Когда же он поймет, что не его неверность для меня невыносима, а его трусость?
Как так может быть, что жизнь людей меняется навсегда или же разлетается вдребезги, а улицы и дома остаются прежними?
никогда не слышала о кризисе пятидесяти лет, любовь моя? Вы, американцы, обожаете это выражение, midlife crisis. Ты целиком ушла в свою работу, своих друзей, свою дочь и даже не заметила, через что я прохожу. По правде говоря, тебе плевать. Разве я не прав?
Ему скоро пятьдесят. Это само по себе довольно ужасно. Стареть. Работа и так держит тебя в постоянном напряжении: трудно противостоять молодым волкам с большими зубами, каждый день вступать с ними в соревнование. А еще видеть, как ты сам меняешься, и не в лучшую сторону. Это трудно выдержать. Выдержать свое лицо в зеркале.
Январь две тысячи пятого года снова и снова возвращал меня к Саре и Уильяму
Зоэ поступила в Тринити-колледж, в двух blocks
Западной улице, 86, между улицей Амстердам и площадью Колумба. Я сняла ее по субаренде — в квартире раньше жила одна из наших подруг, переехавшая в Лос-Анджелес
Потом умерла Мамэ. После того удара в ноябре ее агония длилась долго. К ней так и не вернулась речь, хотя она пришла в сознание. Ее перевели в блок интенсивной терапии больницы Кошен. Я готовилась к ее неизбежной смерти и думала, что мне удалось подготовиться, но все равно это стало шоком.
После похорон на маленьком печальном кладбище в Бургундии Зоэ пришла ко мне с разговором:
— Мама, а нам обязательно жить на улице Сентонж?
— Думаю, так желает твой отец.
— А ты сама хочешь там жить?
— Нет, — совершенно искренне ответила я. — После того как я узнала, что там произошло...
— И я не хочу.
Потом она добавила:
— Но где же тогда мы будем жить?
Мой ответ получился легким, веселым, жизнерадостным. Я так долго прикидывала, что стану делать, если Зоэ не согласится.
— В таком случае что ты скажешь о Нью
была Чарли Чаплином из кукольного театра, который все проделывал в забавном ускоренном темпе, словно действовать по-другому было уже невозможно
Никто об этом не знает. Никто не знает ни о ключе, ни о тебе.
О тебе в шкафу.
И о Маме. И о Папе.
И о лагере.
И о лете 1942 года.
Никто не знает, кто я на самом деле.
Мишель.
Не было дня, чтобы я не думала о тебе.
Чтобы я не думала о доме 26 по улице Сентонж.
Я несу груз смерти, как если бы я носила ребенка.
И буду носить до конца своих дней.
Иногда я хочу уйти.
Груз твоей смерти слишком тяжел.
Как и груз смерти Мамы и Папы.
Я снова вижу вагоны для скота, которые увозят их к гибели.
Я слышу поезд. Я слышу его все тридцать лет.
Я не могу больше нести груз прошлого.
И все же я не решаюсь выбросить ключ от твоего шкафа.
Это единственная вещь, которая связывает меня с тобой, с твоей могилой.
Мишель.
Как я могу выдавать себя за ту, кем не являюсь?
Как заставлять их верить, что я другая женщина?
Нет, я не могу забыть.
Велодром.
Лагерь.
Поезд.
Жюль и Женевьева.
Николя и Гаспар.
Появление ребенка ничего не стерло из моей памяти. Я люблю его. Он мой сын.
Мой муж не знает, кто я на самом деле.
Какова моя история.
Но я не могу забыть.
Переехать в эту страну было ошибкой.
Я думала, что все будет другим, что я смогу стать другой. Я думала все оставить позади.
Не получилось.
Их отправили в Освенцим. Их убили.
Мой брат? Он умер в шкафу.
Мне не осталось ничего.
Я думала, что мне останется хоть что-то. Я ошибалась.
Ребенка и мужа недостаточно.
Они ничего не знают.
Они не знают, кто я.
И никогда не узнают.
Мишель.
В моих снах ты приходишь за мной.
Ты берешь меня за руку и уводишь.
Эту жизнь слишком трудно выдержать.
Я смотрю на ключ, и мне хочется вернуться назад во времени, и чтобы ты был рядом.
Мне хотелось бы вернуть те довоенные дни невинности и беззаботности.
Я знаю, что мои раны никогда не затянутся.
Надеюсь, что сын простит меня.