наконец-то делается. И на этой и на той витрине даже игрушки, и столько конфет, от десяти грошей до целого злотого. Я своими глазами видел: пацан нахристарадничал десять грошей – и тут же купил конфеты.

– Не пишите этого, коллега, в свою газету.

Я прочел такое высказывание: ни с чем человек не мирится так легко, как с чужим несчастьем.

Когда мы шли через Остроленку в Восточную Пруссию[69], хозяйка лавчонки нас спрашивала:

– Что с нами будет, господа офицеры? Мы ж мирные жители, нам-то за что страдать? Вы – дело другое: на верную смерть идете.

***

Я только один раз ездил в Харбине рикшей. Теперь, в Варшаве, долго не мог себя заставить.

Рикша живет не дольше трех лет. Сильный – лет пять.

Я не хотел к такому руку прилагать.

Сейчас я говорю:

– Нужно дать им заработать. Лучше я сяду, чем двое жирных спекулянтов, да еще с узлами.

Противный момент, когда я выбираю тех, кто посильнее и поздоровее (если я спешу). И даю на пятьдесят грошей больше, чем они просят. И тогда я получался благородным, и теперь.

***

Когда лежал в одной комнате с детьми, болевшими корью[70], я закуривал сигарету и рассуждал: «Дым – откашливающее средство. Это им на пользу».

Вдохновение мне дают пять рюмок спирта пополам с горячей водой. После этого наступает роскошное чувство усталости без боли, потому что шрам не считается, ломота в ногах не считается, и даже боль и жжение в глазах не считаются.

Вдохновение дает мне сознание, что вот лежу в кровати и так буду лежать до самого утра, стало быть, двенадцать часов нормальной работы легких, сердца и мыслей после напряженного и занятого работой дня.

Во рту – вкус кислой капусты и чеснока. А еще карамельки, которую для вкуса положил в рюмку. Эпикуреец.

Ба! Две чайные ложки гущи от натурального кофе с искусственным медом.

Ароматы: аммиак (моча теперь быстро разлагается, а я не каждый день ополаскиваю ведро), запах чеснока, карбида и время от времени – моих семи соседей по комнате.

Мне хорошо, спокойно и безопасно. Вероятно, эту тишину может нарушить еще визит пани Стефы с какими-нибудь новостями или для мучительных мыслей и отчаянных решений.

А может, панна Эстерка[71] – что кто-то плачет и не может уснуть, потому что зуб болит. Или Фелек придет за письмом на завтра к этому новому чиновнику.

Вот моль пролетела, и сразу гнев, внутреннее кипение. Клопы (новые, редкие гости) и моль – последние враги, скажем, номер 5, – это уже, черт побери, тема на завтра. Я хочу в этой ночной тишине (десять часов) пробежаться мыслями по сегодняшнему дню, как я уже сказал, – напряженному и полному работы.

À propos насчет водки: последняя поллитровка из старых пайков; я не должен был ее открывать – запас на черный день. Но черт не спит – капуста, чеснок, жажда утешения и пятьдесят граммов колбасы «собачья радость». Так тихо и безопасно. Да, безопасно – я не жду ничьих визитов. Возможно, такого визита не избежать – случится как пожар, как облава, как обрушение штукатурки над головой. Но само понятие «чувство безопасности» доказывает, что сам себя я субъективно считаю жителем очень глубокого тыла. Не поймет этого тот, кто не знает фронта.

Мне хорошо, и я хочу долго писать, аж до последней капле чернил в ручке. Скажем, до часу ночи, а потом – шесть битых часов отдыха.

Хочется даже пошутить.

– Клёво, – сказал не совсем трезвый министр[72], причем не совсем вовремя, потому как тут и там по деревням от голода бушевал тиф, а график смертей от туберкулеза головокружительно выстрелил вверх.

Потом его дразнили политические противники в независимой прессе (Господи, помилуй!).

«Клёво» – говорю и я, и мне хочется быть веселым.

Веселое воспоминание: теперь пятьдесят граммов колбасы «собачья радость» стоит злотый и двадцать грошей, тогда было дешевле – только восемьдесят грошей (хлеб – чуть дороже).

Я сказал продавщице:

– Дорогая моя, а эту колбасу, часом, не из человечины делают? А то для конины как-то слишком дешево.

А она в ответ:

– Не знаю, меня там не было, когда ее делали.

Не возмутилась, не улыбнулась вежливо покупателюостряку, не выдала пожатием плеч, что шуточка-то черным юмором отдает. Ничего, только перестала резать колбасу, ожидая моего решения, – грошовый клиент, дешевая шутка или подозрение, не стоит разговоры разводить.

***

День начался взвешиванием. Май привел к серьезным потерям веса. Прошедшие месяцы нынешнего года – неплохо, и май еще не грозный. Но в лучшем случае нас ждут еще два месяца до нового урожая. Это уж точно. А ограничения в приказах властей и дополнительные их интерпретации только ухудшат ситуацию.

Час субботнего взвешивания детей – это час сильных эмоций.

После завтрака школьное заседание[73].

Сам завтрак – это тоже работа. Вот после моего хамского письма сановному лицу мы получили относительно неплохое вливание колбасы, даже ветчины, даже сто пирожных.

Вроде и неплохо, потому что хоть «на рыло» и немного получается, но эффект был.

Потом даже сюрприз в виде двухсот кило картошки.

Эхо писем. Но и раздражение. Минутная дипломатическая победа, легко добытые уступки не должны будить оптимистических надежд и усыплять бдительность.

Они ведь как-нибудь постараются все это себе возместить – как предупредить все это? Откуда стянутся тучи? Как и когда соберутся невидимые омы, вольты, неоны на будущие громы-молнии или самум в пустыне?

Терзающее: «Правильно ли поступил или нет?» – унылый аккомпанемент беззаботного завтрака детей.

После завтрака наспех, à la fourchette[74], – в сортир (про запас то есть, и тут через силу) и собрание, а на нем план для школы на лето, отпуски и замены.

Хорошо было бы, как в прошлом году. Но в том и суть, что многое изменилось, и в спальнях по-другому, много детей прибыло и убыло, новые повышения… вот и все по-другому, что тут скажешь. А ведь хотелось, чтобы лучше.

После собрания – газета и судебные приговоры[75]. Вкрались злоупотребления. Не каждый захочет битый час внимательно слушать о том, кто хорошо, а кто плохо хозяйствовал, что прибавилось, а что убавилось, что нужно предвидеть, а что – сделать. Для новых детей стенгазета – откровение.

Но старшие понимают: что так, что этак, а ничего из того, что для них важно и архиважно, они не узнают. Вот это его не касается, он и не будет слушать, так что если можно избавиться от докуки, почему бы и нет?

Сразу после стенгазеты, мучительной для меня – понимаю и соглашаюсь, при этом умело не вижу того, чего удобней не замечать, когда силком не хочется, а убеждением не получается, – сразу после этой стенгазеты длинная беседа с дамой, которая уговаривает принять ребенка. Это ж целая военная кампания, тут нужны осторожность, вежливость и решительность – рехнуться можно. Но об этом в другой раз.

Потому что звонок на обед.

Чем этот субботний обед отличается от остальных, не могу точно сказать, поэтому предпочту и о нем пока не писать.

***

Сегодня у меня запланированы только три адреса и три визита. С виду легкие.

1. Навестить сочувствующего после его болезни.

2. Почти в соседнем доме разговор насчет дрожжей для детей.

3. Тут недалечко: встреча репатриантов с востока, людей милых, приветливых, я им желаю всего наилучшего. Ба…

Первый визит – продолжение утренних дискуссий о школе.

Выздоравливающего я дома не застал.

– Прошу передать ему мой запоздалый привет. Я хотел прийти раньше, но не смог.

Мысли терзают – их так много.

Потому что этот странный старик нетипичен для учителя средней школы. Что я о нем знаю? Мы с ним почти совсем не разговаривали целый год.

Времени не было? Вру. (Глаза слипаются. Не могу. Честное слово, не могу. Вот проснусь и закончу.

…Привет тебе, прекрасная ночная тишина.)

Я не проснулся, а с утра нужно писать письма.

Продолжение – следующей ночью.

Благословен будь, покой.

N. B. Прошлой ночью расстреляли только семерых евреев, так называемых еврейских гестаповцев[76]. – Что это значит? Умнее будет не допытываться.

Часовая лекция о дрожжах. Пивные или пекарские, живые или стерилизованные. Сколько они могут храниться? Сколько раз в неделю и какая доза? Бетабион. Витамин B. Нужно будет пять литров в неделю. Как? Через кого? От кого?

Третий визит. Лекция о национальной кухне. Как в его детские годы готовили кугель[77] и чолнт.

Взрыв воспоминаний старика. Они вернулись из ада […] в варшавский рай.

Бывает и так.

– Сопляк ты и по возрасту, и по опыту. Ничего-то ты не знаешь.

Ну и этот чолнт.

Сколько раз я вспоминал киевский[78] «рубец по-варшавски», который ел, плача от тоски по отчизне.

Он меня выслушал и кивнул.

В подворотне ко мне кинулся дворник.

– Спаси, Всемогущий. Пусть только не спрашивают ни о чем, не просят, пусть ничего не говорят.

На тротуаре лежит мертвый мальчик. Рядом трое мальчишек поправляют в игре шнурки-вожжи. В какой-то момент посмотрели на лежащего – отодвинулись на пару шагов, но игру не прекратили.

Каждый, кто побогаче, должен помогать семье. Семья – это братья и сестры, свои и жены, их братья, старые родители, дети. Помощь – от пяти до пятидесяти злотых, и так с утра до позднего вечера.

Если кто-то помирает с голоду, найдется семья, которая признает родство и гарантирует еду пару раз в день, – человек будет счастлив два-три дня, не больше недели, потом попросит рубашку, ботинки, человеческое жилье, немножко угля, потом захочет лечиться сам, лечить жену и детей, наконец, [он] не хочет быть нищим, требует работы, хочет занять должность.

Иначе и быть не может, но это рождает такой гнев, досаду, страх, омерзение, что добрый и впечатлительный человек становится врагом семьи, людей и себя самого.

– Я бы хотел, чтобы у меня уже ничего не было, чтобы они увидели, что у меня ничего нет, и отстали.

С «обхода» я вернулся разбитый. Семь визитов, разговоров, лестниц, вопросов. Результат: пятьдесят злотых и обещание ежемесячно скидываться по пять злотых. Можно содержать двести человек?

Ложусь прямо в одежде. Первый жаркий день. Не могу заснуть, а в девять вечера так называемое «воспитательное заседание». Иногда кто-то на секунду взорвется – и тут же гаснет (не стоит…). Иногда какое-нибудь робкое замечание (да, только для виду). Церемония длится час. Формальности соблюдены; с девяти до десяти вечера.

Разные мысли одолевают перед сном. На сей раз: что бы такого я съел бы без принуждения, не сказать – отвращения?

Я, который еще полгода тому назад не знал точно, что мне нравится (временами то, с чем связано было какое-нибудь воспоминание).

Итак, малина (сад тети Мадзи[79]), рубец (Киев), гречневая каша (отец), почки (Париж).

В Палестине каждое блюдо я обильно поливал уксусом.

И вот сейчас – утешительная тема, чтобы заснуть:

– Что бы я съел?

Ответ:

– Шампанское с бисквитами и мороженое с красным вином.

Мороженого я со времен моих приключений с горлом лет эдак двадцать не ел, шампанское пил дай бог раза три в жизни, бисквиты – только в детстве, когда болел.

Я соблазнял и испытывал сам себя:

– Может, рыба под татарским соусом?

– Шницель по-венски?

– Паштет из зайца с красной капустой, малага?

Нет! Категорически нет.

Почему?

Интересная штука: еда – это работа, а я устал.

Бывает, что, просыпаясь утром, я думаю: «Встать – это сесть в постели, взять кальсоны, застегнуть их если не на все, то хоть на одну пуговицу. Пристегнуть их к рубашке. Чтобы надеть носки, нужно нагнуться. Подтяжки…»

Я понимаю Крылова[80], который весь зрелый возраст провел на кушетке, под которой хранил свою библиотеку. Запускал туда руку и читал, что под руку попало.

Понимаю я и содержанку коллеги П. Она не зажигала лампы в сумерках, а читала при свете восковых спичек, которые он ей для этого покупал.

Я кашляю. Это тяжкий труд. Сойти с тротуара на дорогу, взобраться с дороги на тротуар. Меня задел плечом прохожий, я пошатнулся и оперся о стену. И это не слабость. Я ведь довольно легко поднял школьника, тридцать кило живого брыкающегося веса.

Не сил мне не хватает, а воли. Как кокаинисту. Я уж думал, нет ли [наркотика] в табаке, сырых овощах, в воздухе, которым мы дышим. Потому что не только со мной такое творится. Лунатики-морфинисты.

То же самое с памятью.

Бывает, что я к кому-то иду по важному делу. И останавливаюсь на лестнице:

– Зачем я, собственно, к нему иду?

Долгие размышления и полное облегчение: а-а-а, вспомнил! (Кобринер – пособие по болезни, Гершафт – дополнительное питание, Крамштык – качество угля и его соотношение с количеством дров[81].)

То же самое бывает на собраниях. Так легко рвется нить дискуссии. Кто-то перебьет каким-нибудь замечанием – тема надолго меняется.

– О чем это мы, собственно говоря?

Временами кто-нибудь скажет:

– Во-первых…

И ты напрасно ждешь, что «во-вторых»…

Отсюда и пустой треп.

Вывод:

– Ребенка нужно принять.

Так и запишем: «принять».

Теперь нужно перейти к следующему прошению. Нет – дальше не один, а три человека обосновывают вывод. Иногда приходится пару раз перебить.

Обсуждение «виляет», как автомобиль в руках плохого водителя.

Это утомляет и раздражает. Да хватит уже!

Вот оно: хватит. Этого чувства не ведает фронт. Фронт – это приказы: «Вперед, десять километров. Пять в тыл – постой, марш-бросок – ночлег здесь». Конный, пеший, мотоциклист, днем ли, ночью… иногда на листке карандашом короткий приказ. И все: исполнять без болтовни. В селе насчитывается пять неповрежденных халуп. «Приготовиться к приему двухсот раненых. Их уже везут».

Вот и крутись, как хочешь.

Здесь не так, здесь по-другому: «Я очень вас прошу, буду чрезвычайно благодарен. Не изволите ли вы милостиво».

Можешь не делать, можешь сделать по-другому, выторговать.

Не повезло с начальником. Бессмысленно унижает, гнобит, бессмысленные требования, в критический момент исчезает и оставляет без приказа. А без этого нельзя. О нем говорят; думаю, он даже снится.

А на гражданке по-другому: можно спорить, доказывать, ссориться, грозить.

А результат один и тот же.

Скука.

Скука на фронте мимолетна. Кто-то постучал в избу, конь заржал на шоссе. Будут новости.

Может, нас направят в город, может, сегодня ночевать будем в замке, а может быть, самое страшное – плен.

А здесь и сейчас мы, евреи, не знаем, что принесет завтрашний день. Но чувство безопасности все равно есть.

Поэтому скука.

– Что, ты предпочел бы битву под Харьковом?

Я презрительно стряхнул газетные небылицы и отвечаю:

– Предпочел бы.

Пусть даже хуже, но по-другому.

Поэтому одни убегают в ремесло, другие – в размышления, в общественную работу, в «уже день настал». Зеваю. Еще один день.

Вот зуб, который царапает язык, – отчаяние. Я его подпиливаю – и никакого улучшения. – А вдруг это рак, вдруг – уже?

29 мая 1942 года, шесть утра, в кровати

Хочешь проверить свою невосприимчивость к бешенству? Попробуй помочь балде-растяпе.

Ты даешь ей в руки бумагу и объясняешь: нужно ее отдать – завтра – в собственные руки, точный адрес и время.

А она эту бумагу потеряла, или забыла взять с собой, или времени у нее не было, или сторож ей по-другому посоветовал, – завтра сходит, какая разница. Да она и не знает, хорошо ли так поступить. С кем она ребенка оставит… да еще стирка у нее… только для ребенка платьице.

– Вы не могли эту стирку до утра отложить?

– Да жарко на улице… я ей обещала.

Ей совестно. Может, еще ничего из этого не выйдет?

До войны все муж делал.

– Я, может, плохо поступила, но вы не сердитесь…

Я проверяю материальное положение семьи – она подала прошение, чтобы мы приняли мальчика.

– Он может здесь спать. Тут чисто.

– И пан считает, что тут чисто? Кабы вы, пан, до войны…

– Он мог бы у нас быть целый день.

– А если дождь будет?

– Я эти вопросы не решаю. Я свое написал, а вы уже решайте, что делать.

– Пан доктор, это такой ребенок! Вот вы с ним познакомитесь, так пожалеете, что он у меня только один такой. У меня роды пятеро врачей принимали.

Я не говорю ей:

– Неумная вы баба.

Я как-то сказал один раз такое матери в больнице лет тридцать назад.

Она мне и отвечает:

– Если бы я была богатая, уже была бы умная.

Другой говорю:

– Даже барон Ротшильд[82] кормит ребенка только пять раз в день.

– Его ребенку на всю жизнь еды хватит.

Говорю:

– Если бы ребенку нужен был чаек, Господь бы в одной груди дал вам молоко, а в другой – чаек.

– Да кабы Господь давал детям то, что может дать, и то, что им нужно!

Я говорю:

– Если вы мне не доверяете – идите к другому врачу, которому вы доверяете.

– Ой, пан доктор, не обижайтесь, но как я могу людям доверять, когда я, бывает, и Господу Богу-то не верю.

Такие языковые кренделя:

– Когда я ему задницу-то надрала, что он весь аж огнем горел, то мне его так жалко стало, что я, извините за выражение, заплакала.

***

Сей момент Семи принес мне в постель письмо: такое сгодится?

«Преподобному Отцу Викарию в приходе Всех Святых[83].

Сердечно просим уважаемого Отца Викария оказать нам свое милостивое соизволение и разрешить несколько раз посетить сад при костеле в субботу, в утренние часы, как можно раньше (6.30–10).

Мы очень скучаем за воздухом и зеленью. У нас душно и тесно. Мы хотим познакомиться и подружиться с природой. Побеги ломать не будем.

Горячо просим не отказать в нашей просьбе.

Зигмусь

Семи

Абраша

Ханка

Аронек»

Сколько же драгоценностей теряет человек, когда ему не хватает терпения просто бескорыстно разговаривать с людьми – просто чтобы их лучше узнать.

Это прошение, которым начался день, – хорошая примета. Может, сегодня я соберу больше, чем пятьдесят злотых.

Они спят в изоляторе. Их семеро. Старший – старина Азрилевич во главе (angina pectoris)[84], Геня (вроде бы легкие), Ханечка (эмфизема). По другую сторону – Монюсь, Регинка, Марыля.

Ханка – Гене:

– Он так страшно для нее собой жертвовал! Он бы ей жизнь отдал и все на свете. А эта свинья его не любила.

– Ну почему сразу свинья? Разве обязательно любить в ответ, если он ее любит?

– Ну, это зависит от того, как любить. Если только немножко любит, то ладно уж. А если он хочет жизнь за тебя отдать и все-все?

– А она его об этом просила?

– Этого только не хватало!

– Вот именно.

– И я о том же говорю.

– Нет, ты говоришь, что она свинья.

– Ну, свинья и есть!

– Я больше не хочу с тобой разговаривать.

Поссорились.

Я и рад, и не рад. Я сержусь, радуюсь, беспокоюсь, желаю прочувствовать и уклониться, желаю добра и взываю о каре господней или людской. Сужу: вот это хорошо, а это плохо.

Но это все теоретически. По заказу. Плоско, серо, банально, профессионально, как сквозь туман, размазанные чувства. Они рядом со мной, но во мне их нет. Я могу без труда отречься от них, отложить, вычеркнуть, изменить.

Острый зуб калечит мне язык. Я становлюсь свидетелем возмутительной сцены; слышу слова, которые должны меня потрясти. Не могу выкашлять флегму, давлюсь, задыхаюсь.

Пожимаю плечами – мне все безразлично.

Лень. Нищета чувств – это полное безграничного смирения еврейское: ну и что? И что дальше?

Ну и что, что у меня болит язык, ну и что, что кого-то расстреляли? Человек знает, что должен умереть. И что дальше?

Умираешь-то только раз, так ведь?

Иногда меня что-то трогает, и я удивляюсь, и словно вспоминаю, что так бывает, что так когда-то было. Вижу, что то же самое творится и с другими.

(Бывает, что мы встречаемся с кем-то, кого много лет не видели. И в его изменившемся лице мы читаем собственное отличие от того, кем и чем мы сами были.)

А все-таки, время от времени…

Такая сцена на улице.

Возле тротуара лежит подросток, еле живой или уже умер. И на этом самом месте у трех мальчишек, которые играли в лошадок, перепутались вожжи. Они совещаются, нетерпеливо пробуют распутать – спотыкаются о лежащего.

Наконец, один из них говорит:

– Отойдем, он тут мешается.

Они отходят на пару шагов и дальше сражаются со своими вожжами.

Или: проверяю прошение о приеме мальчика – наполовину сироты. Смоча, 57, квартира 57. Две порядочные вымирающие семьи.

– Ой, не знаю, пойдет ли он сейчас в приют. Хороший мальчик. Пока мать тоже не помрет, ему жалко будет уйти.

Мальчика нет дома: пошел «подхалтурить».

Мать полулежит на топчане.

– Я не могу умереть, пока его не пристрою. Такой ребенок замечательный: днем, говорит, не спи, а то ночью не уснешь. А ночью спрашивает: ну что ты стонешь, лучше тебе, что ли, от этого станет? Лучше спи.

***

Насколько извозчики сварливые, крикливые и вредные, настолько же рикши – кроткие и тихие. Как лошади, как волы.

На углу улиц Сольна и Лешна вижу группу из возмущенного рикши, разъяренной платиновой блондинки с бараньим руном на голове и словно бы удивленного и разочарованного полицейского. В нескольких шагах от них на эту сцену с омерзением взирает изысканно одетая дама. Ждет, чем дело закончится.

Полицейский раздосадованно советует:

– Да уступите вы этому мерзавцу.

И уходит ленивой походочкой.

Рикша задает риторический вопрос:

– Если эта пани не хочет платить, так это я – мерзавец?

Она:

– Я заплачу вам два злотых, но довезите меня до тех ворот.

– Пани согласилась на три злотых и до угла Теплой.

Он разворачивается, отъезжает и ставит коляску в очередь [свободных].

Я спрашиваю шокированную изысканную даму:

– Вы в курсе, что здесь произошло?

– В курсе. Я вместе с ней ехала.

– И кто прав?

– Он. Но почему он предпочел потерять два злотых, чем проехать еще сто шагов?

– Да заупрямился.

– То-то я и вижу.

Подхожу к рикше.

– Что это было?

– Нечего. Я потерял два злотых. Ну и что? Я не обеднею, а мерзавцем меня и так назвали.

Я был в трех местах и должен был трем компаниям слушателей рассказать про этот случай.

Я просто не мог иначе. Должен был.

Коллега или двое коллег с Дзельной, не без участия дамы-коллеги не с Дзельной донесли на меня в Совет или Палату здравоохранения[85], что я скрываю случаи тифа. Сокрытие каждого случая влечет за собой смертный приговор!

Ну и что?

Я был в Министерстве здравоохранения, как-то все удалось замять и на будущее согласовать. Я написал два письма в два ведомства. В одно – что обещаю, а обещаний не сдерживаю. Во второе ведомство я заслал вопрос, что они собираются делать со мной и моим новым филиалом на Дзельной.

Письма любезными не были. Нет, уж любезными они точно не были. Но разве можно меня с легким сердцем назвать мерзавцем?

Знаю, знаю: фамилия моей коллеги – Брауде-Хеллерова, а не Бройгес-Холерова.

Но ежели она на меня бройгес[86], а для больничного дела – чума-проказа-холера, и я только это последнее словечко написал, то почему я – мерзавец?

Чего от меня требуют?

Купчиха, которой покупательница высказала претензии, ответила:

– Моя пани, это не товар, и это не магазин, и вы не клиентка, и я не купчиха. Ни я вам не продаю, ни вы мне не платите, потому что эти фантики – не деньги. Вы не тратите, и я не зарабатываю. Кому сегодня мошенничать и зачем? Просто что-то же надо делать. А?

Дали бы мне требник – я бы мессу как-нибудь справил.

Но я не смог бы читать проповедь пастве с нарукавными повязками. Я давился бы фразами, читал бы в их взглядах вопрос:

«Так что творится-то? И что дальше?»

Язык бы у меня отнялся насмерть.

Слиска, Панска, Марианьска, Комитетова. Воспоминания, воспоминания, воспоминания.

Каждый дом, каждый двор. Сюда я ходил за полтинник, в основном ночами.

За дневные консультации у богатых и на богатых улицах я требую платить по три и пять рублей.

Наглость: брать столько же, сколько Андерс, больше Крамштыка, Бончкевича[87] – профессорские гонорары. Я, городской врач, мальчик на побегушках, золушка клиники Берсонов.

Такой толстый том воспоминаний.

У врачей-евреев не было практики среди христиан – только выдающиеся жители основных улиц. И даже про этих говорили с гордостью.

– Сегодня у меня визит к квартальному, к владельцу ресторана, к сторожу в банке и учителю прогимназии на Новолипках, у почтмейстера.

Это уже было нечто.

А мне звонят, хотя уже и не каждый день:

– Пан доктор, пани графиня Тарновская просит к телефону. Прокурор Судебной палаты. Директорша Сонгайлло. Адвокат Маковский, Шишковский.

На огрызке листка записываю адрес. Спрашиваю:

– А нельзя завтра? После клиники, в час дня. Какая температура? Можно дать яичко.

А один раз даже:

– Генеральша Гильченко.

По сравнению с этим – просто ерунда: капитан Хоппер звонит после каждого стула у ребенка, иногда и по два раза.

Вот такие бывали визиты автора книги Дитя салона[88], когда Гольдшмидт шел в ночи в подвал на улицу Слиска, 52, на чердак на Панской, 17.

Вызвали меня как-то раз Познаньские в свой дворец в Аллеях Уяздовских[89]:

– Непременно сегодня. Пациенты не любят ждать.

– Три рубля, – говорит, зная всю Варшаву, доктор Юлек. – Скупердяи.

Я иду.

– Пан доктор, подождите минуточку. Я пошлю за мальчиками.

Они что, ушли куда-то?

– Недалеко. Играют в парке. А мы с вами пока чайку попьем.

– У меня нет времени ждать.

– А доктор Юлиан всегда… А что пан доктор сейчас пишет?

– Увы, только рецепты.

Наутро:

– Побойтесь Бога, коллега! – возмущенно. – Враги.

– Плевать хотел.

– Ну-ну…

Как местному дали мне квартиру и двести рублей в год четырьмя выплатами. Хозяйство вела честнейшая Матушка за пятнадцать рублей.

Практика приносит сто рублей в месяц, писание статей – тоже какие-то гроши.

Я много тратил на извозчика.

– На Злотую – и на извозчике! Двадцать копеек. Расточительство.

Я бесплатно лечил детей социалистов, учителей, журналистов, молодых адвокатов, даже врачей – всех прогрессивных людей.

Бывало так, что я звонил:

– Приеду только вечером. Мне нужно вымыться и переодеться, у нас тут полно скарлатины. Еще не хватало вам ребенка заразить.

Ребенка!

Это были светлые стороны. А темные?

Я пообещал:

– Поскольку старые врачи неохотно ездят по ночам, и уж точно – не к беднякам, я, молодой, должен ночью бежать на помощь.

Сами понимаете. Скорая помощь. Как же иначе-то. Потому как, что будет, если ребенок утра не дождется?

Фельдшеры объявили мне войну в союзе с аптечными складами и двумя враждебно настроенными аптеками.

Единодушное мнение, что это чокнутый. Опасный сумасшедший. Разница только в прогнозе: излечимый или нет.

Раз приходит ночью баба в платочке. Дождь льет.

– К матери моей…

– Я только к детям.

– Она в детство впала. Я знаю, что пан мне не поможет… Чего вам зазря трудиться. Но доктора не хотят выдать свидетельство о смерти. А это мама… и так без врача.

– Сейчас приду.

– Я не знала, уж вы меня простите, что вы только по детям. Меня фельдшер Блюхарский прислал. Жидок, а человек-то порядочный. Он и говорит: ой, баба-баба, если я приеду, тебе придется заплатить рубль, это ж ночной выезд. А в больнице есть доктор, он задаром придет, да еще и деньжат на лекарство подкинет.

Я заупрямился и подписывал рецепты без «д-р», без «доктора».

А они говорили:

– Мы такого врача не знаем. Должно быть, фельдшер.

– Но… Это ж доктор, в больнице.

Поэтому:

«Лекарство прописал доктор NN» (внебрачное лекарство, ублюдочное).

Я принимал за двадцать копеек, потому что в Талмуде написано черным по белому, что бесплатный врач больному не поможет.

Чаще всего веселили меня пациенты. Потешные создания. Случалось, выводили из себя.

Ночью звонок. «Скорая» привезла ребенка с ожогами.

– Что пан доктор думает?

– Ничего не думаю. Тут спасения нет.

– Но это же не обычный ребенок. Я купец. У меня особняк есть. Я могу заплатить.

– Не кричите, пожалуйста. Выйдите и не будите больных.

– Да какое мне до них дело!

Мы его вместе с фельдшером взяли под белы ручки – и на лестницу. Кровать с ребенком – на первый этаж, в амбулаторию.

– У тебя, пан, есть телефон – вот и вызови себе пол-Варшавы профессоров.

– Я вас в газетах пропесочу, я у вас диплом отберу!

Ночь испорчена.

Или такое: шесть утра. Я вхожу в спальню. Звонок в дверь.

– Вызов к ребенку.

Я на ходу засыпаю после трудной ночи.

– Что с ним?

– Воспаление после скарлатины.

– Кто его лечит?

– Ну-у-у… разные.

– Так и вызывайте разных.

– А я хочу, чтобы вы пришли!

– Я если я не хочу?

– Я могу заплатить!

– Я на ночные вызовы не хожу.

– Шесть утра – это ночь?

– Ночь.

– Так вы не придете?

– Не приду…

Хлопая дверью, кидает мне на прощание:

– Ишь, граф нашелся. Три рубля потерял!

Наверняка она дала бы, не торгуясь, двадцать пять копеек и три копейки «на дворника», чтобы ночью открыл ворота. Это она меня так наказать хотела: вот теперь не засну, локти кусать буду с досады.

Три рубля потерял.

Это мои родные края. […] Панска, Слиска.

Я бросил клинику ради Дома сирот. Меня терзает чувство вины.

Один раз я вынужден был уехать (война).

Второй раз – на год в Берлин.

Третий раз – на полгода в Париж.

За просвещением, за знаниями.

Теперь, когда я уже знаю, что ничего не знаю и почему не знаю, когда могу действовать по главному постулату «не навреди больному!», плыву в неведомые воды.

Клиника дала мне так много, а я ей, неблагодарный, так мало. Мерзкое дезертирство. Жизнь покарала.

А пошел вчера за жертвой, на Гжибув, 1. Последний дом перед стеной гетто. Вчера здесь убили еврейского полицейского – он давал знаки контрабандистам.

– Тут не место для склада, – объясняет сосед.

Магазин закрыт.

– Люди боятся.

Вчера у ворот остановил меня помощник дворника:

– Пан доктор, вы меня не узнаете?

– Погоди… узнал! Шульц!

– Вы меня узнали…

– Ба! Я тебя слишком хорошо помню. Ну пошли, рассказывай.

Мы садимся на ступеньки перед костелом.

Боже мой, Гжибув! Именно здесь в 1905 году как раз застрелили Собутку[90].

Переплелись два воспоминания. Булка! Ему уже сорок лет. А так недавно было десять.

– У меня ребенок. Может, зайдете ко мне на капустный супчик? Увидите малыша.

– Я устал. Домой иду.

Мы болтаем пятнадцать минут, полчаса…

Шокированные католики бросают осторожные взгляды. Они меня знают.

Средь бела дня на ступенях костела Корчак с контрабандистом. У него, должно быть, детям очень плохо. Но почему так явно, демонстративно и, как бы там ни было, бесстыже?

Провокация. Что подумает немец, если увидит. Да что там говорить: евреи – наглые провокаторы.

А Шульц делится со мной:

– Утром он выпивает четверть литра молока, съедает булку и двадцать граммов масла.

– Это дорогого стоит. И зачем это?

– Он должен знать, что у него есть отец.

– Озорник?

– Не без этого. Это ж мой сын.

– А жена?

– Первоклассная женщина.

– Вам случается подраться?

– Мы вместе живем уже пять лет, я на нее ни разу даже голоса не повысил.

– А помнишь?

Мимолетная улыбка.

– Я часто думаю о Доме сирот. Иногда вы мне снитесь или пани Стефа.

– А почему ты столько лет не показывался?

– Когда мне было хорошо – времени не было. А когда плохо было – ну чего приходить ободранным и голодным?

– С Лейбусем не видишься?

– Нет.

Он помог мне встать. Мы искренне, сердечно расцеловались.

Для мерзавца он слишком честен. А может быть, это Дом сирот что-то в нем посеял и что-то подстриг? Я-то полагал, что он либо очень богат, либо его уже с нами нет.

– Подельник у меня богатый.

– Он тебе хоть немножко помогает?

– Ага, по спине лопатой.

***

Как быстро бегут эти часы. Только что было двенадцать, а уже три.

У меня в постели гость.

Маленькому Менделю что-то приснилось. Я принес его к себе в кровать. Погладил его по лицу (!), и он заснул.

Поскуливает во сне. Ему неудобно.

– Ты не спишь?

– А я думал, я в спальне…

Смотрит, удивленный, своими обезьяньими глазками-бусинками.

– А ты и был в спальне. Хочешь вернуться в свою кровать?

– А я вам мешаю?

– Ложись на другую сторону. Я тебе принесу подушку.

– Хорошо.

– Я буду писать. Если боишься – возвращайся в спальню.

– Хорошо.

Тоже внук. Самый младший Надановский.

Якуб написал какую-то поэму о Моисее. Если я ее сегодня не прочитаю – того и гляди, обидится.

С удовольствием и грустью я читаю дневник его и Монюся. Разные по возрасту, так сильно отличающиеся по интеллекту, а вот по тону жизни, по чувствам – похожи.

Люди одной плоскости, общей ступеньки.

***

Вчера был сильный ветер и пыль. Прохожие щурились и заслоняли руками глаза.

Я запомнил такой момент из путешествия на корабле. Маленькая девочка стоит на палубе, на фоне сапфирово-синего моря. Вдруг подул сильный ветер.

Она зажмурилась, прикрыла глаза руками. Но из любопытства приоткрыла глаз и – о чудо! – в первый раз в жизни чистый ветер, не сыплет песком в глаза.

Два раза девочка закрывала и открывала глаза, прежде чем поверила и оперлась о перила. И ветер трепал и расчесывал ей волосы. Она, изумленная, смело раскрыла глаза. Смущенно улыбнулась.

Существует ветер без грязной пыли, но я об этом не знал. Не знал, что на свете существует чистый воздух. Теперь-то я знаю.

Один мальчик, покидая Дом сирот, сказал мне:

– Если бы не этот дом, я бы не знал, что есть на свете честные люди в мире, которые не воруют. Я не знаю, что можно говорить правду. Я не знаю, что есть в мире справедливые законы.

***

План на нынешнее воскресенье.

Утром на Дзельную, 39. По дороге к Кону[91].

Я получил повестку: надо заплатить штраф за мое дело. Каждый месяц по пятьсот злотых. Письмо, отправленное в середине марта, пришло только вчера. Таким образом, вместе с сегодняшним днем (1 июня) придется принести тысячу пятьсот злотых. В случае невыполнения в срок – всю сумму сразу, то есть три тысячи или пять тысяч, я не помню.

Главное, чтобы у меня приняли сберегательную книжку с вкладом на три тысячи. Я предлагал им ее во время допроса в Аллее Шуха. Я им это сам предложил, когда они спрашивали, может ли община внести за меня залог, чтобы я вышел из тюрьмы.

– Ты не хочешь, чтобы за тебя заплатила община?

– Нет, не хочу.

Именно тогда они записали, что у меня в сберегательном банке есть три тысячи злотых.

***

Пролетела пара богатых событиями недель.

Я не писал, потому что Генек[92] заболел и некому якобы было перепечатывать на машинке мои откровения.

Интересно, что я верил, что так оно и есть, хотя знал, что некоторые другие мальчики могли бы этим заняться вместо него.

Было бы все совсем иначе, если бы я решился, что нужно обязательно писать каждый день. Так, как во время войны я писал Как любить ребенка, даже на биваках, когда мы останавливались на час-другой[93]. В Езерне даже Валентин взбунтовался:

– Стоит ли все раскладывать на полчаса?

А потом, в Киеве, – тоже обязательно каждый день.

А сейчас у меня кончается тетрадь. И снова повод, чтобы и сегодня не писать, хотя сегодня я идеально выспался и выпил четыре стакана крепкого кофе. Правда. Из кофейной гущи, но, как я подозреваю, дополненной еще не заваренным молотым кофе.

Пойдем на самообман: у меня нет бумаги. Буду читать Дидро, Жака-фаталиста.

***

Наверное, я впервые забыл, что живу в десятом семилетии жизни. 7 × 9 = 63.

С какой тревогой я ждал 2 × 7. Возможно, как раз тогда я услышал об этом впервые.

Цыганская семерка, семь дней в неделе. Почему в свое время – не победная десятка (количество пальцев?).

Я помню, с каким любопытством ждал, чтобы часы пробили двенадцать ночью. Должна была наступить волшебная смена суток.

Был какой-то скандал на почве гермафродитизма. Я не уверен, что это было именно тогда. Не знаю, боялся ли я, что могу проснуться девочкой. Я решил, если бы такое случилось, скрывать этот факт любой ценой.

Гепнеру[94] 7×10, мне 7×9. Если я пробегусь по своей жизни, то седьмой год дал мне ощущение своей значимости.

Я есмь. Я сколько-то вешу. Я что-то значу. Меня видят. Я могу. Я буду.

Четырнадцать лет. Я смотрю вокруг. Замечаю. Вижу. Глаза мои должны были открыться. И открылись. Первые мысли о воспитательных реформах. Читаю. Первые тревоги и безутешности. Когда-то – путешествия и бурные приключения, в другие времена – тихая семейная жизнь, дружба (любовь) со Стахом. Главная мечта среди многих, среди многих десятков: он – священник, я – врач в этом маленьком городке.

Я думаю о любви, до той поры я только чувствовал и любил. От семи до четырнадцати лет я постоянно влюблялся в разных девочек. Интересно, что многих из них я помню.

Две сестры с катка, кузина Стаха (дедушка – итальянец), та, в трауре, Зося Кальгорн, Анелька, Ирэнка из Наленчова[95], Стефця, для которой я рвал цветы с клумбы около фонтана в Саксонском саду. Вот маленькая канатоходка; я оплакивал ее тяжкую долю. Я любил неделю, месяц, иногда два, три. Одну мне хотелось бы сделать своей сестрой, вторую – женой, сестрой своей жены. Любовь к Мане с четырнадцати лет (Вавер, летом), и она была составной частью […] чувств, которые меня убаюкивали или – попеременно – потрясали меня. Захватывающий мир уже не был вне меня. Теперь он во мне. Я существую не для того, чтобы меня любили, чтобы мною восхищались, а для того, чтобы действовать и любить. Не мое окружение обязано мне помогать, это я обязан заботиться о мире, о человеке.

3 × 7. На седьмом году жизни – школа, на четырнадцатом – религиозная зрелость, на двадцать первом – армия. Мне давно уже было тесно. Тогда меня держала в узилище школа. Теперь мне вообще тесно. Я хочу завоевывать, бороться за новые пространства.

(Эти мысли, возможно, навевает мне 22 июня, когда после самого долгого дня года начинает ежедневно убывать на три минуты солнце. Незаметно, но неизменно, по три и снова по три, и снова день на три минуты меньше. Я сочувствовал старости и смерти, теперь я и сам уже не столь уверен, я начинаю бояться за себя. Нужно многое отвоевать и сделать, чтобы иметь, что терять. Может быть, именно тогда зубной врач вырывает мне первый постоянный зуб, который уже не вырастет больше. Бунт мой назрел не против социальных условий, но против закона природы. На колено! Цельсь! Пли!)

4 × 7. Потребность эффективной работы на собственном верстаке. Я хочу уметь, знать, не ошибаться, не блуждать. Я должен быть хорошим врачом. Я формирую собственный пример. Мне не хочется брать пример с признанных авторитетов.

(Было по-другому. И сегодня есть моменты, когда я чувствую себя юношей, вижу перед собой много в жизни, стоит планировать и начинать. Во втором и, конечно, в третьем семилетии я временами чувствовал себя настолько старым – что теперь всегда будет все по-прежнему, что слишком поздно, – что и начинать не стоит. Жизнь и впрямь как пламя: тускнеет и гаснет, хотя топлива немерено, а тут вдруг взовьется снопом искр и открытого пламени, когда уже, казалось бы, догорает. И догорает. Жаркий осенний день и осознание того, что вот это уже последнее морозное утро июля, такое исключительное.)

5 × 7. Я выиграл ставку в лотерею жизни. Мой номер уже выпал из барабана. Ставка – это всего лишь столько, что в этом раунде я не проиграю, если не рискну снова. Это хорошо: я мог проиграть. Но я потерял шанс выиграть главный выигрыш – солидный куш, жаль. Мне справедливо вернули то, что я поставил. Безопасно. Но тускло – и обидно.

Одиночество – это не больно. Я ценю воспоминания. Школьный товарищ – милая беседа за стаканом черного кофе в случайной тихой кондитерской, где никто не помешает. Друга я не ищу, потому что знаю, что не найду. Я не желаю знать больше, чем можно. Я заключил с жизнью соглашение: мы не будем друг другу мешать. Некрасиво рвать друг другу глотки, да и безуспешно это.

Кажется, в политике это называется так: мы разграничили сферы влияния. Досюда – и не больше, и не дальше, и не выше. Ты и я.

6 × 7. А может быть?.. Уже пора или еще есть время? Это зависит от многого. Подведем итог. Активы, пассивы. Если бы только знать, сколько мне еще осталось лет, когда конец. Я еще не чувствую в себе смерти, но уже над ней размышляю. Если портной шьет мне новый костюм, я не говорю: «Это уже последний»; но вот письменный стол и шкаф меня точно переживут. Я договорился с судьбой и с собой. Я знаю, сколь мало стою и значу. Без капризов и сюрпризов. Будут суровые и мягкие зимы, будут дождливые и жаркие лета. И приятная прохлада, и бури, и метели. И я скажу: уже десять лет… уже пятнадцать лет как не было такого града, такого наводнения. Я помню такой ураган, такой пожар, я тогда молодой был… минутку… уже студент или еще школьник?

7 × 7. Что, собственно говоря, такое – жизнь, что такое счастье? Лишь бы не хуже, лишь бы вот как сейчас. Две семерки встретились, вежливо меня поздравили, довольные, что именно здесь, именно сейчас. Газета – только на первый взгляд бессмысленное чтиво. И даже если так. Без газеты никак. Эти и редакционные статьи, и романы с продолжением, и некрологи, и театральная критика, и судебный репортаж. Кино – новый фильм. Новый роман. Мелкие несчастные случаи и доска объявлений. Все это не столько интересно, сколько на выбор. Кто-то попал под трамвай, кто-то изобрел что-то, у этого шубу украли, тому – пять лет тюрьмы. Этот хочет купить швейную или пишущую машинку, или продает пианино, или хочет снять три комнаты с удобствами.

Я бы сказал, широкое русло величественно текущей Вислы, как раз такой, как под Варшавой.

Мой город, моя улица, мой магазин, где я постоянно делаю покупки, мой портной, а самое важное – моя рабочая мастерская.

Лишь бы не хуже. Потому что, если бы можно было повелеть солнцу: остановись! – то, наверное, именно сейчас. (Есть такой трактатик: О счастливейшем времени жизни – кто бы мог подумать, что это Карамзин[96]. Он нам весьма досадил в русской школе.)

7 × 8 – 56. Как же пронеслись все эти годы! Именно что пронеслись. Только вчера было 7 × 7. Ничего не прибавилось, ничего не убавилось. Какая огромная разница в возрасте: семь и четырнадцать, четырнадцать и двадцать. А для меня тот, кому 7 × 7, и тот, кому 7 × 8, – форменные ровесники.

Пожалуйста, не поймите меня неправильно. Ведь нет двух одинаковых листьев, или капель, или песчинок. У того больше лысина, а у этого – седина. У этого – вставные зубы, а у этого – только коронки. У того очки, а тот плохо слышит. У того все больше кости болят, а у этого – суставы. Но я говорю о семилетиях. Я знаю, жизнь можно делить и на пятилетия – и тоже можно все складно подсчитать. Понимаю: условия. Богатство, бедность. Успех, неудачи. Знаю: война, войны, катастрофы. Да и это относительно. Ее светлость со мной поделилась: «Война меня разбаловала, потом трудно будет привыкать». Даже и эта, нынешняя война, многих разбаловала. А ведь, кажется, нет человека, который бы не считал, что его недостаток сил, здоровья, энергии – результат не войны, а его 7 × 8 и 7 × 9.

***

Какие невыносимые сны. Вчера ночью снились немцы, а я без повязки в запретные часы на Праге. Просыпаюсь. Снова сон. В поезде меня переводят в купе, метр на метр, где уже несколько евреев. Сегодня ночью они умерли. Трупы мертвых детей. Один мертвый ребенок в корыте. Другой, с содранной кожей, на столе в морге, – явственно дышит.

Новый сон: я на стремянке высоко под потолком, а отец раз за разом откусывает от кулича огромный кусок, такой с глазурью и изюмом, а то, что не помещается во рту, отец крошит и кладет в карман.

Просыпаюсь в поту в самый страшный момент. Разве смерть – не такое же пробуждение в ту секунду, когда кажется, что выхода уже нет?

«Ведь каждый может найти эти пять минут, чтобы умереть» – прочел я где-то.

***

Февраль. Дзельна, 39. Краткие записки[97].

Каждый десятый накидывается на меня насчет решения вопроса с конфетками и пряниками – я уже впадаю в ярость. Нет других дел, кроме пряников.

Вчера из больницы вернулся мальчик после ампутации ноги из-за обморожения. Сенсация.

Каждый считает своим долгом мне об этом сообщить. Докучливая бессмыслица – я это как-нибудь переварю. Но чтобы этот мальчик был героем дня?

Видно, мало здесь истерии.

***

Меня подвели два разумных, уравновешенных и объективных информатора и советника: весы и термометр.

Я перестал им верить. И они здесь врут.

***

Тут говорят:

– Первая группа, вторая группа – зона А, зона В, зона C. Говорят: крыло («крыло еще не ходило на завтрак»). Говорят: территория В, территория I. И, в свою очередь: группа мальчиков, группа девочек…

Это случайность, какой-то исторический рудимент, или желание запугать и сбить с толку новичка?

Трудно понять.

***

Есть мужчины – то курьер, то коридорный, то швейцар, то дворник. Есть работницы физического труда, служанки, воспитательницы – сегодня родился термин «гигиенистка». Есть «этажные», «палатные», наверное, и ключницы тоже. В тюрьме меня это мало трогало, но здесь мешает. Трудно сориентироваться.

***

Есть утренние, полуденные, ночные, больные, выздоравливающие, температурящие, заменяющие и выделенные, выходные и уволенные.

Трудно понять, кто есть кто.

***

Смотрит на меня перепуганным взором и отвечает: не знаю.

Словно не работала здесь десять лет и только вчера приехала. Словно я ее спрашиваю про полюс или экватор.

Не знает. Делает по-своему.

Одно спасает: не вмешиваться и не знать, что творит стоглавое вражье войско сотрудников.

***

Дети?

Не только дети, потому что и звери, и сволочи, и дерьмо.

Я себя поймал на злоупотреблении: я таким даю неполные ложки рыбьего жира. Полагаю, на их могилах вырастут крапива, лопух да собачья петрушка, не полезные овощи и не цветы, куда там.

***

У меня такое впечатление, что сюда присылают отбросы детей и сотрудников из подобных же организаций.

Исключенный из Дома сирот, недоразвитый и вредный хищник снова здесь оказался. Когда в эту проблему в конце концов вмешался немецкий солдат, я сказал полицейскому, что готов взять карабин и встать в караул, а он пусть будет директором Дома сирот, если Фула должен сюда вернуться.

Сюда его поместила мать.

***

Персонал:

трубочист должен быть весь в саже;

мясник должен быть в крови (хирург);

золотарь – вонять;

официант должен быть хитрым, если это не так, горе ему.

Я чувствую себя в саже, в крови и вонючим.

Хитрость – так, как я живу: я сплю, я ем, иногда даже шучу.

Хитер я, раз пока жив, – сплю, ем, изредка даже шучу.

***

На совет я пригласил:

Брокмана

Хеллерову

Пшедборского

Ганца-Кона

Лифшица

Майзнера

Зандову[98].

Посоветуйте: известковая вода: хорошо. Что еще?

***

После войны люди долго не смогут смотреть друг другу в глаза, чтобы не прочитать в них вопрос: как получилось, что ты жив, что ты выдержал? Что же такое ты делал?

Любимая Анка…

1. Я не делаю визитов. Хожу выпрашивать деньги, продукты, новости, совет, подсказку. Если ты это называешь визитами, то они – тяжкая и унизительная работа. А при этом нужно шутовство, потому что люди не любят мрачных физиономий.

К Хмеляжам я хожу часто. Они меня подкармливают[99]. Тоже мне визиты. Я считаю, что это благотворительность, они – что обмен услугами. Невзирая на доброжелательную атмосферу, любезную и утешительную, и от этого часто устаешь.

Чтение перестает быть отдыхом. Грозный симптом. Я с ума сошел – и меня это уже не беспокоит.

В идиота превратиться не хочется.

2. Пятьсот злотых я отослал. Если мне что-то и грозит, то меньше всего – с этой стороны и в этом вопросе. О нем печется проверенный и сильный друг – чистокровный адвокат. Я ничего без его совета не делаю.

3. Зайду к начальнику отдела кадров[100]. Я не отмахнулся от дела – никакого дела и не было. А что там говорила, обещала и предпринимала пани Стефа, я не знал, потому что никто мне об этом не докладывал. А я уважаю чужие тайны.

4. В моем скромном понимании, я исполняю свой долг, насколько это в моих силах. Если могу – не отказываюсь. Опекать Поликеров[101] я не обещал, поэтому упрек незаслуженный.

26 июня 1942

Конец первой части

Перечитал все. И с трудом понял. А читатель?

Неудивительно, что дневник непонятен читателю. Разве можно понять чужие воспоминания, чужую жизнь.

Кажется, что я-то без труда должен знать и понимать, что я пишу.

Ба. Разве можно понять собственные воспоминания?

***

Словацкий оставил после себя письма к матери. Они дают яркие картины его переживаний в течение нескольких лет.

Только благодаря этим письмам сохранилось документальное свидетельство его преображения под влиянием Товианского.

Я и подумал: может, писать этот дневник в форме писем к сестре?

Холодный, чужой, высокомерный тон моего первого письма к ней. Это ответ на ее письмо ко мне.

Вот такое:

Мой любимый…

Какое страшное и болезненное недоразумение.

***

Пруст – тягомотный и мелочный?

О нет. Каждый час – это толстая тетрадь, это час чтения.

Ну да.

Нужно читать весь день, чтобы более или менее понять мой день. Неделю за неделей. Год за годом.

А мы хотим в течение нескольких часов, ценой нескольких своих часов, прожить целую длинную жизнь.

Так не бывает. Ты узнаешь эту жизнь в смутном очерке, в небрежном наброске: один эпизод из тысячи, из ста тысяч.

Я пишу это в классе на уроке иврита.

Мне на ум приходит Заменгоф[102]. Наивный, дерзкий: он хотел исправить Божью ошибку или отменить Божью кару. Он хотел перепутанные языки снова слить в один.

Эй!

Разделять, разделять, разделять. Не соединять.

Что бы тогда делали люди?

Нужно заполнить время, надо задать работу, нужно найти в жизни цель.

Он знает три языка.

Он учит язык.

Он говорит на пяти языках.

Вот две большие группы детей отказываются от игры, легких книжек, разговоров со сверстниками.

Добровольное изучение иврита.

Когда закончился отведенный младшей группе час, один вслух удивился:

– Уже все? Уже час прошел?

Да. По-русски: «да», по-польски: «так», по-немецки: «я», по-французски: «уи», по-английски: «йес», на иврите: «кен». Можно заполнить не одну, а три жизни.

Халуцами называли членов палестинской еврейской организации «Хехалуц Хацаир» (Hechaluc Hacair) (с ивр. «Юные пионеры»), которая готовила еврейскую молодежь к переселению в Палестину; созданная в России во время Первой мировой войны, она действовала в Польше с 1919 г.; пропагандировала идеи еврейского национального возрождения (и иврита), обучала молодежь различным профессиям, главным образом, в области сельского хозяйства. Окрестности горы Гильбоа и источник Харод (которые неоднократно упоминаются в Библии) Корчак знал по своим палестинским путешествиям (1934, 1936), когда он жил в кибуце «Эин Харод» (с ивр. «Источник Харод») неподалеку.

Упрямый мальчик. Жизнь Луи Пастера, 1938; эту книгу о французском ученом Корчак посвятил сестре, Анне Луи.

Иоганн Генрих Песталоцци (1746–1827), швейцарский педагог, которого Корчак особенно ценил; во время своей первой заграничной поездки в Швейцарию (1899) Корчак посещал места, связанные с ним.

К работам Петра Кропоткина (1842–1921), русского ученого и политического деятеля, Корчак обращался в первом десятилетии XX века.

В Доме сирот висел портрет Пилсудского с такой подписью: «До войны в Польше правили немцы и русские. Пилсудский подбил рабочих на восстание. За это он долго сидел в тюрьме. Он создал польскую армию, победил как предводитель и стал Командиром Страны».

Большинство перечисленных лиц – знаковые фигуры в биографии Корчака (хотя бы как авторы книг, которые он читал). Уже на пороге XX века он писал: «Населить воображение детей и молодежи фигурами героев, которые не мечом, а открытиями и изобретениями боролись, торили мысли человечества новые пути <…> – вот что важно» («Педагогический обзор», 1901).

Жан Анри Фабр (1823–1915), французский энтомолог. Корчак, поклонник его работ, ссылался на него в заключительных словах книги Как любить ребенка. Летний лагерь, 1920: «…Фабр гордится, что проделал эпохальные наблюдения над насекомыми, не уничтожив ни одного из них <…> мудрым оком наблюдал он мощные законы природы <…>. Воспитатель, будь же Фабром в мире детей».

Мультатули (с лат. «я много вынес»), псевдоним Эдуарда Доувеса-Деккера (1820–1887), голландского писателя.

Джон Раскин (1819–1900), английский теоретик и историк искусства.

Грегор Иоганн Мендель (1822–1884), чешский естествоиспытатель, монах. «…Из зеленого горошка выбил он грозный закон наследственности» (Наедине с Богом, 1922).

Вацлав Налковский (1851–1911), географ, общественный деятель, публицист; как и упомянутый далее Ян Владислав Давид (1859–1914), педагог, психолог, принадлежал к числу особых «учителей» Корчака, в первом десятилетии XX века дружившего с дочерью Налковского Зофьей и женой Давида Ядвигой Щавинской-Давидовой.

Станислав Щепановский (1846–1890), общественный деятель, публицист, промышленник.

Адольф Дыгасинский (1839–1902), писатель. Собственные переживания во время чтения одного из его рассказов Корчак описывает словами рассказчика своей автобиографической повести: «…Я плакал. Дыгасинский, поэт-педагог, зачем ты заставил ребенка плакать?» (Дитя салона, см. примечание 88).

Единственная бабка Корчака со стороны матери – Эмилия (Мина) Гембицкая, урожденная Дайтхер (1832–1892); бабушка и дедушка по мужской линии умерли до рождения Корчака (1878 или 1879 г.).

См. далее. Например, о Монюсе Фрайбергере в главе «Бюро советов и новенькие».

Король Матиуш Первый и Король Матиуш на необитаемом острове, 1923.

Не ясно, имеет ли это какую-либо связь с царем Давидом (ок. 1040 – ок. 970 до н. э., второй царь Израиля, ок. 1010 до н. э.). К библейским персонажам Корчак обращался за несколько лет до этого, когда писал, примерно в 1936 г., первую книгу из запланированного цикла Дети Библии – Моисей.

В Доме сирот (и «Нашем доме») детей каждую неделю взвешивали и измеряли (эта и другая документация, которую систематически вели долгие годы, не уцелела в годы Второй мировой войны).

Организация, основавшая и курировавшая Дом сирот, – основанное еще в 1908 г. общество «Помощь сиротам», которое, уже с ограничениями, но все же продолжало работать и в гетто.

Людвик Страшевич (1857–1913), публицист, политический деятель, с социалистических позиций перешел на соглашательско-консервативные.

Торговцы (идиш).

Скорее всего, Стефан Годлевский (1853–1929), юрист, консервативный политик, публицист, писавший, в том числе в «Слове», редактором которого в 1887–1899 гг. был его брат Мстислав.

Изабела (Иза) Мощеньская-Жепецкая (1864–1941), общественная деятельница, автор многочисленных публикаций, переводчик (в частности, перевела известную работу шведского педагога под именем Эллен Кей «Век ребенка»). Будучи молодым врачом, Корчак был домашним врачом Мощеньской-Жепецкой.

Речь идет о Еврейской службе порядка, учрежденной по приказу немцев Еврейским советом осенью 1940 г. (о Совете см. примечание 137).

Стефания Семполовская (1870–1944), общественно-политическая деятельница, просветительница, публицистка; Корчака связывало с ней многолетнее сотрудничество (в том числе он публиковался в журналах для детей, которые редактировали Семполовская и Янина Мортковичова). Далее Корчак пишет о тридцатилетнем знакомстве с ней, но это знакомство датируется еще началом века.

Станислав Войцеховский (1869–1953), политик, социалистический и общественный деятель, второй президент Речи Посполитой; после майского переворота отошел от политики. Юзеф Зайончек (1752–1826), польский и французский генерал, царский наместник в Королевстве Польском. Лукасевич (майор Валериан Лукасинский) (1786–1868), подчиненный генерала Зайончека, позднее – репрессированный деятель движения независимости.

Корчак посетил Афины проездом, во время поездки в Палестину (сушей и морем; в Пирее под Афинами останавливались суда, плывшие из румынской Констанцы в Хайфу).

Характеры трудных детей (из приюта на Огродовой, 27) Корчак описал в статье Дети дошкольного возраста с преступными наклонностями; статья была опубликована в ежеквартальном издании «Специальная школа» (Szkoła Specjalna), где Корчак много публиковался. Журнал выходил с 1924 г. под редакцией Марии Гжегожевской (1888–1967, педагог, психолог). Как преподаватель Корчак также был связан с Государственным институтом специальной педагогики, который в 1922 г. основала Гжегожевская и где она была директором, а также Государственным институтом учителей (с 1930).

Альфред Адлер (1870–1937), австрийский психиатр.

Обстоятельства первого ареста Корчака неизвестны (второй раз его задержали на две недели в 1909 г.); возможно, впервые он подвергся аресту в феврале-марте 1899 г. (тогда он был студентом 1-го курса медицинского факультета) в связи со студенческими волнениями в Варшавском университете и других учебных заведениях. Далее Корчак вспоминает свое участие в Русско-японской войне на Дальнем Востоке; мобилизованный в июне 1905 г., он вернулся домой в марте 1906 г.

Цитата из «Утренней песни» Франтишека Карпинского (4 октября 1741 г. – 16 сентября 1825 г.), польского поэта, драматурга, представителя сентиментализма, автора многих религиозных гимнов и стихов.

Дом сирот на Сенной, 16 / Слиской, 9 (здание Общества работников торговли и промышленности), с конца октября 1941 г. был также изолятором для больных.

Стефания Вильчинская (1886–1942), главная воспитательница Дома сирот; руководила детским домом совместно с Корчаком с самого начала его существования (с октября 1912 г.).

Письмо к девочке с таким именем (она не была воспитанницей Дома сирот) см. в главе [Неизвестной девочке].

Феликс Гжиб (1917–1943?), выделявшийся успехами воспитанник, позже вместе с женой Бальбиной («пани Блимка»), бурсисткой Дома сирот, – его сотрудник.

Юзеф Гольдшмидт (1844–1896), адвокат, общественный деятель, автор публикаций. (О семье Корчака см.: Maria Falkowska. Rodowód Janusza Korczaka // Biuletyn Żydowskiego Instytutu Historycznego. – 1997. – № 1.)

В переводе Вацлава Берента 1905 г. Одна из книг, прочитанных Корчаком в юности, ссылку на которую он впервые дает уже в 1901 г.

Здесь и далее в квадратных скобках приводятся восстановленные по смыслу пропуски слов. – Прим. лит. ред.

См. примечание 172.

Дальние родственники Гольдшмидтов.

Доктор Людвик (Лейзор/Лазарь) Заменгоф (1859–1917), врач, создатель языка эсперанто. Корчак знал его и других членов его семьи (см. примечание 198) и ценил; Заменгоф был членом общества «Помощь сиротам»; он также входил в число врачей, которые бесплатно лечили воспитанников Дома.

«Разговорчики» – оригинальные авторские радиопередачи Корчака («Старого доктора») для детей младшего возраста, которые он вел в эфире с конца 1934 г. до февраля 1936 г. Уволенный на волне антисемитских настроений, Корчак вернулся (о чем просили сотрудники радио) в 1938–1939 гг. Последняя книга Корчака – Шутливая педагогика (май 1939 г.) – содержит «разговорчики», прочитанные в эфире летом 1938 г.

Корчак приводит русское слово «родина».

Уголино делла Герардеска (1220–1289), итальянский дворянин, заморенный голодом вместе с сыновьями и племянниками, на смерть которых он вынужден был взирать. В Божественной комедии Данте он появляется в Песнях XXXII и XXXXIII Ада.

Хлорид ртути, очень ядовитое дезинфицирующее средство.

Анна Луи, урожденная Гольдшмидт (1875–1942), замужем за Жозефом Луи (1870–1909), какое-то время жила во Франции; переводчица с английского, французского, немецкого и русского языков.

Начальная школа для подготовки в гимназию под руководством Аугустина Шмурлы (1821–1888), в которой Корчак начал обучение.

Эритема – кожная болезнь. Салицил, упомянутый далее (от лат. salicis cortex – кора ивы), – противовоспалительное, анальгезирующее и жаропонижающее средство.

Профессора педиатрии, французские: Виктор Анри Ютинель (1849–1933), Антуан-Бернар Жан Марфан (1858–1942), и немецкий: Адольф Арон Багинский (1843–1918). Корчак познакомился не только с их работами, но и с ними лично во время своего пребывания в Берлине (1907–1908) и Париже (1910).

Мать Корчака (она умерла, заразившись тифом от больного сына, которого выхаживала) похоронили на еврейском кладбище на улице Окоповой (ранее Генсей), могила не найдена; о годовщине смерти см. в главе «Первые шаги на Дзельной, 39».

Корчака арестовали в ноябре 1940 г., когда он обратился к оккупационным властям по вопросу реквизированных во время переезда Дома сирот в гетто (из собственного дома на Крохмальной, 92, на Хлодну, 33, в помещение торговой школы имени Реслеров) вещей.

Еврейская детская больница имени супругов Берсонов и Бауманов, ул. Слиска, 51 / Сенна, 60, открытая в 1878 г. В поликлинике при больнице принимали детей «без учета вероисповедания». Корчак работал в ней как постоянный дежурный врач в 1905–1912 гг. (с перерывами на различные поездки).

В Исповеди мотылька (1914), основанной на школьном дневнике, даются ссылки на многие прочитанные в юности книги. Корчак писал: «…я уважаю <…> Достоевского вопреки патриотическим рецептам и формулам».

Речь идет о посещении американцами Дома сирот в начале периода независимости Польской республики, когда США организовали большую послевоенную кампанию по спасению детей. Как представитель еврейских учреждений Корчак вошел в польско-американский комитет помощи детям.

Мобилизованный в царскую армию в августе 1914 г., Корчак принимал участие (но не в качестве военного врача, а в санитарной службе) в кампании на территории Польши и Украины; см. также примечание 130.

Доктор Анна Брауде-Хеллерова (1888–1943), педиатр, общественная деятельница, член Еврейского общества друзей детей. Инициатор расширения клиники Берсонов и Бауманов в 1924–1930 гг. и ее директор (после возобновления работы клиники в 1930 г.). Работала также и в гетто. С Корчаком они были знакомы много лет, в начале 1920-х годов он преподавал в школе медицинских сестер, которой она заведовала. Причина их конфликта в гетто неизвестна. Критичному мнению Корчака о Брауде-Хеллеровой противоречат свидетельства и воспоминания других людей.

Доктор Ян (Йонас Самуэль) Пшедборский (1885–1942/43), терапевт, в гетто работал в приюте на ул. Зегармистшовска (Вольность), 14 (открыт в 1942 г.). Корчак безуспешно старался получить этот же объект; что, возможно, и стало причиной плохих отношений между ними.

Кроме Берлина и Парижа, Корчак посетил еще Лондон; см. примечание 139.

О сестрах Эрне и Фриде и их брате Вальтере Корчак писал в одном из писем из Берлина (Społeczeństwo, 1907).

Корью болели дети Дома сирот летом 1940 г., во время последнего летнего отдыха в лагере «Розочка»; см. примечание 106.

Эстерка Виногронувна (1915–1942), студентка биологического факультета Варшавского университета; наделенная большим художественным талантом, она была режиссером спектаклей в Доме сирот.

Высказывание политика генерала Славоя Фелициана Складковского (1885–1962), по специальности врача. В 1926–1929 и 1930–1932 гг. – министр внутренних дел, с 1936 г. совмещал этот пост с портфелем премьер-министра.

В Доме сирот организовывались занятия для воспитанников, которые велись по специальным дидактическим материалам, разработанным сотрудниками Дома; вступительные лекции читали приглашенные гости.

Кфар Гелади/Гилади – основанный в 1916 г. кибуц в Верхней Галилее, на границе с Ливаном, известный Корчаку по его поездке туда.

Некоторые из упомянутых территорий должны были стать или стали местами переселения евреев. Биробиджан, город на Дальнем Востоке в Советской России, куда с 1928 г. переселяли евреев; в 1930 г. там был создан Национальный район, позже получивший статус Автономной Еврейской национальной области; ранее подобные планы касались Крыма. Лозунг «Евреи – на Мадагаскар», который выдвигался также и в Польше, касался более ранней французской инициативы. В XIX веке, в начале сионистского движения, в расчет принимали Уганду, но в конце концов, после так называемой Декларации Бальфура от 1917 г., реальным местом создания Еврейского государства стала Палестина, с 1922 г. – официальная подмандатная территория Великобритании.

«Городу и миру» (лат.) – всем вокруг.

Традиционная субботняя запеканка в еврейской кухне.

Под этим адресом, в бывшем приюте Св. Станислава Костки, в гетто размещался Главный дом-убежище, организованный в начале войны слиянием прежнего Главного дома-убежища (для детей школьного возраста; Вольска, 18) и Дома опеки для покинутых детей иудейского вероисповедания (для детей младшего возраста; Лешно, 127).

Корчак болел тифом в начале 1920 г., мобилизованный в армию во время польско-советской войны.

Регина Шавельсон (в браке Грос), одна из первых воспитанниц Дома сирот; после эмиграции в США поддерживала контакт с Домом; сохранилось письмо Корчака к ней (он писал ей: «Дщерь моя») от 1932 г.

Есть некоторые данные о судьбе Бронислава Гельблата – участник польско-советской войны, эмигрировал с братом в Аргентину; Майера (Марио, Макса) Кулявского – сотрудник «Малого обзора» (Mały Przegląd), газеты Корчака для детей, эмигрировал в Чили; Шейвача/Сейвача – он женился на воспитаннице Дома сирот Цесе Наимской; а прежде всего – о Берле-Леоне Глузмане. О его судьбе (он эмигрировал в Канаду) и сохранившейся коллекции памятных вещей из Дома сирот см.: Ольга Медведева-Нату «“Пусть жизнь их будет легче…” О Януше Корчаке и его воспитаннике» (Olga Medvedeva-Nathoo, “Oby im życie łatwiejsze było…” O Januszu Korczaku i jego wychowanku. – Poznań, 2012.)

Казимеж Пшерва-Тетмайер, «Верую» (Credo); Корчак, в частности, цитировал это стихотворение в крупном очерке под названием «Аснык и Тетмайер» («Странник» (Wędrowiec), 1901). В январе 1940 г. он участвовал в похоронах Тетмайера на кладбище Повонзки в Варшаве.

Морис Метерлинк (1862–1949), бельгийский писатель; в числе его произведений – Жизнь пчел, 1903, Разум цветов, 1922, Жизнь термитов, 1927.

Профессор Людвик Станислав Пашкевич (1878–1967), патоморфолог; выпускник, а с 1924 г. – профессор Варшавского университета; товарищ Корчака по студенческим годам (они учились в одно и то же время, в 1899–1904 гг.; в 1907–1908 гг. Пашкевич, как и Корчак, был на стажировке в Берлине).

На Жолибоже Корчак бывал, навещая знакомых и друзей в домах Варшавского жилищного кооператива. За Жолибожем – на Белянских Полях (позднее площадь Конфедерации) – с 1928 г. размещался «Наш дом».

Город, откуда происходит семья Гольдшмидтов, дедов Корчака, и их детей.

В Доме сирот организовывали открытые представления для детей, в том числе кукольные.

Медова, 15 и 19 – адреса проживания семьи Гольдшмидт в детстве Корчака, в 1882–1887 гг. Представления (вертеп), скорее всего, разыгрывали в приюте при монастыре монахов-доминиканцев, улица Фрета, 10.

С 1923 г. в Доме сирот (с 1928 г. – в «Нашем доме») действовала так называемая Бурса для бывших воспитанников, а позднее – для всех заинтересованных лиц. Ежедневная работа в пользу Дома сирот в течение нескольких часов и участие в еженедельных педагогических семинарах предполагали проживание «бурсистов». Бурса продолжала свою работу и в гетто.

Устройство для записи и воспроизведения речи.

Иван Петрович Павлов (1849–1936), русский физиолог; провел знаменитые исследования рефлексов в 1904 г.

Непонятная запись, возможно, речь шла о взвешивании детей (но 15 мая – это пятница, а дальше речь идет о субботнем взвешивании, см. ниже).

Изделия известной варшавской посудной фирмы, основанной в 1824 г. Иосифом Фраже.

Бартоломе Эстебан Мурильо (ок. 1617–1682), Юный св. Иоанн Креститель с ягненком, галерея живописи в Музее истории искусств (Kunsthistorisches Museum) в Вене. Теодор Ригер (Рыгер) (1841–1913), скульптор, автор аллегорических композиций; дядя Леона, школьного друга Корчака.

Цецилия Гольдшмидт, урожденная Гембицкая (1854?–1920), в браке с 1874 г.; когда болезнь мужа существенно ухудшила материальное положение семьи, она оказалась весьма предприимчивой – открыла пансион для учеников. До конца жизни жила с сыном и вела его хозяйство; см. также примечание 60.

Николай Михайлович Карамзин (1766–1826), русский историк, писатель. О русской школе Корчака см. примечание 138.

Непонятно, почему в этом месте Дневника появляются записи от февраля о Главном доме-убежище. Сохранились – но только в послевоенной копии – и другие краткие записки Корчака с Дзельной, тоже озаглавленные Краткие записки (перепечатаны в Myśl pedagogiczna Janusza Korczaka. Nowe źródła, 1983).

Доцент доктор Хенрик Брокман (1886–1976), педиатр, после Второй мировой войны – профессор Лодзинского университета. Майор доктор Тадеуш Ганц (Радваньский) (1879–1972), с января 1942 г. – комиссар по делам борьбы с эпидемиями. Исаак/Изидор Лифшиц (1881–1944), врач-педиатр. Доктор Мариан (Моисей) Майзнер (1895–1942), педиатр, директор Главного дома-убежища, ранее приюта на улице Лешно, 127. Доктор Наталия Зильберласт-Зандова (1883–1942), невролог, общественная деятельница (в том числе в Ассоциации польских женщин-врачей); как член общества «Помощь сиротам» лечила и воспитанников Дома сирот.

«…семья Хмеляж жила на улице Дзельной, они тактично заманивали Доктора и заставляли съесть сытный обед (они все погибли, убитые немцами)». См.: Stella Eliasbergowa. Czas zagłady / Wspomnienia o Januszu Korczaku.

Часть 1917–1918 гг. Корчак провел в Киеве среди тамошней польской диаспоры (раньше, в конце 1915 г., он приезжал туда на несколько дней в отпуск); его киевских впечатлений касаются Воспитательные моменты, 1919.

Магдалена (Миндла) Рейнерова, урожденная Гольдшмидт, подробных сведений нет; по воспоминаниям внучки, она помогала Корчаку материально во время его заграничных путешествий.

Здесь: закуска (от франц. fourchette – вилка).

Газета – «Еженедельник Дома сирот»; с 1913 г. служила для подведения итогов дня; материалы (в том числе информационные сводки, например о делах, которые рассматривал товарищеский суд, и о суммах штрафов по судебным решениям) подготавливались в письменном виде и зачитывались на общем собрании-встрече всех обитателей Дома в субботние утра.

В ночь на 24 мая немцы застрелили сотрудников коллаборационистского Управления по борьбе с ростовщичеством и спекуляцией; неофициальное название Управления – «Тринадцать» (от занимаемого на улице Лешно здания под номером 13).

Блюдо еврейской кухни, разновидность пудинга, известное в различных вариантах, в том числе в сладком виде.

Эдвард Кобринер, юрист, экономический и общественный деятель, активный член общества «Помощь сиротам»; в гетто – вице-председатель Отдела снабжения Еврейского совета. Гершафт – возможно, Адам Абрахам Гершафт (1886–1942), художник-скульптор, сотрудник Отдела снабжения; или Казимеж Гершафт, памятная записка которого «По вопросу реорганизации социальной опеки» от июня 1941 г. сохранилась в конспиративном Архиве Варшавского гетто. Ежи Крамштык (1888–1942/43), экономист, промышленник; работал в Отделе топлива Еврейского совета. С известной и заслуженной семьей Крамштыков у Корчака были многочисленные связи; см., например, примечание 87.

Ротшильды – происходящий от предка, жившего в XVI веке, род еврейских финансистов и филантропов.

Ксендз Марцелий Годлевский (1865–1945), с 1915 г. настоятель костела Всех Святых на пл. Гжибовской; до Второй мировой войны он был известен своими антисемитскими взглядами, во время оккупации осуществлял помощь евреям. По рассказу одного из ксендзов, воспитанники Дома сирот пользовались садом при костеле.

Отец Ружи и Хенрика: см. примечания 91 и 206. Angina pectoris – см. примечание 117.

Иван Андреевич Крылов (1769–1844), русский писатель, автор известных басен.

Построенный в шестидесятых годах XIX века небольшой замок в Аллеях Уяздовских, 6a, на углу улицы Пенкной, в 1900 г. купила семья лодзинского промышленника Израэля Познанского.

Подразделением Еврейского совета был Отдел здравоохранения, которому подчинялись и Санитарные колонны. С сентября 1941 г. при Отделе действовал возглавляемый профессором Людвиком Гиршфельдом Центральный совет здравоохранения (ранее Комиссия здравоохранения при Врачебной палате, улица Лешно, 3), созданный по причине эпидемиологической угрозы, в числе его членов была и доктор Брауде-Хеллерова.

Злобная (идиш).

Варшавские педиатры, также организаторы врачебных союзов, общественники: Людвик Андерс (1845–1920), основатель журнала «Обзор педиатрии» (Przegląd Pediatryczny); Ян Виталис Бончкевич (1862–1932); Юлиан Крамштык (1851–1926), с 1878 г. связанный с клиникой Берсонов и Бауманов – сначала как городской врач, позже – ординатор и руководитель поликлиники.

Повесть печаталась выпусками с продолжением в журнале Głos (1904–1905), в книжном издании вышла в 1906 г.

Хенрик Азрилевич, работал в канцелярии Дома сирот.

Первую часть тетралогии Как любить ребенка – Ребенок в семье Корчак писал во время Первой мировой войны.

Абрахам Гепнер (1872–1943), купец, экономический и общественный деятель, филантроп; активный член общества «Помощь сиротам» с самого начала его существования.

На каникулах в Наленчове маленький Хенрик Гольдшмидт познакомился с Болеславом Прусом.

Подробности неизвестны; на площади Гжибовской и в ее окрестностях еще в ноябре 1904 г. проходили крупные демонстрации, которые были кроваво подавлены.

В то время полковник доктор Мечислав Кон (1894–?), после войны – бригадный генерал М. Ковальский. Один из руководителей Отдела здравоохранения Еврейского совета (его воспоминания о контактах с Корчаком: Niepokorny / Wspomnienia o Januszu Korczaku; oprac. Bolesław Milewicz i Ludmiła Barszczewska. – Warszawa, 1981; там же приведены и другие воспоминания военного времени о Корчаке).

Вторая часть

Сегодня понедельник. С восьми до девяти – беседа с бурсистами. Вообще-то прийти может любой, кто хочет. Лишь бы не мешал.

Вот какие темы мне дали на выбор.

1. Эмансипация женщин.

2. Наследственность.

3. Одиночество.

4. Наполеон.

5. Что такое долг.

6. О профессии врача.

7. Дневник Амиэля[103].

8. Из воспоминаний пана доктора.

9. О Лондоне.

10. О Менделе.

11. Леонардо да Винчи.

12. О Фабре.

13. Чувства и разум.

14. Гений и его окружение (взаимное влияние).

15. Энциклопедисты.

16. Как разные писатели по-разному писали.

17. Национальность – народ. Космополитизм.

18. Симбиоз.

19. Зло и злоба.

20. Свобода. Судьба и свободная воля.

Когда я редактировал «Малы Пшегленд»[104], только две темы притягивали молодежь: коммунизм (политика) и сексуальные вопросы.

Подлые, позорные годы – разлагающиеся, никчемные. Довоенные, лживые и ханжеские. Проклятые.

Не хотелось жить.

Грязь. Вонючая грязь.

Пришла буря. Воздух очистился. Дыхание стало глубже. Кислорода прибавилось.

***

Шимонеку Якубовичу я предлагаю рассказик из цикла «Дивные деяния».

Назовем эту планету Ро, а его назовем профессором, астрономом или как вам захочется. И назовем обсерваторией то место на планете Ро, где профессор Зи ведет свои наблюдения.

Название прибора на нашем несовершенном языке будет длинным: астропсихомикрометр, или измеритель мельчайших психических волнений звезд.

В переводе на наши земные обсерватории профессор пользовался телескопом, который звоночком давал знать, что творится тут и там во Вселенной. Возможно, этот сложный инструмент выводил картинки на экран или записывал колебания, как сейсмограф.

Да это и неважно.

Важно то, что ученый с планеты Ро имел возможность регулировать психическую энергию и превращать тепловое излучение в духовное, точнее говоря – моральное.

Ну да. Если моралью называть гармонию восприятия и уравновешенность чувств.

Напрашивается еще одно сравнение: радиоаппаратура, которая передает не пение и музыку или военные сводки, а лучи душевной гармонии. В жизни звезд не только нашей Солнечной системы.

Порядка и радости.

И вот сидит профессор Зи опечаленный и думает:

«Эта беспокойная искорка – Земля – снова кипит. Хаос, беспокойство, отрицательные чувства снова берут верх и царят на ней. Бедная, болезненная и грязная там жизнь. И ее беспорядок нарушает ход времени и ощущений…»

Стрелка снова дрогнула. Линия страдания подскочила вверх.

– Раз, два, три, четыре, пять.

Астроном Зи нахмурился.

«Прервать ли эту неразумную игру? Эту кровавую забаву? У существ, живущих на Земле, есть кровь. И слезы. Они стонут, когда им больно. Разве они не хотят быть счастливыми? Они блуждают и не могут найти дорогу? Темно у них там, и вихри, и метель их слепит.

Стрелка быстро отмечает все новые потрясения.

«Неправедно использованное железо карает. Но вместе с тем направляет, образовывает, готовит дух к новым свершениям и открытиям. На той далекой искорке есть водоемы. Из убитых деревьев вы построили плавучие дома, окованные железом. Какой труд. Неугомонные, беспомощные, но способные.

И крыльев у них пока нет. Какими же гигантскими кажутся им высота полетов и пространство океанов».

Дзинь. Дзинь.

«И вместо того, чтобы радоваться сердцем, песней, совместным слаженным трудом, вместо того, чтобы связывать нити, они плачут, мечутся и рвут их.

Так как мне поступить? Остановить их – это навязать им путь, до которого они не доросли, непосильный труд и цель выше того понимания, на которое они сегодня способны. Наверняка именно так они и поступают. Рабство, принуждение, насилие. Все то, что смущает, язвит и оскорбляет».

Профессор Зи вздохнул. Закрыл глаза. Приложил острие астропсихомикрометра к груди и слушал.

А на Земле шла война. Пожары, руины, развалины. Человек, ответственный за Землю и ее создания, не знает об этом или только про себя знает и понимает.

Над планетой Ро (а может быть, Ло) все было заполнено синевой, запахом ландышей и сладостью вина.

Как снежинки, кружились окрыленные чувства, распевая песнь за песней, нежные и чистые.

Земля наша еще молода. А начало – это болезненное усилие.

***

Из дневников, которые они дают мне читать.

Марцелий пишет:

«Я нашел перочинный ножик. Пожертвую бедным пятнадцать грошей. Я дал себе такой обет».

Шлама:

«Дома сидит вдова и плачет. Может, старший сын принесет что-нибудь контрабандное. И не знает, что жандарм ее сына застрелил… А вы знаете, что скоро все будет хорошо?»

Шимонек:

«Мой отец сражался за каждый кусок хлеба. Хоть отец и был занят весь день, но он меня все же любил».

(И два потрясающих воспоминания.)

Натек:

«Шахматы выдумал персидский мудрец или царь».

Метек:

«Этот сидур[105], который я хочу переплести, это память о моем брате, он умер, а получил [он] его от брата из Палестины, на конфирмацию».

Леон:

«Мне нужен был ящик для разных сувениров. Герш хотел продать полированный ящик за три злотых с полтиной». (Запутанная история сделки.)

Шмулек:

«Я купил гвоздиков на двадцать грошей. Завтра у меня будут большие расходы».

Абусь:

«Стоит мне посидеть в сортире подольше, так они сразу говорят, что я эгоист. А я хочу, чтобы меня любили». (Эту проблему я знаю по тюрьме.)

Я составил клозетный тариф.

1. Сходить по-маленькому – нужно поймать пять мух.

2. По-большому, вторым классом (ведро – табуретка с дыркой) – десять мух.

3. Первым классом, в унитаз – пятнадцать мух.

Один спрашивает:

– А можно я потом заплачу (мухами), мне очень нужно.

Второй:

– Да делай, что тебе надо… я за тебя наловлю.

Одна муха, пойманная в изоляторе, считается за две.

– А считается, если пойманная муха улетит?

…Как есть – так есть. Но мух мало.

…Вот так у меня двадцать лет назад в Гоцлавеке[106] дошкольники истребили клопов.

Добрая воля общества – это сила.

Эвтаназия

Храм окутал своими ритуалами рождение, брак и смерти.

Ритуал поклонения сосредоточил всю духовную жизнь человека, попутно регулируя даже хозяйственную жизнь своей паствы.

Когда люди отвергли (и почему, в самом деле, так резко?) детские, уже тесные и короткие одежки, наивные и многократно залатанные – овечки! – Храм разросся и распался на разные учреждения.

Вот уже и строительство не только домов для служения Богу. Первыми, ясное дело, Франция и Париж возвели современную Вавилонскую башню. Называется она Эйфелева башня.

Здания школ и светских университетов, театров, музеев, концертных залов, крематориев, гостиниц, стадионов – больших, замечательных, гигиеничных и современных. Уже лекция по радио, а не только проповеди и речи жрецов.

Библиотеки, пресса, книжные магазины, а не только книга или свиток Священного Писания на алтаре и лавка с амулетами.

Врач – мощное здание медицины. Уже не молитва жреца защищает от чумы.

На град и наводнения, пожары и мор есть медицинские и прочие страховки.

Социальная служба там, где прежде действовала милостыня – лепта вдовицы.

Скульптура и живопись на полотне и холстах в картинных галереях, а не только на фресках, плафонах и на стенах храмов.

Метеорологические институты вместо молебнов.

Больница выросла из Храма.

Все в нем помещалось и из него брало начало.

Биржа регулирует цены, а не площадь перед Храмом.

Международные конгрессы ученых профессионалов и многочисленные журналы, а не переписка и взаимные визиты, дискуссии и банкеты левитов[107].

Дипломатия столь же эффективно, как и молитвы, защищает от войны.

Кодексы – уголовный, гражданский, торговый – это бывшие десять заповедей и многочисленные к ним комментарии.

Тюрьма – это бывшие монастыри. Приговоры – отлучение.

Повзрослел, но не поумнел и не смягчился современный человек.

Во времена оны все было в Храме, все торжественное, церемониальное, мудрое, красивое и гуманное, человечное. За его пределами – просто тягловый скот, замученный вечной пахотой, растерянный, беспомощный.

Однако и сегодня даже белоснежные вершины развития и знания свои наиважнейшие деяния опирают на таинства крещений и браков и обрядов, связанных с годиной кончины для одних и наследованием для переживших.

Совсем недавно, прямо-таки вчера, появились они на столе переговоров как таковые: рост населения или контроль за рождаемостью, дискуссии о совершенном браке и – эвтаназия.

Убить из сочувствия имеет право тот, кто любит и страдает. Потому что ему самому жить не хочется. Через малое время так и будет.

Странно, что на языке так и вертится поговорка:

«За компанию и цыган повесился».

Когда после возвращения сестры из Парижа предлагал ей совместное самоубийство, это не было идеей или программой банкрота. Напротив. Мне не хватало места на свете и в жизни.

Cui bono[108], чего ради нужны мне еще два десятка лет? Вина моя, может быть, в том, что потом я не повторил этого предложения. Сделка не состоялась ввиду расхождения во мнениях. Когда в тяжкие часы я размышлял над проектами умерщвления (усыпления) обреченных на смерть еврейских младенцев и стариков, я понимал это как убийство больных и слабых, убийство тех, в ком нет еще сознания.

(Мне рассказывала медсестра в приюте для раковых больных, что она всегда ставила у кровати больного убойную дозу лекарства и говорила:

– Принимать не больше чайной ложечки, потому что это яд. Ложечка снимет боль как лекарство.

И на протяжении всех лет ее работы ни один пациент не решился принять убийственную дозу.)

Как это будет выглядеть в будущем?

Некое учреждение, как же может быть иначе? Солидное крупное учреждение. Большой зал и маленькие кабинеты. Письменный стол. Юристы, врачи, философы, коммерц-советники, разного возраста и профессий.

Проситель подает заявление. Каждый имеет право. Может, введут тьму ограничений, чтобы не подавали заявления легкомысленно или для виду, ханжески, чтобы ввести власти в заблуждение или шантажировать собственную семью.

Заявление с просьбой о собственной смерти может быть попыткой оказать давление.

– Вернись ко мне, возлюбленная жена, потому что вот она, квитанция о приеме заявления о смерти.

– Дай, папа, денежку на веселую жизнь.

– Если вы мне не дадите аттестат, вас же совесть замучает, я вам всю жизнь отравлю.

Стало быть:

Заявление принимать только по установленной форме на бумаге определенного вида. Скажем, на греческом языке или на латыни. Приложить к заявлению список свидетелей. Может быть, оплата гербового сбора. Возможно, с платой четырьмя ежеквартальными взносами, или тремя ежемесячными, или семью недельными.

Заявление должно быть обоснованным:

«Не хочу жить, потому что болезнь, финансовая катастрофа, потому что уныние, пресыщенность, потому что предал отец, сын, друг. Прошу провести процедуру в течение недели, без проволочек».

Кто-нибудь собирал истории и переживания, признания, письма, дневники в лагерях, тюрьмах, у заключенных, живущих под угрозой смертного приговора, накануне тяжелой битвы на фондовых биржах и в игорных домах?

Заявление принято. Формальности завершены. Начинается дознание по образцу судебного.

Медицинский осмотр. Советы психолога. Возможно, исповедь или психоанализ.

Дополнительные беседы со свидетелями.

Определение и перенос сроков.

Специалисты и эксперты.

Отказ или приостановление исполнения решения.

Или эвтаназия на пробу. Бывает же, что человек, один раз попробовавший чар и роскоши самоубийства, не возобновляет потом таких попыток до глубокой старости.

Говорят, что одно из испытаний при посвящении во франкмасоны как раз и состоит из попытки такого неудачного прыжка в неведомое.

Место совершения. Это уже мое изобретение: по истечении пресекательного срока.

Или же:

– Езжай туда-то и туда-то – там ты получишь желаемую смерть.

– Ты получишь то, о чем просишь, через десять дней, в такой-то час утра или вечера.

«Просим власть предержащих оказывать помощь предъявителю сего на суше, воде и в воздухе».

Все выглядит так, словно я шучу. Нет, не шучу.

Есть вопросы, которые, словно кровавые лохмотья, лежат поперек тротуара. Люди переходят на другую сторону улицы или отворачиваются, чтобы не видеть.

Я поступаю точно так же.

Там, где речь идет о принципах, а не об умирающем от голода нищем, там нельзя. Это не один или сто нищих в тяжкий год войны, но миллионы людей в течение многих столетий.

Здесь нужно прямо в глаза.

Моя жизнь была трудной, но интересной. Об этом я как раз в юности просил Бога:

– Дай мне, Боже, тяжелую жизнь, но прекрасную, богатую, возвышенную.

Когда узнал, что о том же просил Словацкий, мне стало неприятно, что это не я придумал, что у меня был предшественник[109].

Когда мне было семнадцать лет, начал писать роман Самоубийство. Герой ненавидел жизнь, боясь безумия.

Я панически боялся сумасшедшего дома, куда моего отца несколько раз направляли.

И вот я, сын сумасшедшего. Стало быть, отягощенная наследственность.

Уже пару десятков лет и посейчас эта мысль временами терзает меня.

Я слишком люблю свои безумства, чтобы не пугала меня мысль, что кто-то против моей воли будет пытаться лечить меня.

Здесь я должен написать: часть вторая. Нет. Это все вместе, только речи у меня многословные. Но я не умею говорить лаконично.

***

15 июля 1942 года. Неделя перерыва в дневнике, совершенно ненужного

Со мной такое бывало, когда я писал Как любить ребенка. Были времена, когда я писал на постое, на лугу, под сосной, на пне. Все важно, и если я не запишу все это, то забуду. Невосполнимая потеря для человечества.

Иногда не писал по месяцу: зачем валять дурака? Мудрые вещи знают сотни людей. Когда придет пора – тебе скажут, что важно, введут тебя в жизнь. Не Эдисон[110] изобретал свои приборы – они словно висели на веревке, как белье сушится на солнце. Он только снял их со шнура.

Точно так же – Пастер, точно так же – Песталоцци. Это все уже есть, нужно только высказать.

И так в каждом вопросе.

По чистой случайности этот, а не тот первым шагает в горние выси.

Я долго не мог понять, чем сегодняшний сиротский приют отличается от других, от прежнего нашего.

Детский дом – казармы. Знаю.

Детский дом – тюрьма. Да.

Детский дом – улей, муравейник. Нет.

Детский дом теперь стал домом престарелых. У меня в изоляторе сейчас семь постояльцев, из них трое новеньких. Возраст пациентов – от семи лет до Азриила шестидесяти лет, который постанывает, сидя на кровати, свесив ноги, опираясь на подлокотник кресла.

Утренние разговоры детей – результаты измерения температуры. Сколько у меня, сколько у тебя. Кто чувствует себя хуже. Как кто провел ночь.

Санаторий для капризных, влюбленных в свою болезнь богатых пансионеров.

Леон в первый раз в своей жизни упал в обморок. Теперь допытывается, что такое с ним приключилось.

Дети бродят по дому. Нормальная у них только кожа. А под ней скрываются усталость, уныние, гнев, бунт, недоверие, обида, тоска.

Болезненная серьезность их дневников. В ответ на их откровения я делюсь своими с ними на равных. Совместный наш опыт – их и мой. Мой, возможно, более водянистый, разбавленный, а кроме этого – все то же самое.

Вчера я понял, пока считал по головам персонал с улицы Дзельной, суть их солидарности.

Они ненавидят друг друга, но никто не позволит хоть пальцем тронуть другого.

– Не лезь к нам. Ты чужой, враг. Если даже что-нибудь полезное нам сделаешь, так и то лишь для виду и нам во вред.

Умерла самая самоотверженная сиделка. Виттлинувна[111]. Туберкулез.

Рундо[112] – Виттлин. Две: школа – изолятор. Растворяется «соль земли», остается навоз.

Что из него вырастет?

«Труднее хорошо прожить день, чем написать книгу»[113].

Каждый день, а не только вчерашний, это книга – толстая тетрадь, глава, которой хватит на годы.

Как невероятно долго человек живет.

Цифры Писания – не нонсенс: Мафусаил действительно жил около тысячи лет.

***

1942 год. В ночь на 18 июля

В первую неделю последнего пребывания в летнем лагере в Гоцлавеке – потому что ели хлеб неведомого состава и выпечки – коллективное отравление детей и части персонала.

Диарея. Кал кипел в горшках, на поверхности смолистой жидкости образовывались пузыри, которые, лопаясь, источали сладковато-гнилостный запах, терзая не только обоняние, но проникая в горло, глаза, уши, мозг.

Сейчас нечто подобное, только рвота и водянистый стул.

В течение ночи мальчики потеряли восемьдесят кило, примерно по килограмму на каждого, девочки – шестьдесят кило (чуть меньше).

Желудочно-кишечный тракт у детей работает под высоким давлением. Как мало нужно, чтобы спровоцировать катастрофу. Может, противодизентерийная вакцина (пять дней назад), может, молотый перец, добавленный по французскому рецепту к несвежим яйцам пятничного «паштета».

Наутро вес у мальчиков не возместил потерь ни на килограмм.

Помогал я этим стонущим от боли и страдающим от рвоты почти в темноте – известковая вода (разведенный зубной порошок) в любых количествах, кто сколько хочет, кувшин за кувшином. Кроме того, некоторым – наркотик (от головной боли), наконец, для персонала, экономно, – морфин.

Один укол кофеина из-за обморока у истеричного нового воспитанника. Его мать, страдающая выпадением изъязвленного кишечника, не решалась умереть, пока не отдаст мальчика в интернат.

Мальчик не решался уходить в интернат, пока мать не умрет. Наконец он сдался. Мать успешно умерла; ребенок страдает укорами совести. В болезни он подражает матери: стонет (кричит), что ему больно, что душно, потом – что ему жарко, наконец, что умирает от жажды:

– Воды!

Я хожу по палате. Превратится ли эта истерика в коллективную истерию? Могло быть и так!

Победило доверие детей к руководству. Они верили, что им ничего не грозит, если доктор спокоен.

А я был не так уж и спокоен. Но то, что я наорал на непослушного пациента и пригрозил спустить его с лестницы, доказывало, что рулевой уверен в себе. Это важно: орет – значит, знает, что делает.

Назавтра, то есть вчера, – представление. Почта Тагора[114]. Признание публики, рукопожатия, улыбки, попытки завязать сердечный разговор. (Жена председателя[115] после представления прошлась по всему дому и сказала, что здесь тесно, но гениальный Корчак доказал, что и в мышиной норе может творить чудеса.)

Поэтому дворцы передали другим.

(Мне вспомнилось помпезное торжество по поводу открытия детского сада в доме рабочих на Гурчевской с участием пани Мостицкой – той, другой[116].)

Какие они смешные.

Что произошло бы, если б вчерашние актеры продолжали сегодня играть свои роли?

Ежи казалось бы, что он – факир.

Хаимчику – что он на самом деле врач.

Адеку – что он королевский бургомистр.

(Может быть, хорошая тема для беседы с бурсистами в среду – «иллюзии» и их роль в жизни человечества…)

***

Сейчас иду на Дзельную.

Тот же день. Полночь.

Если бы я сказал, что не написал ни одного стихотворения в жизни, когда не хотел, это была бы чистая правда. Но правда и то, что я все писал только из-под палки.

Я был ребенком, «который часами может играть один», ребенком, о котором никто не знает, дома ли он.

Кубики (кирпичики) я получил, когда мне было шесть лет; играть с ними я перестал в четырнадцать.

– Как тебе не стыдно? Такой здоровый мужик. Взялся бы за что-нибудь умное. Читай. Но кубики – тоже…

В пятнадцать лет я впал в безумие яростного чтения. Мир исчез из виду, только книга существовала там…

Я много говорил с людьми: со своими сверстниками и с намного более старшими, взрослыми. В Саксонском саду у меня были партнеры-старики. Мной восхищались. Философ.

Я разговаривал только с самим собой.

Потому что говорить и разговаривать – не одно и то же. Переодевание и раздевание – это две разные вещи.

Я раздеваюсь наедине с собой и говорю наедине с собой.

Четверть часа назад я закончил свой монолог в присутствии Генека Азрилевича. И впервые в жизни, наверное, решительно сказал себе:

– У меня склад ума исследователя, а не изобретателя.

Исследовать, чтобы знать? Нет. Исследовать, чтобы найти, добраться до самой сути? И это не так. Наверное, исследовать, чтобы задавать все новые и новые вопросы. Вопросы я задаю людям (младенцам, старикам), фактам, событиям, судьбам. Меня не увлекает честолюбивый поиск ответа, я хочу перейти к другим вопросам, необязательно на ту же тему.

Мать говорила:

– У этого мальчика ни на грош самолюбия. Ему все равно, как он одет, играет ли с детьми своего круга или с ребятами дворника. Ему не стыдно играть с малышней.

Я вопрошал свои кубики, детей, взрослых: «Кто вы?» Игрушек я не ломал, меня не волновало, почему у лежащей куклы глаза закрыты. Не механизм, но суть вещей – вещь сама по себе.

Если я пишу дневник или мемуары, я должен говорить, а не разговаривать.

***

Я возвращаюсь к эвтаназии.

Семья самоубийцы.

Эвтаназия по требованию.

Безумный, недееспособный – неспособный решать сам за себя.

Нужен кодекс с тысячей статей. Жизнь их продиктует. Важен принцип: что можно, что следует.

На удаленном острове, красивом, благодушном, сказочном, в прекрасном отеле, гостевом доме самоубийца разыгрывает партию. Стоит ли жить?

Сколько дней или недель требует принятие решения? Жизнь по образу и подобию сегодняшних магнатов? Может, работа?

Прислуга в отеле. Дежурства. Работа в саду.

– Даты вашего пребывания у нас?

– Куда он девался?

– Уехал.

На соседний остров или на морское дно.

Может, сказать так:

– Смертный приговор будет приведен в исполнение через месяц, даже вопреки твоей воле. Потому что ты подписал согласие, контракт с организацией, договор с жизнью, которой ты жил до сей поры. Тем хуже для тебя, если ты не вовремя спохватишься.

Или смерть-избавление приходит во сне, в бокале вина, в танце, под аккомпанемент музыки, внезапная и неожиданная.

– Я хочу умереть, потому что люблю.

– Я хочу умереть, потому что ненавижу.

– Умертвите меня, потому что я не могу ни любить, ни ненавидеть.

Все это существует, но в безрассудном, язвящем, грязном хаосе.

Умерщвление за плату, корысти ради, для удобства, для упрощения.

Сильнее всего с вопросом смерти связана стерилизация, предотвращение и прерывание беременности.

В Варшаве тебе разрешено иметь одного ребенка, в маленьком городке – двоих, в деревне – троих, на границе – четверых, в Сибири – десятерых. Выбирай.

Можно жить, но бездетным.

Можно жить, но неженатым.

– Хозяйствуй один, плати налог исключительно за себя.

– Вот тебе пара. Выбери одну из десяти, из ста девушек.

– Тебе можно иметь двух самцов. Тебе разрешено иметь трех самок.

Возрадуйтесь: сколько рабочих мест, картотек, чиновников и учреждений.

(Железная машина работает, дает комнату, мебель, станки, продукты питания, одежду. Ваше дело – только все организовать.)

Новый способ обработки земли или скотоводства, или новые синтетические продукты, или колонизация недоступных нынче земель – экватора и полюсов. Вы можете увеличить количество жителей Земли до пяти миллиардов.

Достигнуто соглашение с новой планетой. Колонизация Марса, может, Луна примет новых иммигрантов. Может, наладим связь с более отдаленным соседом. Так что десять миллиардов людей, похожих на тебя и на меня.

Земля решает, кто, где, куда, сколько.

Современная война – это наивная и неискренняя перестрелка. Что гораздо важнее – новое переселение народов.

Программа России: скрещивать и перемешивать. Программа Германии – сосредоточивать себе подобных по цвету кожи и волос, форме носа, размеру черепа или таза.

Сегодня специалисты задыхаются от безработицы. Трагический поиск мисочки работы для врача и стоматолога.

Не хватает миндалин и аппендиксов – нечего удалять, нет зубов – нечего пломбировать.

Что делать? Что делать?

Есть – ацетонемия. Есть – pyloriaspasmus. Есть – angina pectoris[117].

Что будет, когда мы откроем, что туберкулез не только излечим, но что его лечит одна инъекция – внутривенная, внутримышечная, подкожная?

Сифилис – проба шестьсот шесть[118]. Чахотка – две тысячи пятьсот. Что будут делать врачи? Медсестры?

Что будет, когда алкоголь мы заменим каплей газа? Машинка номер 3. Цена – десять злотых. Гарантия на пятьдесят лет. Способ применения смотри на упаковке. Можно купить в рассрочку.

Полный дневной рацион – две таблетки иксбиона в день. Куда податься поварам и ресторанам?

Эсперанто? Одна газета для всех народов и языцей. Что делать лингвистам, и прежде всего переводчикам и преподавателям иностранных языков?

Радио – улучшенное. Самое чуткое ухо не сможет отличить живую музыку от консервированной.

Что делать, если сегодня нужны катастрофы, чтобы дать работу и цель в жизни всего лишь одному поколению.

Так нельзя, дорогие вы мои. Потому что это будет застой, какого свет не видел, духота, которой никто еще не захлебывался, – и уныние, которым никто никогда еще не страдал.

***

Тема для рассказа.

Завтра на радио стартует конкурс на звание мастера скрипичной игры, в течение года он будет исполнять ту или иную симфонию или дисфонию[119].

Мир приник к громкоговорителям.

Олимпиада, какой еще не было.

Болельщики маэстро с попугайского острова живут в трагическом неведении.

Последняя ночь.

Фаворит проиграл.

Они покончили с собой, не в силах пережить поражение любимца.

У Чехова есть рассказ: десятилетняя нянька хочет спать, поэтому душит крикливого младенца.

Бедная нянька: она не могла иначе. Я нашел способ. Я не слышу раздражающего кашля, игнорирую явно враждебное, провокационное поведение старого портного.

Не слышу. Два часа ночи. Тишина. Ложусь спать – на пять часов. Завтра днем досплю остальное. Хотел бы я как-нибудь упорядочить свою писанину. Это будет трудно.

***

21 июля 1942 года

Завтра мне исполняется то ли шестьдесят три, то ли шестьдесят четыре года. Отец пару лет все не мог собраться и оформить мне свидетельство о рождении. Из-за этого я пережил пару очень неприятных моментов. Мама назвала это преступной халатностью: будучи адвокатом, отец не должен был так медлить с оформлением свидетельства о рождении.

Имя мне дали в честь деда, а деда звали Герш (Гирш)[120]. Отец имел право назвать меня Хенриком, потому что его самого назвали Юзефом. И других детей дед назвал христианскими именами: Мария, Магдалена, Людвик, Якуб, Кароль[121]. И все-таки он колебался и медлил.

Я должен больше места посвятить отцу: я реализую в жизни то, к чему он стремился, к чему дедушка так мучительно рвался столько лет.

И мать. Когда-нибудь позже. Я и мать, и отец. Я много знаю и понимаю благодаря этому.

Прадед был стекольщик. Я рад: стекло дает свет и тепло.

Трудная задача – родиться и научиться жить. Мне остается куда более простая задача: умереть. После смерти может быть снова трудно; но я не думаю об этом. Последний год, или месяц, или час?

Я хотел бы умереть в сознании и сознательно. Я не знаю, что сказал бы детям на прощание. Я хотел бы сказать так много и так, чтобы у них была полная свобода в выборе пути.

***

Десять часов. Выстрелы: два, несколько, два, один, несколько. Может быть, это именно мое окно плохо затемнено?

Но я пишу, не отрываясь.

Напротив: легче становится полет (одиночный выстрел) мысли.

***

22 июля 1942 года[122]

Все имеет свои пределы, только наглое бесстыдство безгранично.

Власти велели освободить больницу на Ставках. А пани начальница должна принять на Желязной тяжелобольных со Ставок[123].

Что делать? Быстрое решение, энергичные действия.

У Хеллер-Крошчора[124] сто семьдесят пять выздоравливающих детей. Они решили больше трети этих детей перевести ко мне. Интернатов больше пятнадцати, но наш – поближе.

А то, что на протяжении полугода не было такого злодейства, которого эта пани не совершила бы в отношении больных, – для своего удобства, по глупости, из упрямства, – то, что она с дьявольским коварством боролась с моим гуманным и несложным для воплощения проектом, – это ничего…

В мое отсутствие в доме пани Элиасберг[125] она дает свое согласие, а пани Вильчинская приступает к выполнению этого требования, бесстыжего и в высшей степени вредного и для их детей, и для наших…

Плюнуть и уйти. Я давно уже взвешиваю эту идею. Дальше – петля, пушечное ядро у ноги.

(Снова вышло непонятно. Но я слишком устал, чтобы писать подробнее.)

***

Азрилевич умер сегодня утром. О, как же тяжела жизнь и как легка смерть.

***

27 июля 1942 года

Вчерашняя радуга.

Чудесный большой месяц над лагерем скитальцев.

Почему я не могу успокоить несчастный, безумный квартал?

Одно только коротенькое объявление.

Власти могли бы позволить.

В худшем случае – запретить.

Такой прозрачный план: декларируйте, выбирайте. Мы не даем на выбор легких путей. Пока надо отказаться от бриджа, от походов на пляж, от вкусных обедов, оплаченных кровью контрабандистов, – тоже.

Выбирайте: или в путь, или работа на месте.

Если вы остаетесь, вы должны делать то, что нужно будет переселенцам.

Близится осень. Им понадобятся одежда, обувь, белье, инструменты.

Кто захочет увильнуть – поймаем, кто хочет откупиться – мы охотно заберем его украшения, валюту – все, что имеет хоть какую-то ценность. А когда отдаст последнее – лишь бы поскорее отдал, – тогда снова спросим его:

– Здесь или там?

И что? Собственно говоря, что?

Лишь бы не пляж, не бридж и не милая дрема после прочитанной газеты.

Ты общественник? Да ради бога. До поры до времени можешь притворяться – мы притворимся, что верим. Вообще мы верим, пока нам это удобно и в то, что нам удобно. Прошу прощения: не в то, что удобно – в то, что включено в план.

Мы управляем гигантским предприятием. Имя ему – война. Мы работаем планово, послушно и методично. Ваши мелкие интересы, мечты, сантименты, капризы, претензии, обиды, аппетиты нас не касаются.

Да – мать, муж, ребенок, старушка, памятная мебель, любимое блюдо – это все хорошо, мило, трогательно. Но есть гораздо более важные вопросы. Будет время, мы и к этим вещам вернемся.

А пока, чтобы с этим вопросом не тянуть, нужно, может быть, немного резко и болезненно, и без всяких, так сказать, изысканностей и даже точности. Грубо вытесанная времянка.

Вы же сами вздыхаете: лишь бы все это закончилось! И мы тоже. Поэтому не мешайте нам.

Евреев – на восток. Тут уж не о чем торговаться. Не в бабке-еврейке дело[126], а в том, где ты нужнее: твои руки, мысль, время, жизнь. Бабка – это бабка. Нужно было найти какую-то зацепку, какой-то ключ, лозунг, пароль.

Не можешь ехать на восток – ты там умрешь. Стало быть, выбирай другое. Ты все должен выбрать сам и сам рискнуть. Потому что ведь мы для виду должны мешать, угрожать, преследовать и неохотно карать.

Ты назойливо лезешь с новой пачкой денег. У нас нет на это ни времени, ни желания. Мы не играем в войну – «в войнушку», нам приказано вести ее как можно быстрее и солиднее, по возможности – порядочно.

Работа никак не чистая, не приятная, не душистая. Поэтому нам нужно быть снисходительными к пока нужным нам работникам.

Один любит водку, другой – девушку, третий любить повыпендриваться, а другой, наоборот, боится и не верит в себя. Мы знаем: ошибки, недостатки. Но они вовремя пришли и отметились, а ты все философствовал и медлил, откладывал. Извините, но поезд должен курсировать по заранее утвержденному плану.

Вот железнодорожный путь.

Туда – итальянцы, французы, румыны, чехи, венгры. Сюда – японцы, китайцы, даже Соломоновы острова, даже людоеды. Крестьяне, горцы, горожане, интеллигенция.

Мы – немцы. Не в вывеске дело – в тарифе, в распределении продуктов.

Мы – железный каток, или плуг, или серп. Лишь бы из этой муки вышел хлеб. Выйдет, если не будете мешать. Скулить, бесить, заражать воздух.

Пусть даже вас иногда жалко, но мы должны (кнутом, палкой или свинцом) – потому что порядок должен быть.

Плакат.

«Кто сделает то-то и то-то – расстрел.

Кто не сделает того-то и того-то – расстрел».

Один сам напрашивается. Самоубийца? Ну что ж, ничего не поделать.

Другой не боится. – Привет! – Герой?

Имя воссияет в веках, но – с дороги, если иначе нельзя.

Третий боится – синеет от страха, поминутно бегает в сортир, дурманит себя табаком, выпивкой, женщинами – но упрямый, хочет все по-своему. Что с таким делать?

У евреев масса заслуг и способности. И Моисей, и Христос, и трудолюбие, и Гейне, и древняя нация, и Спиноза, и дрожжи прогресса, и первые, и щедрые. Все это правда. Но кроме евреев есть кто-то и что-то еще.

Евреи – важный вопрос, но потом вы поймете, завтра. Да, мы знаем и помним. Важный вопрос, но не единственный.

Мы не обвиняем. То же самое было с поляками, и то же самое творится, даже сейчас, с Польшей и Палестиной, с Мальтой, и Мартой [?], и с матерым пролетарием, с девицей и сиротой, с милитаризмом и капитализмом.

Но не все вместе. Должна быть некая очередь и некие пункты повестки дня.

Вам тяжко, и нам нелегко. Без накрытого стола, где во время оно можно было бы укрыться от докучливых дебатов.

Придется тебе, брат, выслушать программную речь Истории – о новой карте[127].

***

1 августа 1942 года

Когда картофельная ботва слишком разрасталась, по ней проезжали тяжелым катком, который давил ее в кашу, чтобы дать плодам в земле лучше вызреть.

***

Читал ли Марк Аврелий Соломоновы притчи? Его дневник так утешает[128].

***

Я ненавижу или, может быть, только стараюсь бороться с отдельными личностями. Такие вот Хеллеры, такие вот Гитлеры[129]. Я не обвиняю немцев: они работают или, скорее, логически и результативно планируют, – вот они и сердятся, что им мешают. Глупо мешают.

И я мешаю. Они даже снисходительны. Только устраивают облавы и велят стоять на месте – не шнырять по улицам и не путаться под ногами.

Они мне делают добро, потому что, шныряя и путаясь, я могу получить в голову шальную пулю. А так я безопасно стою под стеной и могу спокойно и внимательно смотреть и думать.

Вот я и думаю.

***

В Мышинце остался старый слепой еврей[130]. Он шел с тростью среди телег, коней, казаков и пушек. Какая жестокость – оставить слепого старика.

– Они хотели забрать его с собой, – говорит Настя. – А он уперся, что не уйдет, потому что некому сторожить синагогу.

Знакомство с Настькой я завел, помогая ей найти ведерко, которое забрал у нее солдат, обещал вернуть – и не вернул.

Я – слепой еврей и Настя.

***

Мне так мягко и тепло в постели. Очень трудно вставать. Но сегодня суббота – в субботу утром я взвешиваю детей перед завтраком. Наверное, в первый раз мне неинтересно, каким будет результат недели. Должно быть, они все же прибавили в весе. (Не знаю, почему вчера на ужин выдали сырую морковь.)

***

На месте старого Азрилевича – молодой Юлек. «Вода в боку». У него трудности с дыханием, но по другой причине.

Те же постанывания, движения, жесты, обида на меня, самовлюбленность и актерская жажда обратить внимание на себя; возможно, даже и месть за то, что я о нем не думаю.

Сегодня у Юлека первая спокойная ночь за неделю. У меня тоже.

***

У меня тоже. С того момента, когда день приносит столько враждебных и мрачных впечатлений и переживаний, сны совершенно пропали.

Закон равновесия.

Терзает день – утешет ночь. Удачный день – мучительная ночь.

О перине я написал бы монографию.

Крестьянин и перина.

Пролетарий и перина.

***

Я уже давно не благословлял мир[131]. Попробовал в эту ночь – не получилось.

Я даже не знаю, где я заблудился. Очистительное дыхание более или менее получилось. Но пальцы остались слабыми, энергия не протекала через них.

…Верю ли я в результативность? Верю, но не в мою. Индия! Свята Индия!

***

С каждым днем меняется облик квартала.

1. Уголовщина.

2. Зачумленные.

3. Токовище.

4. Сумасшедший дом.

5. Игорный дом. Монако. Ставка – голова.

***

Самое главное, что все это уже было.

Нищие, зависшие между уголовщиной и больницей. Кабальный труд: не только мышечное усилие, но и честь, девичья честь.

Униженные вера, семья, материнство.

Торговля всеми духовными благами. Биржа, где фиксируют, сколько весит совесть. Курс колеблется, как сегодня курс свеклы и жизни.

Дети живут в постоянной неуверенности в страхе. «Вот тебя жид заберет!», «Я тебя дядьке отдам!», «Вот тебя в мешок посадят и унесут!»

Сиротство.

Старость. Унижение и моральное увядание и разложение.

(Во время оно заслужить старость, заработать на нее было правильно. Сейчас силу и годы жизни покупают. И мерзавец имеет шанс дожить до седых волос.)

Панна Эстерка.

Панна Эстерка не хочет жить весело или легко. Она хочет жить в красоте – хочет, чтобы ее жизнь была прекрасной. Прощаясь с нами, передала нам почту.

Если она не вернется сюда и сейчас, потом мы встретимся в другом месте. Мы уверены, что она принесет другим столько же добра и пользы, сколько и нам.

***

4 августа 1942 года

1

Я полил цветы, бедные растения сиротского дома, растения еврейского приюта. Спекшаяся земля вздохнула.

За моими действиями следил охранник. Раздражают его или трогают эти мои мирные действия в шесть утра?

Он стоит и смотрит. Широко расставил ноги.

2

Прахом пошли усилия вернуть Эстерку. Не знаю, оказал бы я ей услугу или навредил и обидел, если бы мне удалось ее вернуть.

– Где она попалась? – спрашивает кто-то.

– Может, это не она, а мы попались (что остаемся).

3

Я написал в комиссариат, чтобы выслали Адика: он недоразвитый и злостно не реагирует ни на какие наказания. Мы не можем за какую-нибудь его пакость рисковать всем домом. (Коллективная ответственность.)

4

За Дзельную пока – тонну угля, Руже Абрамович[132]. Кто-то спрашивает, будет ли там уголь в безопасности.

В ответ улыбка.

5

Хмурое утро. Половина шестого утра.

Вроде бы нормальное начало дня. Я говорю Ханне:

– Доброе утро.

Она отвечает удивленным взглядом.

Прошу:

– Улыбнись!

Улыбки – больные, бледные, чахоточные.

6

Пили вы, господа офицеры, пили обильно и вкусно – за кровь, танцуя, позвякивали орденами – в честь позора, которого вы, слепые, не видели, вернее, притворялись, что не видите.

7

Мое участие в японской войне. Поражение – унижение.

В европейской войне. Поражение – унижение.

В мировой войне…

Не знаю. Как чувствует себя и чем чувствует себя солдат армии-победительницы…

8

Журналы, с которыми я сотрудничал, закрывали, запрещали, они банкротились[133].

Разоренный издатель покончил с собой[134].

А это все не потому что я еврей, а потому что я родился на Востоке…

Грустное утешение, что и роскошному Западу не так уж хорошо.

Могло бы стать утешением, но не стало. Я никому не желаю зла. Не умею. Не знаю, как это делается.

9

Отче наш, иже еси на небесех…

Молитву эту высекли в камне несчастье и голод.

Хлеб наш насущный.

Хлеб.

Ведь то, что я переживаю, уже было. Было.

Продавали имущество, одежду, за литр керосина, кило крупы, за рюмку водки.

Когда поляк-юнак[135] дружелюбно спрашивал меня, как я вырвался из блокады, спросил его, мог бы он чем-нибудь помочь в деле Эстерки.

Понятно, что нет.

Я поспешно сказал ему:

– Спасибо на добром слове.

Эта благодарность – бескровное дитя нищеты и унижения.

10

Я поливаю цветы. Моя лысина в окне – такая замечательная мишень?

У него карабин. Почему он стоит и спокойно смотрит?

Приказа не было.

Может, на гражданке он был деревенским учителем, может, нотариусом, подметалой в Лейпциге, кельнером в Кёльне?

Что бы он сделал, если бы я ему кивнул? По-приятельски помахал бы рукой?

Может быть, он даже не знает, что все так, как есть?

Он мог только вчера приехать издалека…

Томас Алва Эдисон (1847–1931), американский предприниматель, самоучка-изобретатель. Корчак охотно ссылался на него в своем творчестве, например: «Это тебе не нравится, так быть не должно. <…> А что делать? – Тяни, кавалер. Или выдумай, как Эдисон электричество» (Pedagogika specjalna, 1939).

Амалия Виттлин из персонала Главного дома-убежища.

Неизвестное имя, учительница этого же приюта. Застрелена в 1941/42, что записал Корчак в Кратких записках.

Ацетонемия (лат. acetonaemia) – избыток в крови кетоновых тел, особенно ацетона, что грозит впадением в диабетическую кому; правильно pylorospasmus, у младенцев – сужение и утолщение мышцы привратника, затрудняющее переход пищи из желудка в кишечник, что приводит к истощению организма; angina pectoris – стенокардия, симптом ишемической болезни сердца.

Сифилис (килу) в начале XX века лечили соединением ртути: препаратом 606, иначе – сальварсаном. Далее, вероятно, ссылка на туберкулиновую пробу или противотуберкулезную вакцину.

Дисфония – проблемы с речью.

Цитата из сборника Адама Мицкевича Zdania i uwagi. Z dzieł Jakuba Bema, Anioła Ślązaka (Angelus Silesius) i Sę-Martena, 1834–1835. Герой-рассказчик Исповеди мотылька пишет: «Возвращение тяти было первым стихотворением, которое я выучил наизусть <…> Адам, пусть тебя утешит мысль, что польская молодежь любит отчизну и твое великое имя»).

Известное из воспоминаний и рассказов представление. Рабиндранат Тагор (1861–1941), индийский писатель, философ, педагог, лауреат Нобелевской премии по литературе (1913), был запрещен нацистами. Его пьеса «Дакгхор» (1911) в Европе известна под названием «Почта». Спектакль, о котором пишет Корчак, состоялся 18 июля 1942 г., но премьера в Доме сирот была еще весной.

Возможно, речь идет о Фелиции Черняковой, урожденной Звайер (1887–1950), докторе философских наук, просветительнице, жене Адама Чернякова (см. примечание 155). В гетто принимала активное участие в различных мероприятиях, связанных с уходом за детьми. Сохранилось письмо Корчака к Черняковой (без даты, 1941–1942?), эхо каких-то недоразумений и попыток их смягчить: «…ухабы <…> на нашем общем пути к одной цели».

Мария Мостицкая, урожденная Добжанская (1896–1979), с осени 1933 г. – вторая жена президента Польши Игнатия Мостицкого.

Якуб Морткович, издатель большей части книг Корчака, а также многих других выдающихся польских писателей, известный своей заботой об эстетическом качестве книги, покончил жизнь самоубийством в возрасте 58 лет (в 1931 г.).

Юнаки – здесь: одно из вспомогательных образований, используемых для так называемых блокад во время Акции ликвидации гетто, когда людей собирали на Umschlagplatz (перевалочный пункт) с определенного участка гетто. «Три раза полиция или немецкие солдаты хватали Доктора на улице и грузили в “машину смерти”, и три раза жандармы освобождали его без всяких просьб с его стороны» (С. Элиасбергова).

Ружа Абрамович, воспитанница и бурсистка Дома сирот, в 1928 г. окончила школу экономики и с этого или следующего года работала сестрой-хозяйкой в филиале Дома сирот «Розочка».

Репрессии касались главным образом идейных изданий, радикальных (левых) или постепенно радикализирующихся, с которыми Корчак сотрудничал как публицист в 1905–1912 гг. (Głos и его варианты Przegląd Społeczny и Społeczeństwo), или социалистических журналов (Wiedza, Światło). Отсутствие финансирования привело к закрытию новаторских журналов для детей, которые редактировали Семполовская и Мортковичова – Promyk в 1911 г. или W słońcu в двадцатые годы.

Воспоминание времен начала Первой мировой войны, которое Корчак опубликовал (приводя и другие эпизоды) уже в июне 1918 г. (Głos Żydowski); другие воспоминания военного времени – из-под Тернополя, где он квартировал в 1917 г.

Корчак – человек верующий, но не связанный с конкретным вероисповеданием, – черпал из разных традиций и духовных практик: христианских, иудейских, теософических, дальневосточных.

Юзеф Гитлер (Барский) (1898–1990), юрист, политический и общественный деятель, член совета директоров CENTOS (см. примечание 199).

В ранних перепечатках Дневника (с первого издания в 1958 г.) далее шел текст Почему я собираю посуду?, но сюда он не включен, поскольку, вероятнее всего, эта двухстраничная статья в «Еженедельник Дома сирот» (без окончания, которое сохранилось в других материалах, найденных в 1988 г.) была добавлена после войны, чтобы заменить утерянные (изъятые?) страницы. (См. письмо Игоря Неверлы в Главное управление Союза польских писателей от 12 марта 1952 г., в котором идет речь о судьбах Дневника и сомнениях, связанных с его публикацией сразу после войны: Jan Zieliński. Szkatułki Newerlego. – Warszawa, 2012, с. 136–138.)

Размышления. Дневник в двенадцати книгах.

Стелла Элиасбергова, урожденная Бернстейн (1879–1963), общественная деятельница, член общества «Помощь сиротам» с момента его организации, председатель одной из ключевых комиссий общества – комиссии по опеке, которая принимала детей в Дом сирот; ок. 1946 г. эмигрировала в Канаду. О ее муже см. примечание 142; они с Корчаком были близкими друзьями.

В силу действовавших в Третьем рейхе с сентября 1935 г. так называемых Нюрнбергских законов евреями считались лица, у которых были три предка-еврея в поколении дедов.

Доктор Герш Гольдшмидт (1804/5–1872), хирург (учился во Львове), общественный деятель.

Мария Пистоль, урожденная Гольдшмидт, подробных данных нет; Магдалена – см. примечание 79; Людвик (Лейзор) (1831–?), известно только, что в возрасте восемнадцати лет он перешел в аугсбургское евангелическое вероисповедание; Якуб (1848–1909?), юрист, общественный деятель, автор многочисленных публикаций, в том числе календарей; сохранилась его переписка с Юзефом Игнатием Крашевским и Элизой Ожешко. Ошибочно упомянутый здесь Кароль это дядя Корчака со стороны матери – Кароль Гембицкий, о который известно только, что он родился в Калише в 1854 г.

На Желязной, 86/88, угол улицы Лешно, 80/82, функционировало одно из отделений Больницы для лиц иудейского вероисповедания (так называемая Больница на Чистом – см. примечание 162). С октября 1941 г. на Желязной работало также детское отделение, филиал Клиники имени Берсонов и Бауманов. 22–24 июля немцы приказали разместить на Желязной отделение, ранее находившееся на улице Ставки, 6/8.

Хенрик Крошчор (1895–1979), историк, общественный деятель, автор публикаций), администратор Клиники имени Берсонов и Бауманов.

День начала так называемой большой Акции ликвидации Варшавского гетто, которую немцы проводили под лозунгом «переселения на восток»; в течение 46 дней этой акции в лагере смерти в Треблинке были убиты около 260 тысяч человек.

Гоцлавек – разговорное название филиала Дома сирот «Розочка». Филиал с подсобным хозяйством (так называемой фермой) был создан в 1921 г. недалеко от Варшавы (в районе современного Марысина Ваверского). Летом туда вывозили детей (в том числе из других учреждений), периодически работали зимние лагеря, там были небольшая школа-интернат, детский сад. В последний раз летний лагерь работал летом 1940 г.; кроме детей из Дома сирот в «Розочке» отдыхали воспитанники интерната с улиц Гранична, 10, Мыльна, 18, и Лешно, 127.

В иудейской традиции – одна из групп жрецов (берущая начало от Левия, сына Иакова); здесь: избранные стражи.

Кому выгодно (лат.).

К сравнению: «…в детстве, когда я был экзальтированно набожным, я молился Богу часто и горячо, чтобы Он дал мне самую нищую жизнь, чтобы весь свой век я был презираем, но только чтобы за это Он дал мне бессмертную славу после смерти» (из письма Словацкого к матери, 24 января 1832). Эпиграфом из поэмы Ангелли Корчак предварил книгу Как любить ребенка. Ребенок в семье.

Анри-Фредерик Амиэль (1821–1881), швейцарский писатель, избравший жанр дневников; из его крупной работы Journal intime по-польски были напечатаны только избранные фрагменты в 1901 г. Корчак ссылается на Амиэля в разные периоды своего творчества (название Исповедь мотылька — прямая аллюзия к Амиэлю), уже в книге Дитя салона, опубликованной в 1906 г., и позднее в Шутливой педагогике, 1939.

Mały Przegląd — приложение для детей и молодежи к еврейской ежедневной газете Nasz Przegląd. Издавалась в 1926–1939 гг. на основе материалов, присланных читателями и с участием молодых сотрудников; до 1930 г. – под редакцией Корчака, с осени того же года – Ежи Абрамова (Игоря Неверлы) (1903–1987), бурсиста Дома сирот и «Нашего дома», секретаря Корчака.

От sidur (ивр.) – молитвенник.

Письма и документы

Милым халуцам в свободную минутку – на расшифровку

30 января 1942 года[136]

Хочу, потому что люблю. Хочу, значит, умею. Хочу, значит, могу. Хочу, потому что верю.

Хочу только для себя, потому что только за себя, а не за других, я люблю, знаю, умею, хочу и верю.

Моя любовь, мои знания, моя сила и моя вера – на верную службу вам и у вас, в тяжкой работе для вас, на трудном пути к вам и для вас.

Я знаю и верю.

Как прекрасно знание, когда колеблется, когда не доверяет себе, когда ищет в себе и вокруг ошибки, небрежности, даже бессознательную ложь.

Как прекрасна вера без сомнения, без оговорок, без страха, что можно ошибаться.

Шалом.

В кадровый отдел Еврейского совета

9 февраля 1942 года

Кадровый отдел Еврейского совета

От имени[137]

Хенрика Гольдшмидта

(Януша Корчака), проживающего по адресу:

улица Сенна, 16 – Слиска, 9

Заявление

Доброжелатели требуют от меня, чтобы я написал завещание. Что сейчас и делаю в своей биографической справке, curriculum vitae, подавая заявление на вакансию воспитателя в интернате для сирот по адресу Дзельна, 39.

Мне шестьдесят четыре года. Экзамен на состояние здоровья в прошлом году сдал в тюрьме. Невзирая на мучительные условия пребывания там, я ни разу не обращался к врачу, ни разу не уклонялся от физзарядки, которой с ужасом избегали даже более молодые мои сотоварищи. (Волчий аппетит, сон праведника, недавно после десяти рюмок водки самостоятельно, быстрым маршем вернулся с улицы Рымарской на Сенну – поздним вечером. Ночью дважды просыпаюсь, выношу десять больших ведер.)

Курю, не пью, умственные способности на каждый день сносные.

Я мастер экономить силы: как Гарпагон, отслеживаю целевое использование каждой потраченной единицы энергии.

Считаю себя посвященным в области медицины, воспитания, евгеники, политики.

Благодаря опыту обладаю высокой способностью сосуществовать и сотрудничать даже с уголовными типами и врожденными кретинами. Это меня стараются обесценить самолюбивые и упрямые дураки, это они стараются дисквалифицировать меня, а не я их. Последнее испытание: год с лишним терпел я в своем интернате, Божьим попущением, начальницу и, наперекор собственному комфорту и покою, уговаривал ее остаться – она сама сбежала (мой принцип: лучше даже недостатки старых сотрудников, чем даже достоинства новых).

Я предвижу, что криминальные типы среди сотрудников на Дзельной добровольно покинут ненавистное учреждение, с которым их связывает только трусость и инертность.

Гимназию и университет я закончил в Варшаве[138], образование дополнил в клиниках Берлина (год) и Парижа (полгода). Месячная поездка в Лондон[139] позволила мне на месте понять суть волонтерской благотворительной работы (это большое достижение).

Моими наставниками в медицине были: профессор Пшевуский (анатомия и бактериология), Насонов (зоолог), Щербаков (психиатрия) и педиатры Финкельштейн[140], Багинский, Марфан, Ютинель (Берлин, Париж).

(Свободное время – посещение сиротских приютов, исправительных заведений, мест заключения так называемых трудных детей.)

Месяц в школе для отстающих в развитии, месяц в неврологической клинике Циена[141].

Мои наставники в больнице на Слиской: ироничный нигилист Кораль, жизнерадостный Крамштык, серьезный Ганц, блестящий диагност Элиасберг[142], кроме них – фельдшер хирургического отделения Слижевский и всегда готовая пожертвовать собой медсестра Лая.

Я надеюсь встретить несколько таких Лай-героинь в этой бойне детей (и похоронном бюро) на Дзельной, 39.

Больница показала мне, как достойно, зрело и мудро умеет умирать ребенок.

Понимание медицинской профессии углубили книги о статистике. Статистика дала мне дисциплины логического мышления и объективной оценки факта. Взвешивая и измеряя еженедельно детей в течение четверти века, я собрал бесценную коллекцию графиков – профилей роста детей школьного и подросткового возраста.

С еврейским ребенком впервые встретился, будучи сторожем в летнем лагере имени Маркевича в Михалувке[143].

Работа в течение нескольких лет в бесплатной читальне[144] подарила богатый материал наблюдений.

Ни к какой политической партии я никогда не принадлежал. Я был в близком контакте со многими политиками в конспирации.

Мои воспитатели в общественной работе: Налковский, Страшевич, Давид, Дыгасинский, Прус[145], Аснык, Конопницкая, Юзеф Пилсудский.

Посвящением в мир насекомых и растений я обязан Метерлинку, в жизнь минералов – Раскину (Этика пыльцы)[146].

Из писателей я больше всего обязан Чехову – гениальному диагносту и социальному клиницисту.

Дважды посетил Палестину и узнал ее «горькую красоту» («горькая красота Палестины» – Жаботинский[147]); я узнал динамику и технику жизни халуца, колонистов и мошава (Симхони, Гурари, Браверман)[148].

Я узнал волшебный аппарат живого организма во второй раз – в работе адаптации к чужому климату: Маньчжурия, теперь вот Палестина.

Я изведал рецептуру войн и революций – принимал непосредственное участие в войне японской и европейской, в большевистской революции и гражданской войне (Киев), в польско-большевистской; сейчас, уже в качестве гражданского лица, внимательно читаю монтаж «тыла» и кулис. Если бы не это, я бы так и пребывал в отвращении и пренебрежении к гражданской жизни.

Места работы:

1. Семь лет с перерывами как единственный городской врач клиники на Слиской.

2. Более четверти века – в Доме сирот[149].

3. Пятнадцать лет в «Нашем доме» – Прушков, Белянские Поля[150].

4. Примерно полгода в приютах для украинских детей под Киевом.

5. Был экспертом в Окружном суде по делам детей[151].

6. Был референтом немецких и французских журналов для Больничной кассы на протяжении четырех лет.

Войны:

1. Эвакуационные пункты в Харбине и Таолайчжоу.

2. Санитарный поезд (венерические больные революционизированной армии от Харбина до Хабаровска).

3. Младший ординатор дивизионного лазарета.

4. Инфекционная больница в Лодзи (эпидемия дизентерии).

5. Инфекционная больница на Каменке[152].

Как гражданин и работник я послушен, но не кроток.

Наказания за свое непослушание я принимал спокойно (за то, что я выпустил из больницы незаконно интернированную семью неизвестного мне поручика, меня наградили брюшным тифом).

Я не честолюбив: мне предлагали написать воспоминания детских лет Маршала – я отказался, ведь я ни разу не видел его живьем, хотя с пани Олей я сотрудничал[153].

Как организатор, я совсем не могу быть начальником. Мне очень мешали, и здесь, и во многих других случаях, близорукость и полное отсутствие зрительной памяти. Старческая дальнозоркость компенсировала первый недостаток, второй только усиливается. В этом есть и хорошая сторона: не узнавая людей, я сосредоточиваюсь на делах – без предубеждения, не затаивая обид.

Неотесанный мужлан, стало быть, легко выхожу из себя и действую импульсивно, но благодаря старательно выработанным в себе тормозам гожусь для работы в коллективе.

Испытательный срок я себе назначил четыре недели, начиная – из-за неотложных задач – со среды, самое позднее – с четверга[154].

Прошу предоставить служебное жилье и двухразовое питание.

Никаких других условий не ставлю, наученный горьким и болезненным для меня опытом. Под жильем подразумеваю угол, питание – из общего котла, да и от этого могу отказаться.

Гольдшмидт

Корчак

Первые шаги на Дзельной, 39

[11–12 февраля 1942 года]

Я разослал пять одинаковых писем пану председателю Чернякову, пану доктору Великовскому, Председательнице Майзель, члену совета Глюксбергу и руководителю отдела опеки Люстбергу[155].

Содержание письма

Мы спрашиваем:

1. Знаете ли вы, что дети в детском доме по адресу Дзельна, 39, живут в неотапливаемом помещении?

2. Знаете ли вы, что у детей в детском доме по адресу Дзельна, 39, нет ни обуви, ни зимней одежды?

3. Знаете ли вы, что дети в детском доме по адресу Дзельна, 39, получают на обед суп в разное время дня и в 200-граммовых кружках?

Мы спрашиваем:

1. Получив эти сведения, собираетесь ли вы по-прежнему попустительствовать и покрывать своим авторитетом безумное и преступное хозяйствование комиссара Тугендрайха и компании?

2. Собираетесь ли вы это детоубийство называть домом опеки над осиротевшими детьми?

3. Отдаете ли вы себе отчет, что хозяйствование в этом чудовищном доме пыток отравляет работу группе общественников, которые готовы взяться за оздоровление этой душегубки?

С уважением…

Письма были отправлены четвертого февраля. Вернул его только председатель Черняков с припиской:

«1. Я горжусь тем, что мне можно писать такие письма.

2. Я пригласил вас к сотрудничеству на территории Детского дома. 9.II».

Остальные на письмо не ответили.

Независимо от этого, начальнику Генделю, полковнику Шеринскому[156] и врачу полковнику Кону намерен отправить следующий запрос:

«Необходимо срочно и немедленно расследовать массовое убийство детей в интернате по адресу Дзельна, 39. Нужно всего несколько дней, чтобы заморозить до смерти голодных детей. Вот что происходит в этом сатанинском вертепе».

Письмо это я прочитал пану Рингельблюму[157], спрашивая, можно ли кликнуть клич однодневной забастовки Отдела снабжения с тем, чтобы остановить работу всех пекарен и продуктовых магазинов, пока этот жгучий вопрос не будет решен.

Через пару-тройку дней я получил повестку на заседание по вопросу Дзельной от отдела опеки Еврейского совета.

Присутствовали семеро, руководительницу патроната[158] на собрание не пригласили, то есть решили действовать составом профессионалов, на сей раз убрав общественность.

Из речи доктора Майзнера я записал следующие высказывания:

1. Интернат находится на дне пропасти.

2. Уже начинают умирать дети школьного возраста. Дети на пределе возможностей.

3. Семнадцать человек из персонала больны тифом.

4. Никого нельзя обвинять, как гласит русская пословица, лежачего не бьют[159].

5. Надо разгрузить интернат – разослать еще живых детей по другим учреждениям, а на Дзельной, 39, интернат закрыть.

Предложение это отвергли единогласно. Дзельную, 39, надо оставить: помочь – реорганизовать – убрать немощных и жуликоватых сотрудников.

Зачитали неумный и лживый отчет за январь следующего содержания:

(копия[160] прилагается).

Поскольку предложение доктора Майзнера отвергли, я прочитал письмо, адресованное Отделу кадров Еврейского совета, следующего содержания:

(Копия)

Мое заявление на должность воспитателя приняли и немедленно отправили председателю Чернякову, который отдал распоряжение господину Люстбергу приготовить две бумаги:

1. Решение о принятии Дома под опеку районной администрации.

2. Решение о принятии меня на должность воспитателя с испытательным сроком четыре недели.

Назавтра – первый осмотр детского дома.

Наблюдения

1. Авральное показушное приведение детдома в порядок. Проветривают, оттирают-отскребают, стригут детей. Печи натоплены. В кухне кипит обеденный суп.

2. Мой сопровождающий жалуется на трудности и дефицит, сожалеет, извиняется, оправдывается, пытается уклончиво отвечать на вопросы – соврал только два раза.

3. Жалобы на бюджет, запасы, недобросовестность и нечестность части персонала: плохо работают, воруют.

Один из администрации детдома, якобы больной туберкулезом, пребывает в Отвоцке[161]. Второй, после тифа, – в отпуске.

1. Пытаюсь сориентироваться в состоянии здания.

2. Пытаюсь ухватить смысл именно такого, а не иного использования зданий, этажей, комнат.

3. Присматриваюсь к детям.

Речь о мальчике по фамилии Зузель:

1. Я встретился с ним, когда он был пациентом больницы на Дворской два года назад[162], потом, после переезда, я видел его на Лешне. Десятилетний мальчик, любимец всего персонала и больных: веселый, предприимчивый, энергичный, здоровый и сильный – тип Гавроша из Отверженных[163].

2. Я встретил его на улице, уже воспитанником интерната на Дзельной: вялым шагом он еле волочил ноги в сторону Смочей. Я с трудом узнал его в сегодняшнем почти старике.

3. Во время осмотра детдома его фигура была горестным доказательством того, как быстро здесь творится уничтожение детей постарше, здоровых и раньше хорошо питавшихся детей школьного возраста.

На следующее утро я перевез кровать, постельные принадлежности и мелочи в несессере на новое мое locum[164].

В девять вечера я обошел спальни. Термометров нет, температура такая, что я хожу в зимнем пальто и двух свитерах [и только так] холода не чувствую.

Я долго ходил по спальням.

Гробовая тишина спящих глубоким сном (оцепенелых; подавлющее меньшинство ворочается в кроватях, не в силах заснуть).

Удивительно: время от времени кто-то из детей выходит по нужде. Не удивительно, что в таких условиях ходят под себя очень много детей. Удивительно, что не все.

Как сообщили мне скромные рядовые опекуны, почти у всех детей непрекращающийся понос. Из-за этого у многих выпадение прямой кишки.

В трагическом интернате под Киевом во время гражданской войны на двести детей таких пациентов у меня было только двое – здесь же, по словам местных, их десятка два, и один ребенок умер из-за изъязвления и гангрены толстой кишки.

Господин комиссар и господа врачи либо не понимают это явление, либо скрыли его в своем отчете, хотя указали даже невинную ветрянку у нескольких детей.

Вот сижу я в гостиной административно-хозяйственного директора приюта[165] и стараюсь сформулировать свои пожелания, планирую завтрашнюю работу (важен первый шаг – от него зависит темп реформ). Время поджимает. Подтвердилось высказывание, что «интернат находится на дне пропасти, а дети – на пределе своих возможностей».

Вернее, так: корабль тонет, надо спасти детей и команду – сколько, как, кого.

Здесь я позволю себе заметить, что тонущий корабль не надраивают, чтобы принять спасательную шлюпку, что утопающих не стригут и не облачают в приятные глазу халатики.

Мелкий и характерный момент: первый человек, с которым я столкнулся уже в подворотне у каморки дворника, был какой-то индивидуум в поисках работы. Вроде бы его рекомендовал кто-то из чиновников, вроде бы друг моего старого знакомого, которого я очень уважал много лет назад, вроде бы преданный почитатель моих талантов и моей персоны.

На предложение взять его на работу я ответил вежливо, но, увы, отказом: я сам еще не получил должности штатного воспитателя, потому у меня нет никаких прав кого-либо принимать на работу, – да я и не собираюсь ни увеличивать, ни дублировать ставки, ни лишать кого-то куска хлеба и работы без явной к тому необходимости и без усиленных попыток найти у сотрудника добродетели наряду с уже известными пороками и недостатками.

Festina lente[166], неизвестный порывистый юноша. И я, согласно этой поговорке, постараюсь поспешать медленно к намеченной цели.

Программа на завтрашний день

1. Написать письмо соседу-ксендзу[167], чтобы он изволил принять участие в одном из ближайших совещаний с сотрудниками. У меня есть основания для такой, на первый взгляд, странной просьбы.

2. Напишу письмо жене пекаря X с просьбой дать белой муки, сухариков или белого хлеба для детей с диареей. (Не давать ли bismutum subnitricum[168] всем детям перед супом?)

3. Может быть, удастся взвесить детей (нужен поименный список, теплая комната и помощь в раздевании детей перед взвешиванием и одевании уже взвешенных; осмотр дал бы и картину состояния кожи: обморожений, изъязвлений).

4. Развесить термометры в спальнях, потому что «холодно» и «тепло» – это маловразумительно. Для здоровых и более или менее упитанных детей я бы установил абсолютный минимум температуры тринадцать градусов.

5. Первая попытка договориться с персоналом насчет приоритетов первостепенных нужд.

6. Осмотр канализации и отдушин со специалистами.

7. Поиски источников получения крови – в суп и кашу, может, в качестве второго блюда[169].

8. Час – в канцелярии.

Просмотреть картотеку, книги, рапорты, отчеты, состояние склада, подвалов, счетов, поставок и поставщиков.

9. Час в так называемом «грязном боксе»: хочу увидеть картину состояния детей, в котором они попадают в приют, потому что между подобранными на улице должны быть и дети в агонии.

10. Составить речь для вечернего собрания с персоналом, чтобы довести до их сведения, что я знаю способы избавляться от неугодных свидетелей.

Пять самых распространенных способов «обездвижить» неудобных фигурантов

1. Первый: пококетничать с ними и допустить в свою банду.

2. Запугать («Мы найдем на него управу, я уже и не таких видел/видела, обращусь с жалобой туда, к такому-то и такому-то»).

3. Наслать на него всякие болячки, например, поставить на дороге что-нибудь, чтобы упал и переломал себе кости (случайно ошпарить, по неосторожности дать в глаз).

4. Опозорить и скомпрометировать, например, застать врасплох и подбить на нелепое распоряжение – неоспоримое доказательство, что трезвый ум, твердая память, чувство меры и добрая воля человека отныне под вопросом.

5. Вымотать, отвратить, вставлять палки в колеса. Пусть поймет, что овчинка выделки не стоит, что он не справится.

Предложу всем и каждому из персонала сформулировать свои пожелания и нужды (в свободной форме опросника или письма).

Письмо соседу-ксендзу

Провидение возложило на ксендза миссионерскую работу.

Прекрасная страница истории в жизни духовенства.

Францисканская Палестина – в последнее время Китай, Япония, черные и цветные людоеды.

И везде Пастырь – in partibus infidelium[170].

Сердечно прошу присутствовать на собрании персонала – на совете, как спасти детей от уничтожения.

Может быть, мудрый совет, может быть, горячая молитва?

Я когда-то прочел:

«Небо не склоняется к тебе, это ты на крыльях молитвы возносишься в небо».

С глубоким уважением…

Письмо жене пекаря

Добрая и милая пани. Вы слышали о несчастном детском доме на улице Дзельной, 39?

В январе умерло девяносто шесть детей.

Сегодня на Слиской, а раньше на Хлодной, а еще раньше – на Крохмальной есть двести килограммов сухариков из тех, которые пожертвовала уважаемая пани. Сколько же они принесли пользы, когда не было хлеба.

Я позволю себе нанести вам визит, чтобы попросить у вас совета (испеченный на пробу хлеб) – и попросить пожертвований для детей с расстройствами пищеварительного тракта.

Два часа ночи. Нужно спать, потому что завтра – трезвый день. А также керосин, дорогущий керосин, купленный за деньги детей (мелка, но уже кража народной собственности).

Пока писал, выкурил четырнадцать сигарет. Это много.

Странное совпадение: сегодня годовщина смерти моей матери, которая, выхаживая меня двадцать лет назад, заразилась брюшным тифом и умерла.

***

12 февраля

Человек стреляет, а Господь пули носит.

От холода не мог заснуть: постельное белье промерзло во время переезда; наверху я слышу топот босых ног. Это дети этажом выше поспешно бегут на горшок.

Воспоминание о зиме в деревне под Тернополем.

Мысли о пьянице, который пропил даже перину.

Седьмой час: я бодр и энергичен. Присутствую при подъеме и мытье детей. Сколько же времени и сил пожирает в жизни показуха.

Мысль:

Парикмахер причесывает, а маникюрша украшает ногти приговоренного, который через минуту пойдет на виселицу.

Вторая мысль:

Хозяин цирка усердно дрессирует зверей, чтобы дрессированных лишить жизни.

Вместо десяти пунктов плана – визит в Министерство здравоохранения, чтобы обезвредить Санитарную колонну, которая прибыла в составе пары десятков человек с двумя врачами во главе, чтобы провести дезинфекцию, дезинсекцию и как там еще называются эти процедуры.

Результат положительный: Санитарной колонне предложили не так усердсовать, а самое важное – нам пообещали, что мы получим уголь из санитарно-технического склада.

Мысль:

Ад и так уже воцарился, Колонна принесла серу, вот еще бы смолу – тогда, может, у детей выросли бы рога, копыта и хвосты. Чертенята – они покрепче были бы.

Неоплаченный счет: в январе месяце нажгли электричества на тысячу злотых (вроде как пани доктор и старая медсестра отапливали квартиру электрическими обогревателями, говорят, что в порядке вещей было готовить на электроплитках, гладить электрическими утюгами, ну и свет, разумеется).

Точно так же дорого стоит и освещение керосином, с тех пор, как электричество отключили.

Днем спал два раза: болит голова.

[Густаву Великовскому]

[начало марта] 1942 года

Уважаемый пан адвокат.

Среди многих моих недостатков как работника у меня, к сожалению, гипертрофированно критичное отношение к деятельности. Насколько в Доме сирот я более или менее знаю, кто я и что делаю, в какой роли и к какой цели я ковыляю, настолько на Дзельной я теряюсь и блуждаю.

Чаще всего я на побегушках, Каська-кариатида из романа Запольской, которой хозяйка в рекомендации написала: «у варот стаяла и глотку драла». То я та самая пресловутая, вечно недовольная тетка, которая «сидит на кушетке и обиду затаила». То превращаюсь в капризную единственную доченьку, которой то новое платьице, то игрушку, то лакомство, лишь бы она перестала дуться и хмуриться.

Уважаемый пан адвокат сам понимает, как мне неловко быть Каськой-рабыней, теткой с претензиями и девицей-подростком. Причем не по очереди, а всем сразу. Я и пансионерка – Господи помилуй!

Глотку я драл не только «у варот»; я три месяца горланю на весь квартал.

Неприятелей я себе собрал без числа, потому что никому не милы кривая рожа и вредный язык лысого брюзги.

Наконец, я на самом деле не знаю, что и почему, для чего и кто?

Я хотел быть воспитателем.

Я был наблюдателем, контролером, комиссаром, доверенным лицом. – Безусловно, большая честь и приятная награда. Но более ничего.

Линялый, мятый и больной, я стряхнул с себя сырость, холод и затхлость, и уже менее требовательный и морочащий голову Патронат.

И тут я с ужасом узнаю, что я – куратор.

Я решительно «не разрешаю». Куратором фонда был блаженной памяти Мосин[171].

Он неоднократно подчеркивал, что он «не по детям», а «по недвижимости». Коль скоро фонда нет, на кой черт куратор, должность его вакантна […] нет, решительно нет, безусловно и безапелляционно нет.

Пан адвокат, вы мудрый человек, опытный, так что вполне компетентны, чтобы дать ответ на вопрос о том, что мне делать; меня дважды в неделю информируют […] что не продвинулись и на миллиметр.

Света все еще нет.

Запасов угля – только на сегодня, и ни килограммом больше!

Постельное белье, нижнее белье, одежда. (Да. Занавес превратили в пеленки, на два одеяла хватило сукна со стола заседаний, а государственные флаги пошли на кофточки.)

Никого из вредителей не убрали, даже доктора Майзнера, паникера-пораженца, интригана, оппозиционера и негативиста до полного сумасшествия, но вполне вероятно, что он полезен пани Бройгес-Холеровой в клинике Берсонов или в амбулатории для бедных, но чистеньких и дезинфицированных детей. Наконец (а трудно было бы сильней стараться и просить об этом!), никто из персонала не зачислен в штат. А ведь это, казалось бы, легче всего.

Почему можно сто, но нельзя двадцать?

Кому целовать руки и пасть в ноги? Мне недавно подсказали, что одному только Гродзинскому. Не знаю. Совершенно не знаю. Ни крошки. Ни капли. Ни капелюшечки.

Гродзинский elochejm, Гродзинский echod[172].

С искренним уважением и теплыми воспоминаниями…

[О главном доме-убежище]

22 февраля 1942 года

Мультатули, Макс Хавелар

Эпиграф

Оповещение о плохих новостях – вещь неприятная, и часть плохого впечатления, которое оно вызывает, падает на того, кому пришлось выполнить эту неприятную задачу…

Отсюда в чиновничьих посланиях этот искусственный оптимизм, противоречащий истинному положению вещей…

Правительство будет благосклонно к каждому, кто его избавит от неприятных известий…

Чиновник, который присылает нерадостные отчеты, «становится назойливым»…

Когда нужда или голод выкосили сотни людей, это всегда результат неурожая, засухи, ливней, но никогда не последствия скверного управления…

Поэтому официальные отчеты в большинстве своем, притом в самых важных вопросах, – лживые[173].

Мультатули

Не стоит ли предупредить власти, что могут (!) поступить доносы на въедливого типа, который разворошил осиное гнездо?

Выводы:

1. Установление срока (1 марта, 15 марта?) правления пана комиссара; если ему что-то платят, то это нецелевая трата; если не получает – он препятствие на пути.

2. Проверить с адвокатом договор с хозяином прачечной «Ханка», который живет в неработающей прачечной и занимает ее, – он не выполняет своих обязательств и не платит аренду.

3. Пан Великовский пообещал приложить все усилия в электроцентрали, чтобы нам снова подключили свет. За электричество (вместе со штрафами) мы должны тысячу злотых за один только январь месяц. Грабительское распоряжение керосином грозит еще большими расходами за февраль (так утверждает комиссар).

4. Если из средств Совета выдаются какие-то субсидии на лечение доктору Киршбрауну, то этот жест я считаю абсолютно неуместным. Доктор Киршбраун либо симулирует болезнь, либо занемог не при исполнении своего профессионального долга.

5. Прошу наделить меня полномочиями для разделения рабочих часов в детдоме между главным врачом Майзнером и городским врачом Фридманувной[174], чтобы на месте круглосуточно был врач.

6. Адвокат Великовский выразил свое удивление, что там, где ежедневно умирает пятеро детей, на месте только два врача. Если я и отказал в помощи на этом этапе, то только потому, что в таких условиях нужен не врач, а чудотворец.

7. Следует издать распоряжение, чтобы врач и старшая медсестра освободили занимаемую ими нынче двухкомнатную квартиру и переехали на первый этаж в медицинский кабинет. Их квартира нужна детям, а медицинский кабинет в сегодняшних условиях вполне достаточное жилье.

8. Рапорты и отчеты требуется присылать не раз в месяц, а ежедневно (температура спальни, температура в комнатах дневного пребывания, часы приема пищи, количество детей в каждом из пяти (кажется) изоляторов: в коклюшном, чесоточном, тифозном, дизентерийном и еще в одном-двух; количество детей, умерших в течение суток, отправленных в больницу).

9. Необходимо проконтролировать как можно точнее угольно-коксовое хозяйство, сосредоточить в одном месте склады, их, кажется, четыре (продуктовый, патронатный, одежный, топливный, овощной, кроме всяких прочих вспомогательных).

В связи с этим необходимо внимательно просмотреть количество, стаж и границы ответственности персонала отдельных отделов.

10. Единственная надежда удержать в живых «поврежденных» детей – даже школьного возраста, – это давать им воду с сахаром, алкоголь (вино? некрепкая водка?) и рыбий жир. (Пан Люстберг торжественно обещал рыбий жир, пока сто литров – когда?)

Прошу прощения за бессвязность отчета, вернее – вступления к отчету.

С чего начать?

Может быть начать так:

Главный принцип медицины гласит: «первое правило – не навреди пациенту».

Толстой говорил о непротивлении злу.

Воспоминание: Харбин. Я «угощал» тяжелораненых и тяжелобольных при переезде из медпункта до железной дороги китайской арбой[175]. Они не хотели – предпочитали идти пешком. Когда я сам попробовал прокатиться, то признал их правоту: я слез на полдороге, поскольку растряс все кишки.

Так часто я хватался за всякие распоряжения, чтобы детям жилось получше.

Я издал только один запрет за все десять дней: запретил детям выносить накопившиеся за ночь нечистоты из ведер, черпая их маленькими ночными горшками (одно ведро течет, у двух нет дужек, у четвертого дужка надорвана и висит). Я сам вынес два ведра, до двух остальных я не смог добраться, потому что двери были заперты на ключ.

Может быть, лучше начать по-другому:

Wychowywać, «воспитывать», – значит, «ховать», прятать, укрывать от обиды и вреда, сохранять. Прекрасное выражение. Его породила необходимость прятать детей от наездов татар, казаков, литвинов, валахов и прочая, и прочая.

Русский «воспитывает» – выкармливает, питает.

Француз éleve – поднимает, возносит – вперед и вверх.

Итальянец educare – образовывает, учит, нет у него понятия «воспитывать».

Профессия воспитателя-пестуна (от слова «пестовать») – прекрасная профессия.

Слово zawód – профессия – имеет два значения, ведь второе – разочарование, поражение, горькое чувство, что не все пошло так, как я хотел, что я подвел, разочаровал.

Руководитель – как возница, который «водит рукой» вправо и влево, направляет. У него кнут, которым он погоняет, и вожжи, которыми удерживает.

Я высоко метил в своем заявлении: я просил должность воспитателя. Я рад, что мою просьбу услышали.

Может быть, лучше начать так:

Как и почему я сюда попал и зачем?

В акции горячих вздохов и сердечных сожалений о судьбе детей, а также ядовитых обвинений в адрес сотрудников с Дзельной участвовала также «Помощь детям-сиротам».

В ответ мы услышали: спуститесь со своего Олимпа в эту юдоль скорби и действуйте. Справедливое требование. Я счел своим долгом в отсутствие других желающих взять на свои собственные плечи это бремя выше человеческих сил.

Вот почему я здесь, а не в бурсе на Генсей[176], не на бойне пана Хенрика Кагана на Ставках[177].

Обязательство на месяц. На это время я взял отпуск в собственном детдоме, который несправедливо считается раем, оазисом, островом справедливости, как раз этим благословенным Олимпом, с которого я с таким опозданием спустился.

Может быть, правильнее начать так:

Я полагал, что персонал на Дзельной – частью герои, частью преступники. Я встретил там истории и сутенеров, и белых рабынь. К счастью для одних и для других, эти полуобморочные и полубессознательные лунатики ничего не понимают и не видят.

Может быть, так?

Опытная общественница с огромным стажем наивно спрашивает меня на четвертый или пятый день моей «работы»:

– Как это? Вы уже там, а дети все еще умирают?

Кто-то сказал:

– Ну, это дело нехитрое, если вам все стараются угодить.

Я жестко ответил:

– Я не фокусник и трюки показывать не собираюсь.

Не хочу я быть и знахарем.

Еще один вариант вступления мне подвернулся.

Сколько же сил, энергии и средств пожирают старания сохранить видимость:

1. Видимость чистоты: если другого нет, путь будет чистая лестница и чистые халатики у чесоточных, голодных, замерзших и больных детей.

2. Видимость молочной кухни.

3. Видимость изолятора.

4. Видимость врачебного ухода.

5. Видимость воспитательского присмотра.

Или привести в самом начале список фамилий и дат:

Беру так называемую «книгу движения детей».

Порядковый номер. Фамилия и имя. Дата рождения. Дата приема. Выписки, наконец – «примечания». В примечаниях записывается красными чернилами смерть ребенка.

На каждой странице десять фамилий.

Наугад беру листы из прошлого года.

Лист 248.

Надивер Соломон, три года. Принят в июле, умер в августе.

Магель Бернард, три года. Принят в июне, умер в июле.

Ламер Якуб. Принят в июне, умер в июле.

Парнес Абрам, год. Принят в июне, умер в июле.

Шайнман Ежи, два года. Принят в июне, умер в июле.

Сафра Людвика, шесть с половиной лет. Июнь – июль.

Дезирер Якуб, год. Июнь – июль

Вахмайстер Суламифь, год [и] шесть месяцев. Выдержала два месяца

Сапер Юдита, полгода. Июнь – июль.

Брадель Брандла. Год. То же самое.

Лист 247.

Десять детей принято, девятеро умерли. Десятого забрал отец на следующий день после поступления.

Дословно: «Шнайвайс Ежи, род. 15 апреля 1941 года, поступил 23 июня, выписан на следующий день к отцу Шмулю, улица Желязна 752 [?]/40».

Лист 246.

Приняты десять, умерли все.

Лист 245.

Восемь умерли в детдоме, один в больнице, одного забрала мать.

Лист 244.

Из десятерых девять умерли в детдоме, один в больнице.

Лист 243.

Из десятерых умерли восьмеро, одного забрала бабка, один ребенок сбежал: Цирла Ариль, три года, принятая в июне, убежала после трехмесячного пребывания.

Лист 242.

Из десятерых детей умерли девять. Возле фамилии десятого, Вайсельфиша Ицика, двенадцатилетнего мальчика, в рубрике «примечания» не было надписи красными чернилами.

Меня заинтересовал этот Вайсельфиш Ицек (может, какая-то неточность в записях?), я себе выписал на листок эту фамилию, чтобы расспросить (вообще-то я не очень надеялся, что докопаюсь до истины). Оказалось, его все знают: вор, отбирал у детей еду. Сейчас лежит в больнице с тифом.

С листа 241 умерли восемь человек.

С листа 240 умерли девятеро, десятую через неделю забрала […]

Мне пришла в голову мысль: может, ответственный за зачистку города от бродячих собак ведет главную «книгу движения» и в рубрике «примечания» отмечает себе этих счастливчиков-собак, выкупленных хозяевами?

Может быть, такое вступление к отчету?

У меня такой план работы:

Прежде всего – чем топить: на то, чтобы уморить ребенка голодом, нужна, как ни крути, пара недель, а вот холодом – пара часов.

(Говорят, что в течение всей зимы во многих спальнях топили только от пяти до десяти раз.)

Второй вопрос: безопасность персонала. Когда немецкие войска вошли в Варшаву, я заявил на собрании, что к персоналу я собираюсь относиться, как рачительный хозяин к коровам в хлеву, если хочет, чтобы они давали молоко. За это сравнение на меня смертельно обиделась тогдашняя, Божьим попущением, псевдодиректриса: панна Мадзя[178]: нате вам, корова!

Задача солдата – стрелять. У него должны быть сапоги, теплая шинель, котел, дрова на растопку.

Шатаясь после тифа, выздоравливающие нянечки моют холодной водой и тряпкой размером с носовой платок парадную лестницу (сохранить видимость чистоты).

А может, так:

Тому есть свидетели, как доктор Киршбраун героически сказал: «Я не покину детдома, пока хоть один ребенок остается в живых».

Знамени он не отдаст.

Может быть, начать кротко?

Когда я выразил удивление, что медицинские весы нормально работают (тут не только дети «повреждены», тут и весь инвентарь переломан), я услышал в ответ:

– Так эти весы были испорчены.

Раздраженный, я бросил такой вопрос:

– Пани, вы не могли вчера высушить дрова на растопку?

И получил ответ:

– Кабы я высушила, у меня бы сейчас их уже не было.

Наконец хоть одно оправдание.

Вес детей:

Родившаяся 5 апреля 1937 года Хеля Аграфне весит 9 кило 800 граммов.

Пятилетний ребенок здесь весит, как годовалый.

Родившийся 11 февраля 1931 года Гласман неделю назад весил 19 кило.

[…]

Отчет о второй декаде
[В главном доме-убежище]

[5? марта 1942 года]

Вступление. Между двумя маршами парадной лестницы красуется на высоком треножнике плевательница: наконец-то удовлетворены требования гигиены.

(Если бы возле плевательницы стоял еще и горшок с каким-нибудь растением, было бы не только гигиенично, но и эстетично.)

Требования

1. Я не уверен, но мне кажется, что следовало бы поставить у ворот полицейского: a) для контроля всех входящих и выходящих; b) для контроля выносимых предметов и продуктов; c) для сопровождения хотя бы дров и угля.

NB. Это должен быть человек проверенной честности, смелый и решительный, сильный, готовый помочь.

2. Категорический запрет принимать матерей вместе с новорожденными.

Запрет принимать здоровых, хорошо упитанных и прилично одетых детей.

3. Просьба определить сумму (в границах «от – до»), на которую можно безусловно рассчитывать в указанные сроки.

4. Вопрос персонала (администраторы, нянечки, воспитательницы, уборщицы и посудомойки, практикантки, бывшие воспитанники, дети старшего возраста):

a) зарплаты,

b) питания,

c) условий работы,

d) медицинского обслуживания,

e) отпусков и выходных дней,

f) семей персонала,

g) жилья (так называемое административное здание).

Директор Люстберг, невзирая на свои обещания, пока не прислал бумаги о выселении врача и старшей медсестры из занимаемой квартиры.

Обоснование требований

1. В интернате (ранее улица Ягеллонска[179]) у ворот стоит полицейский: для защиты от назойливых чиновников полиции нравов, от скандалов родителей (а те особенно беспокойно себя ведут вблизи тюрьмы[180]), от юных бродяжек, от зачастую подкупленных временных и случайных якобы опекунов детей. Есть опасения, что разойдется слух о реформах на Дзельной, 39, под надзором «богатого американского дядюшки»[181] – тогда отчаявшиеся и преступные семьи начнут нас массово штурмовать с просьбами принять детей.

(Юридический отдел должен добраться до малин и борделей, до фабрикантов ангелочков[182] и группировок, которые руководят уличными детьми-попрошайками.)

2. Ребенок умирает, а мать остается, загрязняя и без того нечистую атмосферу, отнимает время и энергию.

3. Дела, которые раньше решались за минуты, теперь тянутся, отвлекая от нужной работы. Иногда двухдневная задержка с выплатой обещанной суммы приносит огромный материальный ущерб.

4. История персонала и зарплат во времена нахождения на балансе магистрата мне известна на протяжении последних двадцати лет.

Достаточно последнего проекта бюджета, и так уже урезанного, чтобы магистрат отказался от ответственности за приют.

Вроде бы счет за керосин в феврале составил тысячу (тысячу пятьсот?) злотых.

Отчет о второй декаде
(Дзельна, 39)

[март 1942 года]

1. О себе: головные боли уже не только вечером, но и с утра.

Субботу я провожу на улице Слиской – этот день мешает запланированной работе.

В случае неудачи я не буду рассматривать эту попытку как поражение: большие трудности даже там, где существует добрая воля, традиции порядка у персонала и у детей. Там, где десятки лет существовала строжайшая конспирация и террор худшими и наихудшими совестливых, честных и работящих, трудности в докапывании до истины, а потом в осуществлении правильных шагов вырастают в геометрической прогрессии относительно количества проблем.

2. Война.

Общая деморализация заражает атмосферу интерната, затрудняя работу внутри детского дома и за его пределами.

Притупленная реакция на события и факты – забота о семье, – инстинкт самосохранения, который диктует способы спасти хотя бы себя самого.

Апатия и лень.

3. Непосредственное начальство.

Существует искреннее намерение помощи – быстрота действий.

Интернат приняла к себе Община, убрала комиссара, молниеносно добыла лечебный жир для детей.

Разъяснила и четко установила мои полномочия.

Остались только материальные трудности.

4. Попечительский совет, Патронат – остатки недоброй памяти отношений и зависимости от Отдела социальной опеки Магистрата.

Проверки, проекты реорганизации, эксперименты и попытки: временность и хрупкость решений и приказов, необходимость примириться с задачами выше человеческих сил – эти поступают по расписанию и диктуют рецепт переждать, передохнуть, обмануть и скрыть, отложить и дождаться лучших времен и условий.

Врачебный отчет

Эпидемия бушует. Смертность выкосила младшие группы на сто процентов, средние – на пятьдесят процентов, потери в старших группах пока точно определить не удается, но, судя по степени истощения детей, смертность в ближайшие недели будет очень высока.

(Интересный психологический момент: общая тенденция оперировать преувеличенными данными: например, «дети гниют». Не гниют, но пролежни размером с серебряный злотый, чесотка и грибок терзают детей. Иногда зуд бывает хуже боли.

«Нет обуви». Если дети ходят босиком, то это потому, что не переносят обувь на больных ногах.

«Умирают от холода». На всем протяжении зимы печи топили от пяти до десяти раз; дети по трое, иногда по четверо оставались в постели под тремя одеялами и перинами целыми сутками, согревая друг друга.

«Умирали от голода». Абсолютно достаточно хронического безнадежного недоедания.)

Фатальный момент – ослабление жизненного инстинкта у большинства детей: отсутствие реакции на холод и голод: обидевшийся босиком и в рубашонке сидит в неотапливаемой комнате или вообще на ступеньках лестницы. Не желая принимать невкусную еду, отказываются от нее вообще. (Дети просят «жиденькое».)

Если мы способны понять, что даже голодный не будет есть песок или толченый кирпич, чему же удивляться, что многие дети отказываются есть кашу, которая не дает им ни прибавки веса, ни сил, ни энергии.

Нужно немедленно выгрызать пожертвования везде, где только можно, и немедленно. [Молочная кухня может стать] четвертой вечерней трапезой, чтобы ночной перерыв не составлял шестнадцать часов (уже после установления расписания трех дневных трапез).

Непонятный момент: «слабеньких» детей селили в отдельной комнате, где из-за поломки печи за всю зиму ни разу не топили.

В изоляторе только два ночных горшка, постоянно переполненных или протекающих.

Вывод: прогнозирую не снижение количества детских смертей, а изменение характера смертей. Младенцев спасти невозможно, равно как и детей школьного возраста весом ниже пятнадцати-двадцати килограммов, наконец, тех, кого полиция доставляет в агонии или «с повреждениями» из-за безобразного содержания в такой степени, что весь организм или отдельные органы не способны уже лучше работать при улучшенном питании. Только рыбий жир, самый легко перевариваемый жир, дающий помутнение сыворотки крови уже через десять-пятнадцать минут после приема, дает шанс пережить критическую неделю (?).

Будет очень легко прервать смертность в приюте, если не принимать детей, обреченных на смерть, а агонизирующих отправлять в больницу.

Я хочу обратить на этот момент особое внимание, потому что до меня дошли слухи о триумфах шарлатанов и мошенников. Надо иметь мужество смотреть правде в глаза.

Отчет о воспитании

У детей духовный голод. После одной сказки про Кота в сапогах[183], на которую я осмелился на пробу, дети назойливо домогались еще, и только рыбий жир вытеснил из их аппетитов потребность в пище духовной.

На детсадовской территории у некоторых групп детей, благодаря героическим личным усилиям как некоторых воспитателей, так и детей, есть туманный контур если не достижений, то стремлений.

Дети школьного возраста в полной заброшенности, оставшись без трагически погибшей учительницы, б[лаженной] п[амяти] Рундовой, выкошенные тифом (они в больницах, откуда возвращаются, правда, живые, но буквально все зараженные чесоткой, а некоторые и грибком, – в последней стадии истощения).

Хозяйственный отчет

Отсутствие прошений касательно ремонта, инвентаря (в первую очередь кухонного), постельных принадлежностей, одежды, белья и обуви объясняю следующим.

При том хаосе, который творят сознательное вредительство по мотивам личной выгоды, немощь, халатность, а в какой-то степени – и отсутствие физических сил у лучших сотрудников, огромные средства, которые поглотили бы инвестиции и закупки, улучшили бы положение вещей максимум на пару недель. (Если склад одежды не только не знает, сколько у них белья, но и при подсчете грязного белья ошибается на четыреста килограммов на тонну, в такой склад нельзя завозить ничего нового. То же самое касается инвентаря и посуды.)

Кадровые вопросы

Тот факт, что персонал, невзирая на обещания, снова не получил зарплату за январь и февраль текущего года, очень сильно осложнил проблему.

К концу третьей декады я смогу составить неполный список сотрудников, которых нужно отправить в приют или больницу (или в кутузку?), которых нужно убрать или понизить в должности, а кому следует доверить дальнейшую работу в детдоме, улучшая условия работы и по мере возможности удовлетворяя их нужды.

Честность, которая не рассуждает

[февраль/март 1942 года?][184]

Это было давным-давно, во время той войны.

Я ехал в трамвае, было ужасно холодно, и была в трамвае страшная давка. Половина людей ехала без билета, потому что кондуктор не справлялся. На каждой остановке новые пассажиры входили, другие выходили.

Позади меня стоял парнишка с книгами в портфеле. Он собирался в школу. Он наседал на меня и стучал в плечо рукой, которая держала деньги за билет. Рука аж побелела от мороза.

Я ему говорю:

– Стой спокойно. Не толкайся.

А он в ответ:

– Да у меня билета нет.

Я ему говорю:

– Подожди, потом заплатишь.

А он в ответ:

– Так мне сейчас выходить!

Я ему говорю:

– Руку спрячь, отморозишь!

А он в ответ:

– Тогда пропустите меня!

И он изо всех сил толкнул меня в бок; все на него кричали, но он с поднятой рукой добрался до кондуктора, заплатил за проезд, взял билет – и только тогда опустил руку и уже двумя локтями проложил себе дорогу к выходу.

Не знаю, что это был за парень, я даже лица его не видел – видел только эту замерзшую, вытянутую вверх ручонку, запомнил его досадливый, а потом и гневный голос, когда он повторял:

– Я должен заплатить за проезд.

А потом в течение двадцати лет, всякий раз, когда я думал о людях честных и нечестных, всегда упоминал его на собраниях, воспитательных часах и лекциях:

– Это был честный человек. Его не касалось, что другие не платят, что кондуктор вообще не хотел брать у него деньги, что к кондуктору было очень трудно пробраться, что давка, что холодно. Он знал только одно: нужно заплатить за проезд; это не его деньги, он их должен отдать.

Это было давно, еще во время той войны…

А сейчас на Дзельной я видел другого ребенка: даже не знаю, мальчик это был или девочка.

И точно так же я не помню лица, не знаю имени; знаю только, что это был дошкольник.

А случилось это в спальне на Дзельной – как раз проходил через спальню, уже темнело.

Я остановился у кровати, на которой лежал ребенок. Я подумал, что ребенок болен и про него забыли. Ведь так часто бывало.

Я наклонился и вижу, что ребенок мертвый.

И как раз в этот момент входит кроха-дошкольник и кладет умершему на подушку кусок хлеба с вареньем.

– Зачем ты ему это даешь?

– Потому что это его порция.

– Но он уже умер.

– Я знаю, что умер.

– А откуда ты знаешь?

– Ну… раньше у него глаза были открыты, а из носа и рта он пускал такие пузыри. Видите, тут на подушке мокро – это его слюни. А потом он закрыл глаза и больше уже не дышал.

– Так зачем ты положил ему хлеб?

– Потому что это его порция, – сказал малыш с досадой, что я задаю ненужные вопросы, что я, большой взрослый доктор, не понимаю таких очевидных вещей: это его порция, и живой он или мертвый, он имеет право на свой хлеб с вареньем.

Мне не суждено прожить еще двадцать лет, чтобы рассказать об этом втором честнейшем из честнейших людей. Поэтому я и передаю вам на память три простых слова:

– Это его хлеб. Это его порция…

Красиво написала Рита в статье о том, как она решила не воровать. Кто прочитает, подумает: «Смелая, искренняя, разумная девочка. Если у нее сильная воля, она сдержит слово и будет жить честно. Жизнь научила ее, что путь правды – безопасный и справедливый».

Потому что Рита видела два пути. Один она оттолкнула, отбросила и выбрала другой. Так часто бывает.

Я уже много раз был свидетелем такого выбора.

Но редко, реже всего рождаются люди, которые видят только один путь… Честность не рассуждает. Настоящая честность знает только одно: это мое, а это – не мое. Я не трону того, что не мое.

Отдам ему его долю. Это мне не положено. Это положено ему. Честность не рассуждает. Она знает, раз и навсегда, и везде.

Обычный человек может сказать: дурак, лезет вон из кожи, чтобы заплатить. Кладет хлеб в рот мертвецу. Так говорят обычные люди. […] Порядочные и разумные, но очень редко […]

[О проекте отделения для умирающих детей с улицы]

5 марта 1942 года

Десятки мелких наблюдений доказывают, что состояние нервов у населения чудовищно ухудшается день ото дня. (Так бывало в эмиграции, в ссылках, в тюрьмах.)

Я пишу под лозунгом: не трепать нервы.

1. Не трепать нервы прохожим, свидетелям нищенского психоза и нищенской преступности, детской преступности.

2. Не трепать нервы молодым ребятам из службы порядка. Они бессистемно хватают на улицах детей и получают направление в случайные места, водят задержанного от приюта к приюту (нет мест).

3. Не трепать нервы воспитанников зрелищем умирающих детей – старческих скелетов.

4. Не трепать нервы врачам, которые сохранили чувство ответственности, но видят беспомощность собственную и местных властей.

5. Не трепать нервы многочисленным рядам лучших социальных работников.

***

1. Один морг для детей в одной больнице (большая светлая комната). Рядом секционная: в случае сомнений или подозрений – вскрытие.

2. Одна центральная сортировочная для «утопленников». Тут нужно решение, пытаться ли еще спасти, или только смягчать страдания предпоследнего пути (эвтаназия).

3. Отделение для самых тяжелых больных детей.

4. Карантин.

5. Эвакуационный пункт. Сюда должны сообщать о свободных местах дома опеки и воспитательные дома.

Всего шесть помещений, выделенных из больничного здания – недорогая и целевая инвестиция.

***

Кончается мой месяц на Дзельной. Объявляю конкурс на место ординатора отделения умирающих детей. (Бывали же тибетские врачи неизлечимых болезней.)

О персонале главного дома-убежища

19 марта 1942 года

Когда один из чиновников Социальной опеки на открытом заседании выступил с упреком, ведь еврейские дети якобы не умирают, – я ему предложил, чтобы он обратился в Еврейскую общину, а она лояльно предложит ему сотрудничество на этом участке. Этот ответ был неправильно понят как ирония.

Когда один из чиновников пытался меня с цифрами в руках убедить, что евреев не обижают при разделе благотворительных даров, я ответил, что есть фонды и дополнительные выплаты (на руки), которыми евреи не пользуются, что фонды щедро расходуются на непродуктивные цели, что евреи получают все с опозданием, которое очень дорого обходится, а самое важное – средства для удовлетворения насущных потребностей населения находятся в ненадлежащих руках.

Он справедливо заметил, что такое творится не только с евреями. Позорные предвоенные времена и никчемные тогдашние взаимоотношения. Преступность готовилась к прыжку.

Смерть выхватывала свои первые жертвы. Улицы были еще чистыми, гнили коридоры и дворы квартала, тоже не только еврейские.

Были честные чиновники, которые, видя и зная, бесправно и беспомощно дрожали от страха за свои кресла и свои семьи, за свои близкие уже пенсии и свою хорошую репутацию у сильных мира сего.

Со всхлипом выдавил из себя поседевший на работе сотрудник социальной опеки:

– Сделали из меня скупердяя, потому что я могу предотвратить подлость.

В первую неделю войны сенатор Седлецкий[185] совершил самоубийство. Светлая ему память.

Война. Сбежали крысы, что похитрее, притаились хищные насекомые и беспомощные, тупые, голодные плаксы.

Моя наивная декларация: я распорядился на Крохмальной, 92, о мобилизации персонала, объявил военное положение, а дезертирам пригрозил моральной смертью.

Каждое наше еженедельное собрание выглядело, как военный совет.

Так уцелели персонал Дома сирот и его имущество.

Тот и этот – герои, все дисциплинированные рядовые. Легко установить, кто есть кто в рядах персонала. Один погиб[186].

Молодежь и дети получили обязанности, общее дело, общий котел, общие заботы и суровую дисциплину.

Совсем иначе Главный дом-убежище. Сразу же, сначала день за днем, потом месяц за месяцем, росла дезорганизация. Доморощенные эксперименты, головоломные цели, бравурное разрушение, конвульсии недоношенных замыслов – в целом ожидание пришествия Мессии или зловещей кометы, вестницы конца света.

Стоглавый персонал (а с семьями – несколько сот человек), вымирающие дети, холод, голод, инфекции.

Таким приняла Главный дом-убежище Община, таким в конце зимы застал его я.

Подвалы и склады пусты, восемьсот кило гниющих остатков белья и одежды.

Добрые намерения Патроната, остатки Совета, который «должен спасать не детей, а фонд». Глухонемые распорядители.

Доктор Киршбраун выехал поправлять здоровье в Отвоцк, доктор Майзнер на официальном собрании в Общине подает заявление с просьбой закрыть приют, хозяйственник Эпстейн[187] болен тифом, пани доктор водит жалом – куда бы сбежать, старшая медсестра сортирует детей на тяжелых, самых тяжелых, в агонии и умерших, а серое братство моет коридоры, комнаты, даже лестницы.

На передний план выставили плевательницу.

Персонал

В больницах с тифом или после тифа. Один в ознобе, другой завшивел, третий плохо себя чувствует. Какие-то призраки блуждают.

Время своего пребывания в тюрьме на Дзельной (рядышком) вспоминаю с умилением.

Мнение общественности (голосование пятнадцати человек разных мировоззрений и темпераментов).

[Неизвестной адресатке]

23 марта 1942 года

Уважаемая пани!

Вам, но не пану Носсигу[188], я приношу свои извинения за те несколько слов правды, которые я сказал этому злобному и вредному карлику в справедливом гневе.

Я отвечаю за жизнь и здоровье горстки сирот, которые, по счастью, сами не ведают, как трагически их обидела судьба.

Есть дети, у которых вымерла вся семья: родители, братья и сестры.

Вот мать в приступе безумия сводит счеты с жизнью, там отец убит или призван в армию и не вернулся. Дети, которые несколько дней прожили с разлагающимися трупами, или засыпанные руинами домов. Ребенок, у которого при взрыве погибли все родственники, а ему выжгло глаз. Из Франкфурта, из Лодзи, из десятков сожженных местечек. А что такое пожар в деревянных домах, вы, дочь культурного Запада, знать не можете.

Я несколько раз просил, чтобы на те короткие зимние недели моим детям и тем, кто еще несчастнее, кого мы из-за отсутствия мест не можем принять, пан Носсиг выделил одну комнату на пару часов в день под игровую комнату и читальню.

Нет. Ему милее была пустая зала, отремонтированная за тысячи кровавых злотых, отобранных у неимущих.

Я сказал:

– Божья кара.

Если уважаемая пани имеет хоть какое-то влияние на этого безумного и бессовестного старика, объясните ему – я верю, что вы разумный и добрый человек, – объясните ему, что Божья кара коснулась пока только его грешных салонов, но не замедлит добраться и до него самого.

Называя вас разумным и добрым человеком, я всего лишь повторяю общее мнение о вас.

Еще раз приношу свои извинения за то, что после годичного молчания, вырванный из постели ночью, да еще и больной, я не сдержался и высказал то, что наболело.

Под конец добавлю, что в моей жизни это уже четвертая война и третья революция. Обидные слова бросил старику старик, получивший тяжкий опыт в жизни. Война одних учит и закаляет, других делает злобными и развращенными дураками. Должно быть, пана Носсига жизнь баловала и пестовала, а сегодня он не может даже читать по слогам в жестокой школе жизни.

С глубоким уважением

P. S. Это письмо я писал ночью. Сейчас – новая мысль, продиктованная, невзирая ни на что, желанием примирения.

Нечистая совесть не позволила пану Носсигу посетить наш этаж. Может быть, его заинтересует пара способных мальчиков? Они хорошо рисуют. Может быть, часовой урок, может быть, помощь в их усилиях?

Сделать из врага друга. Слишком прекрасно, потому не верится. Но ведь мы читали роман о Маленьком Лорде, который из эгоиста и мизантропа сделал хорошего человека[189].

Повторю еще раз: слишком прекрасно, чтобы в это поверить.

[Абраму Гепнеру]

25 марта 1942 года

Уважаемый господин председатель и дорогой Абрам Гепнер (как вам было бы приятнее).

Я не знаю, правильно ли было, что я, казалось бы, совсем одинокий человек, совершенно отделился от семьи и близких, чтобы они не мешали мне работать и не путали мне линию поведения.

С чувством величайшего уважения я вспоминаю одну из наших воспитательниц. Когда началась война, она откровенно сказала: «У меня старая мать, больной муж и дочка, которая нас содержит. Сейчас я должна позаботиться о них. Я вернусь к вам после войны». Она ни разу не была ни на одном из наших собраний, ни разу не посетила Дом сирот, хотя жила по соседству.

Не знаю, правильно ли было, что во имя других принципов я равнодушно (?) смотрел на то, как вымирали мои близкие, как два года сражалась с судьбой сестра, единственная и последняя моя память, мое воспоминание из детских лет. Она одна на земле называет меня по имени. Если она пережила зиму, то не мне она этим обязана.

Как я отношусь к пожеланию в прошении, я предоставляю догадаться вам самому. От себя только добавлю, что она – педантичный чиновник и всегда готова охотно отказаться от личных выгод ради благого дела. Она постоянно проявляла эти свои качества в щекотливых делах своих клиентов.

(Бывало, что в поисках технического термина на иностранном языке она звонила людям и в организации, совершала походы в библиотеки и различные ассоциации. Зарубежные фирмы обращались к ней с прейскурантами, договорами и сметами. Почти накануне войны она переводила пропагандистскую брошюру «Интуриста»[190].)

Многие ценности сегодня не находят применения – однако они характеризуют личность работника: она не обманет вашего доверия, в этом я уверен; в противном случае я бы отказал в рекомендательном письме, как отказывал многим другим: назойливым, навязчивым, наглым, небрежным и неуверенным.

С искренней преданностью и уважением.

[Гершу Калишеру]

25 марта 1942 года[191]

Дорогой Гарри!

Я чувствую, что ты на меня обиделся. Ты неверно судишь, что, мол, остыло мое дружеское к тебе отношение. Может, и Ружичка думает, что я изменился, а ты даже не знаешь, почему.

Вы оба неправы – вы мне так же близки и дороги, как и раньше. В моем возрасте друзья ценятся еще больше – они уходят, их все меньше, вокруг болезненная пустота; новых друзей не прибавляется.

Изменилось твое отношение ко мне, и дружба наша теперь иная, но она отнюдь не меньше.

Только теперь ты стал другим: ты вырос, посерьезнел, обрел духовное мужество.

Как описать твой прежний взгляд на жизнь? Она тебя развлекала. Была смешной, и люди тоже были смешными.

Комизм есть даже в подлости, даже в преступлениях.

Интересующийся жизнью и людьми, наблюдательный, критичный, деятельный и общительный, ты видел многое и многих, резко и проницательно; ты реагировал живо и с невольным юмором. Тебе прощали, многое позволяли, может, даже провоцировали: ты был им нужен, как острая приправа к пресной, как ни крути, жвачке. Честолюбивый озорник, ты многое себе позволял. Тебе доставляло удовольствие, что тебя боятся, но вместе с тем охотно с тобой видятся, кривясь и смеясь одновременно.

Ты избегал всего, что причиняет резкую боль, – свою силу ты видел в том, что было признаком слабости, отсутствием стойкости и закаленности.

Внезапно ты посмотрел трезвым взглядом и заметил, что творится вокруг; ты проснулся от мальчишеского сна; продолжать защищаться и открещиваться от правды, жестокой правды ты мог бы только ценой трусости и нечестности. А ты смел и правдив.

Был момент, когда, сохраняя еще внешнюю видимость черт капризного мальчика и вредного безумца, ты стал мужчиной, который понимает и собственную солидарную ответственность.

Нищий перестал быть комичным, а подлец – потешным. Капризы и легкая критика стали для тебя недостойным поиском легкого ответа на общий вопрос: что делать? Что должны делать мы – ты и Ружичка, я и другие близкие люди?

Это можно было бы назвать внезапным укором совести и желанием эту совесть разбудить.

Работа твоя невелика в сравнении с тем, что предстоит сделать и что ты сам хотел быть совершить, но это большая работа перед лицом того, что отложено в долгий ящик, что собирает жатву смерти и безмерных страданий.

Считай свою работу экзаменом и ступенькой лестницы. Не пытайся прыгнуть выше головы прежде времени.

Прежде чем опустится занавес, понадобятся твои молодость, сила и энергия. Тебе недолго ждать нового призыва и новых задач.

Правда ведь, я могу рассчитывать на тебя и на вас как на очень близких и умудренных опытом соратников?

По-мужски и по-солдатски жму руки тебе и Ружичке.

[Неизвестной девочке]

25 марта 1942 года

Дорогая Хадаска!

Три воспоминания.

Я был очень молодым врачом в больнице. Ночью мать принесла задыхающегося ребенка. Умоляла оказать ей помощь, дать уход. Я обещал. Не спал несколько ночей, которые провел у кроватки больной девочки. Она выздоровела.

Забирая домой единственную дочурку, мать благодарила и благословляла меня.

– Как мне благодарить вас? Я приглашу вас на ее свадьбу.

– Я приеду даже с другого конца света.

Было много других матерей и семей. Ни одна не сдержала слова. Уходили одни дети, приходили другие. Летели года. Много сил утекло в тяжкую работу жизни.

Война – революции – эпидемия – жестокая русская зима.

Мне поручили четыре интерната для детей, заблудившихся на фронте и выселенных из своих домов, – [интернатов,] размещенных в халупах и виллах под Киевом.

Мой рабочий день продолжался шестнадцать часов. В темноте, бредя по колено в снегу, я два раза обходил свой участок. Закапывал капли в гноящиеся глаза, мазал йодом чесоточную кожу, перевязывал язвы и гнойники. Голодал.

Голодали дети. Ничего, кроме сушеной рыбы, а дрова мы крали в лесу с мальчиками. Лесник стрелял в нас дробью, как в ворон, – еще буржуазный лесник в уже коммунистическом лесу.

Я тайком купил буханку хлеба и ел его ночью в темноте, как вор. Я прятался и скрывался.

Мне стыдно было честно сказать:

– Я не смогу – голод мой не может перешагнуть определенной границы. Мне нужны силы.

Воспоминание из прошлогоднего лета.

Я остановился у киоска выпить газировки. Не успел я взять налитый стакан, как с обеих сторон выросли не руки, а какие-то хищные когти.

– A тринк[192], пить.

Я бросил двадцать грошей и оставил стакан. Я испытывал не сочувствие, а омерзение и страх.

Дорогая Хадаска. Я хочу оставить тебе урок и мысль одного из моих наставников и ваятеля душ. Вацлав Налковский – великий ученый, щедрый общественник, неустрашимый боец, стойкий и упрямый, упрямый и грозный для врагов прогресса, – Вацлав Налковский написал:

«Не следует слишком расточительно разбрасываться жизнями отдельных личностей во имя общих целей; личность чувствующая и мыслящая – это слишком дорогой материал»[193].

Да, милая Хадаска, ты имеешь полное право играть и веселиться, имеешь право на удобную кровать, ванну и чистое белье, на пирожное и веселые мысли и на приятные сны в ночи.

Я пишу об этом и подтверждаю твое право, потому что твои близкие исповедуют другой принцип: меньше всего для себя, все для других.

Если бы так называемое общество не было таким прожорливым и хищным, этот принцип был бы нелегким, но допустимым. Так, как есть, – он становится вредным и угрожающим.

Спрячь этот листок, а когда ты его найдешь, прочитав, согласишься, что сердце не всегда право, что не всегда можно ему безопасно доверить собственную судьбу.

С приветом.

Глас Моисея…
Глас земли обетованной…
(Размышления в Песах)

[март 1942?][194]

Существует ли? Есть ли она? Существует ли она на свете?

Есть ли она или ее нет?

Я хочу знать, что такое свобода и что такое неволя.

Существует ли моя воля, есть моя «вольная воля», свободная воля? Я вольный человек или невольник?

Существует ли обетованная Земля свободы, или всегда и везде – только горький хлеб и кнут надсмотрщика, который велит, а я должен; а я не хочу, но должен? Могу ли я быть хозяином собственной жизни, моей собственной жизни, моего воздуха, которым дышу, моей воды, которую пью, хлеба, который ем, даже кнута, который меня ранит?

Должен ли невольник быть несчастным? Разве не может у него быть веселых часов? Разве у свободного человека все дни его жизни должны быть плохими, грустными, горькими?

Я невольник, и у меня есть свой хозяин. Он мне приказывает, а я должен слушаться и делать так, как он хочет.

Мой хозяин может быть добр, мой хозяин сегодня может быть весел, может, я нравлюсь моему хозяину, может, его приказы мягкие, а задания легкие? Может быть, он даже позволяет мне не делать того, что он велит, а иногда даже спрашивает, хочу ли я сделать так или этак?

Может быть, это даже удобнее – иметь кого-то, кто скажет, что мне делать, потому что тогда можно не думать: я ведь и сам часто не знаю, хочу или не хочу, чего хочу, чего не хочу, что мне делать сейчас и сегодня?

Я хочу быть невольником у хозяина, который меня любит и награждает, который весел и даже не держит кнута.

Мой хозяин редко бьет, или даже никогда не бьет, он только сердится и временами только гневно кричит. Или даже никогда на меня не кричит, потому что он меня любит. Иногда только нахмурит лоб и скривится или сердито посмотрит на меня.

Я веселый и счастливый невольник, которому хорошо.

Один смеется в неволе, а другой на свободе плачет, потому что он грустен и несчастлив.

И вот я слышу глас Моисея:

– Я требую, чтобы ты хотел, приказываю тебе хотеть быть свободным человеком. Иди за мной. Я приведу тебя в обетованную Землю свободы. Жизнь невольника – нищая и подлая. Жизнь в страхе, жизнь в презрении, жизнь в труде не на благо мое и моих братьев, но в бессмысленном труде строительства пирамиды для фараона, самого сильного владыки над всеми владыками страны. Пирамида из камня, гордая гробница, которая стоять будет вечно и не даст забыть, что жил-был хозяин, которого все должны были слушаться.

Из этих камней можно было построить целый город домов, которые защищали бы от хлада ночного и жара дневного, ветра и жгучего песка пустыни нас и наших детей и внуков.

Нет. Целый народ невольников должен работать на один труп, чтобы мир его помнил.

Моисей не обещал народу, что он сможет без труда и без боли есть вкусный хлеб и пить сладкое вино, а соком плодов утолять жажду. Земля Обетованная Моисея – это путешествие далекое и трудное, это блуждания и поиск, это лагерь и палатки в пустыне – это приказ только одного царя и господина; господин и царь этот не требует ни златого престола, ни мраморного дворца, ни острого меча, ни смиренных молитв или земных поклонов, ни жертв, никакой работы ради своего собственного удобства или гордыни.

Там, в пустыне, на высокой горе, на обычном камне, он тебе скажет: есть у тебя только я один, а жить и работать ты должен для себя и братьев твоих.

Один только дар тебе, награда и плата: седьмой день недели, день мира и отдыха, суббота для сердца твоего, рук и мыслей.

Свободная мысль свободного дня. И звезды над тобой на небесах.

Не убивай.

Не кради.

Требуй только того, что твое по справедливости. Не желай права, добра, собственности брата твоего.

Для меня, Господа твоего, нет ни иудея, ни египтянина, нет ни властителей, ни царей, ни слуг и подданных.

Чти отца своего и матерь свою, ибо ты сам собственный отец и мать, ибо ты сам себе хозяин и творец.

Мысль – твоя, дух – твой, голос – твой, приказ – твой и Бог – твой.

Уважай и слушай только самого себя. Ты – Человек.

Бог создал двух первых свободных людей и дал им рай. А они совершили грех невольников.

Спасенный от потопа Ной согрешил, а сын его смеялся над отцом.

Ад Содома не сумел выжечь грех.

Смешение и безумие языков и народов не научило хотеть только того, на что смертные имеют право.

Вот вам Ковчег, который понесете[195], а в нем тоска по Земле Обетованной – не радости и счастья, не игр и смеха и сытости, но свободного труда и свободной борьбы, свободной жизни свободного человека.

Невольник ищет хозяина и властителя приказов, наказаний, наград и платы, чтобы ему ее дали, дали из милости.

Человек свободный ищет приказа, а за его выполнение – платы, ищет сам в себе, сам себе дает и платит, сам награждает и назначает наказания, и благодарит Бога за чистую и свободную жизнь, радующийся чистой и свободной совести.

[Главному дому-убежищу]

2 апреля 1942 года

Вельможной пани

доктору Наталии Зандовой

Пишу друзьям с улицы Дзельной…

Сегодня уже второй вечер седера. Я должен был прийти к вам на этот вечер, но не могу. Поэтому пишу, чтобы вы знали, что я вас помню и желаю всех благ. От всего сердца хочу, чтобы приближающееся лето стало для вас хорошим.

Но прийти не могу, потому что я стар, устал, слаб и болен.

Вчера днем я был у вас, было собрание, на котором мы советовались, что делать, чтобы вы были здоровы, чтобы у каждого была собственная кровать, чтобы вам было не хуже, чем в других интернатах.

Когда я возвращался домой, лил дождь. Я уже был простужен. Я устал, потому что шел долго; я хотел лечь в постель, но у нас были гости, приглашенные на седер, так что, хотя у меня болела голова, болели спина, и ноги, и руки, и кашель замучил, я не мог лечь и делал вид, что здоров и весел, чтобы детям и гостям не было неприятно. Я снова устал, а ночью не отдохнул.

Знаете, как плохо бывает, когда что-то болит, когда человек с трудом встает и ходит. Когда ему холодно, его знобит, когда мучает кашель.

Неприятно быть старым. Но что поделать? Так должно быть, и этому ничем не поможешь. И самое лучшее место для старика и его спасение – это полежать, почитать себе, подумать о хороших людях, о том, что на свете будет еще лучше, и люди станут лучше.

Никто не будет ничего отбирать у других, никто не будет никого бить и никто никому не будет докучать.

Может быть, будущий седер мы проведем вместе? Я очень этого хочу.

Может быть, через год мы будет жить поближе друг к другу? Это было бы удобно. Потому что сейчас с Дзельной на Сенну – это очень далеко.

Пока что все должно быть так, как есть. Но и в этом году я могу и сейчас передать вам мои самые добрые пожелания и вспоминать о совместно проведенном месяце еще темной и суровой зимы.

Передаю вам самый горячий привет, мои дорогие. Живите, будьте здоровы и веселы. Этого вам от всего сердца желает…

Организации самопомощи работников
Аптечного отдела Еврейского совета

9 апреля 1942 года

В Организацию самопомощи

Аптечного отдела Еврейского совета

Уважаемые господа!

Сердечным товарищем в не вполне легальной и не вполне безопасной работе последних студенческих лет был в нашей группе аптекарь. Во время его ночных дежурств на Медовой[196], в диспутах и планах, столь же прекрасных, сколь и невыполнимых, мы формировали людей нового мира.

Позже союзником и щедрым покровителем культурных начинаний серой журналистской братии тоже был аптекарь, кроткий, добрый, внимательный, умный, – старый Климпель на углу Пружной и Маршалковской[197].

Так было сорок лет назад.

Еще позже – бескорыстный работник родственной точки, Заменгоф, тихий сын великого отца[198].

Вот такие воспоминания.

А сколько мелких и драгоценных услуг, помощи всякий раз, когда я ее просил, уроков и пояснений, когда мне были непонятны состав, доза, действие каких-нибудь лекарств!

Скромность и осторожная рассудительность – ваши профессиональные достоинства, в то время как шумная самоуверенность и халатная рискованность столь часто бывают пороками профессионального врача.

Я бы от всей души хотел проводить долгие спокойные часы в душевной компании. Так нужен человеку этот покой, и так его не хватает.

К сожалению, этот остаток сил и энергии я должен бережливо расходовать на повседневные задачи и действия.

От всего сердца желаю успеха вашему мероприятию. Скромный дополнительный взнос в виде серебряной монеты в два злотых должен свидетельствовать, что я хотел бы кроме обычной платы за входной билет внести толику благородного металла.

С глубоким уважением…

[О проекте «Ребенок и полиция»]

13 апреля 1942 года

10 апреля текущего года по просьбе Инспекции Главного управления службы порядка я представил проект решения вопроса «Дети улицы».

От скорейшего решения этого вопроса зависит санация Главного дома-убежища, который не может (а именно это и делает) ежедневно принимать значительное количество детей, направляемых туда полицией, Отделом опеки Еврейского совета, даже организацией CENTOS[199].

Ребенок и полиция

Суровая речь в годину грозной действительности.

Понятно и быстро – экономия энергии и средств.

Без грязных клише; болтовня – бесстыдство, мерзость и никчемность.

1. Главное управление должно потребовать, чтобы Отдел медицинских стационаров установил, какой больнице по дороге (угол Лешно и Желязной?) вменить в неукоснительную обязанность принимать все трупы детей и агонизирующих детей – в любое время дня и ночи.

2. Главное управление должно создать специальный детский отдел.

3. Нет правил и инструкций, где содержались бы существенные указания в отношении детей.

4. В программе курсов подготовки сотрудников должна быть тема «ребенок», причем не в последнюю очередь, не после других «существенно важных» вопросов.

5. В каждом случае преступления по отношению к ребенку Главное управление должно приложить все силы, чтобы найти виновного и виновных и без всякой жалости и ложного стыда передавать их судебным инстанциям.

(Не думаю, чтобы плакат с фамилиями расстрелянных преступников замарал традицию отношения еврейского общества к ребенку.)

Необходимость немедленных действий требует следующего:

1. Чтобы каждый дворник по дому был обязан незамедлительно доставлять ребенка по указанному адресу. Домовый комитет[200] имеет право требовать возмещения расходов на перевозку ребенка.

2. Чтобы дежурный, патруль, наконец, каждый милиционер располагали одним адресом, где направленного ребенка обязаны принять.

3. Чтобы для детей, направляемых в поздние вечерние часы, в каждом комиссариате существовал хотя бы угол (кроватка), хоть на лестничной клетке или в вестибюле, где прибывший ребенок может провести ночь, хоть бы и на полу.

4. Чтобы в аптечке или в ящике в коробке лежало снотворное с инструкцией к применению.

5. Чтобы жилец-сосед обязан был дать кружку горячей воды, а если ее нет – хотя бы холодной из-под крана для того, кто хочет пить.

Дети, которых Служба порядка встречает на улице, или к кому ее вызывают во дворы и частные квартиры:

1. Младенцы и дети старше года, которые еще не умеют ходить.

2. Дети, которые в силу увечья, отсутствия сил или несчастного случая, болезни или глубокой умственной отсталости не могут сами ходить и должны быть отвезены в больницу или приют.

3. Дети, которые не хотят, чтобы их доставили к месту назначения и при задержании своим криком или поведением собирают толпу.

4. Дети подброшенные, заблудившиеся или приведенные случайными взрослыми, к тому же в поздние вечерние или ночные часы, с той целью, чтобы вынудить предоставить детям первый ночлег без мытья и дезинсекции одежды.

5. Дети постарше и молодежь, задержанные в месте совершения незаконных или преступных действий.

6. Дети и молодежь, которых в Службу порядка передает польская полиция, жандармерия или жертвы нападения.

7. Дети, в отношении которых можно установить или существует подозрение, что они являются объектом эксплуатации, что их принуждают к попрошайничеству и к уголовным преступлениям.

8. Несовершеннолетние проститутки.

9. Несовершеннолетние сумасшедшие.

10. Трупы детей на улицах и в общественных местах.

Два гроба (на Смочей и на Слиской)

[зима 1941/42 гг.]

Когда я хожу по улицам, я всегда смотрю под ноги, чтобы не упасть и не удариться. Потому что сломанные кости у стариков срастаются с трудом. Поэтому я его не увидел; может быть, я его и заметил и на секунду подумал: «Какой красивый мальчик!» Может быть, именно так я и подумал, а через минуту о нем забыл.

Ему пятнадцать лет, может, четырнадцать, может, шестнадцать. Люди говорят: «Пятнадцать весен прожил». Так говорят потому, что молодые годы – солнечные, когда цветут красочные цветы мечтаний, даже тогда, когда дома плохо и людям вообще плохо. Теплые весенние года, пятнадцать цветистых, солнечных, счастливых, молодых лет – и яркие, как весенние бабочки, мечты. Много таких мальчиков и девочек ходят по улицам, красивых и ярких, и чистых даже в грязных лохмотьях.

Если я даже и заметил этого мальчика, проходя мимо, я ничего о нем не знал; не знал, жива ли его мать, есть ли у него мать, да и отец, не знал, где его отец и мать, потому что людей сейчас раскидало, один здесь – другой там; даже малых детей, а что уж говорить о таком большом мальчике в пятнадцатой весне его жизни.

И вот, пожалуйста: недавно, очень морозным днем, на улице Смочей я увидел его, можно сказать, в первый раз.

Вы же знаете улицу Смочей. Она всегда была такой. Столько людей – толкаются, спешат, ссорятся и торгуются, кричат, расхваливают кто что продает: этот картошку, тот папиросы, третий – одежду, четвертый – конфеты.

А красивый мальчик тихо, очень тихо, тишайше лежал на снегу, лежал на белом, лежал на чистом белом снегу.

Рядом с ним стояла мать и раз за разом повторяла: «Люди, спасите». Это наверняка была его мать. Только эти два слова, и она не кричала – повторяла она громким шепотом, только это и ничего больше:

– Люди, спасите, люди, спасите.

А люди проходили мимо, никто его не спасал; люди не делали ничего плохого, потому что ему спасение уже не требовалось.

Лежит тихий и такой кроткий и спокойный, такой светлый на белом снегу.

Рот у него приоткрыт, словно он улыбается. Я не заметил, какого цвета у него губы, но, наверное, розовые. И зубы белые.

И глаза у него приоткрыты, а в одном глазу, в самой зенице, – маленькая искорка, наверное, звездочка, самая маленькая из наименьших, светится звездочка.

– Люди, спасите, люди, спасите.

А теперь второй гроб; кажется, дело было в субботу. Даже наверняка в субботу. Этот гроб должны были видеть все, кто шел к родным […][201] по левому тротуару нашей улицы Слиской.

Ребенок – маленький ребенок, может быть, трехлетний! Я видел только его ступни, крошечные пальчики ног.

Ребенок лежал у стены, завернутый в бумагу. Тоже на снегу. Я не заметил, не помню, серая это была бумага или черная. Знаю только, что эта черная или серая бумага была очень старательно, очень заботливо, очень нежно, очень точно и ровно – снизу, сбоку и сверху – была перевязана веревкой.

Только эти пальчики маленькой ножки.

Кто-то, прежде чем вынести и положить на снег, старательно перевязал этот маленький узелок, этот детский сверточек.

Понятно, что это мать.

Понятно, что дома у нее не было ни бумаги, ни веревки. Она зашла в магазин и купила их.

Только это я знаю, больше ничего. Разве что расскажу, как мать этого ребенка рожала, как страдала, истекала красной кровью, потом кормила белым молоком – грудью кормила, белым, сладким, теплым молоком своей груди.

Вы, наверное, хотите знать, почему я пишу об этом маленьком ребенке, когда столько других умерших взрослых, мужчин и женщин, молодых и старых, я видел в подворотнях и около стен на стольких разных улицах квартала, где живые люди носят на правой руке повязку с голубым щитом Давида.

Так вот, мать этот свой сверток, эту свою посылку […] ровно, старательно и заботливо перевязывала веревкой.

Бумага была грубая, именно такую называют упаковочной. Как же она позволила пяти крохотным пальчикам и маленькой ступне до щиколотки торчать из бумаги? Она ведь не могла этого не заметить.

Значит, это было сделано умышленно.

Ну да.

Но почему?

Нелегко было маленький клубочек так упаковать в бумагу, чтобы все было ровно и гладко, и только одно это…

Я вам скажу, если хотите.

Мать боялась, что прохожий может подумать, что кто-то бросил, потерял или положил что-то темное, или оставил на минутку в спешке, чтобы вернуться и снова взять под мышку и унести куда надо. Так могло быть. Людям сейчас трудно рассуждать разумно: они спешат, потому что благотворительная кухня выдает суп только до определенного часа, а в разных конторах нужно долго стоять в очереди.

Могло случиться именно это, так мог подумать прохожий. Да и он – он тоже мог в спешке не подумать, а проходя, бездумно, чтобы убедиться, что в бумаге нет ничего ценного, что может пригодиться, чтобы не наклоняться без нужды, мог этот бумажный сверток пнуть: твердый он или мягкий, может, там можно чем-нибудь поживиться.

Вот этого мать не хотела – поэтому оставила эту босую ножку, чтобы люди видели, что нет ни ботиночек, ни чулочков, что нечего взять.

Поэтому она так поступила со своим умершим ребенком, со своей крохоткой. Потому что больно, когда кто-то пинает то, что ты любишь. А люди сейчас и нетерпеливы, и рассеянны, и часто говорят совсем не то, что хотят сказать, и делают совсем не то, что хотят, а то, что просто подвернулось. Ведь даже сны – и те бывают бессмысленными, странными какими-то и перепутанными.

Бюро советов

[апрель 1942 года]

Пишет в своем дневнике Монюсь. Пишет так:

«Иногда я думаю и задаю себе вопрос, как так получилось, что у меня нет дежурства по поливу растений в горшках. Ведь у меня было такое дежурство, и я хорошо выполнял свои обязанности, но я не знаю, как потерял его».

Такой мелкий вопрос, такая маленькая несправедливость, может быть, всего лишь недоразумение.

Другой бы решил этот вопрос. Ходил бы туда и сюда, спрашивал одних и других, просил, скулил и поднял бы шум.

Но Монюсь Фрайбергер не любит надоедать. И целый месяц, то есть тридцать раз, он не мог делать то, что любит и умеет делать. А к тому же он сам не знает и терзается, и спрашивает себя самого:

– Это моя вина? Может, это моя вина? Почему так получилось?

И глядя каждый день в календарь, считает, сколько дней осталось до мая, и мечтает отгадать, вернут ли ему его дежурство.

Монюсь пишет в дневнике:

«Я задаю себе вопрос».

Ну да: он спрашивает себя, потому что кто захочет разговаривать с ним о такой мелкой и неважной вещи. А к воспитателям стыдится подойти, не хочет никому голову морочить, потому что знает, что воспитатели не всегда охотно отвечают на вопросы.

У воспитателей времени нет.

О-о-о, вот именно: у персонала нет времени на то, что не является проступком, потерей, нарушением правил, а всего лишь – тихое желание мальчика или девочки.

Я это сейчас пишу в среду. Я вернулся домой в пять и хочу пану Генеку дать статью в газету.

Я иду в свой изолятор, а там лежат Лоня, и Ханечка, и Фелюня. А на столе стоят три обеда.

Я вспомнил, как тихо и приятно дежурить возле клозета. На дежурстве – Леон. Я ему и говорю:

– Иди в сад, я тебя подменю.

Он обрадовался, сказал «Спасибо!» и побежал. А я взял доску подложить под тетрадь, стул и тетрадь, сижу пишу.

И думаю:

«Тут можно спокойно писать».

И вдруг, может, минут через десять, возвращается Леон. Спрашиваю, почему, а он ничего не отвечает.

Я подумал, что, может, пани Саба[202] вмешалась и что-то ему сказала. Потому что сотрудники часто вмешиваются в то, чего не знают и не понимают. Им кажется, что они делают добро, а на самом деле только вносят путаницу и причиняют неприятности.

Но Леон говорит, что нет, не пани Саба.

– Может быть, ты в саду с кем-то поссорился?

– Нет.

– Тогда почему ты вернулся?

Тут Леон начинает плакать.

Он пошел было в сад, но вдруг ему стукнуло в голову, что он, может быть, плохо сделал, что согласился уйти, может, нужно было отказаться.

Стало быть, и тут, как у Монюся, горесть невеликая, но горесть в теплый и солнечный день.

Немного таких дней в году в польском климате.

Люди говорят:

– Хорошо вашим детям: у них всегда на лицах улыбка.

Это и правда, и неправда.

Даже до войны, много лет назад, я задал написать работу на тему:

«Десять моих горестей».

Были такие, которые написали мало, но были и такие, кто написал по двадцать и по пятьдесят горестей.

Были горести, о которых я и раньше знал, а именно:

«Первая моя горесть – это то, что у меня нет ни папы, ни мамы. Вторая – что мне плохо живется. Третья, что мне хотелось бы иметь братика или сестричку. Четвертая – это школа. Пятая – что моя кровать стоит тут, а за столом я сижу там. Кое-кто меня задирает. Кто-то из воспитателей ко мне придирается. Мне не дали пальто. Я плохо отдежурил. У меня отобрали то-то и то-то».

Именно поэтому возникли в Доме сирот суд, нотариат, смена столов, нулевой стол, карточки на дежурство, газета, календарь и опека[203].

И понемногу, помаленьку упорядочивалась наша жизнь.

Но не все можно было решить. Есть вопросы, но недостаточно закона для всех, нужен добрый совет для одного.

Вот именно.

Я ставил разные эксперименты.

Я ввел пари[204].

Какое-то время очень многие дети писали дневники.

Уже после войны я поставил другой эксперимент: я повесил книжечку, куда записывались те, кто хотел со мной поговорить.

Эти разговоры иногда проходили в моей комнате между спальнями, иногда – в магазинчике или в классе, иногда в субботу, прежде чем дети расходились по семьям, иногда вечером.

Но не получилось.

Одни докучали мне каждый день, другие стеснялись записаться. Иногда у меня не было времени. И что хуже всего: я не мог ничего с этим поделать.

Препятствия и помехи были разные, но самым большим препятствием было то, что мало кто просил совета, – просили только помощи.

А если можно было кому-то дать письмо или сделать что-то для одной семьи, то немедленно каждый из них попробовал бы получить хоть какую-то помощь, а некоторые просто выклянчили бы ее.

Хуже всего было то, что все думали: если сотрудники захотят, они могут все.

Среди проблем бывали и такие, что кто-то хотел исправиться, но не знал, как это сделать. Он пытался сам, но ничего не получалось. Иногда кто-то так запутается или досадит кому-то, что перестает нравиться прочим и не знает, что делать.

У поляков есть исповедь. Они идут к ксендзу, говорят, что натворили, ксендз наложит епитимью: читать такие-то молитвы, извиниться или вернуть что-то.

И это помогает.

Хасиды часто ездили к цадикам[205] с просьбой дать совет. У кого были проблемы, тот писал их на листке, и раввин советовал, что делать.

Я уже говорил на общем собрании, как пан Блайман[206] помогал нам не деньгами, а добрым советом.

Может быть, получится наш новый эксперимент, чтобы Адась основал такое бюро советов. Одному посоветовал бы подать на кого-то (или на себя самого) в суд, второму – подать заявление, третьему – писать дневник или заключить пари на что-нибудь, или сменить дежурство.

У мальчиков одни проблемы, у девочек – другие, у маленьких – третьи, у старших – четвертые. Разные проблемы у спокойных и озорников.

Адась один со всем не справится. Ему необходима помощь других. Как это сделать, в каких вопросах и в каких экспериментах, мы узнаем только позже.

Но если это и не получится, никакого позора в этом нет. Потому что это трудно, труднее всего, самое трудное.

Если у меня за тридцать лет не получилось, это не означает, что […]

Бюро советов и новенькие

[апрель/ май 1942 года]

Они пришли в изолятор со своими откровениями: Беня, Эли и свидетель Моисей. У них важные вопросы, и они хотят исправиться.

Я видел, что это какое-то запутанное старое дело, поэтому до обеда мы не успеем. И видел, что у Бени чудовищно грязная после стрижки голова. Поэтому я взял их бумаги, взял мыло и вымыл Бене голову, потом еще подровнял машинкой и еще раз вымыл и протер спиртом. И тут дали звонок на обед.

Съел я щи, кашу и мясо и хотел, чтобы меня взяли добровольным помощником резать медовик[207]. Но они не захотели. Не знаю, почему. Они-то хотели, чтобы я чистил свеклу. Тут уж я не захотел, потому что это занятие не по мне.

Уже после обеда, на свежую голову и с новыми силами, я прочитал эти листочки. Трудно было понять, что к чему, потому что листочки были помяты и перекручены.

Дело номер 98 938. Пишет Беня:

«Один раз, где-то в середине февраля, я, Эли и Моисей Штокман пошли в синагогу, и там стали говорить о разных кухнях в приютах, о том, что большинство директоров тибрит (ворует), а потом [я] спросил Эли: “Ну, а у нас как? Пани Ружа[208] тоже что-нибудь тащит?”

Тогда Эли сказал: “Может быть”.

Тут я спрашиваю Моисея: “Ну, а ты как думаешь?”

Он сказал: “Не знаю, но мне так кажется”.

Я считаю, что Эли виноват, потому что он должен был мне сказать, как есть на самом деле, а не говорить всякие “может быть”. А откуда мне было знать, когда я прожил тут всего дней двенадцать или пятнадцать. Конечно, сегодня, когда я уже знаю организацию Дома сирот, я так совсем не думаю. Да я и не говорил ничего такого, я просто спросил».

Пишет Эли: то же самое дело номер 98 938.

Эли пишет:

«Раз в синагоге мы начали говорить о кухнях. И тут вдруг Беня говорит, что пани Ружа наверняка потаскивает со склада, потому что Ромця ест такие вкусные вещи. Я говорю: “Наверняка нет, она просто меняет тот хлеб, что по карточкам, на белый, потому что Ромця маленькая, она же не может есть тот хлеб, который по карточкам”. Беня: “Но она и тибрит, наверное, тоже, а?” Эли: “Может, но наверняка нет, потому что я один раз слышал, как пани Ружа, чуть не плача, говорила пану Ромеку из магазинчика, что она работает за кусок хлеба и отвечает за хозяйство”. Беня мне сказал, чтобы я никому об этом не говорил, потому что ему тогда влетит. Я и говорю: “Хорошо”. Моисей, который все это слышал, может быть свидетелем».

Моисей свидетельствует:

«Это правда, что Эли говорит, потому что пани Ружа меняет хлеб по карточкам на белый для Ромци. Эли говорит правду, а Беня клевещет, что пани Ружа ворует. И сказал, что если про него это расскажут, то ему придется уйти из Дома сирот и он умрет с голоду».

Дальше в показаниях новая ссора о том, что один хотел откупиться, а второй не хотел, что это было не в феврале, а позже, что этот требовал, а тот грозил и что Моисей пишет под диктовку Эли, что очень выгодно знать чужие тайны, потому что их можно разбалтывать или ими шантажировать.

Последний абзац был таким:

«Я подумал, что мне это уже надоело: пусть уж раз и навсегда все закончится, ну, накажут меня один раз, и я уже не буду день и ночь бояться, что он все про меня разболтает. А когда я попросил его про это дело забыть, он мне сказал: “Да удавись ты!”»

Это дело и смешное, и грустное.

Смешно, потому что впервые такая длительная ссора без драки. Ссоры без драки у мальчиков редко бывают. А уж писать они совершенно не любят. Предпочитают драться, потому что с этим меньше возни и все быстрее заканчивается.

Смешно, потому что все началось в синагоге, где люди молятся, а не говорят о кухнях и о еде. У нас только Фишель засранец – вместо того чтобы приходить на молитву, приходит искать ссоры.

Смешон и страх Бени, потому что каждый новичок имеет право смотреть, что происходит и как ведется хозяйство, он может сравнить, как хозяйничают здесь, а как – в других местах. Мы никого не боимся и никому не запрещаем смотреть или говорить громко и прямо, а не по секрету. Настоящим ворам только того и надо, чтобы все было шито-крыто, по секрету и на ушко.

Но эта история еще и грустная. Грустно, что директора и работники кухонь часто нечестные и непорядочные люди, причем не только кухонь, но и приютов, и бурс. Грустно, что об этом знают и говорят и взрослые, и молодые, и маленькие, и ничего не делается, чтобы этой пакости не было.

А самое печальное то, что честные и порядочные люди часто не могут получить работу, а если наконец устраиваются работать, то им не платят.

– А что нам делать, если дома голод, а мы ничего не можем купить, потому что у нас нет ни гроша, потому что нам должны за полгода, а то и за год!

– Я не был попрошайкой, – говорит один.

– Я не был грязным и вшивым.

– Я не был вором.

И льются жалобы и воспоминания из давних лет, когда тоже были бедные и богатые, честные и нечестные, работящие и ленивые, но тот, кто хотел честно заработать на семью и детей, – тот мог это делать.

Много зла принесла война и человеческой плоти, и совести.

И много зла видят юные глаза.

И много горечи в их сердцах и речах.

Если бы мальчики пришли со своей тайной в Бюро советов, им сразу бы все объяснили. Не нужно было бы ни ссориться, ни бояться, ни сердиться, ни думать столько недель подряд о скверных и грустных вещах.

Если у кого-то есть тайна, пусть смело придет с ней в Бюро советов, потому что и так все откроется, но будет слишком поздно. Именно так получилось с матерью Салюни. Так было с историей Амуся, который живет в нищете из-за глупой бабки и сумасшедшей матери.

А мошенничества матери Михала лишили жизни и ее, и его.

Даже во время войны лучше идти прямой дорогой. Лучше, потому что она безопасная и трудна только в самом начале.

Как я буду жить после войны

[1940–1942?]

Дневники пишут человек пятнадцать. Я знаю, что писать хотят и другие. И знаю, что им это принесло бы облегчение и пользу. И знаю, что они стыдятся и не знают, как начать.

Впрочем, почти все, кто начинал писать, не знали и искали свой путь.

Один начинал с описания, что он делал в течение дня. Потом спрашивал, может ли он писать, о чем ему думалось.

Другой начинал с воспоминаний своих довоенных лет или с месяца осады Варшавы. Третий писал о детях, товарищах, обо всем доме, но о себе очень мало или вообще ничего.

Один только написал, что он будет делать после войны.

Мне кажется, что не все верят, что война закончится. Те, кто помладше, даже плохо помнят, как проходила жизнь.

И не очень верят, что они вырастут, что на самом деле будут такими, как панна Ружа или пан Фелек. Странно: пан Фелек был мальчиком, играл в игры, ходил в третий класс, был в харцерском отряде, его стригли и мыли ему голову.

А ведь хорошо было бы иногда подумать не только о том, что было, но и о том, что будет.

В разговорах часто слышится, что этот будет зарабатывать, тот хочет быть слесарем или электротехником.

Наверняка они думают еще больше, только стесняются сказать.

Раньше я задавал вопрос: ты доволен, что родился на свет? Сколько ты хочешь иметь детей, когда женишься; как ты их назовешь; ты предпочтешь быть богатым или ученым и прославленным?

И мне кажется, что было приятно именно на эту тему начать писать дневник.

Что я буду делать после войны. Хочу ли я жить в Польше или уехать, и куда уехать: в деревню или в город, в большой город или маленький городишко? Сколько я хочу зарабатывать в день, какой будет моя квартира, мой домик, двор, садик?

Буду ли я работать на заводе или на себя, в магазине или в мастерской, в конторе или только дома?

Какой будет моя будущая семья? Хочу ли я жить один, или с женой, или, может, с сестрой, с братом, с другом?

Женюсь ли я? Долго ли буду ждать, прежде чем выберу жену? И какой она должна быть: моей ровесницей, старше или моложе меня?

Хочу ли я быть богатым и насколько богатым? Сразу ли я разбогатею или буду собирать злотый за злотым? Что я куплю сначала, а что потом, или, может, все сразу?

Что я буду есть, как буду одеваться? Сколько у меня будет костюмов, какие они будут? Что я буду читать и как проводить часы отдыха после работы?

Каким тогда будет мой пятничный вечер и день субботний?

Какой я хотел бы видеть судьбу моих братьев и сестер, если они у меня есть, матери или тетки, которые еще будут живы?

Хочу ли я, чтобы все это случилось как можно скорее, сразу, или же я предпочту терпеливо ждать год за годом, лето за летом и зиму за зимой?

Как будет проводить лето моя семья, буду ли я приходить в гости в Дом сирот, стану ли писать письма друзьям, которые будут жить вдали от меня?

Когда мне будет лучше всего: когда мне будет двадцать, или тридцать, или сорок лет?

С какими трудностями придется мне бороться в жизни? Хочу ли я приключений, или лучше жить спокойно, не меняя ни квартиру, ни соседей, ни образа жизни?

Такие мысли о жизни один строит как план, другой – как мечту.

Мечта интереснее, но план – это то, что наверняка воплотится в жизнь.

Потому что я вырасту, потому что я же должен стать, наконец, взрослым; я же буду работать и зарабатывать. Я же должен буду что-то покупать, где-то жить, во что-то одеваться.

В детском саду в Киеве[209] учительница задала написать маленькое сочинение: «Кем я хочу стать, когда вырасту».

Один мальчик написал:

«Я хочу быть волшебником».

Над ним начали смеяться, но он рассудительно ответил:

– Я знаю, что мне не стать волшебником, но ведь пани учительница велела написать, кем я хочу быть.

Почему они молятся?

[1940–1942?]

Когда собрались все мальчики, которые записались на ежедневную молитву, я их спросил, почему они молятся, почему приходят на молитву. Это было давно, поэтому я не помню точно, а тетрадь, куда я записывал ответы, пропала.

Ответы были примерно такие:

Первый сказал:

– Почему бы мне не молиться? Я же еврей.

Второй сказал:

– До завтрака мне нечего делать в спальне, а в классе тепло и светло.

Третий ответил:

– А я хочу получить открытку на память о двухстах восьмидесяти совместных молитвах[210]. Мне не хватает только сорока.

Четвертый сказал так:

– Приятель во дворе мне говорил, что если кто не молится, то к нему придет ночью дух, посадит его в мешок, завяжет и задушит. Вот я и боюсь: а вдруг это правда…

– Меня мамуля просила, – сказал пятый.

А шестой сказал так:

– Когда я в субботу прихожу домой, дедушка меня всегда спрашивает, набожные ли дети в Доме сирот и молятся ли они. Если бы я сказал ему, что нет, ему было бы неприятно, а я же не буду ему врать.

Седьмой ответил так:

– Когда отец зимой умер, мне не хотелось утром вставать и идти в синагогу. Но один раз мне приснился отец и начал меня стыдить: «Когда я был жив и работал для тебя, я не выбирал погоду. В дождь и мороз, часто в ночи, даже когда я уже был болен, я вставал с постели, если знал, что можно заработать. А тебе лень прочитать по мне кадиш». Я проснулся и обещал, что буду молиться.

– Пан Хоина[211] много лет ежедневно приходил на молитву. У него был набожный опекун, который велел ему приходить молиться, а потом пан Хоина уже привык. Я помню, как стояли рядом маленький Хоина и его большой опекун, и они вместе молились по одному молитвеннику.

Девятый рассуждал так:

– Я каждый день утром одеваюсь, моюсь, завтракаю, учусь в школе и играю с товарищами. Почему бы еще и не помолиться? Есть люди, которые говорят, что Бога нет; но откуда им знать, они что, такие умные? Кто-то же должен был все это создать. Значит, это и был Бог.

Десятый коротко ответил:

– Поляки молятся и ходят в свои костелы, стало быть, и евреи должны быть не хуже.

Одиннадцатый высказался:

– Если еврей не молится, то за этот его грех наказывают всех евреев. Поэтому мы болеем заразными болезнями, поэтому есть бедные и разные несчастья, потому что много евреев не молится. А я не хочу, чтобы еще и из-за меня страдали.

Двенадцатый рассказал о своем воспоминании о хедере.

– Ребе учил нас в хедере[212], что евреи сильно страдали за то, что молились. Их убивали, жгли синагоги, отбирали сидуры и бросали в грязь или в огонь, приказывали им в праздники ходить в костелы, не позволяли работать или ходить по городу. Каждый еврей спешил на пятничный вечер, иногда ему приходилось идти через лес, где были бандиты и волки. Ребе говорил, что молились все мои дедушки и бабушки, поэтому стыдно, когда лентяй не хочет идти даже в класс, который рядышком и где ему ничего не угрожает и не мешает.

Тринадцатый объяснял так:

– Когда у меня неприятности или когда я поссорился с товарищем, я молюсь, потому что мне приятно, что я могу рассказать Богу, как было, что товарищ неправ. Когда я так думаю во время молитвы, то мне не так больно от несправедливости или наказания.

Четырнадцатый заявил:

– Я заметил, что, когда я прихожу на молитву, мне легче исправляться, легче стараться. Тогда у меня мало замечаний, на меня мало сердятся. И я не делаю ничего плохого ни дома, ни в школе. Молитва очень помогает.

Пятнадцатый сказал:

– Когда я болен, или что-то у меня болит, или дома случится что-то плохое – мама или брат заболеют, или заработков нет, или хозяин надоедает претензиями, или другой квартирант, – мне неприятно. А так я помолюсь и попрошу, и уже не тревожусь, и потом мне хорошо.

Шестнадцатый поделился:

– Я и сам не знаю, почему прихожу на молитву. Я молюсь, потому что молюсь. Я вообще не задумывался, почему. Когда вспомню, я вам напишу и положу в почтовый ящик.

Семнадцатый сказал:

– Когда я молюсь, то вспоминаю дом, как раньше бывало. Я всегда в субботу ходил с отцом в синагогу. Тут, в Доме сирот, тоже есть пятничный ужин, но все по-другому. Мне тут неплохо, но, когда я был дома, я сам больше любил и меня больше любили. Никто меня не называл подлизой или неженкой. В Доме сирот мне тоже дают конфеты, но тогда их приносил папа и дразнил меня, что мне их не даст, а даст маме и сам съест. Это было смешно, ведь я знал, что это шутка. Дома в субботу был чолнт. Дома все по-другому.

Когда он так говорил, предыдущий мальчик и перебил:

– О, я понял. Именно так! И я точно так же, как он. Молитва – это как если бы в будний день зашел домой, к семье. Я молюсь и вспоминаю это, и это, и это – все, как было дома.

Тогда на молитву приходило много девочек. Одну даже прозвали «ребицин»[213].

Ее любили, поэтому особенно не дразнили, а она не сердилась.

Она была постарше и ходила на работу – училась то ли делать зонтики, то ли шить перчатки, то ли еще что-то. Она не могла прийти в другой день, поэтому вошла в класс вместе с мальчиками.

(А я говорил, что, когда все вместе, – это слишком много народу, поэтому сегодня мальчики, а девочки – завтра.)

И она сказала так:

– В нашем коридоре живет польская семья. Они хорошо относятся к евреям, всегда одалживают денег мамуле, когда ей нужно.

И она сказала, что у евреев плохо, что девочки могут не молиться, а ведь именно им молитва нужнее, потому что они больше времени проводят дома и с детьми.

Регинка подытожила так:

– Это не Господь Бог так сделал, что молитва мальчиков важнее. Это раввины выдумали, потому что они сами мальчики. У поляков все молятся вместе, а у евреев это так выглядит, словно мы у Бога чем-то хуже.

Когда Регинка закончила свою речь, мальчики ничего не сказали.

И девочки и дальше приходили на молитву.

Кажется, именно Регинка сказала:

– Если нет отца, приятно знать, что Бог – отец всем, значит, и мне тоже.

Молитву не нужно понимать, ведь ее можно только чувствовать.

Я хотел еще спросить других, почему они не молятся, но тут начались школьные занятия, политика – и все изменилось.

Два моих странных сна

[апрель 1942 года]

Я заснул. – Сплю, сплю… Сначала мне ничего не снилось. Я только чувствовал, что я еду, или лечу, или плыву, или бегу. Что я не в кровати, не в доме на Слиской, не в Варшаве, не в Гоцлавеке. Я в деревне, но в далекой, неведомой стране, где я никогда прежде не был.

Я понимаю, что страна эта далекая и чужая, потому что деревья другие, высокие и зеленые, у нас таких нет, и трава, которой у нас нет, и хаты по-другому сложены, и люди иначе одеты.

Я как раз вхожу во двор, и меня гостеприимно приветствует хозяин.

А я не знаю ни как я сюда попал, ни зачем я тут. Я смутился. А он себя так ведет, словно меня знает. И говорит:

– Я как раз собирался коров доить, но, раз у нас гость, моя дочка коров подоит. Она уже взрослая.

И продолжает:

– Да-да. Я уже не так молод. Правда, я рано женился, но мне уже шестьдесят лет. У меня внуки есть, которые ходят в школу. Даже один правнук есть. Я прадедушка.

И говорит:

– Я всегда жил спокойно. Не работал через силу. Голодным не ходил. Ни разу ни один врач меня не обследовал. Никаких лекарств я не принимал. Ни с кем не ссорился и никогда еще не был в суде. Хата у меня светлая, луг мой пахнет цветами, а коровы дают хорошее жирное молоко. Сад приносит сладкие плоды, из которых я варю варенье. Я вовремя плачу налоги и каждый день благодарю Бога, что он дал мне этот счастливый край, добрых соотечественников, плодородную землю, веселое солнце и здоровых детей.

Он замолчал, посмотрел на меня и спросил:

– Вы родились в Польше, вы католик?

– Нет, я польский еврей.

– И у нас тоже живут польские евреи. Я знаю пару человек, а один – мой друг. Вместе мы ходили в школу, за одной партой сидели, вместе летом купались в реке, а зимой катали друг друга на санках и катались на коньках. У него в Польше остались брат и сестра. Они живут в Варшаве. Правдва, что Варшава в Польше? Правда, что у вас война?

Бедняга волнуется, давно уже не получал писем. А там, говорят, война и голод. Я бы хотел послать вашим детям джем, сыр и колбасу. Но, говорят, нельзя. Почта, говорят, наши посылки отбирает. Почта – это мудрое изобретение. Например, у вас чего-то нет, а у нас есть – мы можем вам прислать за небольшую плату. Или […] могу посоветовать или помочь.

– Почта – это умная штука, – повторил он. – Почта – хорошая вещь. Почта – прекрасное изобретение. Только злые люди мешают – вам и нам – понять друг друга, любить и поддерживать.

Он вздохнул… А потом пригласил:

– Входи в мою хату, съедим-выпьем, что Бог послал.

Мы уже собирались сесть за стол, я уже видел белый хлеб на столе, масло, сыр, колбасу и кувшин молока, когда проснулся.

Я был очень сердит. Даже во сне не судьба съесть вкусный довоенный ужин. Ну, ничего не поделаешь. Я немного полежал и снова заснул. И снова я еду, плыву, или бегу, или лечу на крыльях…

На сей раз дорога длится дольше. Я в очень далекой стране, неведомо где, совершенно не похожей на те страны, которые я знал.

Я на какой-то широкой дороге. Вижу море. Очень жарко. Странно одетые люди идут и едут на телегах, запряженных парой лошадей, и на слонах. Да-да, на слонах.

Я спрашиваю:

– Что это за страна?

– Индия.

Да, Индия. Край очень далекий, жаркий, старый, древний край. Одни говорят, что дикая страна, другие – что вовсе не дикая, только совершенно иная, и поэтому кажется нам странной.

И вот ко мне приближается красивый старец с большой седой бородой, добрыми глазами и челом мудреца.

Мне показалось, что я его знаю, что я его раньше видел.

Ну, конечно: это Рабиндранат Тагор. Его фотографию я много раз видел в книгах великого индийского поэта и мыслителя и в разных журналах.

И случилось странное, как часто случается в снах.

Рабиндранат Тагор пригласил меня в школу[214].

– У вас тоже есть школа, – сказал он. – В вашей школе работает учительницей и моя ученица – панна Эстерка. Правда?

– Так и есть.

– Это хорошо. Если это вас не слишком затруднит, я передам для нее небольшую книжечку. Как раз в нашем городе строили почту. Это было новое и красивое здание. Поэтому я написал пьесу про почту для своих мальчиков, а если панна Эстерка захочет, пусть и ваши мальчики ее поставят. А я к вам приеду на представление.

– Это невозможно, – сказал я.

А он кротко улыбнулся и сказал:

– Вы меня не увидите, но я буду с вами. Да спросите хотя бы йогов.

Я снова проснулся.

Через несколько дней пришла посылка из Копенгагена с сыром, колбасой и вареньем, а панна Эстерка поставила на праздник спектакль Почта.

Какими странными были эти два моих сна…

Одно и то же может быть и хорошим, и плохим

[1940–1942?]

Нечто может быть приятным, хорошим и полезным, если это делает кто-то, но становится очень неприятным, вредным и плохим, если это делает кто-то другой.

Игра как таковая может быть приятной и полезной для здоровья, но есть и мерзкие, и вредные игры.

Прогулка может быть приятной, а можно сделать из нее непосильную и мучительную обязанность.

Много лет назад один идиот, воспитатель с Вольской, 18[215], устраивал марш-броски, построив детей парами, по раскаленному песку в летнем лагере в Гоцлавеке. Мальчики натирали ноги, задыхались от пыли, их жгли солнце и жажда, а он бил и драл за уши, если пары шли, не соблюдая дистанцию, если кто-то шел не так, как он хотел, потому что он видел нечто подобное в армии. Он не понимал, кретин, что задача армии – война, что в армии служат взрослые и здоровые люди, что армия – это обязанность нести суровую службу, а не приятная прогулка.

Точно так же с чистотой и порядком. Принудительное мытье до пояса в холодной умывальной, в толчее, где дети вытираются одним для всех полотенцем, потому что именно так там и было, провоцирует болезнь, а не защищает от нее, изничтожает кожу, а не закаляет, вызывает чесотку на раздраженной коже, а все это вместе вызывает страх и отвращение, желание избежать чистоты, которая на самом деле очень желательна и нужна.

Тот же хам, желая принудить дежурных тщательно мыть полы, выливал несколько ведер ледяной воды и при открытых окнах зимой приказывал собирать воду с пола гнилой тряпкой, в которую вода не впитывалась. Ответом на эти пытки были потрескавшаяся кожа на руках и отмороженные пальцы.

Школа может быть приятным местом, но дурак или садист может сделать ее мерзейшей. В такой школе скука и мучение, леность и отупение даже тех, которые школу любили, хотели учиться, пробовали думать и долго защищали и себя, и школу.

Я помню шестилетнюю Эрну, веселую, милую, любящую порядок, умную и покладистую. Все лето она даже во сне видела школу и мечтала, что станет ученицей, как старшая сестра Фрида и брат Вальтер.

Я с грустью наблюдал на протяжении всего учебного года, как Эрна глупела со дня на день, перестала играть в куклы даже по воскресеньям, сказки уже не хотела слушать и стала непослушной, сварливой и злобной.

Учителем ее класса был какой-то старый маньяк, злобный и хамский, который собирал крышки от бутылок – бумажные от лекарств, металлические от пива, маленькие и […]. Он бил детей, если они не приносили ему подарки в его придурочную коллекцию. Каким-то образом он прознал, что квартирантом у родителей Эрны был я, и требовал от малышки крышек с надписями на русском и татарском языках, от сибирских бутылок, [и,] не знаю, почему, даже от турецких и китайских. Я писал даже знакомым в Варшаве, но польские крышки у него, к сожалению, уже были.

Пение так прекрасно! Но разве не существует неприличных песен, разве не мучительно драть глотку, фальшивить и резать ухо, особенно людям музыкальным, которые пение любят. Что сделали из рисунка бесстыжие мерзавцы, бездумные барчуки и хулиганы из школы графики?[216]

Брак должен быть прекрасным и счастливым, но как же часто он становится адом, если муж – пьяница, картежник, лентяй, садист, или жена – «шлох»[217] и спускает деньги на тряпки, делает долги, деньги тратит не на еду для детей и мужа, а на дорогие шмотки, парикмахера и духи, на угощение для своих гостей, которые приходят ее объедать.

Ребенок может быть радостью и благословением, а может стать болью, стыдом и проклятием.

Деньги дают одному свободу, здоровье, разум, и те же самые деньги другому несут рабство, глупость, приносят болезнь. Богатый жмот и эгоист, которого все ненавидят, или трус, который всю жизнь трепещет от страха, что его ограбят, убьют, чтобы ограбить, хитростью выманят то, что дает ему его выгодное дело.

Даже молитва может стать плохой и противной, если кто-то желает людям зла и молится, чтобы Бог навлек на них несчастье; если кто-то просит о прощении, но даже не думает исправиться. Есть люди, что молятся о деньгах или о пирожном, из страха перед кнутом, или чтобы подлизаться. Вот так святая молитва становится грешной.

Вкусно и полезно масло, но не жирное пятно в тетради или книге. Суп – в тарелке, но не на одежде; чернила – в чернильнице, но не на полу и не на пальцах. Расческа – в сумочке, а не под подушкой.

Прошу совета, что делать. Не знаю. Поэтому прошу совета. Есть одна вещь в Доме сирот, она могла бы стать интересной, приятной, полезной, но, увы, все обстоит иначе.

Это меня огорчает, это неприятно всем нашим порядочным, разумным и тактичным людям.

У нас есть своя газета. Иногда она приносит неприятности, но справедливые, только некоторым и только тогда, когда это нужно. Не всем может быть приятно то, что должно быть полезно. […]

Мать думает, думает – и не знает

[1940–1942?]

В четверг я был в трех местах, чтобы проверить прошения о приеме детей. Я разговаривал с семьями, выпытывал, почему они хотят отдать детей, внимательно смотрел, в каком состоянии квартиры и какая в них мебель.

И именно так сложилось, что мне было очень жаль детей, а вот взрослые меня очень рассердили.

Почему они лгут? Почему они так глупо лгут?

Почему они так бесстыдно лгут и учат лгать маленьких детей?

Разве они не знают, что их ложь не поможет, а навредит ребенку?

Если они и могли бы нас обмануть, а мы бы им простили это дурацкое вранье, то ребенок им не простит и будет о них думать: «Лгуны, мошенники, обманщики».

Разные есть дети, разные есть семьи. Одни дети мечтают выбраться из дому, хотят больше не видеть этих теть, дедушек, папочек своих, хотят не слышать больше их ссор и их болтовни, их мошенничеств.

Другие дети с обидой и только потому, что должны и не могут иначе, приходят сюда, но тоскуют по дому. На улице Марианской встретил мать с девочкой, они шли медленно и печально, не разговаривая друг с другом.

Я еще два года назад и год назад советовал, чтобы девочка приходила к нам в полуинтернат или даже совсем поселилась бы у нас.

Мать – за.

– У тебя будут подружки, школа, игры и книжки. Будет своя кровать, голодать не будешь.

Девочка не хочет, потому что:

– Что ты будешь дома одна делать?

И был я у семьи действительно богатой. Богатые родственники добрые, они помогают. У них ничего не украли, ничего у них не сгорело. Они как раз варили суп, а на столе лежали готовые котлеты.

– Это не моя квартира, – врет мать.

– Тут ничего моего нет, – врет мать.

– Я ничего не зарабатываю, – и тут врет.

– Я больна.

Здорова, как бык.

Она спрашивает, когда ребенка примут. Говорю, что не знаю, что ей придется подождать. А сам думаю, что грех отбирать это место у ребенка, которому оно на самом деле нужно.

Хитрюга догадалась, что я написал правду, а не то вранье, которым она меня потчевала. Поэтому в прихожей загородила от меня дверь, чтобы я не мог выйти, и говорит:

– Ну куда вы так спешите, отдохните немножко. У меня был магазин, я уж знаю, как дела делаются.

– А какие такие дела вы со мной собираетесь делать?

– Я же вижу, что вы мне будете палки в колеса вставлять. Я же понимаю, что все хотят заработать. Сколько это будет стоить? Вы не бойтесь, все останется между нами.

Для нее отдать ребенка – это сделка: словно свинью или курицу продает.

Но есть и другие матери.

Есть много хороших матерей. Они не знают, что делать: думают, думают – и не знают.

Они думают:

«Вот я отдам ребенка в интернат. А вдруг там к нему будут приставать, наказывать или угрожать, что с ним сделают то-то и то-то. Столько детей. Среди них есть хорошие, но есть и вредные. А ребенок не захочет меня огорчать, не пожалуется, ничего не скажет, скроет. А если заболеет? А вдруг какой-нибудь несчастный случай?»

И сразу же думает по-другому:

«Но что будет, если я заболею, если потеряю жилье, работу, если мне уже нечего будет продать. Сейчас место, может, и есть, а потом не найдется».

Мать думает:

«Они умные. Они умные, хотят забрать моего ребенка, он ведь уже подрощенный. Теперь с ним легко и приятно, возни с ним немного, он даже и помочь уже может. Они умные. Если бы мой ребенок был маленьким, или больным, или глупым, или нечестным, они бы за него не держались. Берут на пробу и только добротный товар. Им-то, поди, выгодная сделка, а они притворяются, что меня облагодетельствовали. Почему? Кабы они взяли у меня десять злотых или кило мяса, выдали бы мне расписку и поблагодарили. А им человека отдаю, дитя мое, которое мне стоило столько труда и бессонных ночей, и мыслей, и тревог».

А потом мать думает по-другому:

«Мой ребенок займет место какого-нибудь другого ребенка. А ведь моему ребенку все-таки есть где спать и что кушать. А другой ребенок ждет, а у того ребенка никого нет, и ему никто не подаст даже капли воды из-под крана, даже кусочка хлеба».

В другой раз думает:

«Может, не стоит, может, война скоро кончится?»

И бедная мать или молится, чтобы Бог дал ей добрый совет, или советуется с кем-нибудь из родных, или с нянькой, или с соседкой, или с ребенком.

– Что делать? Ты сам чего хочешь? Что ты об этом думаешь? Ты уже большой (или большая) и все понимаешь. А что говорит твоя подружка, которая там живет?

И мать, которая хочет добра своему ребенку, думает, думает, думает – и не знает, как быть.

А мы говорим:

– Капризничает. Сама не знает, чего хочет. Видимо, не все у нее так плохо. Может, не так ей все это и нужно. Потому что мы тоже думаем сейчас так, потом этак. Хотим, чтобы все было хорошо, но не знаем, как и не можем знать.

Пани Вося

[1940–1942?]

Пани Воланьская[218] умерла.

Пани Восю помнят старшие воспитанники. Она была прачкой на Крохмальной, скромной прачкой еврейского интерната.

Сапожное ремесло всегда было самым презренным среди ремесел. «Пойдешь к сапожнику!» – грозили мальчикам, не хотевшим учиться. Сапожник – пьяница. Говорят: «Зол, как сапожник», «сапожницкий понедельник» – когда с похмелья прогуливают работу.

Это все должно значить, что каждый сапожник – неуч, пьяница, скандалист, лентяй, который не работает в понедельник, потому что воскресная водка у него еще не выветрилась из башки. Пьяница, лентяй, бракодел.

Пока не нашелся юноша, который закончил университет и мог стать адвокатом. Но нет: молодой, богатый, образованный – он стал сапожником.

Он не захотел стать работником умственного труда, а из физического труда выбрал самую презренную профессию.

У женщин такой презренной профессией была работа прачки. Прачек-евреек не было вообще.

Самая бедная семья, даже нищие и попрошайки, отдавали стирать белье гойкам[219].

Посудомойка, картофелечистка, публичная девка – любое занятие считалось лучше, благороднее, интеллигентнее.

«Жидовская прачка» – худшая кличка, самое страшное оскорбление, и стыд, и унижение. Позор: жидовскую грязь стирать, вшивые загаженные тряпки.

Пани Вося рано осиротела, выросла в интернате. Молодая, красивая, сильная, умная, работящая, она стала прачкой в Доме сирот. Тяжелая работа. Ответственная работа.

Прачечная механизированная, поэтому машина, центрифуга, электрический каток для белья, кожаные ремни передач. Мотор.

Опасная работа. Можно было с легкостью лишиться руки. Одно неосторожное движение, секундная невнимательность – и смерть или увечье.

Пани Воланьская знала свою машину. Не только знала, но и любила ее. Она полюбила холодный полуподвал и все орудия своего труда. И детей еврейских полюбила.

У нее было двое своих детей: слабенькая Иренка и медвежонок Владек. Были война и голод. Она не делила детей на своих и чужих. А когда пришла зараза, она сама носила больных сыпным тифом в больницу[220]. Не боялась вшей и болезней.

В Доме сирот разное бывало – чаще плохое, чем хорошее. Дети всегда были и плохие, и хорошие. Работа всегда была тяжелой, а зарплата – маленькой.

Мы жили в беспокойном квартале. Уличные хулиганы задирали девочек за то, что они девочки, мальчиков за то, что они мальчики, старших ребят за то, что они постарше, маленьких – за то, что они маленькие.

Пани Вося всегда выходила за ворота, ругалась и защищала, хотя могла получить по голове кирпичом или булыжником, хотя и знала, что ей будут кричать: жидовская прачка, шабесгойка.

Шли год за годом. Дети росли, а она старела и все больше уставала.

Я говорил ей:

– Пани Вося, поляки принимаются за торговлю. Мы одолжим вам деньги. Возьмите себе какой-нибудь продуктовый магазинчик, кафе, хоть буфет на вокзале. Мы вам поможем.

Она не хотела.

Почему не хотела?

А почему береза не хочет, чтобы ее пересаживали куда-нибудь, где и земля получше и поспокойнее?

Она знала, что она нужна, знала, что она полезна; знала, что никто другой не справится со старой машиной, испорченным бельевым катком и растянутым ремнем передачи, который нужно было латать, укорачивать, переставлять защелки, подталкивать.

Я помню: небрежная девочка оставила иголку в халатике. Пани Вося уколола палец. Рука распухла – а она ремень чинит.

– Да вызовите вы шорника!

– Э-э-э, шорнику-то сразу платить нужно. Да мне и помогут… я лучше сама.

Я слишком уважаю память верного друга, чтобы утаить что-то, что было в ее характере, что-то, чем была она сама. Словно я ее прощаю или не хочу говорить про нее плохо.

Да, пани Вося время от времени что-то брала: то свитер, то полотенце, то простыню.

Пани Вося не была нечестной. Она имела право взять то, что было точно так же и ее собственностью.

Ведь одна только небрежность, одна минута невнимания или желание облегчить себе работу – и белье могло сгореть, испортиться или бесповоротно сгнить.

Поэтому она не брала втихаря, а одалживала, не спрашивая, можно ли взять. Потому что знала, что отказать ей никто не осмелится.

Для вытирания пола в туалете были две красные фланелевые тряпки. Как-то раз я спрашиваю на собрании воспитателей[221], почему пол не вытирают насухо.

– Я дам тряпки, – говорит пани Вося. – У меня есть, я дам, я поищу, я одолжу.

Тот, кто обвинил бы ее в нечестности, оклеветал бы ее.

Я не смогу написать обо всем. Потому что нужно было бы написать толстую книгу о работящей, героической женщине, о жертвенной матери и верной жене – о самом надежном и близком друге.

Под конец я только кратко упомяну об отношении пани Воси к старшим девочкам.

В ее холодной и мокрой прачечной долгие годы процветало бюро педагогических советов.

Пани Вося лучше всех воспитателей знала тайны девочек и многих мальчиков, она давала советы, успокаивала бунтующих, утешала опечаленных и вставала на защиту обиженных.

Она была доброй и справедливой, милосердной и мужественной, всегда готовой идти в бой в первых рядах.

Не знаю, что написали на твоей могиле. Но там должно быть написано так:

«С почтением целуют твои руки те многие, чью благодарность ты заслужила жизнью трудовой и достойной».

Да будет тебе земля пухом, почтенная Пани Вося.

Пани Новацкая

[1940–1942?]

В детском саду на Белянах[222] была пани Новацкая. Никаких школ она не кончала, ремесел не знала, ни на фортепиано играть, ни петь, ни рисовать, ни из глины лепить не умела.

Дети про нее говорили, что она ко всем добрая, даже к Янушу, даже к Зигмунту (это были два детсадовских бандита).

Когда пани Новацкая ушла, дети ее долго вспоминали. Новая воспитательница, говорили дети, тоже хорошая, она больше сказок знает, разучила с нами песенки. Какое-то недолгое время воспитательницы работали вместе. Новая воспитательница жаловалась, что, стоит детям чего-нибудь испугаться (какой-нибудь лягушки или автомобиля), они сразу бегут к пани Новацкой.

Она ушла, как она сама рассказывала, потому что перестала быть такой счастливой, как в самом начале, что она предпочитает работать в частных домах.

Вот какие были у нее рекомендации:

«Я вдовец. В течение пяти лет она заменяла моим детям мать. Уходит по собственному желанию, говоря, что дети выросли и им нужен кто-то более образованный, что она слишком мало знает».

Вторая рекомендация:

«Она была мне подругой. Будучи больной – раздражительной, нетерпеливой, нервной, – часто ее обижала. Единственное, что мне удалось у нее вымолить, что она, если окажется в нужде, приедет к нам и останется жить столько, сколько ей захочется».

Третья рекомендация:

«Не помогли моему бедному ребенку ни врачи, ни профессора, ни на родине, ни за границей. Гувернантки сменялись каждый месяц. Она одна пять лет кротко и терпеливо подменяла меня и выдержала на своем посту до самой смерти моего бедного мальчика».

Таких мест она сменила очень много.

Один раз мы разговаривали с ней на эту тему. Я ее спрашивал:

– Вы не устали от такой цыганской жизни?

Она ответила:

– Я абсолютно счастлива: я всегда была кому-то нужна. Когда я добровольно пришла на Беляны, мне казалось, что моя работа принесет больше пользы сиротам и беднякам. Я убедилась, что эти дети не беспомощны и не печальны, они нуждаются в помощи не больше, чем богатые дети, у которых есть родители, что двоим-троим детям я могу принести больше пользы, чем здесь моим тридцати.

Пани Новацкая не умела говорить по-ученому, да и разговор такой был для нее внове. Занятая делами других людей, она не располагала временем, чтобы подумать о себе. Даже в собственном сердце она не искала счастья – оно само пришло: без поисков, без зова, без стараний.

Мне подумалось, что она чего-то не договаривает.

– Может, это пани Марина виновата, что вы уходите?[223]

– Что вы, нет. Напротив: если бы не она, я бы давно уже ушла. Мне жалко было оставлять ее одну. Ей трудно жить. Она была моей тридцать первой дошкольницей.

Счастье

[1940–1942?]

– Хочу быть счастливым, – говорит мальчик.

– Хочу быть счастливой, – говорит девушка.

– Хочу быть счастливым, – говорит юноша.

– Хочу быть счастливым, – говорит старик.

– Хочу быть счастливым, – говорит каждый.

Нет на свете человека, который сказал бы: хочу быть несчастным.

Но ответьте мне на вопрос, что такое счастье, что значит – быть счастливым.

Каждый говорит одно и то же: хочу быть счастливым.

Но каждый отвечает по-своему, потому что по-своему понимает, что такое счастье.

– Я бы хотел всегда делать, что хочу. Чтобы никто мной не командовал. Чтобы все меня слушались.

Так говорит один.

А другой отвечает:

– Я хотел бы быть богатым. Вот был бы я богат, купил бы себе самые красивые наряды, самую вкусную еду, была бы у меня своя красивая комната, письменный стол и шкаф, я бы покупал, что хочу: много дорогих и красивых вещей, все, что на глаза попадется. Вот это было бы счастье.

Третий говорит:

– Хороший друг – вот самое большое счастье. Чтобы он мне помогал, советовал, чтобы со мной разговаривал. Чтобы я мог с ним вместе гулять, сидеть за столом – всегда вместе. Он и я. Так скучно, так грустно, так неприятно, когда нет никого. Каждый чем-нибудь занят, все спешат – столько людей крутится вокруг меня, а я одинок. Мне ни до кого нет дела, и никому нет дела до меня. Никто мне денег не одолжит – никто не хочет слушать, когда я говорю, никто не придет на помощь, когда позову. Я один со своими мыслями. Не стоит даже пытаться, потому что для кого я буду стараться?

Четвертый говорит:

– А я хочу быть сильным, самым сильным человеком на свете. Хочу быть ловким – самым ловким из людей. Чтобы у меня всегда получалось то, что я задумаю. И чтобы всегда у меня было все, что мне хочется, чтобы я умел и знал все, что хочу знать и уметь.

Пятый говорит:

– Я был счастлив, когда был маленьким и у меня были родители. Нам было так хорошо – приятно и весело.

Шестой говорит:

– Я несчастен, потому что нет у меня сильной воли. Начну что-нибудь делать – и брошу. Хочу читать, но читать мне не хочется. Говорю, что больше так не буду, – а все равно так делаю. Знаю, что нужно по-другому, а поступаю по-старому. Я себе не доверяю, не верю, а ведь страшно противно самому себе не верить.

Седьмой говорит:

– Я был бы самым счастливым человеком, если бы не нужно было делать столько неприятных вещей. Все время нужно делать что-то неприятное: не успеешь закончить одно дело, так сразу что-нибудь новое тут как тут, трудное и противное. Даже на минутку не дадут передохнуть.

– Хочу быть счастливым, – говорит мальчик.

– Хочу быть счастливой, – говорит девушка.

– Хочу быть счастливым, – говорит юноша.

– Хочу быть счастливым, – говорит старик.

Каждый по-своему понимает свое счастье; даже один и тот же человек сначала думает этак, а потом по-другому.

Человек думает:

– Было мне хорошо. Я был счастлив, но не понимал своего счастья. Был у меня мячик – мне хотелось иметь настоящий футбольный мяч; когда был у меня такой мяч, я хотел бы велосипед; потом мне наверняка бы захотелось иметь свой собственный автомобиль, может быть, самолет, собственное кино и радио, и даже не знаю, что еще. Когда мне что-нибудь покупали и давали, я только сначала радовался, краткий миг. И сразу же мне нравилось что-нибудь другое. И приходили мне в голову мысли.

Почему так получается? Почему человек сам толком не знает, чего хочет, и ничто не может нравиться ему вечно?

Польский поэт пишет так:

 
На людей глядя с ветки,
Удивляется птица:
Даже мудрый не знает, где же счастье таится. <…>
 
 
Только в собственном сердце
Его вовсе не ищут [224].
 

Задача сердца – любить.

Желудок голоден, если ему не дать еды, если он пуст и в нем нет пищи. А сердце голодно и печально, и полно тоски, если в нем нет любви.

Сказка жизни

[1940–1942?]

Есть сказки, которые рассказывают люди, и сказки, которые рассказывает жизнь. Иногда сказка бывает странной, но правдивой. Я расскажу две сказки, вторая будет смешной.

Первая сказка такая, что в одном и том же дворе жили две вдовы, и у каждой был маленький сыночек. У одного были светлые волосы и темные глаза, а у второго – светлые глаза и темные волосы. Одного звали Олек, а второго – Болек. Когда их звали, так и кричали: светлый Болек, темный Олек!

Потом они вместе ходили в школу. И все уже начали говорить и писать в газетах, что вот этот – еврей, а этот – ариец. Но ребята не понимали, что это значит.

А потом мальчики узнали, что им нельзя дружить, потому что у одного бабушка – еврейка, а у другого – немка. И так поняли, что эти две бабушки, которые уже умерли, поссорились и не хотят, чтобы ребята вместе ходили в школу и вместе играли. Один написал в дневнике: «Я потерял друга», а второй написал в своем дневнике: «Мне очень грустно».

А потом была война, и мальчики уже были не маленькие, потому что выросли и закончили школу. И оба пошли в армию.

Один думал, что он поляк, но ему велели быть евреем. Другой думал, то он поляк, а ему велели быть немцем. Не знали они, почему так должно быть, но знали, что их бабушки не виноваты, что вовсе даже они не ссорились. Тут дело в чем-то другом, но в чем, они по-прежнему не понимали, хотя уже были на войне и уже не были детьми.

Я забыл сказать, что в доме, где жили эти ребята, когда были детьми, был магазинчик, а у хозяйки магазинчика была дочка, светловолосая и светлоглазая, а может быть, наоборот: темноволосая и темноглазая. Не помню, а писать неправду не хочется. Ведь это так давно было.

Может, и не так давно, но больше, чем десять лет назад.

Мальчики очень любили эту девочку. Они знали, что она еврейка, но не думали об этом. Им не было вообще никакого дела до этого. Она была милая, веселая и играла с ними, а ее мама продавала им недорогие конфеты – даже иногда просто угощала их конфетами, вишнями или пряниками.

Мальчикам сказали, что уже нельзя ни покупать, ни играть, ни брать, ни давать – ничего совсем. Потому что и девочкин папа, и мама, и ее брат, и она – все они евреи. Они и сами понимали, что одна бабушка – это еще ничего, но когда все евреи – это ведь ужасно.

Были и еще другие истории и дела, другие магазины и другие дети во дворе и в школе. Я еще когда-нибудь вам про них расскажу, но сейчас я спешу к другой сказке, поэтому расскажу только про самое важное.

А самое важное – оба они во время войны стали летчиками и встретились на войне высоко в небе и стреляли друг в друга. Они не знали, в кого стреляют, потому что они ведь стреляли по вражеским самолетам.

И оба попали в цель, потому что метко стреляли. Самолеты, объятые пламенем, упали как раз тогда, когда девочка вместе с отцом шла за город, чтобы купить что-то в деревне. Понятное дело, это уже была большая девочка.

Самолеты упали на эту еврейку и ее отца-еврея.

И плакали три вдовы: одна, которой велели быть еврейкой, вторая, которой велели быть немкой, и еще та, третья, которая и сама была еврейкой, и матерью еврейки, и женой еврея.

Вот и конец моей сказки. Но не конец их сказки. Я больше ничего не знаю, но они-то знают, потому что души их остались, хотя сами они сгорели. Потому что души – огнеупорные, и, когда человек умирает, душа его без аэроплана, бензина и железных пуль высоко взмывает, выше самолетов, – на небо.

Их души уже сейчас знают, почему так все сложилось и почему сейчас все так, как есть. Они больше не горюют и счастливы. И не нужны им наши слезы, потому что им ведомо, что будет.

А будет так, что мы все снова встретимся, и будет нам хорошо.

А теперь вторая сказка про изолятор, про Ирку и мед, о сломанной мушиной ноге и о молодой блошке, которой я подарил жизнь.

Так вот, Ирка, или панна Ирка[225], если хотите, подсластила себе медом чай и перемазала медом ключик от буфета, ложку в стаканчике и даже немножко потолок. Насчет потолка точно не знаю, это ведь сказка.

Не знаю, как получилось, что муха со мной договорилась, что ночью […] и не видно.

Я ей говорю: «Подожди, я принесу воды и отлеплю тебя». А она нетерпеливо задергалась и оторвала себе лапку.

Я ей дал снотворное, и больше мы не разговаривали.

Она куда-то ушла, а я – в постель. Но уже было светло, потому что я снял затемнение в изоляторе. Лежу, закрыл глаза. Чувствую – под одеялом кто-то скачет. Я тут же догадался, что это блоха.

Сейчас начнется охота.

Поднимаю одеяло. Сидит на простыне маленькая блошка. И стало мне ее жалко. Ну что такого, если выпьет она у тебя совсем чуть-чуть крови? Старая, плечистая блоха и та, может, десятую часть капли в неделю высосет. А тут – такая маленькая.

А еще я подумал:

«Может, эта блошка – знакомая или родственница той мухи, у которой сейчас пять ног, может, эта блошка что-то знает о тех двух мальчиках и еврейке, об их бабушках.

Может, она знает больше меня. Потому что если не знает, то и я не знаю. И мы равны, а ведь меня никто за это не убивает».

Я помиловал маленькую блошку. Не нужно меня за это хвалить. Может, я это сделал потому, что маленькая блошка ловко скачет, а я был сонный.

И конец.

Корчак ходил в Пражскую филологическую гимназию на ул. Бруковой, 16, угол Наместниковской; после сдачи экзаменов на аттестат зрелости в 1898 г. он начал учебу на медицинском факультете Варшавского Императорского университета, диплом которого получил в марте 1905 г. (1-й курс ему пришлось повторить).

Скорее всего, в 1910 г., когда он был во Франции.

Открытка членам коммуны / кибуца с улицы Дзельной, 34, к которой принадлежали, в числе прочих, Цивья Любеткин и Ицхак (Антек) Цукерман из социалистической организации халуцей «Дрор» (с ивр. «Свобода»), будущие лидеры Еврейской Боевой организации (1943). Корчак и Вильчинская, будучи в гетто, поддерживали с ними контакты.

Варшавский Еврейский совет (Judenrat), созданный немецкими оккупационными властями 6 октября 1939 г. как орган, представляющий еврейскую общину, изначально состоял из комиссий, а затем отделов (около 30) и подведомственных учреждений, занимающихся юридической, финансовой, экономической, социальной и медицинской помощью и т. д.; штаб-квартира – в бывшей Общине, ул. Гжибовска, 26/28. На самом деле Еврейский совет действовал до января 1943 г. Кадровыми вопросами занималось Управление кадров Общего отдела, который впоследствии оформился в самостоятельный Отдел людских ресурсов, возглавляемый Натаном Гродзеньским (см. примечание 172).

Начало и конец стихотворения Адама Асныка Сидит птица на ветке, которое Корчак цитировал еще в 1900 г. (Czytelnia dla Wszystkich).

В тексте Зачем я собираю посуду? Корчак пишет, что она была санитаркой в Доме сирот.

Собственный детский сад «Нашего дома» действовал в 1928–1934 гг., позже был открыт детский сад для детей всего квартала.

Так и персонал, и дети обращались к Марии Фальской.

Клиника имени Карла и Марии, улица Лешно, 136, открытая в 1913 г. под руководством доктора Юзефа Брудзинского. В память оказанной тогда помощи дети Дома сирот делали игрушки для больничной елки.

В собраниях по вопросам воспитания принимали участие и прачка, и дворник, Петр Залевский (расстрелян в 1944 г.).

Название для нееврейки (от ивр. гой – простонародье); шабесгойка (ниже) – женщина-нееврейка, нанятая для совершения действий, запрещенных правоверным евреям в праздничный день – субботу; с антисемитским оттенком – еврейская прислужница.

Непорядочная женщина (идиш).

Как работница Дома сирот, она жила с мужем и детьми в так называемой «сторожке» на территории Дома.

«Пан Монек был воспитателем на Вольской, но, собственно говоря, он должен был бы стать надзирателем тюрьмы. <…> Дети его ужасно боялись, потому что он их страшно бил и пытал», – записал Арье Бухнер, бурсист Дома сирот, работавший в «Розочке» с мальчиками Главного дома-убежища (записки от 1926 г.).

Возможно, Корчак пробовал в отношении Главного дома-убежища, который был поблизости, за Домом сирот, провести какие-то «санационные» действия – в тридцатые годы там работала Дора Браунер [Тереса Осинская], воспитанница и бурсистка Дома сирот.

На Сенной, 16, с конца 1940 до осени 1941 г. действовала художественная школа, официально – Курсы прикладной графики и машинно-технического рисунка; в сентябре 1941 г. была устроена выставка работ участников курсов.

Жена раввина (ивр.); по еврейской традиции мужчины и женщины молятся отдельно.

В 1901 г. Тагор основал в семейной усадьбе, в северо-западном Бенгале, экспериментальный образовательный центр (для мальчиков), см.: Моя школа.

Шмуль (Зыгмунт) Хоина, воспитанник и с 1929 г. бурсист Дома сирот, связанный с движением Сопротивления, был застрелен на улицах гетто.

Начальная школа (на иврите cheder – комната); ребе (идиш) – господин, учитель.

В коллекции открыток Глузмана есть одна «в память 280 совместных молитв», датированная 21 декабря 1924 г.; возможно, эта цифра связана с количеством дней (280) между праздниками Песах и Ханука (в декабре воспитанники получали также открытки на память «первой Хануки», проведенной в Доме сирот).

Ружа Штокман, урожденная Азрилевич, воспитанница и многолетняя сестра-хозяйка Дома сирот; о ее муже см. примечание 186. В Доме сирот росла и их дочь Ромця.

Непонятно, почему Корчак пишет о детском садике; наблюдениями из киевской городской школы он начинал Воспитательные моменты.

Даниэль Блайман, состоятельный пекарь (председатель Союза пекарей), известный своей благотворительной деятельностью, расстрелян немцами 18 апреля 1942 г.

Дополнительная работа в пользу Дома сирот, не включенная в систему дежурств.

Техника мотивирования детей к самоконтролю. Желая избавиться от какого-либо неприемлемого поведения (драки, ругань), дети заключали пари в личном разговоре с Корчаком (в так называемом «магазинчике», комнатке возле главного зала, где выдавали канцелярские товары). При этом они называли постепенно уменьшающееся допустимое количество случаев дурного поведения в неделю. Выигравшего пари награждали двумя конфетами, проигравший же две конфеты отдавал.

Представители религиозного движения (на польских землях с XVIII века), оппозиционного ортодоксальному иудаизму; хасиды (от ивр. chasid – набожный) составляли общины, сосредоточенные вокруг духовных лидеров, цадиков (от ивр. cadik – справедливый).

Сабина Лейзерович, руководительница пошивочной в Доме сирот.

Внутренние формы работы в Доме сирот; в том числе нотариус – регистрация сделок, обменов и продаж между учениками, календарь – записи коротких сообщений и свободных высказываний, опека – система опеки детей над детьми; опекуны несут ответственность за вновь принятых детей или за тех, кто хочет исправиться.

Домовые комитеты – формы самопомощи и самоорганизации населения гетто; они сыграли большую роль в системе социальной опеки. (О сотрудничестве домового комитета и Дома сирот см.: Michał Zylberberg. Na Chłodnej 33 / Wspomnienia o Januszu Korczaku.)

В Доме сирот и в гетто поддерживали принцип посещения детьми своих семей (родных) в субботу после обеда; когда эту систему ввели (в 1912 г.), она была новаторской для своего времени.

Пить! (идиш).

Jednostka i ogół. Szkice i krytyki społeczne. – Kraków, 1904. – S. 2.

Туристическое агентство, основанное в Советской России в 1929 г.; организуя пребывание в России иностранных туристов, выполняло пропагандистские задачи.

Герш Калишер (1912–1943), воспитанник Дома сирот в 1920–1927 гг.; первый репортер газеты Mały Przegląd. В течение многих лет, несмотря на многочисленные путешествия, поддерживал близкий контакт с Домом сирот. В гетто в 1941/42 гг. работал в Скорой помощи опеки, на улице Вольность, 16, заместителем директора Марка Гольдкорна. В письме есть упоминание и о его жене Розе.

Скорее всего, речь идет не о сыне Людвика Заменгофа – Адаме (1888–1940), который работал врачом, а о его брате Феликсе (1863–1933), провизоре-фармацевте; его жена Хелена Заменгоф, урожденная Ритенберг (1874–1940), входила в общество «Помощь сиротам».

CENTOS – Центр Союза обществ опеки над сиротами и брошенными детьми. Всепольская (с региональными отделениями) еврейская организация, созданная в 1924 г.; организовывала и содержала дома опеки, школы, летние лагеря, оплачивала медицинские консультации. В 1920-е годы Корчак, лично зная многих деятелей этой организации, принимал участие в ее общественных акциях, например в кампаниях под лозунгом «Неделя сироты» (он ставил свою подпись под открытыми письмами, публиковал тексты в издаваемых сборниках). В 1930-е годы Вильчинская (с 1937 г. – готовясь уехать в Палестину) уволилась из Дома сирот, полгода она проработала в качестве инспектора педагогической консультации CENTOS. В гетто она поддерживала хорошие контакты, Корчак конфликтовал из-за высказываемых им крайне резких личных взглядов (как и в других случаях, конечно, не продуманных до конца).

Скорее всего, речь идет о совладельце аптеки на улице Медовой, 9, Мечиславе Арндте (?– 1940).

Леопольд Август Климпель (1865–1942), провизор, магистр фармации, совладелец аптеки на улице Маршалковской, 147.

Песах (ивр. «миновать») – весенний иудейский праздник, отмечаемый в месяце нисан (март / апрель), в память исхода иудеев под предводительством Моисея из египетского плена (название связано с последней из казней египетских). Начинается торжественным ужином седер (на ивр. – «порядок»), в диаспоре отмечаемый также на второй из восьми праздничных дней.

Ковчег Завета; ковчег, в который были сложены скрижали Моисея; в синагогах Арон ха-кодеш (ивр. Святой ковчег) – алтарный ящик, в котором хранятся свитки Торы.

Намек на American Jewish Joint Distribution Committee (Американский комитет совместного распределения), основанную в 1914 г. организацию помощи, активно работавшую в Польше, в том числе и в гетто.

Правильнее – фабрикантки ангелочков. Выражение конца XIX – начала XX в., означавшее женщин, которые морили голодом отданных им под опеку младенцев и маленьких детей из бедных семей.

Тюрьма Павиак (с 1863 г. – тюрьма для политических узников; с марта 1940 г. – следственная тюрьма полиции и гестапо), находилась на улице Дзельной, 24–28.

Повесть Френсис Элизы Бёрнетт Маленький лорд Фаунтлерой, 1889.

Шевель Эпштейн, Корчак отнес его к сотрудникам-вредителям.

Альфред Носсиг (1864–1943), писатель, публицист, скульптор, музыкант; в гетто с 1940 г., агент гестапо (он уже ранее был связан с немецкой разведкой); застрелен Еврейской Боевой организацией.

Станислав Седлецкий (1877–1939), инженер-химик, деятель движения независимости, общественный деятель, сенатор Речи Посполитой в 1922–1927 и 1935–1938 гг.; член общества «Наш дом», в 1930-е годы – его председатель. Покончил жизнь самоубийством после вторжения русских 17 сентября.

Юзеф Штокман, воспитанник и сотрудник Дома сирот; умер в 1939/40 г., заболев после дежурства на крыше Дома сирот во время воздушных налетов в сентябре 1939 г.; на его могиле на еврейском кладбище состоялась в 1940 г. «первая присяга» знамени Дома сирот. О его жене см. примечание 208.

«…в моем репертуаре не больше десяти сказок», – записал Корчак; сказка про Кота в сапогах была одной из тех, что он рассказывал чаще других (Przedszkole, 1935).

Одна из вступительных статей Корчака к «Еженедельнику Дома сирот», из военных лет сохранились 22.

В краю неверных (лат.).

Максимилиан Мосин (Моссин) (?–1942), адвокат, общественный деятель, работал в юридическом отделе Еврейского совета.

Матильда Темкин (1903–1970), педагог, деятель Корчаковского комитета; практикантка «Нашего дома», затем, в 1927–1930 гг., директор интерната в филиале Дома сирот «Розочка»; с 1938 г. – снова на Крохмальной, в 1940–1956 гг. – в Советской России (см.: W sowieckim łagrze, wspomnienia komunistki. – Warszawa, 1989). В Польшу вернулась после 1956 г. Неприязненное отношение к ней Корчака, судя по всему, несправедливо.

Сиротский приют Еврейской общины для обучения детей обоего пола, основанный в 1918 г., на ул. Ягеллонска, 28.

На улице Генсей, 8 (8/10), размещался приют для мальчиков; его директором был Элиезер Номберг (1895–1943), возможно, сын писателя Герша Давида Номберга (1876–1927).

На Ставках, 19, – переведенные с улицы Дзикой, 15, интернат для детей-инвалидов и дом престарелых.

Подробных сведений нет; в списке персонала Главного дома-убежища фигурирует Ружа Фридман, но в списке штатного персонала ее нет (Janusz Korczak w getcie. Nowe źródła).

Здесь: двухколесная повозка без рессор (турецк.).

Натан Гродзеньский, адвокат, член Еврейского совета; с 1 сентября 1941 г. – председатель Отдела людских ресурсов / Отдела кадров Еврейского совета, а с начала 1942 г. также и Департамента почты. Используемые для его восхваления слова – проникшие в идиш из иврита elohim – Бог; echad – единый.

Цитата (неточная) из романа Макс Хавелар (1903) Эдуарда Доувеса Деккера, писавшего под псевдонимом Мультатули.

В польской кухне кровь животных и птицы используется в приготовлении многих блюд, в частности супа «чернина». – Прим. перев.

Письмо не сохранилось; упомянутая далее очередная копия – скорее всего, заявление Корчака в Отдел кадров Еврейского совета.

В непосредственной близости от Главного дома-убежища был запертый в гетто костел Святого Августина в Новолипках (один из входов со стороны улицы Дзельной); в 1934–1942 гг. его настоятелем был ксендз Францишек Гарнцарек (1883–1943), который вместе с отцом Леоном Венцковичем (погиб в Гросс-Розене, 1944) остался в приходе и поддерживал нуждающихся; был расстрелян немцами в костеле.

Нитрат висмута, вяжущее и противовоспалительное лекарственное средство.

Дальше речь идет об «администраторе», возможно, это один и тот же человек.

Поспешай медленно (лат.).

Роман Виктора Гюго Отверженные, очередная книга, очень важная для Корчака в годы его юности.

Место размещения (лат.).

Доктор Александр Киршбраун, см. далее; на территории отвоцкого гетто находился санаторий Еврейского противотуберкулезного общества «Бриюс-Здрове».

На Дворской, 17, до переезда в гетто размещались Больница для лиц иудейского вероисповедания (с 1902 г.), прозванная Больницей на Чистом (район Воля). По рассказам профессора Ежи Шапиро (1920–2011), работавшего на Дворской в то время, Корчаку в 1940 г. провели там хирургическую операцию: вскрыли большой нарыв на спине (по другим воспоминаниям, подобная процедура была выполнена в 1942 г.).

Неустановленное лицо. Действующие с апреля 1940 г. патронаты поддержки организаций социальной опеки создавались в рамках Еврейской Общественной самопомощи и ее Координационной комиссии (позже Еврейское общество по вопросам социального обеспечения).

Пословица приведена по-русски.

Мариан Гендель, перед войной уволенный из полиции, в гетто – инспектор Службы порядка, заместитель Шеринского; по-видимому, ему удалось выжить после побега из гетто летом 1942 г. Полковник Юзеф Шеринский (1892–1943), профессиональный полицейский, командир Службы порядка, покончил с собой.

Доктор Эммануэль Рингельблюм (1900–1944), историк, общественный деятель, инициатор создания и соучредитель Архива Варшавского гетто (Архив Рингельблюма, внесен в список Память мира ЮНЕСКО); сотрудник отдела снабжения Еврейского совета. В свою книгу Kronika getta warszawskiego, wrzesień 1939 – styczeń 1943 он включил очерк о Корчаке.

То есть с 11 или 12 февраля 1942 г.

Адам Черняков (1880–1942), химик, общественный деятель, участник самоуправления. В сентябре 1939 г. назначен президентом Старжинским на должность председателя варшавской Еврейской общины, утвержден оккупационными властями как председатель Еврейского совета. Совершил самоубийство в начале Акции по ликвидации Варшавского гетто. Корчак произнес речь на его похоронах 24 июля. В дневнике Чернякова описываются довольно многочисленные контакты с Корчаком; уцелело также одно личное письмо Корчака к нему от 30 июля 1942 г.

Густав Великовский (1889–1943), адвокат, общественный деятель, член Еврейского совета, с мая 1941 г. – руководитель Отдела социального обеспечения Еврейского совета.

Хенрика Майзелева, сотрудница Еврейского совета, занималась в 1941 г. переселенцами. Она и ее муж Мауриций Майзель были активистами общества «Помощь сиротам».

Мауриций Майзель (1872–1942), торговец, общественный деятель, председатель Еврейской общины в Варшаве с января 1937 г., председатель общества «Помощь сиротам» в 1929–1939 гг. Покинул столицу 6 сентября 1939 г.

Инженер Хенрик Глюксберг (?–1943), доктор химических наук, член Еврейского совета, связанный с Отделом контроля.

Мечислав Люстберг, начальник отдела социального обеспечения Еврейского совета.

Пункты 1 и 2 относятся к участию Корчака в Русско-японской войне, 3 – к Первой мировой войне, 4 и 5 – польско-советской войне. Военную службу в царской армии Корчак закончил в звании капитана, в польской армии повышен до звания майора.

Александра Пилсудская (1882–1963), деятельница движения независимости, общественная деятельница, вторая жена Юзефа Пилсудского, с середины 1920-х годов активно работала в обществе «Наш дом»; с момента ее участия в ранее сильно левом обществе стали преобладать «пилсудско-санационные» влияния, и материальное положение существенно улучшилось (в том числе стало возможным строительство собственного здания).

В ноябре 1919 г. Корчак помогал организовывать по образцу Дома сирот воспитательное учреждение «Наш дом» в Прушкове (при поддержке Отдела опеки над детьми рабочих в рамках профсоюзов, затем, с 1921 г., – одноименного общества). С 1928 г. «Наш дом» размещался на варшавских Белянах. Учреждением до 1944 г. руководила Мария Фальская (1877–1944), член Польской социалистической партии, общественная деятельница, педагог. Примерно в 1935 г. возник конфликт между Фальской и Корчаком, причину которого через много лет объяснить трудно, скорее всего, он был и личным, и идейным (Фальская «открыла» «Наш дом» для близкого окружения, искала новые контакты с общественным движением), однако определенные отношения поддерживались до конца, в том числе во время войны.

В 1930-х годах Корчак как судебный эксперт обследовал детей, главным образом по делам, связанным со злоупотреблениями и насилием в отношении детей.

Непонятно, почему не названо точная цифра – 30 лет.

Зеев (Владимир) Жаботинский (1880–1940), деятель сионизма, родом из России, писатель; начиная с середины 1920-х годов – руководитель правого движения так называемых ревизионистов (по отношению к Всемирной Сионистской организации).

Мошав (с ивр. – обитель) – кооперативное сельскохозяйственное поселение. Названы члены кибуца Эйн Харод, с которыми Корчак познакомился во время своего пребывания в Палестине, с первыми двумя он подружился: Давид Симхони (1893–1980), Иегуда Гурари.

В воспоминаниях о Болеславе Прусе Корчак упоминал писателей, сыгравших в его юности важную роль: «Крашевский, Сенкевич, Дыгасинский, Аснык, Бродзинский, Конопницкая. Ранее, позже и всегда – Прус» (Wiadomości Literackie, 1932).

Этика пыльцы. Десять лекций о принципах кристаллизации.

Речь идет о летних лагерях для еврейских детей в Михалувке варшавского Общества летних лагерей, где Корчак, член этого общества, был первым воспитателем в 1904 г., потом – в 1907 г., а в 1908 г. – в летних лагерях для польских мальчиков в Вильгельмувце; он писал об этом в книгах Мойши, Йоськи и Срули (1910) и Юзьки, Яськи и Франки (1911).

Упомянутый доктор Станислав Маркевич (1839–1911) – инициатор и первый президент Общества летних лагерей (с 1898 г.). Общество получило свое название только во Второй республике в 1922 г.

Будучи студентом, Корчак много работал в народных читальнях Варшавского благотворительного общества.

Профессор Теодор Георг Циен (1862–1950), немецкий невропатолог и психиатр, в 1904–1912 гг. директор неврологической клиники Шарите в Берлине.

Адольф Кораль (1857–1939), врач-педиатр, общественный деятель, член врачебных обществ, в 1884–1894 гг. городской врач клиники Берсонов и Бауманов, автор ее истории (1916).

Мечислав Ганц (1876–1939), отоларинголог и фтизиатр; лечил детей в Доме сирот.

Исаак Элиасберг (1860–1929), дерматолог, социальный работник; принимал активное участие в организации Дома сирот, член общества «Помощь сиротам», с 1913 г. – его президент. Посмертные воспоминания о нем Корчак назвал «Энтузиаст долга» и закончил словами: «…в самом благороднейшем смысле оставил нас сиротами. Прощай, друг» (Nasz Przegląd, 1929).

Эдвард Пшевоский (Пшевуский) (1849–1925), с 1872 г. работал в университете, с 1897 г. – его профессор и заведующий кафедрой патологической анатомии. Русские профессора: Николай Насонов (1855–1939), заведующий кафедрой зоологии в 1889–1906 гг.; Александр Щербак (1863–1934), заведующий кафедрой нервных и психических болезней в 1893–1910 гг.

Профессор Генрих Финкельштейн (1865–1942), немецкий врач-педиатр, в 1901 г. основал в Берлине образцовое учреждение по уходу за младенцами (и руководил им в течение 18 лет).

Наедине с богом

Молитвы тех, кто не молится

Поверенные

самому себе шепотом

тайны души

я связал скрепой молитвы.

Я знаю, что каждое создание

должно связать огромный мир

с собой через бога

и с богом – через себя.

Знаю, уверен – и помоги мне в этом, боже!


Молитва матери

Склонившись над тобой, дитятко мое дорогое: почему ты так дорога мне, моя капелька? Я знаю, ты похож на многих, но я верую-верую-верую, что вслепую, среди тысяч, узнаю тебя по голосу; не слыша – узнаю ротик твой, сосущий грудь мою; ты – мой единственный на свете. Я понимаю тебя без слов; из глубочайшего сна ты пробудишь меня – взглядом, просьбой.

Деточка моя, искренняя и единственная правда жизни, ты для меня умиленная память, нежная тоска, надежда и утешение.

Дитятко мое, будь счастливым.

Боже, прости мне, что не с Тобой разговариваю, а если молюсь – то в страхе, что Ты от ревности и зависти можешь его обидеть. Даже Тебе, Господи, боюсь доверять: ибо Ты отбираешь детей у матерей, ибо Ты отбираешь матерей у детей. Скажи, зачем Ты так делаешь? Господи, это не упрек, я только спросить хочу.

Прости мне, Боже, что я люблю его больше, чем Тебя. Потому что это я призвала его в жизнь, но ведь и Ты тоже, Господи: мы несем общую ответственность, мы оба виноваты, что вот он живет – и уже страдает. Мы должны быть начеку.

Дитятко страдает – плачет.

Без памяти любя этого малыша, может быть, в нем я люблю Тебя, Боже, потому что Ты есть-есть-есть в этом Малейшем – Величайшая Тайна, Боже.

Не верю я в грех, потому что тогда и любовь моя была бы грешной, а разве любовь матери к дитяти может быть грехом?

Не трогают меня страдания, которых – знаю – много на свете, не трогают меня слезы, которых – знаю – много на свете. Не могу – кому мне лгать? Только твои слезы, дитятко, только твои улыбки, тревога ты моя сердечная.

Дитятко – сладостные мои оковы из жасмина и звезд, дитятко – цветок прощения, сон мой радостный об искуплении, вера моя солнечная, надежда кроткая, облако розовое, песня жаворонка.

Дай ему, Господи, счастья, чтобы не пожалел он, что мы ему жизнь дали. Я не знаю, в чем счастье, но Ты знаешь, ТЫ же обязан знать. Так дай же!

Склонившись над тобой, дитятко мое дорогое: смотри, так истово я ищу, так горячо прошу, – ты понимаешь? поймешь ли? – скажи. Скажи легким трепетанием век, движением крохотной ручки, скажи знаком, который никто не поймет, только мы двое: Бог и я, твоя мать.

Скажи, что не будешь гневаться на жизнь и на меня, скажи, моя деточка, молитва моя сердечная.

Молитва мальчика

Знаю, просить некрасиво. Но я не Тебя прошу, добрый Боже. Ты мне ничего не давай, не надо, только вот дядюшка обещал мне часы, если я буду хорошо учиться. А ты мне только помоги, напомни дядюшке про его обещание. Я-то постараюсь, но ведь на самом деле все равно, сейчас он мне часы подарит или потом. А я ребятам сказал, что у меня часы будут, а они не верят, будут надо мной смеяться, подумают, что я все наврал, что я просто выпендриваюсь. Помоги мне, Господи, Тебе же это так легко, Ты же все-все можешь сделать, что захочешь. Помоги мне, мой добрый, золотой мой Боже.

Прости мне мои грехи. Я много нагрешил. Варенье из банки съел, над горбуном смеялся, соврал, что мне мама разрешает ложиться спать, когда захочу; я уже два раза курил и плохие слова говорил. Но Ты же добрый, Ты же мне простишь, ведь я раскаиваюсь и хочу исправиться.

Я хочу быть хорошим, но не могу. Как кто меня разозлит или подговорит, а я не хочу, чтобы он подумал, что мне слабо; или если мне скучно, или если очень-очень хочется, а нельзя… я не могу удержаться, а потом жалею. Я же не плохой!

Не, я не хвастаюсь, но Ты же сам знаешь, потому что Ты все знаешь, добрый Боже, что есть ведь и похуже меня. Я вот иногда, бывает, совру, но у них-то что ни слово – то вранье. И воруют тоже. Два раза у меня завтрак своровали, хрестоматию у меня украли, из пенала карандаш стащили. Это они меня плохим словам научили. Ты же знаешь, Господи… Я не люблю ябедничать, но Ты же сам знаешь, что я не плохой, хотя столько плохого делаю.

Помоги мне, Господи милосердный, чтобы я не грешил, дай долгих лет и здоровья маме и папочке, а дядюшке напомни, пожалуйста, про часы.

Ведь если обещал, то слово надо держать.

Молитва легкомысленной женщины

Дорогой Боже, как же давно я с Тобой не разговаривала. Может быть, я потому редко и молюсь, что мне не нравится стоять на коленях. Да, сигаретку отложу, но буду сидеть на диване, а смотреть буду на цветы. Ты же не обидишься, Ты же добрый и любящий Бог. Ты меня никогда не обижал. А я столько раз была плохой и непослушной. У меня столько грехов.

Ну ты посмотри… Хочу молиться, а уже грешная мысль тут как тут. Потому что я хотела сказать:

– Садись, дедуля, рядышком, поближе. Ты не бойся, я тебе ничего не сделаю – разве что Ты сам захочешь.

Такой грех, такие нечистые мысли.

Странная я: никогда никому сознательно ничего плохого не сделала, разве что по незнанию. И я сразу прошу прощения, а если не могу попросить прощения, то плачу, хотя и знаю, что потом у меня глаза будут красные. Ладно, пусть глаза будут красные, буду уродиной, раз я такая плохая… плохая… плохая…

Я красивая, правда? Наверное, нет ничего плохого в том, что я искренне говорю? Ты же меня сам сотворил, а воля Твоя свята. Иногда я даже немножко жалею, что я не уродина; нет, ну не так, чтобы совсем уродина, а самую капельку. Я бы наверняка была умнее, послушнее и лучше. Хотя лучше, может быть, и не была бы. Скажи, я хорошая? Как жалко, что я не могу Тебя увидеть: я бы к Тебе прильнула, заглянула умильно в глаза, а Ты улыбнулся бы и ответил: «Глупышка!» Ну правда, Ты бы ведь так и сказал?

Ты ничего не отвечаешь, а я так хотела бы знать, зачем Ты создаешь некрасивых людей. Я бы всех создавала красивыми, и женщин, и мужчин, – даже их. Но про мужчин я не буду с Тобой говорить – сам знаешь, почему. Смотри: я совсем не ревнивая. Если бы все женщины были красивыми, наверное, любили бы умных. А я совсем не умная. А жаль.

Читаю я только романы, да и те невнимательно. Стихи и вовсе не люблю. Хотя я не верю, что из книжек можно ума набраться. Умным родиться надо.

Добрый, любимый Боже, я Тебя так люблю. Иногда мне хочется принести тебе какую-нибудь жертву. Милостыню я подаю, но ведь это не то. Помнишь, как я навещала больную тифом, чтобы убедить Тебя, что я Тебе доверяю; я так страшно боялась. Не смерти, нет, – но ведь после тифа волосы выпадают, а в бреду можно столько ненужных вещей наболтать.

Как же Тебе страшно люди надоедают: каждый о чем-нибудь просит, каждому что-нибудь от Тебя нужно. Как Ты со всем этим справляешься? Я иногда думаю, что Ты их просто не слушаешь, но как же тогда получается? Ничего удивительного, что я не знаю, откуда же мне знать? А еще мне кажется, что и ксендзы этого толком не знают. Я решила никогда ничего не просить. Некрасиво как-то получается: вроде как Тебя любят, а тут же с просьбами, со сделками. Ну вот я и опять: не прошу, но как-то так думаю, что Ты именно потому и исполнишь мое желание.

Правда же, Тебе было бы неприятно, будь я некрасивой? Правда же, я Тебе нравлюсь? Понятное дело – иначе, чем людям; но ведь Ты доволен, когда у Тебя получается создать что-то прекрасное? Глупая я: разве у Бога может что-нибудь не получиться? Ведь все вокруг такое потому, что Ты так хочешь.

Ты столько выдумал разных цветов. А есть цветы грешные. Красная, такая душистая роза – это грешный цветок. Может, розы не Ты создал, а сатана? Нет, такого не может быть: неужели у Тебя не хватит сил, чтобы увяли все грешные цветы? Бедный Ты мой дедуленька.

Иногда мне так хочется кому-нибудь помочь, облегчить жизнь, немножко Тебя развеселить. Потому что правда, вот как это: все время думать только о нищете, о добродетели, о сиротах. Ненавижу пломбировать зубы, а ведь я пошла к дантисту, чтобы он мне здоровый зуб запломбировал: это я так плоть умерщвлять решила; а этот осёл как расхохочется. Правда, и я потом засмеялась, но сначала я так рассердилась. Наверняка раззвонил об этом всем знакомым. Ух, какие сплетники эти мужчины. Ненавижу их.

Я знаю: Ты велишь всем прощать. Я им прощаю, а это еще хуже выходит. Вруны они неблагодарные – в сто, в тыщу раз хуже нас.

О-о-о, звонок в дверь… Это он… Ты уж меня извини… Не гневайся, Боже… Это же ТЫ всем управляешь… Чао, Боженька, спасибо; нам так хорошо было вдвоем.

Молитва горя

Такое горе, Боже… Боже, горе такое.

Серое горе, Боже, Боже, горе серое.

Ни звуков, ни красок, Боже, ни красок, ни звуков.

Горе, Господи, горе.

Я вынул сердце из груди, Боже, бьется сердце тихо-тихо, Боже, тихо-тихо сердце бьется, Боже, Боже, из груди я сердце вынул.

Заплаканное горестное сердце, сердце горестное заплаканное.

У черной птицы белые крыла, Боже, белые крыла у птицы черной.

Мгла густая, птица черная, крыла белые, Боже, белые крыла, черная птица, мгла густая, Боже.

Горе, Господи, горе.

Было солнце, было и нет, Господи, нет, нет, было солнце, было солнце, Господи.

Тихо, горько, горько, тихо.

Тихо, горько, на черной волне колышется гроб. Черную росу с черных цветов черные пьют бабочки. Уже никогда человек не запоет, ребенок уже не улыбнется, последний колокол треснул, все часы на свете остановились, последняя башня распалась и рухнула, вчера последняя погасла звезда – кому ей светить?

Нет, нет, Господи, ничего нет.

Я широко распахнул глаза, смотрю-смотрю-смотрю… ничего нет, Боже, ничего не вижу. Слушаю – не слышу ничего, ни шепота, ни вздоха.

Серый Властитель немого мира, Боже, чую вокруг себя черных птиц с белыми крылами, черные бабочки из черных цветов черную пьют росу.

Такое горе, Господи, горе такое.

Ни красок, ни звуков, Боже, Боже, ни звуков, ни красок, ни слез.

Молитва бессилия

Ясновельможный Господи Боже. Смешно. Наивно, смешно, наивно, убого, смешно, смешно.

Ясновельможный Господи Боже. Смешно. Невежество в этом, пошлость невежд, не бессилие, нет. Нет, не бессилие, нет.

Как назвать тебя, Ясновельможный, как?

Как назвать Тебя, как?

Я говорю: наивно, убого, по-детски. Я и ребенок, я и Ты. Ребенок, который мной будет, который только не ходит, еще не говорит.

Я говорю: Ты. Как же мне назвать Тебя? Господом? Бога назвал Господом, напишу с большой буквы или найду другую большую букву Б, только для Бога, для Бога. Я обращаюсь к Тебе: Ты, Боже. A недоросль не прочел молитву, потому что человек происходит от обезьяны. Не прочтет молитву, потому что он уже сигареты курит, а человек происходит от обезьяны. Так легко, так по-детски. Боже, мне даже не хватает слов, чтобы назвать даже немощь мою, мне не хватает слов даже назвать бессилие мое. Потому что только немощь моя велика, равна Твоему величию, Ясновельможный. Беспомощное бессилие, немощь, ничтожество. Даже не червяк, даже не муравьишка. Даже не ничто, не ничто. Ничто – велико, а я даже не бесконечно малое нечто, потому что бесконечность велика. Я – обычное что-то там.

Боже, Боже, Боже – и ничего больше. Ни покаяния, ни смирения, только Ты, Ясновельможный Господь Бог. Что-то съежившееся, что-то смиренное, кающееся, корчащееся перед Твоим Величием. Смешное, смешное.

Я не называю Тебя Могущественным, Великим, Бессмертным, потому что это может оскорбить могущественных людей, великих людей, бессмертных людей. Не забывай, Боже, что люди велики и бессмертны. Всмотрись в Землю внимательно, ты же должен ее знать, как же Ты можешь не знать нашу Землю? Она вертится вокруг Солнца. Мудро звучит молитва на неведомом языке. Оле тел солт мин каюсо вит дарту, вак рубо, вак ристе. Кин бра – оле: Оле тел солт, оле дарту мин вак. Ал вит дарту, ал ма васте, оле вит кин.

Я бы выбрал из всех наречий самые странные слова, рассыпал бы их, раскрошил и перемешал, создал бы непонятную молитву для людей и для себя. Оле тел солт, оле вит, э дарту мин вак.

Это ничего не означает, но я не могу иначе, не могу, Ясновельможный Господи Боже. Не могу иначе, не прошу прощения. Не могу иначе, не прошу прощения. Не могу, не раскаиваюсь. Я не могу, а Ты не гневаешься. Я не могу, а Ты не обижаешься. Я не могу – а Ты не покараешь.

Прощают, гневаются и карают люди. А Ты – не человек, Ясновельможный Боже, хотя люди тебя назвали Богом, и каждый для Тебя придумывал свои приношения и воскурения благовоний. Оле дарту, вит тель дарту, оле солт вак сирте бра оль. Почему даже я и тоже уже не ребенок.

Даже, тоже, уже.

Не могу иначе, Боже, не могу.

Аба, адда, аббб…

Молитва маленького ребенка

Боженька, Зося описалась. Плохая Зося, Зося пи-пи, Зося пи-пи, мама на Зосю сердитая. Плохая, плохая девочка. Мамуля бьет. Плохая мамуля. Не бей, не бей, мамуля. Не бей Зосю. Ручка болит. Боюсь. Боюсь. Ручка болит, Боженька. Зося боится. Плохая мамуля, такая плохая девочка. Зося любит маму и папу. Где пи-пи? Я больше не буду, мамуля. Ты что наделала? Ножкам тепло… Ой, смотри, что это? Фу! Трусики – бяка, чулочки – бяка, ботиночки – бяка. Мамуля сердится на Зосю. Плохая мамуля, плохая куколка, плохой песик… плохой такой красивый песик. Песик, слушай, вот тебе горшочек, вот сюда давай пи-пи. Зося хорошая. Мамуля, не бей. У Зоси животик болит. Зося боится доктора… Не бойся, Зося, мамуля не сердится, мамуля не будет бить, мамуля купит куклу, потому что Зося хорошая, хорошая, хорошая. Зося любит Боженьку.

Молитва жалобщика

Господи, оставил Ты меня, чем согрешил я пред Тобою? Одинок я ныне и не ведаю пути. Заблудился в мрачных сумерках, заблудился в унылой чаще жизни. Покинул Ты меня, Боже, чем же провинился я пред Тобою? Одинокий блуждаю я и скорбный. Огонек маячит впереди; откуда знать мне, домик ли это или блуждающий огонек, что заманивает и топит в болоте? Вот вижу я источник, но разве могу я знать, не обман ли это чувств. Иссохли губы мои, хотя мрак кругом, который жжет, как солнце… а может быть, леденит, может, огонь изнутри меня ему противостоит. Не знаю.

Чем же, Господи, провинился я пред Тобою, что именно теперь Ты меня оставил, когда стопы мои в терниях запутались, а руки и сердце кровью истекают? Взываю «Люди!» – нет ответа. Кричу: «Мама!» – и ничего. Из последних сил взываю: «Боже!» И что же? Ничего. Один я. Дай мне Ангела Скорби. Не радости прошу я, не зеленых вершин, не снов лазурных, не крылатых лучей. Пусть скорбь хотя бы, ибо как снова в одиночку блуждать, продираться и кровью истекать во мраке?

Себе я жалуюсь, душе собственной исповедуюсь в своей на Тебя, Господи, обиде. Не прошу, Боже, своего лишь требую, С Тобой я вышел в путь, так неужели мне одному теперь идти дальше, заблудшему, усталому, в чащобе дороги не ведающему?

Боже, помнишь ли Ты, как я Тебе доверял, как наивно мы с Тобой шептались, как поверял я Тебе свои тайны и горючие слезы? Не обида, а изумление, не сомнение, а тревога, не гнев, а просьба, когда я видел, как Ты меня покидаешь, что отдаляешься от меня и исчезаешь. Без единого слова. Своей вины я доискиваюсь, но не может быть такой огромной вины, чтобы не пригрозить, не наказать, а вот так сразу взять и уйти.

Как же Ты теперь вернешься, что я скажу Тебе, что Ты мне ответишь? Заблудился я в мрачных сумерках, а Бог пошел себе куда-то далеко и меня одного оставил. Жалобу свою я на четках слез себе на грудь повесил. Ты виноват, Боже.

Молитва бунта

Не станешь Ты насмехаться надо мною, Боже Всемогущий, ибо я сам над собой насмехаюсь, ибо смерть лишь доспехи мои поразит, а я и над смертью своей насмехаюсь.

Я – пара ведер грязной воды, отбросы, обтянутые кожей. Таким Ты меня сотворил, Всемогущий, себе на потеху.

Мысль мою Ты окрылил, только жизни пасть крылья эти пообгрызла, кровавые раны грязью замарала. Эх, достал бы я крыльями до неба, но оно дано лишь подлизам, что Тебя покорно восхваляют.

А во мне – ни смирения, ни поклонения, только бунт. Не дерзкое честолюбие, а гордость, щит мой.

Гордо выпрямившись, я не жду милости и кары не боюсь.

Я – сам себе мир, я сам Господь и Бог в этом своем мире. Я сам себе единственное повеление, единственный клич, единая воля творить из самого себя и разрушать. У меня собственные солнца и свои в самом себе молнии.

Что пожелаю, то и творю.

Хочу кровь добела раскалить, хочу колокола всех похотей раскачать, в одну молнию соберу все грешные страсти и даже только страстишки, отравою напою мысли и распалю великий пожар на алтаре бунта моего против Тебя и сам сгорю в пламени. Ибо вот так мне захотелось.

Не хочу я старости, снисходительным жестом брошенную милостыню, врастания по частям в могилу, милостыню медленной агонии.

Я – восставший раб, у которого единственная и последняя есть свобода, одно слово сопротивления: нет!

Не хочу, не буду, не послушаюсь, не сдамся.

Душа моя – часть Тебя, значит, Ты сам против себя восстал. Я, Бог, вызываю Тебя, Боже, на бой, как равный Тебе. Всемогущему Богу насмехающемуся я противопоставляю Бога мстителя: низвергну, разорву в клочья, разрушу вдребезги Тебя в себе.

Чтобы Ты отрекся от меня и покарал. И – и все же напомню – и в бездну ада низвергнул.

Ты всемогущ, а торжествующая подлость глумливо травит бездомное Добро.

Ты всемогущ, a правда беспомощная сражается с бескрайним океаном лжи.

Справедливость закрыла глаза.

Все в человеке двуличном ложь, все, кроме клыков и когтей.

Вот и рычу я на Тебя, как пес хищный, готовый к прыжку, готовый вцепиться, кровавым глазом нацеливаюсь – и в пустоту впиваюсь.

Поэтому верую, что Ты сотворил и направляешь, чтобы я мог Тебе богохульствовать.

Молитва размышлений

Отче наш, сколь же дивный этот Твой мир, сколь дивную песнь играет он на арфе души моей. Сколь дивно все, что на земле, в недрах ее и вокруг. Столько чудес… если бы их меньше было, было бы легче, беднее. И вода, и огонь, и камень… птицы, цветы и гады. И звезды. Столько созданий великих и малых. И человек, столь похожий на все то, что Ты сотворил.

Удивительно, что можно так долго всматриваться в лес, в одно дерево леса, в одну ветвь дерева, в один лист ветви, в одну жилку листа – и такие дивные текут в душе часы. Можно так долго-долго всматриваться в море или в крохотную каплю росы – и такие дивные текут в душе столетия. Говорят, что знание знает – ищет, подсматривает, отгадывает, знает некие Твои тайны. Пусть его. Я знаю, что в цвете, жесте, запахе, в писке птенца и молитве звезд Ты сам рассказываешь сердечную, всем понятную сказку, которую каждый чувствует иначе, по-своему. Ты не таишься, не скрываешься. Смотрю я на неприглядную крапиву: странное растение. Зачем вооружила она зелень свою отравленными кинжалами? На что она надеется, на какую справедливость, чем оправдает она бытие свое передо мной, перед землей и солнцем?

Почему крапива, ландыш, малина, яблоня и дуб? Нет, не в том суть, что одна жжется, а другой – красив, это вот – сладкое, а это – долговечное, вредное или полезное. Нет, почему мы, братья, в жизни не можем понять друг друга?

Почему же мы из той же самой земли: крапива, жасмин, малина, дуб, и птицы, и гады – и я? Почему лебедь и его белоснежный пух? Почему пар, вода, лед, и снега кристалл, и соли кристалл? Соловей в ночи и жаворонок, на лету застывший, как капля солнца? Это странное нечто на длинных ногах свое бронированное тулово несет и усищами пошевеливает – почему мне нужно знать, как это смешное маленькое существо называется? Он живой – и я живой. Братья. Он живет сейчас – и я живу сейчас. Современники. И если он одну из этих своих шести ног потеряет – по-своему заплачет. Братья мы в боли. Он умрет. Братья мы в смерти. И самец ищет самку. Братья мы в пламени чувств, в вихре, в дыму страсти. А вот несется что-то совсем маленькое и зеленое: для него и муравей – великан; скользит оно поспешно, убегает от опасности. Братья мы в страхе перед угрозой тайны. А этот старый орех, возможно, влюбился в березу и там, под землей, ищет ее девственного прикосновения, а береза вьющимися ветвями искушает и соблазняет, а в глубине земли отдергивает свои корни и с другим деревом их сплетает и изменяет. Многое ведомо нашему знанию. Пусть его. Пусть его. Для меня же истина, что все дива дивные сказки Твоей, Отче, не только вокруг меня, но и во мне. Я сам себе свою сказку рассказываю, совсем не такую, как Твоя. Совсем наоборот. Ничего без меня не будет. Есть у меня свободная воля вовсе не смотреть, смотря – не видеть, видя – не заметить, видеть так, как мне хочется. Твою каплю я делаю океаном. Ты закрыл солнце тучей, а для меня оно как раз сейчас яснее ясного. Я человеку крылья приделал. Я выпил бесконечность – и нет ее. Под травинкой разбил я шатер и в ее тени отдыхаю. Из песчинки малой я выцедил кубок столетнего вина. Греюсь на айсбергах.

Ты себе, Отче, а я себе из Твоей сказки собственную сказку для себя сплетаю. Даже странно, что эти дива вокруг такие дивные. И что за минуту можно прожить эпохи. Слава Тебе, Отче наш, что Ты вечно жив, а я всюду и все заполняю своим дыханием. Благодарю тебя, Боже, за чародейскую тайну Твоей сказки.

Молитва примирения

Я отыскал Тебя, Господь мой, и радуюсь, как заблудившийся ребенок, когда издали увидит вдруг старшего брата. Я отыскал Тебя, мой Боже, и радуюсь, как ребенок, пробужденный от страшного сна, приветствует светлой улыбкой веселое лицо близкого человека. Я нашел Тебя, мой Боже, как ребенок, отданный в недобрые и чужие руки опекуна, убежавший и после стольких невзгод и приключений прижавшийся, наконец, к дорогой ему груди, вслушивающийся в песнь ее сердца. Кто виноват, что, заглядевшись на радостные забавы, отдалился я от Тебя, мой Боже? Что лавка с побрякушками, громкая музыка, мартышка на цепи, красочная толпа ярмарки завлекли меня, недостойного?

Кто виноват, что в погоне за лесной ягодой, в надежде, что вот сейчас, за теми деревьями, я их столько, столько найду: сладких, потому что внезапных, сладких, потому что своей рукой и своей смекалкой собранных, – кто виноват, что слишком углубился в лес самонадеянный мальчишка? Кто виноват, что наивным взором я вглядывался не в утомительные огни, а в изменчивые картины, вслушивался не в шепот отдаленных тайн, а в шумный танец, и к обманчивой радости тянулся устами и сердцем? Одна слезинка тревоги, что я один в толпе, – и мы уже вместе.

Ты со мной, мой Боже. Ночь темна. А под веками спящего столько творится. Рой страшных комет, искаженные лица, пожары, кровь, буря, утопленники – то плыву я по бурным волнам, то на странно тяжелых крыльях гонюсь за молнией из тучи, то кусает меня рыжая девица, то огонек с лицом друга манит меня на болото; хочу крикнуть – за горло хватает меня ледяная рука, раз за разом то ли часы бьют, то ли колокол звонит. Один лишь стон, что погибаю, – и мы уже вместе, Ты рядом со мной. Кто виноват, что в мозг безумный миг бросит упырей бреда?..

А вот и горчайшее: светлый Твой облик заслонили мне тени Твоих, Боже, лживых толкователей. Пришлось мне продираться через черную их стаю. Их лживое: «Вперед – ложись – дрожи – встать! – направо!» Тошнотворные их кадила – воскурения – фимиамы и свечи – чудеса – угрозы и грехи – стены – пепел – обещания и посулы – каменные скрижали – наука и отравляющие газы. Продирался через их: «Ко мне, сюда, мой Бог – не дешевка!» Через толпу Твоих помощников, управляющих, заместителей и палачей, что отталкивали, леденили, заслоняли, тащили и не пускали, – к Тебе, Господь мой, стремился я. Вот почему так поздно пришел. Только сейчас. Через искушения жизни, безумные бури и ураганы, через лжепророков – к Тебе.

И радуюсь, как ребенок. И не называю Тебя ни Великим, ни Справедливым, ни Добрым. Говорю просто: «Мой Боже».

Говорю «мой» – и верую.

Молитва старика

Господи Боже, Судия праведный, жалко мне жизни, а пора умирать. Мало осталось ровесников моих на земле, заселились ими кладбища. Сначала уходили наставники и почтенные, потом старшие по жизни братья, потом друзья. Одних громом поразило, другим сон навеки смыкал усталые веки. Про одних говорят: «Божья воля!», о других: «Ну, пора уже, он же ста-а-арый…» Я знаю: нужно уступить место тем, кто рождается и подрастает, кто созрел и жаждет действий. Нам, старым, тишина. А где она тише, чем в могиле? Часто я с ними веду долгие беседы – живой мертвым о давних временах рассуждает. Хорошие ли были те времена? Хотел бы я начать свой путь снова? Разве что из страха, недостойного мужчины?

Господи Боже, Судия праведный, жаль мне жизни, догорающего ее остатка: тепла и радости. Мелкие шажки делаю, долго жую пищу свою, говорю тихо, медленно кровь течет в жилах: вдруг хватит на подольше? А так приятно смотреть на зелень и солнце; такое все кругом глубокое и полное, важное и мудрое.

Солнце и зелень… разве понимают это молодые? Им кажется, что так должно быть, что нельзя иначе. Не понимают они, что это значит: «смерть косит», не знают смирения, не знают, что значит «конец». Пустые амбиции и обиды, суета и сведение счетов – не ведают они, каково это, когда смерть косит, что значит конец.

Мы ближе к тебе, Боже справедливый, – они все спешат, у них нет времени. Но и мы не знаем, пока Ты не откроешь последнюю тайну жизни в первый момент смерти; мы – дети теперь крохотным гробиком ребенка. Я не спешу ее узнать. Оно само придет. Недолго осталось.

Я не боюсь, мне только жалко: так хотелось бы еще посмотреть, почитать, увидеть, дождаться, такое все интересное и новое, потому что, может быть, последнее.

Спасибо Тебе, Судия праведный, за мой преклонный возраст. Познал я прощальные лучи солнца, щебет птах, познал любовь и надежду старика. И снова все прежнее становится иным, потому что по-другому внове. И Ты, Боже, другой, другие радостные новости возвещаешь.

Господи Боже, Судия праведный, пора, я знаю… хотелось бы лишь продлить сердечные объятия на прощание… пред этим новым, неведомым путем пилигрима.

Молитва девочки

Всемогущий Боже, обещала я маме, что больше не буду капризничать, обещала маме, что буду послушной. Обещать легко, но как сдержать слово? Я боюсь. Я буду стараться – очень хочу. Но разве всегда бывает так, как хочешь? Я уже столько раз говорила: «С завтрашнего дня я буду хорошей!» Может, сейчас и вправду это в последний раз! Я сдержу слово – очень хочу. А Ты мне помоги, Боже Всемогущий.

Ты сотворил мир, что вращается вокруг своей оси и вокруг Солнца. Ты создал параллели, меридианы, полюса. Создал полуострова, мысы, заливы, проливы. Горы, плоскогорья и низины. Ты создал столько млекопитающих, столько растений, гранитов и кварцей. По Твоему велению появились леса, полные зверя. По мановению Твоему разливаются реки, цари завоевывают трофеи или слагают оружие. Ничто не творится без Твоей мудрости и Твоего соизволения.

Знаю, умом человеческим Бога не объять, мал он, капля в море. Ты один – Всемогущий, нет такого, что Ты не умел бы или не мог. Все у Тебя спрашивают позволения, а Ты разрешаешь или запрещаешь.

Верую всем сердцем в Твой ум и доброту, а если я не все понимаю, так это потому, что я еще мала и глупа. Прости мне, Господи, мои богохульства, но я же должна говорить Тебе правду. Ведь не может быть тайн от Бога, Ты все равно знаешь мои мысли. Так вот. Боже Всемогущий, если Ты хочешь, чтобы люди были добрыми и справедливыми, почему Ты не делаешь всех добрыми и справедливыми? Почему позволяешь им грешить? Дал бы Ты людям сильную волю, чтобы как человек решил – вот так бы и сделал. Я так стараюсь, очень стараюсь, но не помогает. И мама огорчается, и я тоже. Иногда дело-то пустяковое, а я не уступаю. Может быть, потому, что дома и в школе не все добры и справедливы. Много со мной было плохого, но не по моей вине, а из-за вранья и грязи, которыми весь свет полон. Правда, я только за себя отвечаю, но все это вранье, сплетни и неискренность так портят жизнь человеку. Боже Всемогущий, не хочу я капризничать, хочу делать то, что велят, но дай же мне силу, поделись хоть капелькой Твоего всемогущества.

Ты же весь мир за один день сотворил! Так теперь вели только: пусть дети будут послушными. Тогда так и будет.

Радостная молитва

Боже лучезарный!

Я воздел руки горе, глаза широко распахнул, грудь вперед, рот раскрыт в улыбке, в небо смотрю. Смотрю, жду, слушаю. В жилах – не кровь. A что? Радость! Что Ты хочешь, Боже лучезарный, за Свои щедрые дары?

Не надо крыльев: не гнетет меня земля. Пусть распушатся облака вокруг тысячи зеленых творений, наивных, и искренних, и гордых. Ручей лепечет. Я пью воздух; за Твое здоровье, Боже. Вот стою я перед Тобой, в праздничном уборе, в шелке солнечных нитей, радугой препоясал я чресла, жаждой песни дышу. Петь не буду – не знаю достойной Тебя песни. Чудесное сознание, что я знаю, достойное спокойствие, что я владею, ласковое ощущение, что я чувствую. Я силен без колебаний и добрый без сомнений. Таким я пребуду… А ты еще не счастлив? Ты еще молод, ныряльщик, не умеешь из глубины выловить свое солнце, свое солнце Божьему напротив? Не слышишь, маленький рыцарь, криков и шума битвы Бога – в тебе, за тебя? Все еще будет!.. Брат Ты мне, Боже, а не Отец.

Я всматриваюсь, вслушиваюсь в радостную сказку Твоей жизни. Много дорог, каждая из них чем-то иным манит. Верую! Рождается во мне столько новых истин. Истина: я вижу. Истина: у меня есть сердце. Истина: моя мысль и цветок вишни. Истина, что я могу запеть, а могу – крикнуть. Влюбленным шепотом зениц рой радостных истин целую. За твое здоровье, истина! Что хочешь Ты, Боже, за свои щедрые дары? За кристаллы снега и мыльные пузыри, за бездну вечности и неба? Так-так-так – сердца стучит, а в незаштукатуренной мыслью глубине души раз-раз-раз: новое рождается чувство. В радость мне зачатие и смерть, тихая сестра сна, белая смерть, девственница, царевна. Ступень за ступенью восхожу я к Тебе в радостном усилии, в руки Твои. Рой колибри, цветов и бабочек упал на меня. Я стряхиваю их в озорном веселье, в ладони хлопаю, чтобы спугнуть, хватаю и подбрасываю в воздух, не мну крылышек, не гну перышек, не сжимаю лепестки, не стряхиваю цветную пыльцу. Колокольчики и венчики порхают, падают, снова срастаются с землей, новым пламенем полета веют вокруг. Воздеты руки, уста в улыбке. Чего хочешь ты от нас, Господи, за щедрые Твои дары?

Молитва озорства

Поверь мне, Боже, я хочу быть серьезной, солидной и сосредоточенной. Может, со временем это и придет, но пока – не могу. Все солидное и серьезное меня смешит, не верю я в него, не доверяю. Торжественные речи, клятвы, проповеди, даже похороны – Господи, ты только посмотри на их мины, на эти надутые, лживые и глупые рожи (прости, Господи, что я так при Тебе выражаюсь). Если так редко молюсь, то, честное слово, это они виноваты. Их молитва – или бессмысленное щелканье четками, или хитрое желание провести Тебя, обмануть, выклянчить, выманить что-нибудь ценой лицемерных вздохов и покрасневшего носа.

Я не могу быть неискренней. Поэтому признаюсь: Боже, я Тебя не ведаю. И сдается мне, что, прежде чем Тебя, человек сам себя должен как следует познать и найти. А я блуждаю, не понимаю себя, пытаюсь разгадать себя, как загадку, решить, как трудный пример по алгебре. Ерунда, что я не такая, какой меня считают и взрослые, и сверстники, но я ведь и не такая, какой сама себя считаю. Я веселая, но все же… Капризная, но ведь… Неопытная, угу, наивная – а все ж таки. Знаю одну вещь, а о сотне догадываюсь. И этих притворщиков я ох как знаю! Если бы они хоть на малую толику так нас знали, было бы нам лучше, а может, и хуже?

Хорошая я или плохая? И да, и нет. В чем-то хорошая, а в чем-то плохая. Но и плохая, и хорошая по-другому, но по-своему, не так, как они думают. Наверное, даже не так, как я сама думаю. Мне кажется, что всю эту родительскую любовь, любовь к родине, к ближним и к Тебе – все эти почести и уважение взрослые выдумали для самих себя, а мы имеем право на собственные чувства и на свою любовь. В молитве молодых должны быть смех, танец, шутка, каприз, неожиданность, что-то от языческих камланий и диких культов. Ведь Ты, Боже, не только в слезе человечьей, но и в аромате сирени, не только в небесах, но и в поцелуе. Но после каждого пустого озорства приходят грусть и тоска. А в тоске – как во мгле – и лицо матери, и шепот родины, и горе ближних, и Величие Твоей Тайны.

Ну вот смотри: я хочу быть с Тобой искренней, но ведь, ясное дело, что не смогу, не сумею сказать всего. Смотрю на звезды и говорю себе: миллиарды звезд, миллиарды миль. Ну и что, когда этого не чувствую. Я знаю, что Ты – Великий, Всемогущий, Бессмертный и так далее, но ведь только знаю, а больше-то ничего. А я, случается, так люблю звезды, как эти ханжи не могут, хоть бы не знаю как надувались, пыжились, выпендривались и шмыгали носами. А почему я звезды люблю, не скажу; вот просто не могу, не умею сказать, почему.

Вот моя молитва… Разве она умная? Нет. А можно ли назвать ее глупой? Сумбурная она, потому что и я сумбурная. Беда Тебе со мной, Боже; а подумай только, как мне с самой собой беда.

Я вот что хочу Тебе предложить.

Ты меня пока оставь, какая я есть. Подожди. Ты сам по себе, и я сама по себе, будто мы с Тобой не знакомы. Я постараюсь никого не огорчать, не смеяться, не шутить, даже молитвы буду читать, только вот без закатывания глаз, поклонов, без вздохов и постных мин. Не знаю, сколько это будет длиться: пока не «остепенюсь». Я даже не могу обещать, что постараюсь приблизить этот момент. Потому – зачем? Он сам придет.

Совсем неожиданно, внезапно мы встретимся. Не знаю, где, как, но вдруг я Тебя увижу, покраснею, сердце застучит сильнее, и я уверую. Уверую, что Ты другой, что им Ты не брат и не сват, что Тебе скучно с ними, что Ты их презираешь, что понимаешь меня, что хочешь со мной искренне и серьезно поговорить. Ты скажешь мне: «Я знаю, что они тебя от Меня отвратили, что ты не хотела верить в то, во что верят они». Ты скажешь: «Я знаю, что они Меня обманывают и лгут». Скажешь, что Ты одинок, покинут, обижен и, как и я, полон тоски и свободен, свободен, как сокол.

И станем мы соратниками: Ты и я, прыснем им смехом в глаза, возьмемся за руки и помчимся что есть духу. А они начнут нас звать, возмущенно вопить, что так не годится. А мы тогда на секундочку остановимся, один раз обернемся и покажем им язык: и Ты. И, хохоча до упаду, исчезнем у них из виду. И будем есть снег горстями.

Любимый, любимейший Боже, Ты ведь можешь себе это позволить, один-единственный только раз. Ух-х-х, какие же они скучные, фальшивые, за их грешки ждет их наказание.

Молитва простака

О Господи Боже наш, делаю, что могу. Немногое могу, потому и делаю мало. Но Ты же, Боже, знаешь, что все делаю на совесть. Не могут все быть самыми мудрыми. Каждый, как может, по силам своим, вот и я тоже, Господи Боже наш. Думается мне, что самое важное – это делать на совесть, честно. Чтобы пользу приносить, чтобы никого не обидеть. Мне думается, что, если мы свои обязательства выполняем, то и Ты доволен, Господи Боже наш. Я знаю, что не так уж много и отдаю, потому много и не прошу.

Иногда я капельку завидую, но недолго; сразу думаю: а хотел бы ты с этим человеком поменяться местами? Разве ты знаешь, что творится у другого в душе? И думается мне, что нет, наверное, на свете человека, который хотел бы с другим поменяться. Каждый уже к себе привык. Временами я сержусь, если что-то у меня не получается или не везет. Ну и что? Боже, Ты же великим грешникам прощаешь, стало быть, и мне тоже простишь.

Невелики мои грехи, невелики и добродетели. Подумаю что-нибудь иногда не так, как надо. Но главное: чтобы ни обиды, ни вреда никому не нанести. Кабы у человека было больше радостей в жизни, да поменьше огорчений и забот, может, он был бы лучше. Хотя, кто знает? Если уж такова святая Твоя воля, значит, наверное, так лучше для людей.

Не знаю, хорошо ли я молюсь, но ведь это все равно что человек говорит, лишь бы говорил, как думает, искренне, правдиво.

Что правда, не так уж много я могу сказать. Потому что чего там… Не годится рассказывать Тебе о разных своих огорчениях и хлопотах. Ты подумаешь, что я жалуюсь. Просить? Тебе покажется, что я выклянчиваю. А что Тебе может рассказать человек, чего Ты сам не знаешь, Господи Боже наш?

Вот, плету я себе под нос, чтобы хоть с кем-то поговорить. Говорят, что гора с горой не сходится, а человек с человеком всегда сойдутся. Но с каким человеком? Потому что не с каждым стоит разговаривать. Нужно стеречься, чтобы не сказать что-нибудь ненужное, а и так случается, что переврут потом твои слова. Люди и не такое умеют. А с Тобой, Господи Боже наш, можно попросту говорить. Я вот даже иногда думаю… Но, может, хватит уже? Что я Тебе над ухом все бубню и бубню. Тебе уж, наверное, надоела моя болтовня? К тому же у тебя наверняка времени нет…

Но как же приятно, Господи, все Тебе рассказать, поделиться…

Молитва ученого

Мы идем тропою истории, несем пылающие светочи и своих законов свитки. Только вперед; наш лозунг: «Почему?» Жажда понять, мыслью тайну постичь. Боже, Тайна Тайн.

Мы все – добровольцы!

Впереди задорные юноши-хоругвеносцы, имя им – песнопевцы, прекрасные наши жрецы. Своенравные, своевольные, можно сказать, – обуза на марше. Жертвенные наши первопроходцы. Это их чаще всего косит смерть в битве, ибо нет в юношах закалки. Смеются они, кровью исходя, песней смерть целуют, присягают – до гроба.

Мы любим эту безрассудную юную поросль, замираем, когда они вспугнутыми птицами срываются и улетают куда-то вперед. «И чего они там высмотрели…» – «Да кто ж знает: солнце в глаза бьет, не видно!» Каждый свое лепечет, каждый свои дива дивные расписывает, по-своему искушает. «Да тихо вы там! Дойдем – увидим!» – «Скорее, за нами!»

К Тебе, Господи.

Идут властители чисел. Миры числами сковали, человека опутали. У них есть одно солнце, одно зернышко песка, одна любовь и один хлеб. Они перемерили бесконечность пространства и времени, взвесили и землю, и атом. Астроном, рыщущий в небе, не видит звезду, так они ее числом выцепили из туманностей: «Вот тебе – читай!» И читает он никогда не виденную звезду в каббале чисел и точкой обозначает ее на карте.

Вот химик, вынюхивающий дыхание созвездий Вселенной, миры запаха роз и разложения; вот физик, что слушает трепет звезд и молнию мысли с молнией неба сопряг в смертельной борьбе за Тебя, Боже.

Идут с кирками наперевес саперы гор и морей. В дымящейся утробе вулканов, в холодных скелетах гранитов роются они, терзают плоть стылой планеты, в тысячах ее сердец ищут источники прожитых жизней. В скованном янтарем насекомом, в искрящейся алмазом угольной пыли, в коралловом кургане островов, в соленой крови земного гиганта, угадывая прошлое, прорицают грядущих лет миллионы, по слогам читая, как из жизни прорастала смерть, а из смерти жизнь расцветала. По пещерам и болотам, по черепам и костям, по затопленным кладбищам изучают они санскрит исчезнувших жизней.

А за ними – отряд за отрядом, вооружась с головы до ног сталью мысли, – идут другие, и несть им числа, и каждый совершенно особенный, а все они вместе – братья.

Вот тихий аббат Грегор, что вымолотил из зеленого гороха суровый закон наследственности. А этот бродяга воплем: «Земля!» первым приветствовал новые земли. Вот царственный победитель бытия со своим гордым и мужественным заклятием «Я мыслю, следовательно, я существую!» А этот из-под камней и праха извлек древнейший кодекс Хаммурапи. А этот, учитель в глухом селе, отнял у завистливой феи многоцветное царство насекомых. Тот, изломанный сотней попыток взлететь, отобрал у птиц мощь крыльев и подчинил себе воздух. А тот – хозяин дна морского. Этот, пивовар, из охваченных мором градов вывел женщин и детей и одолел врага – заразу. А вон и тот, кто обрушился на хаос разноязыких наречий и сковал их в плену единства. Вот этот покорил мир растений, установил их иерархию. Вон тот сорвал венец с Творца всего сущего и стал сотворенным тварям законополагателем. Этот – кто солнце покачнул на небе. А этот в геометрической формуле взял в плен божество. Вот тот, кто вырвал ядовитое жало у ведьмы нищеты. Этот торжествующе возопил: «Оmnis e cellula cellula!»[226]

Все – во славу Твою, Господи.

А за войском тянутся обозы маркитантов и мародеров: крючкотворы, лекаришки, инженеры, агрономы, трепачи-политики, сброд и шваль, мошенники и торгаши. Из лоскутьев наших побед ткут они для людского муравейника богатство, роскошь и силу. Продают за гроши, потешными шутихами развлекают чернь, девок приманивают.

Нам, Рыцарям Красоты и Истины, нет до них дела. Иногда самый печальный, лоцман души человеческой, бросит на них беглый взгляд и снисходительно усмехнется.

А когда мы так шагаем, засмотревшись в Тебя, святая тайна тайн, вздохнет наивная грудь: «Бедные солдатики…» Они видят бронзовые лица и согбенные плечи: они всей душой рады угостить одиноких, в светлую горницу пригласить: пусть отдохнут.

Это мы-то – «бедные»?! Это нам – «отдохнуть»?! Мы – счастливейшие в урагане борьбы, в стремлении к неведомой цели свободного полета, лицом к лицу с тайной. Один на один с Богом. Ты для нас родина, горница, отчизна, Ты радость и награда, Ты – соратник посвященных. На наших глазах восходят и мужают зори истин, и все новые и новые тайны этих истин: для нас и сокровищ наших наследников, сынов нашего Завтра.

Молитва матери

Прости мне, Господи, что я жаловалась.

Я говорила: убили моего сына, Отчизна забрала у меня сына, он свою жизнь в жертву принес.

Я не понимала. Спасибо, Господи, что просветил меня.

Я говорю: Ты призвал моего сына к Себе, Отчизна усыновила мое ненаглядное дитятко, дала ему – а не отобрала, – дала ему прекрасную смерть.

И плачу я слезами радости и гордости при мысли о том, что предстал пред Тобою любимейший солдат и отрапортовал:

– Слушаюсь, Господь мой.

Прекрасную смерть дала ему Отчизна.

Спасибо, Господи, что просветил меня.

Молитва художника

Благодарю Тебя, Творец, что Ты задумал сотворить такое странное создание, как я. Покореженное вопреки всем законам логики, а ведь при этом такое, как надо; ведь я Тебе, должно быть, нужен, коль скоро есмь. Чем меньше смысла, тем я Тебе благодарнее, Я – протест, наглость, нахальный сам себе хозяин среди смиренного стада, я – пакостник, дурак первоапрельский и священное древо Ашваттха.

Молитва моя, Творец, не та, что у всех и когда-то, это молюсь я – сейчас, в этот самый момент, который никогда больше не повторится. Пойми: твой святотатственный пророк – и Брат! – я.

Разве я знаю, кто я такой? Я же не знаю себя: я то по-дурацки величественный, то величественно дурацкий; гордый, смиренный, нежный, грозный; презирая, могу ластиться, как кот; скрытный – и выболтаю все; продаю слезы, теряю трости и ножики; чуткий даже к тянущейся тени неволи, не срываю, а жгу оковы, – и только в тишайшем шепоте вижу Тебя, о Творец, и за это безгранично благодарен Тебе.

Ты не веришь, что мне хочется молиться? Брось! Ты же, наперекор церковникам, все-таки Бог, я знаю, что это значит.

Спасибо Тебе, Творец, что Ты создал свинью, слона с длинным носом, что изрезал края листьев и наши души, что дал черные морды неграм, а свекле – сладость. Спасибо за соловья и клопа, за то, что у девушки есть грудь, что рыба задыхается на воздухе, что есть молнии и вишни; что так по-дурацки велел нам родиться; за то, что таким тупицей человека создал: он теперь считает, что иначе и нельзя; за то, что ты дал Мысль камням, морю, людям. Мысль, которая ближним плетет что-то с пятого на десятое, а себе гордые сказки выдумывает. Не рай – у нее наибагрянейшие восходы и закаты, она орлица, мерзавка и лгунья. Как же я ее люблю! Вот ускользнет она – угадай, где шляется, пока не вернется, паршивка чумазая, на человека не похожая, а так хитро кается и такая довольная, клянется, что в последний раз (дурак, кто ей поверит!), – знает, мошенница, что все ей простится.

Я все предчувствую, но ничего не знаю. Что мне вычитанные истины, что в них ценного, если я их в дырочку подглядел, подглядывал невнимательно, вот всегда и ошибаюсь – тем лучше. Я существую!

Я ничего не знаю, но все угадываю. Тебе ведомо, Творец, что это значит: всё!

С головы до ног я существо негодящее, а ведь, зараза, я же должен быть везде первым; надежду теряю лишь на пять минут, все мудрое и хорошее начинаю с завтрашнего дня; развалюсь брюхом вверх на песке и загораю; рыдаю над грушей, которой так одиноко в поле, старика в плечо целую. Я кувыркаюсь через голову, мне всегда будет шестнадцать лет, я буду играть в догонялки, свистеть в два пальца и проиграю все пуговицы с порток. С ног до головы я существо негодящее – о, насколько же человечество было бы беднее без меня. Я учу его любить грех и пожары – и полной, полной, полной грудью дышать.

Над одним моим вопросом сто тупых профессоров страдают всю свою жизнь. В розовые ушки шепчу нежное «спокойной ночи» тысячам девочек и мальчиков. Мажу мазью всех паршивых собак. Извивающееся прошлое выволакиваю за шкирку на свет Божий. Из пистолета стреляю в будущее, как в бубновый туз. И солнце впиваю, не жмурясь. И что-то мне все кажется, что Ты сотворил нас и шкодливо наклонил земную ось, когда был изрядно под мухой: художники не творят на трезвую голову. А их всякие там архикрасочные единственные в своем роде сны – так это же наш хлеб насущный, на каждый день.

Потому что, если я кого и не люблю, так это трезвых; если кого я и боюсь, так это тех, кто стремится к цели и знает, чего хочет.

Мои мгновения – все они подкидыши и внебрачные дети, без призора и порядка, пляшут на канате, глотают горящие факелы.

Я ворую груши из чужого сада – проступок не страшный; я не убегаю, а отлетаю чуть в сторону; пьяный – всегда вовремя проснусь, из лужи белым выскочу, и Бог на меня не гневается – снисходит.

Я все люблю озорно, ухарски, радостно и беззаботно.

Я хитер, как лис, но наивен, как девушка, когда верит кому-то. Я смотрю на себя с улыбкой или задаю себе порку, да еще какую. Собираю мелкие бирюльки, широко распахну глаза и скажу уличному фонарю: «Ты один мудр и прекрасен». Каждый день замечаю что-нибудь новое в том, на что годами смотрю, – и вдруг изумляюсь, что у собаки есть хвост, что трамвай сам едет, а у березы – белая кора.

Бедна ты, бедная божья коровка, когда болит у тебя глазик, бедное ты, каждое земное создание, каждое, каждое.

Творец, я опоздал родиться на пять веков и родился на пять веков раньше, чем нужно. Потому такой веселый и скорбный: что я живу, что жизнь моя закончилась, что она еще не началась.

Ты и я, Творец, больше никто. А Я – это Мы. Мы все. Мы – Твоего Совета левацкое богохульство, Твоего Престола псы Господни, Domine canes. Мы радуги серого осеннего ливня, среди сынов Твоих блаженные создания, мы – июльский снег, алые маки ледяных гор, мы – надутые паруса. Ничего, что клубком бабушкиной шерсти я играл с котенком – мы обрушиваем троны деспотов, мы гордые башни возводим. Мы из безумной души высекаем деяния стократ трезвые, мы, послушные валикам шарманки, гимном будущего пронзаем настоящее, умираем и восстаем по собственному приказу, мы на кладбищах всего несбывшегося – памятники собственному бессилию.

За это, о Творец, благословляю Тебя и с трепетом бросаю на карту Роскошную Сладость Жизни. Ва-банк: Жизнь за Творение.

Посвящение

Мамуля. Папочка. Это вы мне эти молитвы поспешно диктовали, это я должен был их старательно, по памяти, слово за словом, буква за буквой, складывать и записывать. Иногда я чего-то не слышал, часто не понимал, делал ошибки, память подводила, я многое пропустил. Изредка вы меня поправляли, немного, только чтобы понятней было мне и людям.

Не знаю, могу ли я назвать ваши речи для меня моим памятником вам. Благодарю вас за жизнь и за смерть вашу, за мою жизнь и смерть. Мы на минутку разошлись, чтобы потом снова встретиться всем вместе.

Мамуля. Папочка. Из всех закаменевших мук и боли ваших и моих предков я жажду возвести высокую, стройную, одинокую башню для людей. Тех под землей скелетов, чьим голосом я под вашу диктовку говорю, только за последние триста лет – аж тысяча, и двадцать, и четыре. Какие разные носили они имена…

Поэтому на этом памятнике я не высеку имен.

Спасибо вам, что научили меня слышать шепот умерших и живых, спасибо, что я познаю тайну Жизни в прекрасную годину смерти.

Ваш сын.

Януш Корчак (настоящее имя Хенрик Гольдшмит) родился в Варшаве в 1878 г. в семье юриста. Свое призвание он видел в том, чтобы помогать людям. Фото 1933 г.


Мальчику было около двенадцати лет, когда заболел и умер его отец. Хенрик продолжал учиться в гимназии, в это же время он работал гувернером в богатых домах. Фото 1878 г.


В 1898 г. Корчак стал студентом медицинского факультета Университета Варшавы. В 1905 г. он получил диплом врача.


В 1912 г. Корчак оставляет профессию врача и основывает Дом сирот для еврейских детей в доме 92 на улице Крохмальной, которым руководил (с перерывом в 1914—1918 гг.) до конца жизни.


В 1914—1918 гг. Корчак находился на Украине, в частности в Киеве, где, кроме деятельности военного врача, занимался обустройством детского дома для польских детей, а также написал книгу «Как любить ребенка».

Фрагмент письма, написанного Я. Корчаком:

Я автор нескольких опубликованных литературных трудов, в основном – для детей (псевдоним: Януш Корчак).

Х. Гольдшмит. 15/(?) 1919(?)


Дети с одним из учителей, Арье Бухнером. Дом сирот на Крохмальной, 92. 1930 г.


Воспитанники Дома сирот. 1934 г.


Януш Корчак у здания Дома сирот. 1938–1939 гг.


Дети собирают каяк во дворе Дома сирот на Крохмальной, 92. 1934 г.


В актовом зале Дома сирот на Крохмальной. 1940 г.


Детский дом Корчака. Продолжает действовать по сей день.


Здание детского дома для польских детей «Наш дом» в Прушкове, в работе которого Корчак принимал участие с 1919 по 1936 г.


Группа руководителей детского дома «Наш дом». Януш Корчак перед входной дверью во втором ряду.


Ученики и сотрудники «Нашего дома».

Справа: Корчак и директор Мария Фальская. 1925 г.


Группа взрослых и детей «Нашего дома».


В 1921 г. Корчак открыл летний лагерь «Розочка» для приюта в пригороде Варшавы, который проработал до лета 1940 г.


Филиал Дома сирот «Розочка» недалеко от Варшавы (в районе современного Марысина Ваверского).


Януш Корчак с оркестром детского дома в Варшаве. 1933–1934 гг.


Януш Корчак, Стефания Вильчинская и дети в детском лагере «Розочка». 1934 г


Януш Корчак. 1933 г.


Стефания Вильчинская. 1936 г.


Януш Корчак и Стефания Вильчинская в Гоцлавеке («Розочка»). 1936 г.


Корчак с детьми из детского дома под акацией, Гоцлавек («Розочка»). 1938 г.


Депортация детей из детского дома в гетто. 1940-е гг.


В этот дом на Хлодной улице в Варшавском гетто в период с ноября 1940 г. по октябрь 1941 г. был перемещен Дом сирот. Корчак отправился в гетто вместе о своими воспитанниками и до самого конца стремился поддержать их дух.


Личная карточка Януша Корчака (Хенрика Гольдшмита), выданная в процессе обязательной регистрации врачей немецкими оккупационными властями в Варшаве в 1940 г.


Януш Корчак в Варшавском гетто. 1941–1942 гг. Власти разрешили ему уходить и возвращаться, но Корчак отказался бросить детей и спасти свою жизнь.


Очки Януша Корчака с трещиной на левом стекле, найденные на прикроватном столике, куда доктор положил их накануне эвакуации детского дома из гетто в концлагерь Треблинку. Через несколько дней Януш Корчак вместе со своими детьми вошел в газовую камеру.


По дороге к смерти Корчак держал на руках двух самых маленьких деток и рассказывал сказку ничего не подозревающим малышам…


Памятник Янушу Корчаку и детям на Еврейском кладбище в Варшаве.

Каждая клетка из клетки (Рудольф Вирхов). – Прим. перев.

Примечания

1

Здесь и далее в квадратных скобках приводятся восстановленные по смыслу пропуски слов. – Прим. лит. ред.

2

В переводе Вацлава Берента 1905 г. Одна из книг, прочитанных Корчаком в юности, ссылку на которую он впервые дает уже в 1901 г.

3

Цитата из «Утренней песни» Франтишека Карпинского (4 октября 1741 г. – 16 сентября 1825 г.), польского поэта, драматурга, представителя сентиментализма, автора многих религиозных гимнов и стихов.

4

Обстоятельства первого ареста Корчака неизвестны (второй раз его задержали на две недели в 1909 г.); возможно, впервые он подвергся аресту в феврале-марте 1899 г. (тогда он был студентом 1-го курса медицинского факультета) в связи со студенческими волнениями в Варшавском университете и других учебных заведениях. Далее Корчак вспоминает свое участие в Русско-японской войне на Дальнем Востоке; мобилизованный в июне 1905 г., он вернулся домой в марте 1906 г.

5

Стефания Вильчинская (1886–1942), главная воспитательница Дома сирот; руководила детским домом совместно с Корчаком с самого начала его существования (с октября 1912 г.).

6

Дом сирот на Сенной, 16 / Слиской, 9 (здание Общества работников торговли и промышленности), с конца октября 1941 г. был также изолятором для больных.

7

Феликс Гжиб (1917–1943?), выделявшийся успехами воспитанник, позже вместе с женой Бальбиной («пани Блимка»), бурсисткой Дома сирот, – его сотрудник.

8

Письмо к девочке с таким именем (она не была воспитанницей Дома сирот) см. в главе [Неизвестной девочке].

9

Юзеф Гольдшмидт (1844–1896), адвокат, общественный деятель, автор публикаций. (О семье Корчака см.: Maria Falkowska. Rodowód Janusza Korczaka // Biuletyn Żydowskiego Instytutu Historycznego. – 1997. – № 1.)

10

Единственная бабка Корчака со стороны матери – Эмилия (Мина) Гембицкая, урожденная Дайтхер (1832–1892); бабушка и дедушка по мужской линии умерли до рождения Корчака (1878 или 1879 г.).

11

См. далее. Например, о Монюсе Фрайбергере в главе «Бюро советов и новенькие».

12

Халуцами называли членов палестинской еврейской организации «Хехалуц Хацаир» (Hechaluc Hacair) (с ивр. «Юные пионеры»), которая готовила еврейскую молодежь к переселению в Палестину; созданная в России во время Первой мировой войны, она действовала в Польше с 1919 г.; пропагандировала идеи еврейского национального возрождения (и иврита), обучала молодежь различным профессиям, главным образом, в области сельского хозяйства. Окрестности горы Гильбоа и источник Харод (которые неоднократно упоминаются в Библии) Корчак знал по своим палестинским путешествиям (1934, 1936), когда он жил в кибуце «Эин Харод» (с ивр. «Источник Харод») неподалеку.

13

Упрямый мальчик. Жизнь Луи Пастера, 1938; эту книгу о французском ученом Корчак посвятил сестре, Анне Луи.

14

Иоганн Генрих Песталоцци (1746–1827), швейцарский педагог, которого Корчак особенно ценил; во время своей первой заграничной поездки в Швейцарию (1899) Корчак посещал места, связанные с ним.

К работам Петра Кропоткина (1842–1921), русского ученого и политического деятеля, Корчак обращался в первом десятилетии XX века.

В Доме сирот висел портрет Пилсудского с такой подписью: «До войны в Польше правили немцы и русские. Пилсудский подбил рабочих на восстание. За это он долго сидел в тюрьме. Он создал польскую армию, победил как предводитель и стал Командиром Страны».

15

Большинство перечисленных лиц – знаковые фигуры в биографии Корчака (хотя бы как авторы книг, которые он читал). Уже на пороге XX века он писал: «Населить воображение детей и молодежи фигурами героев, которые не мечом, а открытиями и изобретениями боролись, торили мысли человечества новые пути <…> – вот что важно» («Педагогический обзор», 1901).

Жан Анри Фабр (1823–1915), французский энтомолог. Корчак, поклонник его работ, ссылался на него в заключительных словах книги Как любить ребенка. Летний лагерь, 1920: «…Фабр гордится, что проделал эпохальные наблюдения над насекомыми, не уничтожив ни одного из них <…> мудрым оком наблюдал он мощные законы природы <…>. Воспитатель, будь же Фабром в мире детей».

Мультатули (с лат. «я много вынес»), псевдоним Эдуарда Доувеса-Деккера (1820–1887), голландского писателя.

Джон Раскин (1819–1900), английский теоретик и историк искусства.

Грегор Иоганн Мендель (1822–1884), чешский естествоиспытатель, монах. «…Из зеленого горошка выбил он грозный закон наследственности» (Наедине с Богом, 1922).

Вацлав Налковский (1851–1911), географ, общественный деятель, публицист; как и упомянутый далее Ян Владислав Давид (1859–1914), педагог, психолог, принадлежал к числу особых «учителей» Корчака, в первом десятилетии XX века дружившего с дочерью Налковского Зофьей и женой Давида Ядвигой Щавинской-Давидовой.

Станислав Щепановский (1846–1890), общественный деятель, публицист, промышленник.

Адольф Дыгасинский (1839–1902), писатель. Собственные переживания во время чтения одного из его рассказов Корчак описывает словами рассказчика своей автобиографической повести: «…Я плакал. Дыгасинский, поэт-педагог, зачем ты заставил ребенка плакать?» (Дитя салона, см. примечание 88).

16

Король Матиуш Первый и Король Матиуш на необитаемом острове, 1923.

17

Не ясно, имеет ли это какую-либо связь с царем Давидом (ок. 1040 – ок. 970 до н. э., второй царь Израиля, ок. 1010 до н. э.). К библейским персонажам Корчак обращался за несколько лет до этого, когда писал, примерно в 1936 г., первую книгу из запланированного цикла Дети Библии – Моисей.

18

В Доме сирот (и «Нашем доме») детей каждую неделю взвешивали и измеряли (эта и другая документация, которую систематически вели долгие годы, не уцелела в годы Второй мировой войны).

19

Организация, основавшая и курировавшая Дом сирот, – основанное еще в 1908 г. общество «Помощь сиротам», которое, уже с ограничениями, но все же продолжало работать и в гетто.

20

Речь идет о Еврейской службе порядка, учрежденной по приказу немцев Еврейским советом осенью 1940 г. (о Совете см. примечание 137).

21

Стефания Семполовская (1870–1944), общественно-политическая деятельница, просветительница, публицистка; Корчака связывало с ней многолетнее сотрудничество (в том числе он публиковался в журналах для детей, которые редактировали Семполовская и Янина Мортковичова). Далее Корчак пишет о тридцатилетнем знакомстве с ней, но это знакомство датируется еще началом века.

22

Станислав Войцеховский (1869–1953), политик, социалистический и общественный деятель, второй президент Речи Посполитой; после майского переворота отошел от политики. Юзеф Зайончек (1752–1826), польский и французский генерал, царский наместник в Королевстве Польском. Лукасевич (майор Валериан Лукасинский) (1786–1868), подчиненный генерала Зайончека, позднее – репрессированный деятель движения независимости.

23

Людвик Страшевич (1857–1913), публицист, политический деятель, с социалистических позиций перешел на соглашательско-консервативные.

24

Торговцы (идиш).

25

Скорее всего, Стефан Годлевский (1853–1929), юрист, консервативный политик, публицист, писавший, в том числе в «Слове», редактором которого в 1887–1899 гг. был его брат Мстислав.

26

Изабела (Иза) Мощеньская-Жепецкая (1864–1941), общественная деятельница, автор многочисленных публикаций, переводчик (в частности, перевела известную работу шведского педагога под именем Эллен Кей «Век ребенка»). Будучи молодым врачом, Корчак был домашним врачом Мощеньской-Жепецкой.

27

Корчак посетил Афины проездом, во время поездки в Палестину (сушей и морем; в Пирее под Афинами останавливались суда, плывшие из румынской Констанцы в Хайфу).

28

Характеры трудных детей (из приюта на Огродовой, 27) Корчак описал в статье Дети дошкольного возраста с преступными наклонностями; статья была опубликована в ежеквартальном издании «Специальная школа» (Szkoła Specjalna), где Корчак много публиковался. Журнал выходил с 1924 г. под редакцией Марии Гжегожевской (1888–1967, педагог, психолог). Как преподаватель Корчак также был связан с Государственным институтом специальной педагогики, который в 1922 г. основала Гжегожевская и где она была директором, а также Государственным институтом учителей (с 1930).

29

Альфред Адлер (1870–1937), австрийский психиатр.

30

Под этим адресом, в бывшем приюте Св. Станислава Костки, в гетто размещался Главный дом-убежище, организованный в начале войны слиянием прежнего Главного дома-убежища (для детей школьного возраста; Вольска, 18) и Дома опеки для покинутых детей иудейского вероисповедания (для детей младшего возраста; Лешно, 127).

31

Корчак болел тифом в начале 1920 г., мобилизованный в армию во время польско-советской войны.

32

Регина Шавельсон (в браке Грос), одна из первых воспитанниц Дома сирот; после эмиграции в США поддерживала контакт с Домом; сохранилось письмо Корчака к ней (он писал ей: «Дщерь моя») от 1932 г.

33

Есть некоторые данные о судьбе Бронислава Гельблата – участник польско-советской войны, эмигрировал с братом в Аргентину; Майера (Марио, Макса) Кулявского – сотрудник «Малого обзора» (Mały Przegląd), газеты Корчака для детей, эмигрировал в Чили; Шейвача/Сейвача – он женился на воспитаннице Дома сирот Цесе Наимской; а прежде всего – о Берле-Леоне Глузмане. О его судьбе (он эмигрировал в Канаду) и сохранившейся коллекции памятных вещей из Дома сирот см.: Ольга Медведева-Нату «“Пусть жизнь их будет легче…” О Януше Корчаке и его воспитаннике» (Olga Medvedeva-Nathoo, “Oby im życie łatwiejsze było…” O Januszu Korczaku i jego wychowanku. – Poznań, 2012.)

34

Кфар Гелади/Гилади – основанный в 1916 г. кибуц в Верхней Галилее, на границе с Ливаном, известный Корчаку по его поездке туда.

35

Некоторые из упомянутых территорий должны были стать или стали местами переселения евреев. Биробиджан, город на Дальнем Востоке в Советской России, куда с 1928 г. переселяли евреев; в 1930 г. там был создан Национальный район, позже получивший статус Автономной Еврейской национальной области; ранее подобные планы касались Крыма. Лозунг «Евреи – на Мадагаскар», который выдвигался также и в Польше, касался более ранней французской инициативы. В XIX веке, в начале сионистского движения, в расчет принимали Уганду, но в конце концов, после так называемой Декларации Бальфура от 1917 г., реальным местом создания Еврейского государства стала Палестина, с 1922 г. – официальная подмандатная территория Великобритании.

36

«Городу и миру» (лат.) – всем вокруг.

37

Традиционная субботняя запеканка в еврейской кухне.

38

Казимеж Пшерва-Тетмайер, «Верую» (Credo); Корчак, в частности, цитировал это стихотворение в крупном очерке под названием «Аснык и Тетмайер» («Странник» (Wędrowiec), 1901). В январе 1940 г. он участвовал в похоронах Тетмайера на кладбище Повонзки в Варшаве.

39

Морис Метерлинк (1862–1949), бельгийский писатель; в числе его произведений – Жизнь пчел, 1903, Разум цветов, 1922, Жизнь термитов, 1927.

40

Профессор Людвик Станислав Пашкевич (1878–1967), патоморфолог; выпускник, а с 1924 г. – профессор Варшавского университета; товарищ Корчака по студенческим годам (они учились в одно и то же время, в 1899–1904 гг.; в 1907–1908 гг. Пашкевич, как и Корчак, был на стажировке в Берлине).

41

С 1923 г. в Доме сирот (с 1928 г. – в «Нашем доме») действовала так называемая Бурса для бывших воспитанников, а позднее – для всех заинтересованных лиц. Ежедневная работа в пользу Дома сирот в течение нескольких часов и участие в еженедельных педагогических семинарах предполагали проживание «бурсистов». Бурса продолжала свою работу и в гетто.

42

Устройство для записи и воспроизведения речи.

43

Иван Петрович Павлов (1849–1936), русский физиолог; провел знаменитые исследования рефлексов в 1904 г.

44

Непонятная запись, возможно, речь шла о взвешивании детей (но 15 мая – это пятница, а дальше речь идет о субботнем взвешивании, см. ниже).

45

На Жолибоже Корчак бывал, навещая знакомых и друзей в домах Варшавского жилищного кооператива. За Жолибожем – на Белянских Полях (позднее площадь Конфедерации) – с 1928 г. размещался «Наш дом».

46

Город, откуда происходит семья Гольдшмидтов, дедов Корчака, и их детей.

47

В Доме сирот организовывали открытые представления для детей, в том числе кукольные.

48

Медова, 15 и 19 – адреса проживания семьи Гольдшмидт в детстве Корчака, в 1882–1887 гг. Представления (вертеп), скорее всего, разыгрывали в приюте при монастыре монахов-доминиканцев, улица Фрета, 10.

49

Изделия известной варшавской посудной фирмы, основанной в 1824 г. Иосифом Фраже.

50

Бартоломе Эстебан Мурильо (ок. 1617–1682), Юный св. Иоанн Креститель с ягненком, галерея живописи в Музее истории искусств (Kunsthistorisches Museum) в Вене. Теодор Ригер (Рыгер) (1841–1913), скульптор, автор аллегорических композиций; дядя Леона, школьного друга Корчака.

51

Цецилия Гольдшмидт, урожденная Гембицкая (1854?–1920), в браке с 1874 г.; когда болезнь мужа существенно ухудшила материальное положение семьи, она оказалась весьма предприимчивой – открыла пансион для учеников. До конца жизни жила с сыном и вела его хозяйство; см. также примечание 60.

52

Анна Луи, урожденная Гольдшмидт (1875–1942), замужем за Жозефом Луи (1870–1909), какое-то время жила во Франции; переводчица с английского, французского, немецкого и русского языков.

53

Начальная школа для подготовки в гимназию под руководством Аугустина Шмурлы (1821–1888), в которой Корчак начал обучение.

54

Эритема – кожная болезнь. Салицил, упомянутый далее (от лат. salicis cortex – кора ивы), – противовоспалительное, анальгезирующее и жаропонижающее средство.

55

Профессора педиатрии, французские: Виктор Анри Ютинель (1849–1933), Антуан-Бернар Жан Марфан (1858–1942), и немецкий: Адольф Арон Багинский (1843–1918). Корчак познакомился не только с их работами, но и с ними лично во время своего пребывания в Берлине (1907–1908) и Париже (1910).

56

«Разговорчики» – оригинальные авторские радиопередачи Корчака («Старого доктора») для детей младшего возраста, которые он вел в эфире с конца 1934 г. до февраля 1936 г. Уволенный на волне антисемитских настроений, Корчак вернулся (о чем просили сотрудники радио) в 1938–1939 гг. Последняя книга Корчака – Шутливая педагогика (май 1939 г.) – содержит «разговорчики», прочитанные в эфире летом 1938 г.

57

Корчак приводит русское слово «родина».

58

Уголино делла Герардеска (1220–1289), итальянский дворянин, заморенный голодом вместе с сыновьями и племянниками, на смерть которых он вынужден был взирать. В Божественной комедии Данте он появляется в Песнях XXXII и XXXXIII Ада.

59

Хлорид ртути, очень ядовитое дезинфицирующее средство.

60

Мать Корчака (она умерла, заразившись тифом от больного сына, которого выхаживала) похоронили на еврейском кладбище на улице Окоповой (ранее Генсей), могила не найдена; о годовщине смерти см. в главе «Первые шаги на Дзельной, 39».

61

Корчака арестовали в ноябре 1940 г., когда он обратился к оккупационным властям по вопросу реквизированных во время переезда Дома сирот в гетто (из собственного дома на Крохмальной, 92, на Хлодну, 33, в помещение торговой школы имени Реслеров) вещей.

62

Еврейская детская больница имени супругов Берсонов и Бауманов, ул. Слиска, 51 / Сенна, 60, открытая в 1878 г. В поликлинике при больнице принимали детей «без учета вероисповедания». Корчак работал в ней как постоянный дежурный врач в 1905–1912 гг. (с перерывами на различные поездки).

63

Доктор Анна Брауде-Хеллерова (1888–1943), педиатр, общественная деятельница, член Еврейского общества друзей детей. Инициатор расширения клиники Берсонов и Бауманов в 1924–1930 гг. и ее директор (после возобновления работы клиники в 1930 г.). Работала также и в гетто. С Корчаком они были знакомы много лет, в начале 1920-х годов он преподавал в школе медицинских сестер, которой она заведовала. Причина их конфликта в гетто неизвестна. Критичному мнению Корчака о Брауде-Хеллеровой противоречат свидетельства и воспоминания других людей.

64

Доктор Ян (Йонас Самуэль) Пшедборский (1885–1942/43), терапевт, в гетто работал в приюте на ул. Зегармистшовска (Вольность), 14 (открыт в 1942 г.). Корчак безуспешно старался получить этот же объект; что, возможно, и стало причиной плохих отношений между ними.

65

Кроме Берлина и Парижа, Корчак посетил еще Лондон; см. примечание 139.

66

О сестрах Эрне и Фриде и их брате Вальтере Корчак писал в одном из писем из Берлина (Społeczeństwo, 1907).

67

В Исповеди мотылька (1914), основанной на школьном дневнике, даются ссылки на многие прочитанные в юности книги. Корчак писал: «…я уважаю <…> Достоевского вопреки патриотическим рецептам и формулам».

68

Речь идет о посещении американцами Дома сирот в начале периода независимости Польской республики, когда США организовали большую послевоенную кампанию по спасению детей. Как представитель еврейских учреждений Корчак вошел в польско-американский комитет помощи детям.

69

Мобилизованный в царскую армию в августе 1914 г., Корчак принимал участие (но не в качестве военного врача, а в санитарной службе) в кампании на территории Польши и Украины; см. также примечание 130.

70

Корью болели дети Дома сирот летом 1940 г., во время последнего летнего отдыха в лагере «Розочка»; см. примечание 106.

71

Эстерка Виногронувна (1915–1942), студентка биологического факультета Варшавского университета; наделенная большим художественным талантом, она была режиссером спектаклей в Доме сирот.

72

Высказывание политика генерала Славоя Фелициана Складковского (1885–1962), по специальности врача. В 1926–1929 и 1930–1932 гг. – министр внутренних дел, с 1936 г. совмещал этот пост с портфелем премьер-министра.

73

В Доме сирот организовывались занятия для воспитанников, которые велись по специальным дидактическим материалам, разработанным сотрудниками Дома; вступительные лекции читали приглашенные гости.

74

Здесь: закуска (от франц. fourchette – вилка).

75

Газета – «Еженедельник Дома сирот»; с 1913 г. служила для подведения итогов дня; материалы (в том числе информационные сводки, например о делах, которые рассматривал товарищеский суд, и о суммах штрафов по судебным решениям) подготавливались в письменном виде и зачитывались на общем собрании-встрече всех обитателей Дома в субботние утра.

76

В ночь на 24 мая немцы застрелили сотрудников коллаборационистского Управления по борьбе с ростовщичеством и спекуляцией; неофициальное название Управления – «Тринадцать» (от занимаемого на улице Лешно здания под номером 13).

77

Блюдо еврейской кухни, разновидность пудинга, известное в различных вариантах, в том числе в сладком виде.

78

Часть 1917–1918 гг. Корчак провел в Киеве среди тамошней польской диаспоры (раньше, в конце 1915 г., он приезжал туда на несколько дней в отпуск); его киевских впечатлений касаются Воспитательные моменты, 1919.

79

Магдалена (Миндла) Рейнерова, урожденная Гольдшмидт, подробных сведений нет; по воспоминаниям внучки, она помогала Корчаку материально во время его заграничных путешествий.

80

Иван Андреевич Крылов (1769–1844), русский писатель, автор известных басен.

81

Эдвард Кобринер, юрист, экономический и общественный деятель, активный член общества «Помощь сиротам»; в гетто – вице-председатель Отдела снабжения Еврейского совета. Гершафт – возможно, Адам Абрахам Гершафт (1886–1942), художник-скульптор, сотрудник Отдела снабжения; или Казимеж Гершафт, памятная записка которого «По вопросу реорганизации социальной опеки» от июня 1941 г. сохранилась в конспиративном Архиве Варшавского гетто. Ежи Крамштык (1888–1942/43), экономист, промышленник; работал в Отделе топлива Еврейского совета. С известной и заслуженной семьей Крамштыков у Корчака были многочисленные связи; см., например, примечание 87.

82

Ротшильды – происходящий от предка, жившего в XVI веке, род еврейских финансистов и филантропов.

83

Ксендз Марцелий Годлевский (1865–1945), с 1915 г. настоятель костела Всех Святых на пл. Гжибовской; до Второй мировой войны он был известен своими антисемитскими взглядами, во время оккупации осуществлял помощь евреям. По рассказу одного из ксендзов, воспитанники Дома сирот пользовались садом при костеле.

84

Отец Ружи и Хенрика: см. примечания 91 и 206. Angina pectoris – см. примечание 117.

85

Подразделением Еврейского совета был Отдел здравоохранения, которому подчинялись и Санитарные колонны. С сентября 1941 г. при Отделе действовал возглавляемый профессором Людвиком Гиршфельдом Центральный совет здравоохранения (ранее Комиссия здравоохранения при Врачебной палате, улица Лешно, 3), созданный по причине эпидемиологической угрозы, в числе его членов была и доктор Брауде-Хеллерова.

86

Злобная (идиш).

87

Варшавские педиатры, также организаторы врачебных союзов, общественники: Людвик Андерс (1845–1920), основатель журнала «Обзор педиатрии» (Przegląd Pediatryczny); Ян Виталис Бончкевич (1862–1932); Юлиан Крамштык (1851–1926), с 1878 г. связанный с клиникой Берсонов и Бауманов – сначала как городской врач, позже – ординатор и руководитель поликлиники.

88

Повесть печаталась выпусками с продолжением в журнале Głos (1904–1905), в книжном издании вышла в 1906 г.

89

Построенный в шестидесятых годах XIX века небольшой замок в Аллеях Уяздовских, 6a, на углу улицы Пенкной, в 1900 г. купила семья лодзинского промышленника Израэля Познанского.

90

Подробности неизвестны; на площади Гжибовской и в ее окрестностях еще в ноябре 1904 г. проходили крупные демонстрации, которые были кроваво подавлены.

91

В то время полковник доктор Мечислав Кон (1894–?), после войны – бригадный генерал М. Ковальский. Один из руководителей Отдела здравоохранения Еврейского совета (его воспоминания о контактах с Корчаком: Niepokorny / Wspomnienia o Januszu Korczaku; oprac. Bolesław Milewicz i Ludmiła Barszczewska. – Warszawa, 1981; там же приведены и другие воспоминания военного времени о Корчаке).

92

Хенрик Азрилевич, работал в канцелярии Дома сирот.

93

Первую часть тетралогии Как любить ребенка – Ребенок в семье Корчак писал во время Первой мировой войны.

94

Абрахам Гепнер (1872–1943), купец, экономический и общественный деятель, филантроп; активный член общества «Помощь сиротам» с самого начала его существования.

95

На каникулах в Наленчове маленький Хенрик Гольдшмидт познакомился с Болеславом Прусом.

96

Николай Михайлович Карамзин (1766–1826), русский историк, писатель. О русской школе Корчака см. примечание 138.

97

Непонятно, почему в этом месте Дневника появляются записи от февраля о Главном доме-убежище. Сохранились – но только в послевоенной копии – и другие краткие записки Корчака с Дзельной, тоже озаглавленные Краткие записки (перепечатаны в Myśl pedagogiczna Janusza Korczaka. Nowe źródła, 1983).

98

Доцент доктор Хенрик Брокман (1886–1976), педиатр, после Второй мировой войны – профессор Лодзинского университета. Майор доктор Тадеуш Ганц (Радваньский) (1879–1972), с января 1942 г. – комиссар по делам борьбы с эпидемиями. Исаак/Изидор Лифшиц (1881–1944), врач-педиатр. Доктор Мариан (Моисей) Майзнер (1895–1942), педиатр, директор Главного дома-убежища, ранее приюта на улице Лешно, 127. Доктор Наталия Зильберласт-Зандова (1883–1942), невролог, общественная деятельница (в том числе в Ассоциации польских женщин-врачей); как член общества «Помощь сиротам» лечила и воспитанников Дома сирот.

99

«…семья Хмеляж жила на улице Дзельной, они тактично заманивали Доктора и заставляли съесть сытный обед (они все погибли, убитые немцами)». См.: Stella Eliasbergowa. Czas zagłady / Wspomnienia o Januszu Korczaku.

100

См. примечание 172.

101

Дальние родственники Гольдшмидтов.

102

Доктор Людвик (Лейзор/Лазарь) Заменгоф (1859–1917), врач, создатель языка эсперанто. Корчак знал его и других членов его семьи (см. примечание 198) и ценил; Заменгоф был членом общества «Помощь сиротам»; он также входил в число врачей, которые бесплатно лечили воспитанников Дома.

103

Анри-Фредерик Амиэль (1821–1881), швейцарский писатель, избравший жанр дневников; из его крупной работы Journal intime по-польски были напечатаны только избранные фрагменты в 1901 г. Корчак ссылается на Амиэля в разные периоды своего творчества (название Исповедь мотылька — прямая аллюзия к Амиэлю), уже в книге Дитя салона, опубликованной в 1906 г., и позднее в Шутливой педагогике, 1939.

104

Mały Przegląd — приложение для детей и молодежи к еврейской ежедневной газете Nasz Przegląd. Издавалась в 1926–1939 гг. на основе материалов, присланных читателями и с участием молодых сотрудников; до 1930 г. – под редакцией Корчака, с осени того же года – Ежи Абрамова (Игоря Неверлы) (1903–1987), бурсиста Дома сирот и «Нашего дома», секретаря Корчака.

105

От sidur (ивр.) – молитвенник.

106

Гоцлавек – разговорное название филиала Дома сирот «Розочка». Филиал с подсобным хозяйством (так называемой фермой) был создан в 1921 г. недалеко от Варшавы (в районе современного Марысина Ваверского). Летом туда вывозили детей (в том числе из других учреждений), периодически работали зимние лагеря, там были небольшая школа-интернат, детский сад. В последний раз летний лагерь работал летом 1940 г.; кроме детей из Дома сирот в «Розочке» отдыхали воспитанники интерната с улиц Гранична, 10, Мыльна, 18, и Лешно, 127.

107

В иудейской традиции – одна из групп жрецов (берущая начало от Левия, сына Иакова); здесь: избранные стражи.

108

Кому выгодно (лат.).

109

К сравнению: «…в детстве, когда я был экзальтированно набожным, я молился Богу часто и горячо, чтобы Он дал мне самую нищую жизнь, чтобы весь свой век я был презираем, но только чтобы за это Он дал мне бессмертную славу после смерти» (из письма Словацкого к матери, 24 января 1832). Эпиграфом из поэмы Ангелли Корчак предварил книгу Как любить ребенка. Ребенок в семье.

110

Томас Алва Эдисон (1847–1931), американский предприниматель, самоучка-изобретатель. Корчак охотно ссылался на него в своем творчестве, например: «Это тебе не нравится, так быть не должно. <…> А что делать? – Тяни, кавалер. Или выдумай, как Эдисон электричество» (Pedagogika specjalna, 1939).

111

Амалия Виттлин из персонала Главного дома-убежища.

112

Неизвестное имя, учительница этого же приюта. Застрелена в 1941/42, что записал Корчак в Кратких записках.

113

Цитата из сборника Адама Мицкевича Zdania i uwagi. Z dzieł Jakuba Bema, Anioła Ślązaka (Angelus Silesius) i Sę-Martena, 1834–1835. Герой-рассказчик Исповеди мотылька пишет: «Возвращение тяти было первым стихотворением, которое я выучил наизусть <…> Адам, пусть тебя утешит мысль, что польская молодежь любит отчизну и твое великое имя»).

114

Известное из воспоминаний и рассказов представление. Рабиндранат Тагор (1861–1941), индийский писатель, философ, педагог, лауреат Нобелевской премии по литературе (1913), был запрещен нацистами. Его пьеса «Дакгхор» (1911) в Европе известна под названием «Почта». Спектакль, о котором пишет Корчак, состоялся 18 июля 1942 г., но премьера в Доме сирот была еще весной.

115

Возможно, речь идет о Фелиции Черняковой, урожденной Звайер (1887–1950), докторе философских наук, просветительнице, жене Адама Чернякова (см. примечание 155). В гетто принимала активное участие в различных мероприятиях, связанных с уходом за детьми. Сохранилось письмо Корчака к Черняковой (без даты, 1941–1942?), эхо каких-то недоразумений и попыток их смягчить: «…ухабы <…> на нашем общем пути к одной цели».

116

Мария Мостицкая, урожденная Добжанская (1896–1979), с осени 1933 г. – вторая жена президента Польши Игнатия Мостицкого.

117

Ацетонемия (лат. acetonaemia) – избыток в крови кетоновых тел, особенно ацетона, что грозит впадением в диабетическую кому; правильно pylorospasmus, у младенцев – сужение и утолщение мышцы привратника, затрудняющее переход пищи из желудка в кишечник, что приводит к истощению организма; angina pectoris – стенокардия, симптом ишемической болезни сердца.

118

Сифилис (килу) в начале XX века лечили соединением ртути: препаратом 606, иначе – сальварсаном. Далее, вероятно, ссылка на туберкулиновую пробу или противотуберкулезную вакцину.

119

Дисфония – проблемы с речью.

120

Доктор Герш Гольдшмидт (1804/5–1872), хирург (учился во Львове), общественный деятель.

121

Мария Пистоль, урожденная Гольдшмидт, подробных данных нет; Магдалена – см. примечание 79; Людвик (Лейзор) (1831–?), известно только, что в возрасте восемнадцати лет он перешел в аугсбургское евангелическое вероисповедание; Якуб (1848–1909?), юрист, общественный деятель, автор многочисленных публикаций, в том числе календарей; сохранилась его переписка с Юзефом Игнатием Крашевским и Элизой Ожешко. Ошибочно упомянутый здесь Кароль это дядя Корчака со стороны матери – Кароль Гембицкий, о который известно только, что он родился в Калише в 1854 г.

122

День начала так называемой большой Акции ликвидации Варшавского гетто, которую немцы проводили под лозунгом «переселения на восток»; в течение 46 дней этой акции в лагере смерти в Треблинке были убиты около 260 тысяч человек.

123

На Желязной, 86/88, угол улицы Лешно, 80/82, функционировало одно из отделений Больницы для лиц иудейского вероисповедания (так называемая Больница на Чистом – см. примечание 162). С октября 1941 г. на Желязной работало также детское отделение, филиал Клиники имени Берсонов и Бауманов. 22–24 июля немцы приказали разместить на Желязной отделение, ранее находившееся на улице Ставки, 6/8.

124

Хенрик Крошчор (1895–1979), историк, общественный деятель, автор публикаций), администратор Клиники имени Берсонов и Бауманов.

125

Стелла Элиасбергова, урожденная Бернстейн (1879–1963), общественная деятельница, член общества «Помощь сиротам» с момента его организации, председатель одной из ключевых комиссий общества – комиссии по опеке, которая принимала детей в Дом сирот; ок. 1946 г. эмигрировала в Канаду. О ее муже см. примечание 142; они с Корчаком были близкими друзьями.

126

В силу действовавших в Третьем рейхе с сентября 1935 г. так называемых Нюрнбергских законов евреями считались лица, у которых были три предка-еврея в поколении дедов.

127

В ранних перепечатках Дневника (с первого издания в 1958 г.) далее шел текст Почему я собираю посуду?, но сюда он не включен, поскольку, вероятнее всего, эта двухстраничная статья в «Еженедельник Дома сирот» (без окончания, которое сохранилось в других материалах, найденных в 1988 г.) была добавлена после войны, чтобы заменить утерянные (изъятые?) страницы. (См. письмо Игоря Неверлы в Главное управление Союза польских писателей от 12 марта 1952 г., в котором идет речь о судьбах Дневника и сомнениях, связанных с его публикацией сразу после войны: Jan Zieliński. Szkatułki Newerlego. – Warszawa, 2012, с. 136–138.)

128

Размышления. Дневник в двенадцати книгах.

129

Юзеф Гитлер (Барский) (1898–1990), юрист, политический и общественный деятель, член совета директоров CENTOS (см. примечание 199).

130

Воспоминание времен начала Первой мировой войны, которое Корчак опубликовал (приводя и другие эпизоды) уже в июне 1918 г. (Głos Żydowski); другие воспоминания военного времени – из-под Тернополя, где он квартировал в 1917 г.

131

Корчак – человек верующий, но не связанный с конкретным вероисповеданием, – черпал из разных традиций и духовных практик: христианских, иудейских, теософических, дальневосточных.

132

Ружа Абрамович, воспитанница и бурсистка Дома сирот, в 1928 г. окончила школу экономики и с этого или следующего года работала сестрой-хозяйкой в филиале Дома сирот «Розочка».

133

Репрессии касались главным образом идейных изданий, радикальных (левых) или постепенно радикализирующихся, с которыми Корчак сотрудничал как публицист в 1905–1912 гг. (Głos и его варианты Przegląd Społeczny и Społeczeństwo), или социалистических журналов (Wiedza, Światło). Отсутствие финансирования привело к закрытию новаторских журналов для детей, которые редактировали Семполовская и Мортковичова – Promyk в 1911 г. или W słońcu в двадцатые годы.

134

Якуб Морткович, издатель большей части книг Корчака, а также многих других выдающихся польских писателей, известный своей заботой об эстетическом качестве книги, покончил жизнь самоубийством в возрасте 58 лет (в 1931 г.).

135

Юнаки – здесь: одно из вспомогательных образований, используемых для так называемых блокад во время Акции ликвидации гетто, когда людей собирали на Umschlagplatz (перевалочный пункт) с определенного участка гетто. «Три раза полиция или немецкие солдаты хватали Доктора на улице и грузили в “машину смерти”, и три раза жандармы освобождали его без всяких просьб с его стороны» (С. Элиасбергова).

136

Открытка членам коммуны / кибуца с улицы Дзельной, 34, к которой принадлежали, в числе прочих, Цивья Любеткин и Ицхак (Антек) Цукерман из социалистической организации халуцей «Дрор» (с ивр. «Свобода»), будущие лидеры Еврейской Боевой организации (1943). Корчак и Вильчинская, будучи в гетто, поддерживали с ними контакты.

137

Варшавский Еврейский совет (Judenrat), созданный немецкими оккупационными властями 6 октября 1939 г. как орган, представляющий еврейскую общину, изначально состоял из комиссий, а затем отделов (около 30) и подведомственных учреждений, занимающихся юридической, финансовой, экономической, социальной и медицинской помощью и т. д.; штаб-квартира – в бывшей Общине, ул. Гжибовска, 26/28. На самом деле Еврейский совет действовал до января 1943 г. Кадровыми вопросами занималось Управление кадров Общего отдела, который впоследствии оформился в самостоятельный Отдел людских ресурсов, возглавляемый Натаном Гродзеньским (см. примечание 172).

138

Корчак ходил в Пражскую филологическую гимназию на ул. Бруковой, 16, угол Наместниковской; после сдачи экзаменов на аттестат зрелости в 1898 г. он начал учебу на медицинском факультете Варшавского Императорского университета, диплом которого получил в марте 1905 г. (1-й курс ему пришлось повторить).

139

Скорее всего, в 1910 г., когда он был во Франции.

140

Эдвард Пшевоский (Пшевуский) (1849–1925), с 1872 г. работал в университете, с 1897 г. – его профессор и заведующий кафедрой патологической анатомии. Русские профессора: Николай Насонов (1855–1939), заведующий кафедрой зоологии в 1889–1906 гг.; Александр Щербак (1863–1934), заведующий кафедрой нервных и психических болезней в 1893–1910 гг.

Профессор Генрих Финкельштейн (1865–1942), немецкий врач-педиатр, в 1901 г. основал в Берлине образцовое учреждение по уходу за младенцами (и руководил им в течение 18 лет).

141

Профессор Теодор Георг Циен (1862–1950), немецкий невропатолог и психиатр, в 1904–1912 гг. директор неврологической клиники Шарите в Берлине.

142

Адольф Кораль (1857–1939), врач-педиатр, общественный деятель, член врачебных обществ, в 1884–1894 гг. городской врач клиники Берсонов и Бауманов, автор ее истории (1916).

Мечислав Ганц (1876–1939), отоларинголог и фтизиатр; лечил детей в Доме сирот.

Исаак Элиасберг (1860–1929), дерматолог, социальный работник; принимал активное участие в организации Дома сирот, член общества «Помощь сиротам», с 1913 г. – его президент. Посмертные воспоминания о нем Корчак назвал «Энтузиаст долга» и закончил словами: «…в самом благороднейшем смысле оставил нас сиротами. Прощай, друг» (Nasz Przegląd, 1929).

143

Речь идет о летних лагерях для еврейских детей в Михалувке варшавского Общества летних лагерей, где Корчак, член этого общества, был первым воспитателем в 1904 г., потом – в 1907 г., а в 1908 г. – в летних лагерях для польских мальчиков в Вильгельмувце; он писал об этом в книгах Мойши, Йоськи и Срули (1910) и Юзьки, Яськи и Франки (1911).

Упомянутый доктор Станислав Маркевич (1839–1911) – инициатор и первый президент Общества летних лагерей (с 1898 г.). Общество получило свое название только во Второй республике в 1922 г.

144

Будучи студентом, Корчак много работал в народных читальнях Варшавского благотворительного общества.

145

В воспоминаниях о Болеславе Прусе Корчак упоминал писателей, сыгравших в его юности важную роль: «Крашевский, Сенкевич, Дыгасинский, Аснык, Бродзинский, Конопницкая. Ранее, позже и всегда – Прус» (Wiadomości Literackie, 1932).

146

Этика пыльцы. Десять лекций о принципах кристаллизации.

147

Зеев (Владимир) Жаботинский (1880–1940), деятель сионизма, родом из России, писатель; начиная с середины 1920-х годов – руководитель правого движения так называемых ревизионистов (по отношению к Всемирной Сионистской организации).

148

Мошав (с ивр. – обитель) – кооперативное сельскохозяйственное поселение. Названы члены кибуца Эйн Харод, с которыми Корчак познакомился во время своего пребывания в Палестине, с первыми двумя он подружился: Давид Симхони (1893–1980), Иегуда Гурари.

149

Непонятно, почему не названо точная цифра – 30 лет.

150

В ноябре 1919 г. Корчак помогал организовывать по образцу Дома сирот воспитательное учреждение «Наш дом» в Прушкове (при поддержке Отдела опеки над детьми рабочих в рамках профсоюзов, затем, с 1921 г., – одноименного общества). С 1928 г. «Наш дом» размещался на варшавских Белянах. Учреждением до 1944 г. руководила Мария Фальская (1877–1944), член Польской социалистической партии, общественная деятельница, педагог. Примерно в 1935 г. возник конфликт между Фальской и Корчаком, причину которого через много лет объяснить трудно, скорее всего, он был и личным, и идейным (Фальская «открыла» «Наш дом» для близкого окружения, искала новые контакты с общественным движением), однако определенные отношения поддерживались до конца, в том числе во время войны.

151

В 1930-х годах Корчак как судебный эксперт обследовал детей, главным образом по делам, связанным со злоупотреблениями и насилием в отношении детей.

152

Пункты 1 и 2 относятся к участию Корчака в Русско-японской войне, 3 – к Первой мировой войне, 4 и 5 – польско-советской войне. Военную службу в царской армии Корчак закончил в звании капитана, в польской армии повышен до звания майора.

153

Александра Пилсудская (1882–1963), деятельница движения независимости, общественная деятельница, вторая жена Юзефа Пилсудского, с середины 1920-х годов активно работала в обществе «Наш дом»; с момента ее участия в ранее сильно левом обществе стали преобладать «пилсудско-санационные» влияния, и материальное положение существенно улучшилось (в том числе стало возможным строительство собственного здания).

154

То есть с 11 или 12 февраля 1942 г.

155

Адам Черняков (1880–1942), химик, общественный деятель, участник самоуправления. В сентябре 1939 г. назначен президентом Старжинским на должность председателя варшавской Еврейской общины, утвержден оккупационными властями как председатель Еврейского совета. Совершил самоубийство в начале Акции по ликвидации Варшавского гетто. Корчак произнес речь на его похоронах 24 июля. В дневнике Чернякова описываются довольно многочисленные контакты с Корчаком; уцелело также одно личное письмо Корчака к нему от 30 июля 1942 г.

Густав Великовский (1889–1943), адвокат, общественный деятель, член Еврейского совета, с мая 1941 г. – руководитель Отдела социального обеспечения Еврейского совета.

Хенрика Майзелева, сотрудница Еврейского совета, занималась в 1941 г. переселенцами. Она и ее муж Мауриций Майзель были активистами общества «Помощь сиротам».

Мауриций Майзель (1872–1942), торговец, общественный деятель, председатель Еврейской общины в Варшаве с января 1937 г., председатель общества «Помощь сиротам» в 1929–1939 гг. Покинул столицу 6 сентября 1939 г.

Инженер Хенрик Глюксберг (?–1943), доктор химических наук, член Еврейского совета, связанный с Отделом контроля.

Мечислав Люстберг, начальник отдела социального обеспечения Еврейского совета.

156

Мариан Гендель, перед войной уволенный из полиции, в гетто – инспектор Службы порядка, заместитель Шеринского; по-видимому, ему удалось выжить после побега из гетто летом 1942 г. Полковник Юзеф Шеринский (1892–1943), профессиональный полицейский, командир Службы порядка, покончил с собой.

157

Доктор Эммануэль Рингельблюм (1900–1944), историк, общественный деятель, инициатор создания и соучредитель Архива Варшавского гетто (Архив Рингельблюма, внесен в список Память мира ЮНЕСКО); сотрудник отдела снабжения Еврейского совета. В свою книгу Kronika getta warszawskiego, wrzesień 1939 – styczeń 1943 он включил очерк о Корчаке.

158

Неустановленное лицо. Действующие с апреля 1940 г. патронаты поддержки организаций социальной опеки создавались в рамках Еврейской Общественной самопомощи и ее Координационной комиссии (позже Еврейское общество по вопросам социального обеспечения).

159

Пословица приведена по-русски.

160

Письмо не сохранилось; упомянутая далее очередная копия – скорее всего, заявление Корчака в Отдел кадров Еврейского совета.

161

Доктор Александр Киршбраун, см. далее; на территории отвоцкого гетто находился санаторий Еврейского противотуберкулезного общества «Бриюс-Здрове».

162

На Дворской, 17, до переезда в гетто размещались Больница для лиц иудейского вероисповедания (с 1902 г.), прозванная Больницей на Чистом (район Воля). По рассказам профессора Ежи Шапиро (1920–2011), работавшего на Дворской в то время, Корчаку в 1940 г. провели там хирургическую операцию: вскрыли большой нарыв на спине (по другим воспоминаниям, подобная процедура была выполнена в 1942 г.).

163

Роман Виктора Гюго Отверженные, очередная книга, очень важная для Корчака в годы его юности.

164

Место размещения (лат.).

165

Дальше речь идет об «администраторе», возможно, это один и тот же человек.

166

Поспешай медленно (лат.).

167

В непосредственной близости от Главного дома-убежища был запертый в гетто костел Святого Августина в Новолипках (один из входов со стороны улицы Дзельной); в 1934–1942 гг. его настоятелем был ксендз Францишек Гарнцарек (1883–1943), который вместе с отцом Леоном Венцковичем (погиб в Гросс-Розене, 1944) остался в приходе и поддерживал нуждающихся; был расстрелян немцами в костеле.

168

Нитрат висмута, вяжущее и противовоспалительное лекарственное средство.

169

В польской кухне кровь животных и птицы используется в приготовлении многих блюд, в частности супа «чернина». – Прим. перев.

170

В краю неверных (лат.).

171

Максимилиан Мосин (Моссин) (?–1942), адвокат, общественный деятель, работал в юридическом отделе Еврейского совета.

172

Натан Гродзеньский, адвокат, член Еврейского совета; с 1 сентября 1941 г. – председатель Отдела людских ресурсов / Отдела кадров Еврейского совета, а с начала 1942 г. также и Департамента почты. Используемые для его восхваления слова – проникшие в идиш из иврита elohim – Бог; echad – единый.

173

Цитата (неточная) из романа Макс Хавелар (1903) Эдуарда Доувеса Деккера, писавшего под псевдонимом Мультатули.

174

Подробных сведений нет; в списке персонала Главного дома-убежища фигурирует Ружа Фридман, но в списке штатного персонала ее нет (Janusz Korczak w getcie. Nowe źródła).

175

Здесь: двухколесная повозка без рессор (турецк.).

176

На улице Генсей, 8 (8/10), размещался приют для мальчиков; его директором был Элиезер Номберг (1895–1943), возможно, сын писателя Герша Давида Номберга (1876–1927).

177

На Ставках, 19, – переведенные с улицы Дзикой, 15, интернат для детей-инвалидов и дом престарелых.

178

Матильда Темкин (1903–1970), педагог, деятель Корчаковского комитета; практикантка «Нашего дома», затем, в 1927–1930 гг., директор интерната в филиале Дома сирот «Розочка»; с 1938 г. – снова на Крохмальной, в 1940–1956 гг. – в Советской России (см.: W sowieckim łagrze, wspomnienia komunistki. – Warszawa, 1989). В Польшу вернулась после 1956 г. Неприязненное отношение к ней Корчака, судя по всему, несправедливо.

179

Сиротский приют Еврейской общины для обучения детей обоего пола, основанный в 1918 г., на ул. Ягеллонска, 28.

180

Тюрьма Павиак (с 1863 г. – тюрьма для политических узников; с марта 1940 г. – следственная тюрьма полиции и гестапо), находилась на улице Дзельной, 24–28.

181

Намек на American Jewish Joint Distribution Committee (Американский комитет совместного распределения), основанную в 1914 г. организацию помощи, активно работавшую в Польше, в том числе и в гетто.

182

Правильнее – фабрикантки ангелочков. Выражение конца XIX – начала XX в., означавшее женщин, которые морили голодом отданных им под опеку младенцев и маленьких детей из бедных семей.

183

«…в моем репертуаре не больше десяти сказок», – записал Корчак; сказка про Кота в сапогах была одной из тех, что он рассказывал чаще других (Przedszkole, 1935).

184

Одна из вступительных статей Корчака к «Еженедельнику Дома сирот», из военных лет сохранились 22.

185

Станислав Седлецкий (1877–1939), инженер-химик, деятель движения независимости, общественный деятель, сенатор Речи Посполитой в 1922–1927 и 1935–1938 гг.; член общества «Наш дом», в 1930-е годы – его председатель. Покончил жизнь самоубийством после вторжения русских 17 сентября.

186

Юзеф Штокман, воспитанник и сотрудник Дома сирот; умер в 1939/40 г., заболев после дежурства на крыше Дома сирот во время воздушных налетов в сентябре 1939 г.; на его могиле на еврейском кладбище состоялась в 1940 г. «первая присяга» знамени Дома сирот. О его жене см. примечание 208.

187

Шевель Эпштейн, Корчак отнес его к сотрудникам-вредителям.

188

Альфред Носсиг (1864–1943), писатель, публицист, скульптор, музыкант; в гетто с 1940 г., агент гестапо (он уже ранее был связан с немецкой разведкой); застрелен Еврейской Боевой организацией.

189

Повесть Френсис Элизы Бёрнетт Маленький лорд Фаунтлерой, 1889.

190

Туристическое агентство, основанное в Советской России в 1929 г.; организуя пребывание в России иностранных туристов, выполняло пропагандистские задачи.

191

Герш Калишер (1912–1943), воспитанник Дома сирот в 1920–1927 гг.; первый репортер газеты Mały Przegląd. В течение многих лет, несмотря на многочисленные путешествия, поддерживал близкий контакт с Домом сирот. В гетто в 1941/42 гг. работал в Скорой помощи опеки, на улице Вольность, 16, заместителем директора Марка Гольдкорна. В письме есть упоминание и о его жене Розе.

192

Пить! (идиш).

193

Jednostka i ogół. Szkice i krytyki społeczne. – Kraków, 1904. – S. 2.

194

Песах (ивр. «миновать») – весенний иудейский праздник, отмечаемый в месяце нисан (март / апрель), в память исхода иудеев под предводительством Моисея из египетского плена (название связано с последней из казней египетских). Начинается торжественным ужином седер (на ивр. – «порядок»), в диаспоре отмечаемый также на второй из восьми праздничных дней.

195

Ковчег Завета; ковчег, в который были сложены скрижали Моисея; в синагогах Арон ха-кодеш (ивр. Святой ковчег) – алтарный ящик, в котором хранятся свитки Торы.

196

Скорее всего, речь идет о совладельце аптеки на улице Медовой, 9, Мечиславе Арндте (?– 1940).

197

Леопольд Август Климпель (1865–1942), провизор, магистр фармации, совладелец аптеки на улице Маршалковской, 147.

198

Скорее всего, речь идет не о сыне Людвика Заменгофа – Адаме (1888–1940), который работал врачом, а о его брате Феликсе (1863–1933), провизоре-фармацевте; его жена Хелена Заменгоф, урожденная Ритенберг (1874–1940), входила в общество «Помощь сиротам».

199

CENTOS – Центр Союза обществ опеки над сиротами и брошенными детьми. Всепольская (с региональными отделениями) еврейская организация, созданная в 1924 г.; организовывала и содержала дома опеки, школы, летние лагеря, оплачивала медицинские консультации. В 1920-е годы Корчак, лично зная многих деятелей этой организации, принимал участие в ее общественных акциях, например в кампаниях под лозунгом «Неделя сироты» (он ставил свою подпись под открытыми письмами, публиковал тексты в издаваемых сборниках). В 1930-е годы Вильчинская (с 1937 г. – готовясь уехать в Палестину) уволилась из Дома сирот, полгода она проработала в качестве инспектора педагогической консультации CENTOS. В гетто она поддерживала хорошие контакты, Корчак конфликтовал из-за высказываемых им крайне резких личных взглядов (как и в других случаях, конечно, не продуманных до конца).

200

Домовые комитеты – формы самопомощи и самоорганизации населения гетто; они сыграли большую роль в системе социальной опеки. (О сотрудничестве домового комитета и Дома сирот см.: Michał Zylberberg. Na Chłodnej 33 / Wspomnienia o Januszu Korczaku.)

201

В Доме сирот и в гетто поддерживали принцип посещения детьми своих семей (родных) в субботу после обеда; когда эту систему ввели (в 1912 г.), она была новаторской для своего времени.

202

Сабина Лейзерович, руководительница пошивочной в Доме сирот.

203

Внутренние формы работы в Доме сирот; в том числе нотариус – регистрация сделок, обменов и продаж между учениками, календарь – записи коротких сообщений и свободных высказываний, опека – система опеки детей над детьми; опекуны несут ответственность за вновь принятых детей или за тех, кто хочет исправиться.

204

Техника мотивирования детей к самоконтролю. Желая избавиться от какого-либо неприемлемого поведения (драки, ругань), дети заключали пари в личном разговоре с Корчаком (в так называемом «магазинчике», комнатке возле главного зала, где выдавали канцелярские товары). При этом они называли постепенно уменьшающееся допустимое количество случаев дурного поведения в неделю. Выигравшего пари награждали двумя конфетами, проигравший же две конфеты отдавал.

205

Представители религиозного движения (на польских землях с XVIII века), оппозиционного ортодоксальному иудаизму; хасиды (от ивр. chasid – набожный) составляли общины, сосредоточенные вокруг духовных лидеров, цадиков (от ивр. cadik – справедливый).

206

Даниэль Блайман, состоятельный пекарь (председатель Союза пекарей), известный своей благотворительной деятельностью, расстрелян немцами 18 апреля 1942 г.

207

Дополнительная работа в пользу Дома сирот, не включенная в систему дежурств.

208

Ружа Штокман, урожденная Азрилевич, воспитанница и многолетняя сестра-хозяйка Дома сирот; о ее муже см. примечание 186. В Доме сирот росла и их дочь Ромця.

209

Непонятно, почему Корчак пишет о детском садике; наблюдениями из киевской городской школы он начинал Воспитательные моменты.

210

В коллекции открыток Глузмана есть одна «в память 280 совместных молитв», датированная 21 декабря 1924 г.; возможно, эта цифра связана с количеством дней (280) между праздниками Песах и Ханука (в декабре воспитанники получали также открытки на память «первой Хануки», проведенной в Доме сирот).

211

Шмуль (Зыгмунт) Хоина, воспитанник и с 1929 г. бурсист Дома сирот, связанный с движением Сопротивления, был застрелен на улицах гетто.

212

Начальная школа (на иврите cheder – комната); ребе (идиш) – господин, учитель.

213

Жена раввина (ивр.); по еврейской традиции мужчины и женщины молятся отдельно.

214

В 1901 г. Тагор основал в семейной усадьбе, в северо-западном Бенгале, экспериментальный образовательный центр (для мальчиков), см.: Моя школа.

215

«Пан Монек был воспитателем на Вольской, но, собственно говоря, он должен был бы стать надзирателем тюрьмы. <…> Дети его ужасно боялись, потому что он их страшно бил и пытал», – записал Арье Бухнер, бурсист Дома сирот, работавший в «Розочке» с мальчиками Главного дома-убежища (записки от 1926 г.).

Возможно, Корчак пробовал в отношении Главного дома-убежища, который был поблизости, за Домом сирот, провести какие-то «санационные» действия – в тридцатые годы там работала Дора Браунер [Тереса Осинская], воспитанница и бурсистка Дома сирот.

216

На Сенной, 16, с конца 1940 до осени 1941 г. действовала художественная школа, официально – Курсы прикладной графики и машинно-технического рисунка; в сентябре 1941 г. была устроена выставка работ участников курсов.

217

Непорядочная женщина (идиш).

218

Как работница Дома сирот, она жила с мужем и детьми в так называемой «сторожке» на территории Дома.

219

Название для нееврейки (от ивр. гой – простонародье); шабесгойка (ниже) – женщина-нееврейка, нанятая для совершения действий, запрещенных правоверным евреям в праздничный день – субботу; с антисемитским оттенком – еврейская прислужница.

220

Клиника имени Карла и Марии, улица Лешно, 136, открытая в 1913 г. под руководством доктора Юзефа Брудзинского. В память оказанной тогда помощи дети Дома сирот делали игрушки для больничной елки.

221

В собраниях по вопросам воспитания принимали участие и прачка, и дворник, Петр Залевский (расстрелян в 1944 г.).

222

Собственный детский сад «Нашего дома» действовал в 1928–1934 гг., позже был открыт детский сад для детей всего квартала.

223

Так и персонал, и дети обращались к Марии Фальской.

224

Начало и конец стихотворения Адама Асныка Сидит птица на ветке, которое Корчак цитировал еще в 1900 г. (Czytelnia dla Wszystkich).

225

В тексте Зачем я собираю посуду? Корчак пишет, что она была санитаркой в Доме сирот.

226

Каждая клетка из клетки (Рудольф Вирхов). – Прим. перев.