автордың кітабын онлайн тегін оқу Юные годы. Путь Шеннона
Часть первая
Глава 1
Крепко держась за мамину руку, я вышел из-под мрачных сводов железнодорожного вокзала на залитую солнцем улицу незнакомого городка. Я с готовностью доверился своей новой маме, хотя до сих пор ни разу не видел ее, а ее изнуренное, озабоченное лицо, с выцветшими голубыми глазами, совсем не было похоже на лицо моей покойной мамочки. Никакой особой любви к маме я не почувствовал: даже шоколадка, которую она купила мне у автомата, не расположила меня к ней. Всю дорогу из Уинтона, пока мы медленно тащились в вагоне третьего класса, мама сидела напротив меня; на ней было поношенное серое платье, заколотое большой брошью из дымчатого кварца, тоненькая меховая горжетка и черная шляпа, широкие поля которой ниспадали ей на уши; склонив голову набок, она смотрела в окно, и губы ее шевелились, словно она беззвучно, но весьма оживленно беседовала сама с собой; время от времени она прикладывала к уголку глаз платок, точно хотела смахнуть назойливую муху.
Но как только мы вышли из вагона, она постаралась стряхнуть с себя мрачное настроение, улыбнулась и крепче сжала мою руку.
— Вот умница: перестал плакать. Ну как, дойдешь пешком до дома? Это не очень далеко.
Мне хотелось угодить ей, и я ответил, что, конечно, дойду; поэтому мы не сели в кеб, одиноко поджидавший пассажиров у выхода из вокзала, а направились по главной улице, и мама, пытаясь развлечь меня, показывала мне все достопримечательности, мимо которых мы проходили.
Мостовая у меня под ногами то вздымалась, то опускалась, в голове все еще отдавался грохот валов Ирландского моря, а в ушах стоял гул от стука машин на «Вайпере». И все-таки, когда мы подошли к красивому зданию с колоннами из полированного мрамора, стоявшему чуть в стороне от тротуара, позади двух чугунных пушек и флагштока, я услышал, как мама сказала с затаенной гордостью:
— Это ливенфордский муниципалитет, Роберт. Мистер Лекки... наш папа... служит тут: он заведует отделом здравоохранения.
«Папа, — попытался осмыслить я. — Муж этой мамы... отец моей покойной мамочки».
Я устал и еле волочил ноги; мама озабоченно поглядывала на меня.
— Какая жалость, что трамваи сегодня не ходят, — сказала она.
А я и не предполагал, что так устану; да и напуган я был изрядно. Серый свет сентябрьского дня безжалостно озарял городок, мощенный булыжником и полный всяких незнакомых звуков, совсем не похожих на привычное шуршание машин, пролетавших мимо раскрытых окон нашего домика в Феникс-Кресчент. Из доков доносился громкий перестук молотков, а из труб Котельного завода, на который мама указала мне пальцем в лопнувшей перчатке, вырывались такие страшные языки пламени и пара! На улице перекладывали трамвайные пути. На углах ветер завихрял пыль, она засоряла мои распухшие от слез глаза и забиралась в горло.
Вскоре, однако, весь этот шум и грохот остались позади: мы пересекли городской сад, посредине которого поблескивал пруд и возвышалась круглая эстрада для оркестра, и вышли на тихую окраину, казавшуюся маленькой деревушкой, уютно притулившейся у лесистого пригорка. Тут были и деревья, и зеленые поля, несколько допотопных лавчонок и домиков, кузница и возле нее колода, из которой поили лошадей, а совсем неподалеку выстроились новенькие виллы со свежевыкрашенными железными оградами и аккуратными клумбами, и у каждой виллы — высокопарное название вроде «Обитель Эллен» или «Гленэльг», выведенное золотом по цветному стеклу круглого оконца над входом.
Дойдя до середины Драмбакской дороги, мы наконец остановились у серого двухэтажного домика из песчаника, примыкающего к другому, точно такому же; в окнах его виднелись кремовые тюлевые занавески, а надпись над дверью гласила: «Ломонд Вью». Это был самый невзрачный дом на всей тихой улочке — только двери и окна были облицованы камнем, стены же так и остались неотделанными, что явно свидетельствовало о скудости средств владельца; неприглядность постройки скрашивал палисадник, в котором пышно цвели желтые хризантемы.
— Ну вот мы и пришли, Роберт, — заявила миссис Лекки все тем же прочувствованно-радушным тоном, потеплевшим от сознания, что мы наконец прибыли домой. — В ясную погоду отсюда открывается прелестный вид на гору Бен. Хорошо тут у нас: до деревни Драмбак рукой подать. Ливенфорд — старый, прокопченный город, но вокруг чудесные места. Вытри глазки — вот так, миленький, и пойдем в дом.
Носовой платок я вытряхнул вместе с печеньем, когда кормил чаек, но глаза я все-таки вытер и послушно вслед за мамой завернул за угол дома; сердце у меня снова заколотилось от страха перед тем неведомым, что ждало меня. В ушах моих еще звучали слова нашей дублинской соседки, миссис Чэпмен; движимая самыми лучшими материнскими чувствами, она неосторожно сказала, целуя меня в то памятное утро на уинтонской пристани, прежде чем навсегда отдать маме: «Что-то будет с тобой дальше, бедненький мой!»
Подойдя к двери, мама остановилась: молодой человек лет девятнадцати, стоя на коленях, рыхлил цветочную клумбу; завидев нас, он поднялся, но лопаты из рук не выпустил. Вид у него был сосредоточенный и флегматичный; одутловатые бледные щеки, черные лохматые волосы и большие очки с сильными стеклами, за которыми его близорукие глаза казались совсем крошечными, лишь подчеркивали это впечатление.
— Опять ты за свое, Мэрдок! — не удержавшись, с мягкой укоризной воскликнула мама. И, слегка подтолкнув меня вперед, добавила: — Это Роберт.
Мэрдок тупо уставился на меня. Позади дома был дворик с аккуратно подстриженным газоном, по одну его сторону — грядка ревеня, по другую — куча ноздреватого серого шлака и золы, спасительного средства от слизняков, а по углам — железные столбики, к которым прикреплялись веревки для сушки белья. Наконец Мэрдок весьма торжественно изрек:
— Так, так... Вот он, значит, и прибыл.
Мама кивнула — в глазах ее снова появились тревога и печаль; а Мэрдок чуть ли не театральным жестом уже протягивал мне свою широкую мозолистую, заскорузлую от общения с кормилицей-землей руку.
— Рад с тобой познакомиться, Роберт. Можешь рассчитывать на меня. — И, поспешно глянув сквозь свои большие очки в сторону мамы, добавил: — Эти астры мне дали в питомнике, мама. Они не стоили мне ни пенса.
— Хорошо, мой дорогой, — сказала мама, поворачиваясь и направляясь в дом, — только смотри успей вымыться до папиного прихода. Ты же знаешь, как он сердится, когда застает тебя здесь.
— Я уже заканчиваю. Сейчас приду. — И прежде чем снова опуститься на колени, Мэрдок добавил, чтобы умиротворить мать, уже входившую со мной в дом: — Я там поставил для тебя картошку на огонь.
Мы прошли через маленький чуланчик и очутились на кухне, которая, судя по обстановке, служила также столовой: в ней стояла неудобная резная мебель из красного дерева, стены были оклеены тиснеными обоями в кубиках, на одной из них неистово и гулко тикали часы. Велев мне сесть, мама вынула из шляпы длинные булавки и, держа их во рту, принялась складывать вуаль. Потом приколола вуаль к шляпе, повесила ее вместе с пальто в нишу, задернутую занавеской, сняла с гвоздика за дверью синий халат, надела его и принялась уверенно сновать по вытершемуся коричневому линолеуму, время от времени ободряя меня ласковым взглядом, а я сидел не шевелясь на краешке мягкого стула у плиты и еле осмеливался дышать в этом чужом для меня доме.
— Сегодня будем обедать вечером, дружок: раньше я ничего не успею приготовить. И постарайся не плакать, когда придет папа. Для него ведь это тоже большое горе. А у папы и так уйма забот — шутка ли, занимать такое положение в городе! Кейт — это моя вторая дочка — тоже сейчас придет. Она учительница... Твоя мама, наверно, говорила тебе о ней. — Увидев, что у меня задрожала губа, она поспешно добавила: — О, я прекрасно понимаю, что даже для такого большого мальчика страшновато впервые очутиться среди маминой родни. Но обожди, это еще не все, — пошутила она, стараясь вызвать на моем лице улыбку. — У меня есть старший сын, Адам, он замечательно устроился в Уинтоне в одной страховой компании; он живет отдельно, но навещает нас, как только у него выдается свободная минутка. Потом есть еще папина мама... Сейчас она гостит у своих друзей... но почти по полгода живет с нами. И наконец, мой папа; он всегда живет с нами — это твой прадедушка по линии Гау. — У меня уже голова шла кругом от этого перечисления незнакомых мне родственников, но мама, слегка улыбнувшись, продолжала: — Знаешь, что я тебе скажу: не у всякого мальчика есть прадедушка. И тот, у кого он есть, может гордиться этим. Для краткости ты, конечно, можешь звать его просто «дедушка». Вот я сейчас приготовлю ему поесть, а ты отнесешь поднос наверх. Поздороваешься с ним, а заодно и мне поможешь.
Руки у мамы были проворные, и за это время она не только успела накрыть стол на пять человек, но и достала облупившийся черный японский поднос овальной формы с нарисованной посредине розой, поставила на него занятную чашку из ребристого белого фарфора, полную чая, блюдечко с джемом, сыр и три кусочка хлеба.
Эти приготовления удивили меня, и слегка охрипшим голосом я спросил:
— А разве дедушка не спускается к столу?
Мама явно смутилась.
— Нет, дружок, он ест у себя в комнате. — Она взяла со стола поднос и протянула мне. — Донесешь? Вот тут лестница — прямо на второй этаж. Только смотри будь осторожен, не упади.
Держа перед собой поднос, я стал неуверенно взбираться по шатким крутым ступеням незнакомой мне лестницы; посредине ее лежала блестящая дорожка из линолеума. Угасающий свет дня еле проникал сюда через высокое оконце в потолке. На площадке второго этажа, напротив вделанного в стену титана, я увидел две двери. Подергал одну из них — заперта. До другой едва дотронулся — она сразу поддалась.
Я вошел в незнакомую, чудную и страшно захламленную комнату. В углу стояла высокая медная кровать с покосившимися шишками; она была еще не прибрана, и пестрое лоскутное одеяло небрежно валялось на ней; ковер из медвежьей шкуры у камина был сбит в кучу; полотенце до полу свешивалось с забрызганного умывальника из красного дерева. Внимание мое привлекли черные мраморные часы, какие можно получить только в подарок, а сам себе никогда не купишь, — они лежали на боку среди всякой всячины, загромождавшей каминную доску, а рядом валялся их разобранный на части механизм. В нос мне ударил тошнотворный запах табачного дыма и пищи — смесь весьма разнородных и трудноопределимых ароматов, которые, так сказать, создавали букет этой давно обжитой комнаты.
Мой прадедушка, в дешевеньком грубошерстном костюме и рваных зеленых ковровых туфлях, сидел у заржавевшего камина, весь уйдя в массивное мягкое кресло — не кресло, а развалину, — и уверенно водил пером по большому листу плотной бумаги, лежавшему вместе с переписываемым документом на низеньком столике, покрытом некогда зеленым сукном. По одну руку от старика выстроилась внушительная коллекция палок для гулянья, по другую — длинный ряд глиняных трубок с металлическими чубуками, набитых табаком и готовых к употреблению, возле них — коробочка с полосками газетной бумаги для раскуривания.
Прадедушка был широкоплечий старик лет семидесяти, выше среднего роста, румяный, с копной все еще рыжеватых волос, красиво рассыпавшихся по плечам. Когда-то волосы у него были просто рыжие, но с годами они утратили свою пламенеющую яркость и, еще не успев поседеть, приобрели удивительный, при определенном освещении положительно золотой оттенок. Того же оттенка были буйно курчавившиеся усы и борода деда. Белки его глаз были, правда, все в желтых прожилках, зато зрачки — ясные, а сами глаза — голубые, пронизывающие, не выцветшие, как у мамы, но живые, ярко-голубые (настоящие незабудки!), чудесные, выразительные глаза. Однако самым примечательным в его лице был нос. Это был крупный нос — крупный, красный и шишковатый; я взирал на него с благоговением, и мне пришло на ум, что он больше всего похож на огромную перезрелую клубнику: и цвет такой же, и даже весь в крошечных дырочках, совсем как эта сочная ягода. Казалось, на лице только и есть что этот примечательный нос — никогда еще я не видел ничего подобного, никогда.
Тут дедушка кончил писать, заложил перо за ухо и медленно повернулся ко мне. При этом сломанные пружины кресла, хотя под них и была подоткнута оберточная бумага, мелодично звякнули, как бы подчеркивая драматизм нашей встречи. Мы молча разглядывали друг друга; я вышел из оцепенения, в которое поверг меня на какой-то миг нос деда, и, представив себе, какую жалкую картину являет собой моя особа: какой я бледный, заплаканный, неописуемо рыжий, в черном костюмчике, купленном в магазине готового платья, один носок спустился, шнурки на ботинках развязаны, — покраснел.
Все еще молча дед отодвинул в сторону свои бумаги и немного нервным, но энергичным жестом указал на свободную теперь часть стола, куда я и поставил поднос. Дед начал есть. Торопливо, с величайшим безразличием ел он сыр вперемежку с джемом и все смотрел на меня, опуская взгляд лишь затем, чтобы размочить корку в чае. Потом залпом выпил чай, рукавом обтер бакенбарды, не глядя протянул руку, точно еда была лишь вступлением к курению или чему-то еще более приятному, и закурил трубку.
— Значит, ты и есть Роберт Шеннон? — Тон у него был сдержанный, но дружелюбный.
— Да, дедушка, — как бы извиняясь, еле выдавил я из себя, не забыв, однако, мамин наказ называть его просто «дедушкой».
— Хорошо доехал?
— Да, дедушка.
— Отличные корабли «Эддер» и «Вайпер»! Мне довелось видеть их у причала, когда я служил в армии. Только у «Эддера» по борту проходит белая полоса — этим они и отличаются друг от друга. А ты умеешь играть в шашки?
— Нет, дедушка.
Он ободряюще и в то же время слегка снисходительно кивнул.
— Ничего, мальчик, со временем научишься, если будешь здесь жить. А насколько я понимаю, ты будешь здесь жить.
— Да, дедушка. Миссис Чэпмен сказала, что больше мне некуда деваться. — Жгучее чувство одиночества, волна жалости к самому себе захлестнули меня.
Вдруг мне ужасно захотелось, чтобы дедушка посочувствовал мне, нестерпимо захотелось раскрыть ему свою душу, поведать о грозящей мне участи. Знает ли он, что мой отец умер от туберкулеза, ужасной наследственной болезни, уже унесшей в могилу двух его сестер, — болезни, с невероятной быстротой сгубившей мою мамочку, болезни, которая, как уверяли, наложила свою печать и на меня?..
Но дедушка, задумчиво попыхивая трубкой, продолжал оглядывать меня с легкой иронической усмешкой, и когда заговорил, то совсем о другом.
— Тебе восемь лет, да?
— Почти восемь, дедушка.
Мне очень хотелось, чтобы он считал меня совсем маленьким, но дедушка был неумолим.
— Ты уже в таком возрасте, когда мальчик должен уметь постоять за себя... Впрочем, надо признаться, ростом ты не вышел... Ну а гулять любишь?
— Мне не приходилось много гулять, дедушка. Когда мы летом ездили отдыхать в Портраш, я гулял по Дороге гигантов. Но только в одну сторону, а обратно мы возвращались по железной дороге в маленьких вагончиках.
— Так я и знал. Ну ничего, мы с тобой совершим несколько прогулок и тогда посмотрим, как на нас подействует добрый шотландский воздух. — Он помолчал немного, как бы впервые обсуждая что-то сам с собой. — Рад, что у тебя мои волосы. Рыжие — в Гау пошел. У твоей бедной мамочки тоже были такие.
Больше я уже не мог сдерживать нахлынувшие на меня чувства и почти по привычке дал волю слезам. Прошла всего неделя, как похоронили мамочку, и одно упоминание ее имени вызывало во мне этот рефлекс, а сочувствие, которое все начинали тотчас проявлять, лишь распаляло меня. Однако сейчас ни полногрудая миссис Чэпмен не погладила меня успокаивающе по спине, ни отец Шенли из церкви Святого Доминика не стал изливать на меня свои пропахшие нюхательным табаком соболезнования. Я быстро смекнул, что прадедушка не одобряет моих слез, и мне стало ужасно стыдно; я попытался успокоиться, неловко вздохнул и закашлялся. Я все кашлял и кашлял, пока у меня не закололо в боку, так что я вынужден был схватиться за него. Такого кашля у меня еще никогда не было — у отца моего и то редко бывали такие сильные приступы. По правде говоря, я даже преисполнился гордости и, когда кашель прекратился, выжидательно посмотрел на деда.
Но он не стал успокаивать меня и вообще не сказал ни слова. Просто достал из кармана пиджака жестяную коробочку, нажал на крышку — она отскочила, и он вынул большую плоскую мятную лепешку, которую в народе называют «дружком». Я думал, что дедушка даст ее мне, а он, к моему изумлению и огорчению, преспокойно положил ее себе в рот. Затем сурово изрек:
— Не выношу плакс. А твой слезоточивый механизм, Роберт, видно, расположен у самых глаз. Надо держать себя в руках, мальчик. — Он вынул из-за уха перо и выкатил грудь колесом. — Мне в жизни пришлось преодолеть немало трудностей. И ты думаешь, я сумел бы их осилить, если б согнулся под их бременем?
Дедушка уже собрался с глубокомысленным и весьма напыщенным видом произнести на эту тему целую речь, но в эту минуту на первом этаже зазвонил колокольчик. Он запнулся — как мне показалось, с явным разочарованием — и махнул трубкой, чтобы я шел вниз, а сам снова взялся за перо. Я же, забрав пустой поднос, пристыженный, на цыпочках направился к двери.
Глава 2
Внизу, на кухне, меня поджидали мистер Лекки, Кейт и Мэрдок, только что вернувшиеся домой, а также мама; молчание, внезапно воцарившееся в комнате, указывало на то, что я был предметом разговора. Подобно большинству детей, выросших без сестер и братьев, я страдал болезненной застенчивостью, которую теперешнее мое положение лишь усугубило; к тому же я смутно догадывался, какая глубокая пропасть разделяла покойную мамочку и мистера Лекки, которого отныне я должен был звать папой, а потому я весь сжался и застыл, не зная, что делать дальше; но тут папа, прихрамывая, подошел ко мне, взял меня за руку, подержал ее в своей и вдруг, нагнувшись, поцеловал меня в лоб.
— Рад с тобой познакомиться, Роберт. Очень сожалею, что мы раньше не встречались.
Тон у него был не злой, как я почему-то опасался, а грустный и подавленный. Не надо плакать, твердил я себе, но очень уж трудно было удержаться, особенно когда Кейт тоже нагнулась и поцеловала меня — неуклюже, но от всей души.
— Ну а теперь давайте садиться за стол! — с напускной веселостью воскликнула мама и показала мне мое место. — Скоро половина седьмого. Ты, наверно, умираешь с голоду, сынок.
Папа, восседавший во главе стола, склонил голову и прочел молитву — длинную чудную молитву, какой я никогда до сих пор не слыхал. Чудным показалось мне и то, что он не перекрестился, а сразу стал нарезать дымящееся вареное мясо, лежавшее на овальном блюде перед ним, тогда как мама на другом конце стола накладывала на тарелки картофель и капусту.
— Это тебе! — сказал папа, скупым, размеренным жестом протягивая мне тарелку с таким видом, точно давал самый лучший кусок. Папа был маленький, весьма невзрачный человечек лет сорока семи, с узким бледным лицом, на котором поблескивали маленькие глазки. Его черные усы были нафабрены и стояли торчком, а волосы тщательно зачесаны, чтобы скрыть лысину. На лице его читалось еле уловимое выражение покорности судьбе — такие лица бывают у людей добросовестных и трудолюбивых, но либо не получивших признания, либо, по их мнению, недостаточно вознагражденных за это жизнью. На папе был низкий крахмальный воротничок, черный галстук и весьма неожиданный для человека его склада занятный двубортный костюм из синей саржи с медными пуговицами. Форменная фуражка с лакированным козырьком, почти такая же, как у морских офицеров, лежала на комоде позади него.
— Ешь мясо с капустой, Роберт. — Папа перегнулся ко мне и потрепал меня по плечу. — Очень питательно.
Под всеми этими взглядами мне нелегко было управиться со странными ножом и вилкой, куда более длинными, чем те, к каким я привык, да и ручки у них были костяные и очень скользкие. К тому же капусту я не люблю, а говядина, маленький ломтик которой лежал у меня на тарелке, была ужасно соленой и волокнистой. Отец мой имел обыкновение весело утверждать, что «только самое лучшее» должно подаваться у нас к столу в Феникс-Кресчент; он и сам нередко приносил домой после работы что-нибудь вкусное, вроде желе из гуайявы или уитстейблских устриц, а потому я был балованным ребенком и таким капризным и разборчивым в еде, что матери последние полгода нередко приходилось обещать мне шесть пенсов и поцелуй за то, чтобы я съел кусочек цыпленка. Однако сейчас я чувствовал, что не должен вызывать недовольство папы, и давился, но ел водянистые овощи.
Решив, что внимание мое занято едой, папа посмотрел на дальний конец стола, где сидела мама, и, возобновляя прерванный разговор, осторожно и явно не без тревоги спросил:
— Миссис Чэпмен ничего у тебя не просила?
— Нет, ничего, — отвечала мама, понизив голос. — Хотя она, наверно, порядком поистратилась: ведь такие были расходы. По-моему, она хорошая, сердечная женщина.
Папа перевел дух.
— Какое счастье, что в мире еще есть приличные люди! Тебе пришлось взять кеб?
— Нет... везти-то было почти нечего. Он из всего вырос. А вещи, очевидно, забрали те молодчики.
Казалось, папа сейчас задохнется: уставив взгляд в пространство, он с мучительно перекошенным лицом пробормотал:
— Одни сплошные сумасбродства. Чего ж тут удивительного, если после них ничего не осталось.
— Ох, папа, но ведь они столько болели!
— Болели-то много, а вот здравого смысла у них было немного. Ну почему они не застраховали свою жизнь? Застраховались бы — и все было бы в порядке. — Он посмотрел на меня своими глубоко запавшими глазами, а я изо всех сил старался поскорее доесть то, что было у меня на тарелке. — Молодчина, Роберт. Учти: в этом доме ни одна крошка не пропадает зря.
Кейт, сидевшая напротив меня и с мрачным видом глядевшая в окно, за которым сгущались сумерки, точно разговор не представлял для нее никакого интереса, улыбнулась мне неловкой ободряющей улыбкой. Ей минул двадцать один год — значит, она всего на три года моложе моей мамочки, а как не похожа на нее. То, что у мамочки было красиво, у нее было безобразно: глаза бесцветные, скулы широкие, а кожа сухая, потрескавшаяся, прыщеватая. Волосы у нее были какого-то неопределенного цвета — нечто среднее между рыжими Гау и черными Лекки.
— Ты, конечно, уже школьник?
— Да. — Я покраснел от одного того, что ко мне обратились: мне было очень трудно говорить. — Я ходил в школу мисс Барти в Кресченте.
Кейт понимающе кивнула.
— Тебе там нравилось?
— Очень. Если правильно ответишь из катехизиса или по общеобразовательным предметам, мисс Барти давала конфетку — драже из коробочки, которую она прятала в шкафу.
— У нас в Ливенфорде есть отличная школа. Я думаю, тебе там понравится.
Папа откашлялся.
— Я полагаю, что начальная школа на Джон-стрит... принимая во внимание, что и ты там, Кейт... была бы наиболее подходящей.
Кейт перестала смотреть в окно и перевела взгляд на папу — она была возмущена, чуть ли не разгневана.
— Ты же знаешь, что школа на Джон-стрит — препаршивая. Он должен учиться в Академической, где мы все учились. Для человека с твоим положением ни о какой другой школе и речи быть не может.
— М-да... — Папа опустил глаза. — Возможно... но только со второй половины семестра... Сегодня у нас четырнадцатое октября, не так ли? Порасспроси-ка его и выясни, в какой класс его надо определять.
Кейт решительно мотнула головой.
— Он сейчас просто умирает от усталости, его надо немедленно уложить в постель. С кем он будет спать?
Этот вопрос вывел меня из дремоты, в которую я все больше погружался, и, усиленно моргая, я уставился на маму, а она медлила с ответом, — очевидно, другие заботы не дали ей возможности обдумать это раньше.
— Он слишком большой, чтобы спать с тобой, Кейт... А у тебя чересчур узкая постель, Мэрдок... да к тому же ты часто засиживаешься допоздна за книгами. А почему бы нам, папа, не положить его в бабушкиной комнате? На время, конечно, пока ее нет дома.
Но папа отклонил это предложение, отрицательно покачав головой.
— Она платит нам хорошие деньги за свою комнату. Мы не можем вторгаться к ней без ее согласия. Да и потом, она скоро вернется.
До сих пор Мэрдок молча ел, флегматично пережевывая пищу, он низко пригибался и внимательно, точно сыщик, оглядывал каждый кусочек хлеба; время от времени он брал учебник, лежавший рядом с тарелкой, и подносил его к самому лицу, точно хотел понюхать. Сейчас он поднял голову и с деловым видом посмотрел на всех.
— Пусть идет к дедушке. Ничего другого тут не придумаешь.
Папа кивнул в знак согласия, хотя лицо его при упоминании о дедушке омрачилось.
Итак, вопрос был решен. Хоть я наполовину спал, сердце у меня замерло от страха — еще одно звено в цепи моих бед, звено, которому суждено связать меня с этой странной грозной личностью, живущей наверху. Но возражать я побоялся, да и слишком устал — веки у меня так и слипались. Тут Кейт отодвинула свой стул и поднялась.
— Ну, пойдем, дружок. Мама, у нас есть горячая вода?
— По-моему, есть. Но только оставь и для посуды. Не трать много.
В тесной ванной Кейт помогла мне снять одежду и почему-то покраснела, когда я разделся донага. На самом дне вделанной в пол ванны, до половины желтой и облупившейся, было налито немного теплой воды. Кейт нагнулась и стала мыть меня тряпкой, которую она намыливала большим куском шершавого желтого мыла. Голова у меня так и клонилась на грудь, а веки настолько распухли, что я уже не мог плакать. Я всецело подчинился Кейт: она вытерла меня и помогла мне надеть дневную рубашку. Звякнул крючок на двери ванной. Мы стали подниматься наверх. А там, на площадке, из тумана, где плясали волны, покачивался корабль, ревел паровоз в тоннелях, вдруг выплыл дедушка — он стоял, протянув мне навстречу руки.
Глава 3
С дедушкой нелегко было спать: он громко храпел, непрестанно ворочался на свалявшемся тюфяке и прижимал меня к стенке. И все же спал я как убитый, только на заре мне приснился нехороший сон. Я увидел отца в длинной белой ночной рубашке; он дышал зеленым чаем, который кипел в небольшом медном чане с красными резиновыми трубками, — средство, к которому один из его товарищей по службе посоветовал прибегнуть, когда другие лекарства уже не помогали. Время от времени отец прерывал лечение и, задорно блестя карими глазами, смеялся и шутил с моей мамочкой, которая наблюдала за ним, судорожно сжав руки. Потом вошел доктор — пожилой человек с серым, сумрачным лицом. Не успел он войти, как раздался удар грома, в комнату ворвалась большая черная лошадь с развевающимися черными перьями на голове; в горе и ужасе я спрятал лицо в ладони, а мои мама и папа вскочили на лошадь и умчались.
Я был весь в поту, и сердце у меня подступило куда-то к горлу, когда я открыл глаза и увидел, что комната залита солнцем. У окна стоял дедушка, почти одетый, и скатывал скрипучую деревянную штору.
— Это я разбудил тебя? — Он обернулся ко мне. — День сегодня великолепный, и тебе давно пора вставать.
Я спустил ноги с постели и стал одеваться, а дедушка тем временем сообщил мне, что Кейт уже отправилась в школу и Мэрдок тоже ушел — ему ведь надо ехать на поезде в Уинтон: он занимается в колледже Скерри, чтобы потом поступить на государственную службу в почтовое ведомство. Теперь дело только за папой — как только он уйдет на работу, мы можем спуститься вниз. Я был немало удивлен, когда дедушка сообщил мне, что папа хоть и носит такую красивую форму, а работает всего лишь районным санитарным инспектором. Папе очень хочется стать управляющим водопроводным хозяйством, но пока — и тут дедушка еле заметно усмехнулся — ему приходится следить за тем, чтобы помойные ведра и уборные содержались в порядке.
В эту минуту мы услышали, как хлопнула входная дверь и мама позвала нас снизу.
— Ну как вы там ужились вдвоем? — При виде нас на ее озабоченном лице появилась слабая, все понимающая улыбка, точно перед ней были два школьника, от которых только и жди всяких шалостей.
— Отлично, Ханна, спасибо, — вежливо ответил дедушка, усаживаясь в папино кресло с деревянными ручками, стоявшее в конце стола.
Как я вскоре узнал, дедушка только к завтраку выходил из своей комнаты и потому придавал этому ритуалу особое значение. В плите потрескивал огонь, и на кухне было тепло и уютно; возле того места, где сидел Мэрдок, скатерть была вся в пятнах и усеяна крошками. Нам хорошо было втроем; мама взяла жестяную коробку с вангутеновским какао, положила по ложечке в каждую из трех чашек и долила кипятку из большого чайника с черной крышкой.
— Скажите, папа, — начала она, — вы не взяли бы Роберта с собой на утреннюю прогулку?
— Конечно возьму, Ханна. — Дедушка отвечал вежливо, но сдержанно.
— Я знаю, вы всегда стараетесь помочь. — Она говорила так, точно меня тут и не было. — Нелегко это, наверно, будет на первых порах.
— Глупости! — Дедушка обеими руками поднял чашку и поднес ее ко рту. — К чему заранее тревожиться, моя ласточка?
Мама продолжала смотреть на него с грустной, еле уловимой улыбкой; по этой улыбке да по чуть заметному наклону головы я понял, как она его любит. Когда мы заканчивали завтрак, она на минутку вышла и вскоре вернулась с его палкой и шляпой, а также бумагами, которые он переписывал при мне накануне. Она старательно почистила квадратную шляпу, старую и выцветшую, потом затянула потуже тонкую красную тесемку, которой были связаны бумаги.
— Не вам бы заниматься этим, отец. Но вы знаете, какое это для нас подспорье.
Дедушка неопределенно улыбнулся, встал из-за стола и с важным видом надел шляпу. Мама проводила нас до двери. У порога она подошла совсем близко к дедушке и долгим многозначительным взглядом, в котором читалась затаенная тревога, впилась в его голубые глаза. Затем тихо сказала:
— Обещайте мне, папа.
— Тсс, Ханна! До чего же ты беспокойная женщина! — Он снисходительно улыбнулся ей, взял меня за руку, и мы двинулись в путь.
Вскоре мы добрались до конечной остановки трамвая, где стоял красный вагон — еще совсем диковинка в ту пору; кондуктор переставлял дугу, и, когда она соприкасалась с проводами, в воздухе тучей рассыпались голубые искры. Дедушка провел меня на открытую верхнюю площадку и усадил на переднее место. Я крепче сжал его руку, а он искоса бросил мне ободряющий взгляд; в этот момент мы тронулись и с возрастающей скоростью — так, что воздух засвистел в ушах, — покатились, слегка подпрыгивая, под уклон от Толла к Ливенфорду.
— Билеты, пожалуйста. Прошу всех предъявить билеты.
Я услышал щелканье компостера, которым кондуктор на ходу прокалывал билеты, и позвякиванье монет в его сумке, но дедушка продолжал глядеть прямо перед собой, опершись подбородком на рукоятку палки; волосы его разлетались по ветру, и ни мой молящий взгляд, ни требование кондуктора не могли вывести его из этого транса. Всецело занятый своими мыслями, он точно окаменел, так что кондуктор в нерешительности остановился возле нас; тогда дедушка, не меняя позы, всем своим видом изобразил такое возмущение: просто, мол, непонятно, как это старинный приятель может так себя вести, а потом с таким заговорщическим и многообещающим видом подмигнул кондуктору, что тот расплылся в смущенной улыбке.
— Ах, это вы, Дэнди, — сказал он и, помедлив еще немного, прошел наконец мимо нас.
Я был потрясен этим доказательством уважения к моему дедушке. Но тут мы увидели, что прибыли на Главную улицу и находимся как раз напротив муниципалитета. Дедушка с достоинством сошел на нижнюю площадку и, выйдя из трамвая, направился к низкому зданию; несколько ступенек вели к двери с большой медной дощечкой, на которой едва можно было прочесть: «Дункан Мак-Келлар, поверенный». Окна по обе стороны двери были до половины затянуты тонкой белой материей; на одном из них выцветшими золотыми буквами было написано: «Ливенфордское строительное общество», на другом — «Страховая компания Рока». Как только мы подошли к конторе, вся важность дедушки исчезла, он явно присмирел; однако это не помешало ему состроить забавную гримасу, когда весьма неприглядная женщина, в платье с засаленными манжетами, высунулась из окошечка и сурово заявила нам, что мистер Мак-Келлар занят — у него мэр — и нам придется подождать. Я скоро убедился, что дедушка вообще терпеть не может уродливых женщин — на лице его при виде их неизменно появлялась этакая забавная гримаса.
Минут через пять дверь, ведущая в комнаты, отворилась, и дородный мужчина с темной бородой вышел в приемную, на ходу надевая шляпу. Его внимательный взгляд смутил меня; внезапно, хмуро и неодобрительно взглянув на дедушку, он остановился перед нами.
— Так это и есть тот самый мальчик?
— Да, мэр, — ответил дедушка.
Мэр пристально оглядел меня еще и еще раз, точно знал мою жизнь лучше меня самого; он явно припоминал какие-то события, связанные со мной, и были они такими страшными и возмутительными, что я весь задрожал от стыда и ноги у меня подкосились.
— Ты, конечно, еще не успел завести приятелей среди мальчиков твоего возраста?
Мягкость его тона сразу успокоила меня.
— Нет, сэр.
— Можешь играть с моим сыном Гэвином. Он не намного старше тебя. Приходи к нам как-нибудь на днях. Мы живем совсем рядом — на Драмбакской дороге.
Я опустил голову. Не мог же я сказать ему, что у меня нет ни малейшего желания играть с этим незнакомым мне Гэвином. А мэр с минуту постоял, нерешительно потирая подбородок, потом кивнул еще раз и вышел.
Теперь мистер Мак-Келлар освободился и мог принять нас. Его кабинет был обставлен хотя и старомодно, но красиво — большой стол красного дерева, красный узорчатый ковер, в котором так и утопали ноги, на каминной доске — несколько серебряных чаш, а на стенах мутно-зеленого цвета — фотографии каких-то важных мужчин в рамках. Мистер Мак-Келлар сидел во вращающемся кресле; не глядя на нас, он заговорил:
— Пришлось вам подождать немного, Дэнди. Вы что, принесли работу? Или, может быть, какая-нибудь девчонка подала на вас в суд...
Тут он поднял голову и, заметив меня, умолк с таким видом, точно я испортил лучшую его шутку. Это был плотный краснолицый мужчина лет пятидесяти, гладко выбритый, коротко остриженный, строго одетый. Глаза его под бурыми мохнатыми бровями смотрели бесстрастно и проницательно, и все-таки что-то добродушное было в них. Принимая от дедушки бумаги, он глубокомысленно выпятил пухлую красную нижнюю губу и бегло просмотрел их.
— Ну и пишете же вы, Дэнди, дай бог всем так писать. Настоящая каллиграфия. Вот только почему вы жизнь свою не смогли так ладно построить, как переписали этот документ?
Дедушка несколько принужденно рассмеялся:
— Человек предполагает, а Бог располагает, стряпчий. Я вполне доволен работой, которую вы мне даете.
— В таком случае держитесь подальше от соблазнов Сатаны. — Мистер Мак-Келлар сделал какую-то пометку в лежавшей перед ним книге. — Гонорар за эту работу я припишу к счету за прошлую. Наш друг Лекки, — он оттопырил щеку языком, — получит чек в конце месяца. А у вас, я вижу, новый член семьи.
Он выпрямился и стал меня рассматривать, пожалуй, еще более пронизывающим взглядом, чем мэр. Затем, словно признавая что-то, никак не вяжущееся со здравым смыслом, — более того, всем своим видом как бы говоря, что после той жуткой цепи событий, какая промелькнула перед его мысленным взором, он ожидал увидеть поистине страшное, омерзительное существо, — мистер Мак-Келлар пробормотал: — А он довольно славный малый. Едва ли с ним будет много хлопот — так мне, во всяком случае, кажется.
Вытащив из кармана пригоршню мелких монет, он не торопясь выбрал шиллинг и протянул его через стол дедушке.
— Купите этому внуку Белиала [1] стаканчик лимонада, Дэнди. А теперь идите. Мисс Гленни даст вам новый документ для переписки. Я же чертовски тороплюсь.
Дедушка вышел из конторы в отличнейшем расположении духа, выпятив грудь, точно он с наслаждением вдыхал свежий воздух. Когда мы спускались со ступенек, дедушка обратил мое внимание на двух женщин, шедших по противоположной стороне улицы. Это были бедные труженицы: с корзинами и плетенками своего изделия они обходили дома. Одна из них — та, что помоложе, — рослая, с загорелым лицом и огненно-рыжими волосами, какие можно так часто видеть у бродячих шотландских цыган, несла свою ношу на голове, придерживая ее руками; при ходьбе она слегка покачивалась всем своим сильным телом, а поднятые над головой руки подчеркивали упругость ее груди.
— Посмотри-ка, мальчик! — чуть ли не с благоговейным восторгом воскликнул дедушка. — А ведь приятно увидеть такое, да еще в погожий, свежий осенний денек!
Я лично не видел в этом ничего особенно приятного: подумаешь, две цыганки, укутанные в шали, да и кто на таких внимание обращает! Но я был слишком удручен мрачными намеками, таившимися в словах мэра и юриста, и, чувствуя, как вокруг меня сгущается атмосфера тайны, не стал оспаривать мнение дедушки, а лишь, нахмурившись, последовал за ним. Почему я вызываю такое любопытство у всех этих людей? Что заставляет их покачивать головой при виде меня?
А дело объяснялось очень просто, хотя, конечно, знать я этого не мог. В Ливенфорде — маленьком, пропитанном предрассудками шотландском городке — считалось, что моя мать, которая была очень красивой, пользовалась большим успехом и «могла увлечь кого угодно», опозорила себя, выйдя замуж за моего отца, Оуэна Шеннона, чужеземца, с которым она познакомилась на каникулах, дублинца, человека без всяких родственных связей, занимавшего весьма незначительную должность в фирме, импортирующей чай, человека, у которого не было иных заслуг, кроме ума и красоты, если вообще эти качества можно считать заслугами. То, что за этим браком последовали многие годы безмятежного счастья, не принималось никем в расчет. Смерть отца, за которой вскоре последовала и смерть моей матери, рассматривалась как справедливое возмездие. А мое прибытие к Лекки без всяких средств к существованию — как очевидное доказательство приговора, вынесенного Провидением.
Дедушка избрал для нашего возвращения домой дорогу, пролегавшую мимо городского пруда; не прошло и получаса, как перед нами из-за поворота вынырнула деревушка Драмбак, по окраине которой мы с мамой проходили накануне, и в ту же минуту, отмечая полдень, пронзительно завыла сирена Котельного завода, оставшегося теперь далеко позади.
Живописная деревушка раскинулась у подножия пологого холма, поросшего лесом; ее пересекал ручей, через который было перекинуто два каменных мостика. Мы прошли мимо лавчонки, где торговали сластями; в окне были выставлены «сюрпризные» мешочки с конфетами, фигурки из марципана, палочки из лакрицы, над входом висела вывеска: «Тибби Минз. Разрешено торговать табаком»; у открытой двери соседнего домика сидел старик и прял шерсть. Через дорогу в кузнице кузнец подковывал белую лошадь; он склонился над зажатым в кожаный передник копытом, позади него в темной глубине ярко пылал горн, из раскрытых дверей вырывался приятный запах паленого рога.
Дедушка, казалось, знал здесь всех, даже уличного торговца, продававшего копченую пикшу с лотка, и женщину, выкрикивавшую: «Ревень, кому желе из ревеня! Два медяка за кварту!»
Пока мы шли по деревне, дедушка без конца встречал знакомых, с которыми сердечно раскланивался или которые сердечно раскланивались с ним, — я чувствовал, что со мной идет поистине великий человек.
— Как поживаешь, Сэдлер?
— А вы как, Дэнди?
Тучный краснолицый мужчина, стоявший в одной рубашке без пиджака на пороге «Драмбакского герба», так дружелюбно приветствовал дедушку, что тот в предвкушении удовольствия остановился, сдвинул на ухо шляпу и даже вытер сразу вспотевший лоб.
— Мы чуть не забыли про твой лимонад, мальчик.
И он вошел в «Драмбакский герб», а я присел на теплые от солнца каменные ступени у раскрытой боковой двери и стал наблюдать за белыми цыплятами, которые с жадностью и поспешностью непрошеных гостей клевали на пыльном дворе рассыпанное зерно; вокруг стояла сонная тишь, какая наступает в деревнях после полудня; за зеленым стеклом лавчонки со сластями, что была напротив, я увидел ее владелицу, мисс Минз, которая с любопытством глядела на меня; стекло было неровное, и она казалась мутной изогнутой тенью, точно маленькое морское чудовище, помещенное в аквариум.
Вскоре появился дедушка: он принес мне стакан с лимонадом, от которого у меня защипало язык и приятно защекотало во рту, вызывая слюну. А сам вернулся в кабачок к дневным завсегдатаям этого прохладного сумеречного уголка, одним глотком опорожнил маленькую пузатую рюмку и принялся напыщенно и высокопарно разглагольствовать, потягивая пиво из большой пенящейся кружки и как бы закрепляя действие выпитой ранее более крепкой золотистой влаги.
Тут внимание мое было отвлечено появлением двух девочек, которые, громко перекликаясь, катили обручи по лужайке напротив гостиницы. Я был совсем один; дедушка, как видно, надолго засел в «Гербе», а потому я встал и не спеша, кружным путем подошел к краю лужайки. Будь это мальчики, я бы и внимания на них не обратил, — у мисс Барти большинство учеников составляли девочки, я привык к ним и не робел в их обществе.
Одна из девочек продолжала яростно погонять свой обруч, а другая, та, что была помладше, решила отдохнуть и присела на скамейку. Эта девочка в клетчатой юбочке на лямках была примерно одних со мною лет; она тихо напевала что-то вполголоса. Чтобы не мешать ей, я тихонько опустился на самый край скамейки и принялся рассматривать царапину у себя на колене. Вот она кончила песенку, и наступило молчание; потом, как я и рассчитывал, она с дружелюбным интересом повернулась ко мне.
— А ты умеешь петь?
Я грустно покачал головой. Ведь я не мог правильно и ноты взять; и знал я всего-навсего одну песню, которой пытался научить меня отец: песню о прекрасной даме, умершей в изгнании. Эта девочка с карими глазками и черными кудрями, которым полукруглая гребенка не давала падать на белый лобик, понравилась мне. И мне очень захотелось продолжить с ней разговор.
— Это колесо у тебя железное?
— Ну конечно. Только почему ты говоришь «колесо»? Мы называем это «обручем», а палочку — «погонялочкой».
Мне стало очень стыдно за свою неосведомленность, которая ясно указывала, что я приезжий, и я посмотрел вдаль на подружку моей соседки, которая катила теперь свой обруч прямо на нас.
— Это твоя сестра?
Она улыбнулась кроткой, доброй улыбкой.
— Луиза — моя кузина, она приехала к нам из Ардфиллана. А меня зовут Алисон Кэйс. Мы живем с мамой вон там. — И она указала на крышу большого дома, видневшуюся среди деревьев в дальнем конце деревни.
Еще больше смутившись от допущенной мною новой ошибки и оттого, что она живет в таком хорошем доме, я встретил подбежавшую к нам Луизу вызывающей улыбкой.
— Хелло! — Луиза, слегка запыхавшись, с большим мастерством остановила прямо подле нас свой обруч и вопросительно посмотрела на меня. — Откуда ты взялся такой?
Ей было лет двенадцать; у нее были длинные льняные волосы, которые она то и дело отбрасывала назад с таким высокомерно важным видом, что мне сразу захотелось чем-то блеснуть перед ней, показать, что и мы с Алисон чего-нибудь стоим.
— Я приехал вчера из Дублина.
— Дублина? Господи боже мой! — И она добавила своим певучим голоском: — Ведь Дублин — это столица Ирландии. — Потом, помолчав немного, спросила: — Ты там и родился?
Я кивнул, с удовольствием подметив, как загорелись ее глаза.
— Ты, значит, ирландец?
— Я и ирландец, и шотландец, — не без хвастовства ответил я.
Но на Луизу это не произвело никакого впечатления, и она со снисходительным видом посмотрела на меня.
— Нет, так не бывает — нельзя быть и тем и другим сразу. Странно все-таки, очень странно. — Тут ей в голову, видимо, пришла какая-то мысль, потому что она вдруг сурово поджала губы и с видом инквизитора подозрительно вскинула на меня глаза. — А в какую церковь ты ходишь?
Я высокомерно усмехнулся: ну и вопрос! «Святого Доминика», — хотел было я ответить, но какой-то блеск, внезапно появившийся в ее загоревшихся глазках, пробудил во мне первобытный инстинкт самозащиты.
— В самую обыкновенную. С таким большим шпилем. Она была рядом с нами в Феникс-Кресчент. — Разговор этот взволновал меня, и, решив положить ему конец, я вскочил и принялся «вертеть колесо» — единственное, в чем я мог показать свою сноровку, — трижды перекувырнувшись через голову.
Когда я выпрямился, весь красный от натуги, я встретил обезоруживающий взгляд Луизы, и она сказала так просто, что лучше бы обругала:
— А я было испугалась, что ты католик. — И улыбнулась.
Покраснев до корней волос, я пролепетал:
— С чего ты это взяла?
— Право, не знаю. Но хорошо, что я ошиблась.
Потрясенный этим признанием, я молча уставился на свои ботинки, но особенно озадачило меня то, что в глазах Алисон я прочел что-то похожее на мое собственное смятение. Все еще улыбаясь, Луиза отбросила назад свои длинные волосы.
— И ты приехал сюда насовсем?
— Да, насовсем. — Я говорил, с трудом разжимая непослушные губы. — Если хочешь знать, я через три недели поступаю в Академическую школу.
— В Академическую?! Да ведь это твоя школа, Алисон! О господи, какое счастье, что я ошиблась и ты не католик. В Академической школе ведь нет ни одного такого. Правда, Алисон?
Алисон утвердительно кивнула, не отрывая глаз от земли. Я почувствовал, что у меня защипало веки, а Луиза, присев, весело рассмеялась.
— Нам пора завтракать. — Она решительно взялась за обруч и сказала, вконец уничтожив меня своим веселым состраданием. — Не горюй! Все будет в порядке, если то, что ты сказал, правда. Пойдем, Алисон.
Сделав несколько шагов, Алисон обернулась и через плечо бросила на меня взгляд, исполненный грустного сочувствия. Но я даже не обрадовался — так я был сражен этой страшной и непредвиденной катастрофой. Терзаясь раскаянием, я оцепенело смотрел вслед их удаляющимся фигуркам и очнулся, лишь услышав голос дедушки, окликнувшего меня с противоположной стороны улицы.
Когда я подошел к нему, он улыбнулся мне широкой улыбкой, глаза его блестели, а шляпа была сдвинута набекрень. Мы зашагали в направлении «Ломонд Вью», и он, одобрительно похлопав меня по спине, заметил:
— Я смотрю, ты преуспеваешь с дамами, Роби. Ты ведь разговаривал сейчас с маленькой Кэйс, не так ли?
— Да, дедушка, — пробормотал я.
— Милые люди. — Дедушка говорил самодовольным и почему-то снисходительным тоном. — Отец ее был капитаном «Равальпинди»... до самой смерти. Мать у нее прекрасная женщина, правда немножко болезненная. Она замечательно играет на рояле... А девочка поет, как жаворонок. Что это с тобой?
— Ничего, дедушка. В самом деле ничего.
Он сокрушенно покачал головой и, к моему величайшему смущению, вдруг принялся насвистывать. Свистел он хорошо, звонко и мелодично, нимало не тревожась тем, что свист его разносится по всей улице. А когда мы подходили к дому, он принялся напевать себе под нос:
О любовь моя, красная, красная роза
Расцвела пышным цветом в июне [2].
Он положил в рот дольку чеснока и доверительно шепнул мне:
— Только смотри не рассказывай маме, что мы с тобой выпили немножко. Она ужасная придира.
[1] Белиал (Велиал) — в Библии один из падших ангелов.
[2] Стихи в романе даются в переводе А. Мироновой.
[1] Белиал (Велиал) — в Библии один из падших ангелов.
[2] Стихи в романе даются в переводе А. Мироновой.
Глава 4
Мне кажется, в первую пору моего пребывания в этом доме мама прилагала все усилия к тому, чтобы я пореже встречался с остальными членами семейства. Частенько я не видел папу по целым дням: когда он производил «проверку дымоходов» или определял «цельность молока», он не приходил домой завтракать. Его служебное рвение было поистине достойно подражания — даже вечерами он редко отдыхал: садился в кресло, стоявшее в углу, и изучал какой-нибудь отчет о состоянии водопроводного хозяйства или о недоброкачественных продуктах. Он не бывал дома по вечерам только в четверг, когда отправлялся на еженедельные заседания Ливенфордского строительного общества.
Мэрдок большую часть дня проводил в колледже. За ужином он старался как можно дольше задержаться за столом, и, хотя мне иногда казалось, что после еды ему хочется поговорить со мной, он сразу раскладывал по всему столу книги и с мрачной решимостью садился за них.
Кейт приходила с уроков к обеду, но она была очень неразговорчива и по вечерам редко сидела вместе со всеми. Если она не отправлялась в гости к своей подруге Бесси Юинг, то закрывалась у себя в комнате и проверяла тетрадки или читала; уходя, она громко хлопала дверью, а смешные шишки у нее на лбу при этом особенно выпирали, как бы свидетельствуя о душевном смятении.
Неудивительно поэтому, что в ожидании, пока я начну посещать Академическую школу, мы все больше и больше сближались с дедушкой. Если не считать работы по переписке, он почти ничем больше не был занят, и хотя внешне относился ко мне, как к докучной помехе, однако не гнушался проводить время со мной — ведь я питал такое благоговение к его особе. В хорошую погоду после обеда мы обычно отправлялись на Драмбакский луг, где он величественно играл в «марлиз» — фарфоровые шары — со своими двумя приятелями: Сэдлером Боагом, крепышом необычайно вспыльчивого нрава, который вот уже тридцать лет держал в деревне шорную лавку, и Питером Дикки, маленьким, вертлявым, точно воробей, человечком, бывшим почтальоном; в свое время, сказал он мне, он отмерил по улицам и дорогам столько миль, что можно было бы чуть не весь земной шар обойти, а сейчас его больше всего на свете интересует комета Галлея: он очень боится, как бы она не свалилась на Землю. Шары, которыми играл дедушка, были розовые в коричневую шашку. Смотреть, как он бросает их, было просто удовольствие: вот он поднял последний шар на уровень глаз и, слегка усмехнувшись, «разгромил белых», и у мистера Боага, который до смерти не любит проигрывать, «трех шаров как не бывало»!
В иные дни дедушка отправлялся со мной в общественную читальню или поглазеть на то, как трудится ливенфордская пожарная команда — к которой он относился весьма критически, — а однажды, когда мистер Паркин, дававший лодки напрокат, куда-то отлучился, мы устроили чудесную прогулку по городскому пруду.
Воскресенье было совсем не похоже на всю остальную неделю, и всегда в этот день у меня почему-то появлялось неприятное щемящее чувство под ложечкой. Мама вставала раньше обычного и, подав папе в постель чашку чаю, ставила жаркое в духовку, а затем вынимала из шкафа папины брюки в полоску и фрак. Через некоторое время дом просыпался и начиналась всеобщая сумятица, сопутствующая одеванию: Кейт в одной нижней юбке бегала вверх и вниз по лестнице, мама старалась натянуть перчатки, севшие после стирки; в последнюю минуту появлялся Мэрдок, лохматый, в рубашке и подтяжках, и, перегнувшись через перила, кричал: «Мама, куда ты положила мои чистые носки?», а папа в тугом крахмальном воротничке, натиравшем ему шею, вышагивал с часами в руках по гостиной и все твердил: «Вот сейчас колокола зазвонят».
В этот день я острее, чем когда-либо, понимал, что только мешаю этим славным людям, и не выходил из дедушкиной комнаты, пока далекий колокольный звон не разливался мягкой лаской в утренней тиши, — эти нежные переливы неотступно преследовали меня, усиливая чувство одиночества. Дедушка никогда не ходил в церковь. У него, видимо, не было к этому ни малейшего желания, да и одеться так, как требовали приличия, он не мог. Лишь только семейство отбывало в протестантскую церковь на Ноксхилле, где на богослужении присутствовали мэр и старейшины города, дедушка заговорщически подмигивал мне: давай, мол, «удерем» в гости, а это значило — к его приятельнице миссис Босомли, владелице соседнего дома.
Миссис Босомли, вдова мясника, была когда-то примадонной в странствующей драматической труппе — ее самой выдающейся ролью была Жозефина в «Невесте императора». Сейчас ей было лет под пятьдесят, она располнела, широкое лицо ее с маленькими добрыми глазками, совсем исчезавшими, когда она смеялась, и крошечными красными жилками на щеках обрамляли кудельки каштановых волос, завитых щипцами. Нередко, заглянув через забор, я видел, как она ходит по маленькому садику в сопровождении своей желтой кошки Микадо, потом вдруг станет в позу и начнет декламировать. Однажды я отчетливо слышал, как она говорила: «Грудью защищайте могилы ваших господ! Грудью защищайте родину!»
Но Ливенфорд не был ее родиной; где она родилась и как росла, никто не знал; позднее, когда я уже стал ходить в школу, мальчишки говорили, что она никогда и не была на сцене, а ездила с цирком и что у нее татуировка на животе. Я еще вернусь к разговору о миссис Босомли, а сейчас достаточно будет сказать, что ее гостеприимство являло собой разительный контраст со спартанской экономией, царившей в нашем доме. Мы усаживались в гостиной, миссис Босомли давала мне молоко и сэндвичи, а сама с дедушкой пила кофе; ее обыкновение курить после этого сигарету настолько поразило меня — я впервые видел, чтобы дама курила, — что я по сей день помню название марки на плоском зеленом пакетике: «Дикая герань».
В воскресенье после обеда, когда папа, не снимая воротничка и не развязывая галстука, укладывался вздремнуть на диване в прохладе гостиной, а Мэрдок и Кейт отправлялись преподавать в воскресную школу, дедушка снова подавал мне знак, и мы отбывали в деревню, погруженную в сонное оцепенение, какое наступает после обильной еды. Свернув на дорожку, начинавшуюся за городским садом, дедушка с самым независимым и деловым видом останавливался возле изгороди из боярышника, окружавшей огород и питомник Далримпла.
И какой же это был чудесный огород; над воротами висела потрескавшаяся от солнца вывеска: «Далримпл. Питомник», — а за ними виднелись грядки простой и цветной капусты и моркови, во фруктовом саду на деревьях еще полно было яблок и груш. Дедушка, обозрев сначала пустынную дорожку, осторожно заглядывал через изгородь и даже прищелкивал языком от огорчения:
— Вот обида! Старичка опять нет на месте. — Дедушка поворачивался, снимал шляпу и с милейшей улыбкой вручал ее мне. — А ну-ка, махни через изгородь, Роберт, к чему идти до калитки. И набери медовых груш, это самые лучшие. Да смотри пригни голову.
Следуя его указаниям, отданным шепотом, я пролезал сквозь изгородь и наполнял шляпу спелыми желтыми грушами, а дедушка стоял на дорожке, тщательно озирая окрестность и что-то напевая себе под нос.
Через некоторое время я возвращался, и мы принимались есть груши; они были такие спелые, что сок тек по подбородку, а дедушка глубокомысленно изрекал:
— Милый старикан этот Далримпл. Он меня так любит, что готов отдать мне свой последний крыжовник.
Хоть я и не был разговорчивым ребенком, не скрою: общение с дедушкой было для меня пусть кратковременным, но все же большим утешением. К несчастью, одно неприятное обстоятельство портило удовольствие от наших вылазок, оно огорчало и удивляло меня. Дедушку, которого всюду сердечно приветствовали, радуясь его приходу, определенная часть молодого поколения почему-то встречала и провожала смехом и неописуемыми издевками.
Наши мучители были не из числа учеников Академической школы — одного из них, сына мэра Гэвина Блейра, дедушка как-то раз показал мне, когда тот шел по другой стороне улицы, и я тогда отчаянно покраснел, — нет, нас донимали деревенские мальчишки, собиравшиеся у моста ловить шапками мелкую рыбешку. Когда мы проходили мимо, они таращили на нас глаза и начинали глумиться:
Эй, Гау-попрошайка! Поскорее отвечай-ка
На вопрос: «Где достал ты страшный нос?»
Я белел от стыда, а дедушка, не обращая внимания на ужасную песенку, горделиво шествовал дальше, высоко подняв голову. Сначала я делал вид, будто ничего не слыхал. Но под конец любопытство взяло верх, и я, преодолев огорчение, открыто посмотрел на дедушку:
— А правда, почему у тебя такой нос, дедушка?
Молчание. Дедушка холодно, с большим достоинством искоса взглянул на меня.
— Он у меня стал таким после войны с зулусами, мой мальчик.
— Ох, дедушка! — Весь мой стыд тотчас растворился в потоке гордости и возмущения против этих невежественных мальчишек. — Расскажи мне об этом, дедушка, ну пожалуйста.
Он настороженно посмотрел на меня. Ему не очень хотелось рассказывать, но мое желание послушать, видимо, показалось ему лестным.
— Видишь ли, дружок, — начал он, — я ведь не люблю хвастаться...
И вот я, словно зачарованный, семеню с ним рядом, а передо мной возникает огромный военный корабль — он скользит по водной глади и выходит в открытое море, а вслед ему несутся стенания прелестных женщин; вот он незаметно пристал к пустынному берегу и с него сошел отряд шотландских Белых конников под предводительством полковника Дугала Макдугала — все чистокровные аристократы. Дедушка быстро получил повышение: после смелой вылазки в крепость Матабеле он стал правой рукой полковника и был назначен связным, доставлявшим депеши из осажденного гарнизона, — это когда отряд Белых конников был окружен и отрезан. Затаив дыхание, слушал я рассказ дедушки о том, как он под покровом ночи, держа по револьверу в каждой руке и зажав в зубах нож, полз по каменистому вельду. Он уже почти миновал позиции неприятеля, когда луна — ох эта предательница луна! — вдруг выплыла из-за туч. Не успел он оглянуться, как стая дикарей набросилась на него. Пим! Пам! Пим! В дымящихся револьверах не осталось ни одного заряда. Тогда, вскочив на большой камень, он стал наотмашь сплеча разить врага ножом. Вокруг, извиваясь, валялись чернокожие. Тут он мелодично свистнул, и из тьмы вылетел его любимец — белый конь. Ох, сколько же ему пришлось вынести за этот полный томительной неизвестности ночной переезд. Следом гнались быстроногие зулусы. В воздухе темно было от их дротиков. Свишь! Свишь! Наконец, истекая кровью и почти теряя сознание, ухватившись за гриву лошади, чтобы не упасть, он добрался до своих. Флаг был спасен.
Я перевел дух. От волнения и восторга глаза у меня горели.
— И вы были серьезно ранены, дедушка?
— Да, мой мальчик, боюсь, что да.
— Это тогда вы... у вас стал такой нос, дедушка?
Он торжественно кивнул и с нежностью погладил эту достопримечательность своего лица.
— Да, мой мальчик... это дротиком... отравленным... ударом наотмашь. — И, надвинув шляпу на глаза, чтобы защитить их от солнца, мечтательно добавил: — Сама королева выразила мне по этому поводу сожаление, когда награждала меня в Бальморале.
Я смотрел на него совсем иными глазами, чем прежде: с новым чувством благоговения и нежности. Какой удивительный герой наш дедушка! И по пути назад, из «Драмбакского герба» в «Ломонд Вью», я крепко держал его за руку.
Когда мы вошли в дом, мама стояла в прихожей, держа в руках почтовую открытку, которую только что принесли с сегодняшней дневной почтой, а было это первого октября.
— Завтра бабушка возвращается. — И она повернулась ко мне. — Ей очень хочется поскорее увидеть тебя, Роберт.
Дедушка как-то странно отнесся к этому известию. Он ничего не сказал, но состроил маме такую гримасу, точно съел что-то кислое, и стал подниматься к себе.
Мама запрокинула голову и крикнула ему вслед, словно желая его утешить:
— Подать вам к чаю яичко, папа?
— Нет, Ханна, не надо, — понуро молвил бесстрашный воин, сражавшийся с зулусами. — Теперь мне кусок в горло не пойдет.
И он продолжал восхождение. Я слышал, как печально звякнули пружины, когда он с размаху бросился в свое кресло.
Как бы ни относился к предстоящему событию дедушка, я лично ждал его с нетерпением. На следующий день — это была суббота — исполненный драматизма звук подъезжающего кеба заставил меня опрометью броситься к окну.
Волнуясь, я наблюдал, как бабушка, нагнув голову и бережно прижимая одной рукой сумочку к расшитому черным стеклярусом плащу с капюшоном, а другой приподняв юбку так, что видны были ботинки со вставленными сбоку резинками, осторожно вылезала из кеба. Возница, видимо, был чем-то недоволен. Когда бабушка расплатилась с ним, он воздел руки к небу, но потом, как бы признав свое поражение, все-таки согласился внести в дом ее саквояжи. Дедушка, не сказав никому ни слова, неожиданно отправился на прогулку, зато Кейт и Мэрдок почтительно вышли навстречу бабушке. Из передней донесся голос мамы:
— Роби! Куда это ты запропастился? Поди сюда, помоги твоей прабабушке донести вещи.
Я примчался и среди всеобщей сумятицы принялся перетаскивать пакеты полегче на второй этаж, не без робости, но и не без интереса поглядывая при этом на бабушку. Она была крупная — крупнее дедушки, с плоскими ступнями, с узким суровым морщинистым лицом, желтизну которого приятно подчеркивала белоснежная оборка, окаймлявшая ее черный чепец. Волосы бабушки, все еще темные, разделял посредине прямой пробор, а в уголке большого сморщенного рта, возле верхней губы, притаилась коричневая родинка, из которой торчал кустик волос. Она рассказывала маме о том, как доехала, обнажая при этом крепкие пожелтевшие зубы, с которыми не без труда справлялась, ибо они то и дело щелкали.
Таинственная дверь наверху была распахнута, и, пока бабушка пила внизу чай, я уселся на один из саквояжей возле порога ее комнаты, решив удовлетворить свое долго сдерживаемое любопытство. Комната была чистенькая, тщательно прибранная, в ней пахло камфарой и воском; два коврика, казавшиеся двумя овальными островками, висели на крашеных дощатых стенах по обе стороны массивной кровати из красного дерева с резными ножками и толстым красным пуховым одеялом. Под кроватью застенчиво поблескивал ночной горшок. В углу стояла швейная машина, у окна — гостеприимная качалка с обитой плюшем спинкой, прикрытой вышитой салфеточкой. На стенах висели три цветные литографии — роскошные и устрашающие: «Самсон разрушает храм», «Евреи переходят Красное море», «Страшный суд». А возле двери, так что я мог прочесть, в мрачной рамке черного дерева, напоминавшей могильный камень, висело стихотворение, обведенное черной каймой, под названием «Благой день»; в нем воздавалась хвала Аврааму за то, что он принял Сэмюела Лекки в свое лоно, хоть и причинил этой утратой тяжкое горе его возлюбленной супруге.
На лестнице послышались медленные, но тяжелые шаги бабушки — ступеньки так и скрипели у нее под ногами; я же точно загипнотизированный не мог сдвинуться с места — вот так же маленькие рыбки, подчиняясь скорее инстинкту, чем желанию, покорно следуют за владыками морских глубин. Бабушка внимательно оглядела свою комнату, проверяя, не переставлено ли что-нибудь, на какой-то дюйм передвинула стулья, попробовала ногой педаль швейной машины, и все время ее ясные проницательные глаза изучали меня.
Наконец она покачала головой, как бы показывая, что не вполне довольна осмотром, раскрыла свой кожаный саквояж, вынула футляр с очками, Библию и несколько бутылочек с лекарствами и с величайшей тщательностью разложила все это на маленьком столике возле кровати, покрытом кружевной салфеточкой. Затем она обернулась ко мне и, произнося слова на деревенский лад, спросила:
— Ты хорошо себя вел, пока меня не было?
— Да, бабушка.
— Рада это слышать, мой милый. — В ее бесстрастном тоне послышались теплые нотки. — Ну а теперь помоги-ка мне распаковаться. Ни на один день нельзя уехать: непременно кто-нибудь нахозяйничает и переставит все.
Я помог ей распаковать багаж, а она принялась убирать в комод с глубокими ящиками тщательно сложенные и наглаженные вещи. Затем она дала мне кусок фланели и, заметив, что чистота — залог благочестия, велела протереть медную решетку камина, а сама вынула из того же комода метелочку из перьев и стала обметать стоявших на камине фарфоровых собачек.
Довольная моим прилежанием, бабушка еще поубавила строгости и с сочувствием многозначительно посмотрела на меня.
— А ты все-таки славный мальчик. И бабушка сейчас даст тебе что-то вкусненькое.
Она извлекла из верхнего левого ящика комода пригоршню жестких мятных лепешек, известных под названием «имперские», взяла себе штуку, а остальные сунула мне.
— Ты только не грызи их, а соси, — посоветовала она. — Так дольше хватит. — И она покровительственно погладила меня по голове. — Ты теперь будешь бабушкин сынок. И все время, мой ягненочек, будешь с бабушкой. Мы с тобой станем в гости ходить — чай пить.
И, верная своему обещанию, бабушка большую часть дня проводила со мной; нередко мы с ней беседовали, и она даже рассказывала кое-что о себе. Была она крепкой крестьянской породы; племянник, у которого она раньше жила, имел ферму в Эршире и занимался разведением картофеля. Муж бабушки работал старшим табельщиком на ливенфордском Котельном заводе; это был «святой человек», который помог ей приобщиться к Господней благодати. Однажды (этот день она никогда не забудет!) он проходил по двору завода и сверху, с подвесного крана, на него упала стальная болванка весом в целую тонну. Бедный Сэмюел! Он, конечно, отправился прямо к престолу Господню, а братья Маршалл, надо сказать, поступили весьма благородно: бабушка теперь каждый квартал получает от завода пожизненную пенсию. Так что она, слава богу, ни от кого не зависит и может прилично платить за свой стол и кров.
В четыре часа дня бабушка велела мне вымыть лицо и руки. А через полчаса мы с ней отправились в деревню Драмбак.
К этому времени я уже успел проникнуться суровой религиозностью бабушки и, желая заслужить ее одобрение, стал серьезным, старомодным — даже в подражание ей чопорно кивал. Преисполненный благого сознания собственной значимости, я шагал рядом с бабушкой, облаченной во все свои «доспехи»: несмотря на теплую погоду, на ней было длинное парадное платье, в котором она прибыла из своих странствий, а в руке, точно скипетр, она несла длинный, туго скатанный зонтик с ручкой, инкрустированной золотом и перламутром. Да, ей вслед никто уж не осмелится кричать всякие глупости.
— Помни, душенька, — предупредила она меня, когда мы подошли к маленькой лавчонке со сластями, приютившейся между колодой для лошадей и кузницей, — веди себя как следует. Мисс Минз — моя лучшая подруга, мы с ней вместе ходим молиться. Не сопи, когда будешь пить чай, и говори, только если тебя спросят.
Еще совсем недавно я точно зачарованный стоял у низенькой витрины мисс Минз, прижавшись лицом к зеленоватым стеклам, и понятия не имел о том, что так скоро удостоюсь чести быть ее гостем. Дверь со звоном растворилась от толчка бабушкиной руки, и я вступил вслед за ней в чудесный сумрак маленького погребка, где пахло мятными лепешками, анисовыми подушечками, душистым мылом и сальными свечами. Мисс Минз, маленькая сгорбленная старушка в черном бумазейном платье и в очках со стальной оправой, поднятых на лоб, сидела за конторкой и вязала; наш приход был для нее такой неожиданностью, что она испуганно и в то же время радостно вскрикнула:
— Господи боже мой, да никак вы вернулись!
— Ну конечно, конечно, Тибби, это я собственной персоной.
В восторге оттого, что она устроила своей приятельнице такой сюрприз, бабушка с неожиданной игривостью расцеловала мисс Минз, не перестававшую что-то радостно щебетать.
Затем мисс Минз, страдавшая от ревматизма, прихрамывая, провела нас в комнатку за лавкой; на круглом столе мигом появились чашки и блюдца, а на огне закипел чайник, однако все эти хозяйственные хлопоты не мешали мисс Минз внимательно слушать рассказ бабушки о том, как она гостила в Килмарноке, причем главное место в этом рассказе было отведено посещению церквей.
— Да, милая моя, — желая польстить бабушке, смиренно вздохнула по окончании рассказа мисс Минз. — Вы с пользой провели время. Мне бы тоже очень хотелось послушать мистера Далгетти. Но конечно, лучше, что слушали его вы.
И, разливая чай, она стала рассказывать бабушке о том, что произошло в ее отсутствие: обо всех рождениях и похоронах, а также, хоть я в ту пору не понимал этого, обо всех беременностях. Но вот обсуждение мирских сует закончено, воцарилось многозначительное молчание: подруги посмотрели на меня с видом двух лакомок, которые, отведав деликатесов и разжегши аппетит, готовы приняться за самые основательные блюда.
— А он славный мальчик, — чистосердечно заметила мисс Минз. — Возьми еще кусочек пирога, молодой человек. Это полезно.
Мне, конечно, было чрезвычайно приятно такое внимание. Мисс Минз уже дала мне в полное пользование тарелку с эбернетским печеньем и положила на стул подушку, чтобы я мог достать до стола. Затем, заметив, что я не пью чай, она принесла из лавки бутылку чудесной золотистой газированной воды под названием «Богатырский пунш» — на этикетке был изображен силач в леопардовой шкуре, поднимающий тяжеленные гири.
— Ну а теперь, мой хороший, — ласково сказала она, — расскажи нам с бабушкой, как ты тут жил. Ты много бывал с дедушкой?
— О да, конечно. Почти все время.
Женщины обменялись многозначительным скорбным взглядом, и бабушка тоном, каким говорят, желая скрыть дурные предчувствия, спросила:
— И чем же вы все это время занимались?
— О, уймой всяких вещей, — важно изрек я и потянулся еще за печеньем, хотя меня никто не угощал. — Играли в шары с мистером Боагом. Охотились на зулусов. Ходили в питомник мистера Далримпла за грушами... Дедушка, конечно, договорился с ним, что я буду лазать через изгородь. — Польщенный их вниманием, я сполна воздал должное дедушке: не забыл и про наше посещение «Драмбакского герба» и даже рассказал про двух цыганок, которых мы с дедушкой видели на Главной улице и которые так понравились ему.
Я умолк, а бабушка с искренним состраданием продолжала смотреть на меня. Затем чрезвычайно осторожно, но настойчиво, как бы решив узнать все — пусть даже самое худшее, — она стала расспрашивать меня о поре более отдаленной, о том, как я жил в Дублине. Подвела она меня к этому так незаметно, что, не успев опомниться, я уже давал ей полный отчет о моих детских годах.
Когда я кончил, обе женщины почему-то молча переглянулись.
— Итак, — приглушенным голосом изрекла наконец мисс Минз, — теперь вам все известно, душенька.
Бабушка торжественно наклонила голову и взглянула на меня.
— Роберт, миленький, пойди поиграй минутку на улице. Нам с мисс Минз надо кое о чем потолковать.
Я попрощался с мисс Минз и стал ждать бабушку возле колоды для лошадей; по мере того как шло время, мне становилось все больше не по себе. Но вот наконец появилась и бабушка. Всю дорогу она молчала, и хотя в том, как она вела меня за руку, чувствовалась жалость ко мне, эта жалость шла от рассудка. Она сразу провела меня к себе и, сняв плащ с капюшоном, закрыла дверь.
— Роберт, — сказала она, — давай вместе прочтем молитву, хорошо?
— Конечно, бабушка, — волнуясь, с жаром заверил я.
И хотя сердце ее обливалось кровью, она взяла меня за руку и заставила встать на колени, потом сама тяжело опустилась рядом со мной. В комнате темнело. С горячей и искренней верой молилась она о моем благополучии. От страха и волнения физиономия у меня вытянулась, но эта горячая молитва обо мне не могла меня не тронуть, и глаза мои наполнились слезами, когда бабушка, испросив прощения для грешника и долготерпения для себя самой, нежно поручила меня заботам небесных сил. Помолившись, она, весело улыбаясь, встала с колен, закрыла ставни и зажгла газ.
— Этот костюмчик, который на тебе, Роберт... просто позор. И что подумают о тебе в этой твоей Академической школе! — Она подозвала меня к себе и пощупала износившуюся реденькую материю. — Завтра же стачаю тебе что-нибудь на машинке. Достань-ка мне сантиметр из комода.
Я стоял не шевелясь, пока бабушка обмеряла меня со всех сторон и, слюнявя кончик карандаша, записывала цифры на выкройке из оберточной бумаги, которую она вынула из журнала «Уэлдонский домашний портной». Затем она открыла шкаф и, размышляя вслух, заметила:
— Где-то у меня тут должна быть саржевая нижняя юбка — еще совсем хорошая. Как раз то, что надо!
В самый разгар поисков в дверь постучали.
— Роби, — донесся снаружи голос дедушки. — Пора спать.
Бабушка повернулась в сторону двери.
— Я сама уложу Роберта.
— Но он спит со мной.
— Нет, он будет спать со мной.
Последовало молчание. Затем из-за двери опять донесся голос дедушки:
— Его ночная рубашка у меня в комнате.
— Я дам ему ночную рубашку.
Опять молчание, молчание побежденного, и через секунду я услышал шаркающие шаги — дедушка отступил. Тут я уж вконец переполошился, и, должно быть, это отразилось на моем побледневшем лице, так как бабушка стала еще заботливее и елейнее.
Она раздела меня, налила из кувшина воды в таз и заставила меня вымыться; потом закутала в длинный фланелевый лиф и помогла взобраться на высокую постель. А сама присела рядом и принялась гладить меня по голове, точно собираясь с силами, прежде чем приступить к неприятной обязанности.
— Бедный мой мальчик, — с искренней жалостью вздохнула она. — Приготовься выслушать то, что я тебе скажу. Твой дедушка никогда не воевал. Он ни разу в жизни не выезжал дальше чем за пятьдесят миль от графства Уинтон.
Что это она говорит? Я вытаращил глаза от удивления — нет, быть не может!
— Не в моем характере говорить о ком-нибудь плохо, — продолжала она. — Но тут уж моя святая обязанность позаботиться о твоем будущем... — И пошла, и пошла, и хотя я из чувства внутреннего протеста старался не слушать ее, отдельные слова все-таки доходили до моего сознания:
— ...За что бы он ни брался, все кончалось провалом... отовсюду его выгоняли... был акцизным чиновником на складе при таможне... многие годы еле сводил концы с концами... это-то и доконало его несчастную жену... А потом, ведь он еще и пьяница... по лицу видно... нос-то какой... А с кем он водит компанию... с Боагом, который уже трижды разорялся, а Дикки — тот того и гляди угодит в богадельню для бедняков... И ни гроша за душой... если бы не щедрость моего сына...
— Нет, нет! — закричал я, зажимая уши руками и зарываясь головой в подушку.
— Ты должен об этом знать, Роберт. — Она поправила одеяло. — Он неподходящая компания для мальчика твоего возраста. Да не плачь же, мой ягненочек. Я буду заботиться о тебе.
Терпеливо дождавшись, пока я успокоюсь, она поднялась, заметив, что тоже устала.
— Кто рано ложится и рано встает, здоровье, богатство и ум наживет, — изрекла она и принялась раздеваться.
Процедура эта так заинтересовала меня, что, несмотря на все свои горести, я стал наблюдать за бабушкой. Прежде всего она сняла свой черный чепец — маленький черный чепчик, красовавшийся на ее зачесанных кверху еще каштановых волосах. Затем бабушка сняла плоские золотые часики, приколотые к лифу, старательно завела их и повесила на крючок над каминной доской. После чего настала очередь белой шали, которой бабушка для тепла прикрывала плечи. Маленькая заминка — пока расстегивается узкий черный лиф с длинными рукавами, но вот и он снят и уложен на качалку. За ним следуют лифчики из белой материи с длинными завязками — штуки четыре, если не больше, — и наконец бабушка предстает передо мной упакованная в черный корсет, опоясывавший ее всю вплоть до темных углублений под мышками.
На этом раздевание было прервано; быстрым движением левой руки, совсем как маг-волшебник, бабушка вынула зубы, и щеки ее как-то сразу провалились, а суровое лицо приняло выражение приятной мягкости. Но как только зубы были положены в стакан с водой, стоящий у изголовья, бабушка поспешно надела белый ночной чепец и крепко завязала ленты под подбородком, отчего лицо ее сразу стало суровым, как всегда.
Затем она продолжала раздеваться: вот упала юбка, и бабушка переступила через нее, так же переступила она и через несколько нижних юбок. В те далекие годы меня чрезвычайно занимал вопрос о том, сколько нижних юбок у бабушки: во-первых, юбка из черного альпага, за нею три белые бумажные юбки, потом две кремовые фланелевые... но мне так и не удалось проникнуть до конца в эту неуловимую тайну, ибо тут обычно бабушка сурово, но не без хитринки взглядывала на меня и говорила:
— Роберт! Повернись к стенке.
Я повиновался; после этого я слышал, как бабушка еще перешагивала через что-то, потом раздавался треск корсетных костей, еще какие-то звуки, потом бабушка прикручивала газ и ложилась рядом со мной. Спала она тихо, покойно, только вот ноги у нее — а она сразу придвигала их к моим — были уж очень холодные. Я лежал на боку и со страхом взирал на двойной ряд оскаленных зубов, поблескивавших в темноте на ночном столике, — это были массивные зеленоватые зубы, изготовленные по старинке, но необычайно крепкие и вделанные в мощную пластинку. У дедушки не было таких зубов, но мне так хотелось — да, несмотря на то что он плохой, вдруг от всего сердца захотелось — снова быть с ним.
Глава 5
Старинное серое каменное здание Академической школы с часами на высокой квадратной башне, со стертыми каменными ступенями, длинными сырыми коридорами и душными классами, где пахло мелом, детьми и осветительным газом, свыше ста лет стояло на Главной улице, куда выходила глубокая темная арка, казавшаяся моему разгоряченному воображению похожей на провал в горе близ Гамельна, когда она разверзлась от звуков волшебной флейты [3].
В то утро, когда я должен был ступить под своды этой арки, я проснулся возбужденный и взволнованный, и бабушка, сообщив мне, что мой костюм готов, с довольным видом подвела меня к подоконнику, где он был разложен на папиросной бумаге, дабы сразу поразить мое воображение.
Вид моего нового одеяния, которого я с таким нетерпением ждал, настолько изумил меня, что я не мог слова вымолвить. Костюм был зеленый — не мягкого темно-зеленого тона, а веселого, ярко-оливкового. Правда, я видел эту материю, когда бабушка строчила ее на машинке, но по наивности решил, что это подкладка.
— Ну надевай же его скорей, — с гордостью сказала бабушка.
Костюм был мне велик: я потонул в курточке, а широкие штаны висели так, точно я надел длинные брюки и мне обрезали их ниже колен.
— Прекрасно, прекрасно, — приговаривала бабушка, поглаживая и одергивая на мне костюм. — Не узок и не короток. Я шила его на вырост.
— Но цвет, бабушка! — слабо запротестовал я.
— Цвет?! — Она вытянула белую наметку и продолжала говорить, не разжимая губ, в которых держала булавки. — А чем плох цвет? Материя замечательная — сразу видно. Ведь ей износу не будет.
Я побелел. Приглядевшись повнимательнее к рукаву, я только сейчас заметил на материале легкую полоску из маленьких выпуклых завитков: о боже, розочки — они были бы очень красивы на бабушкиной нижней юбке, но едва ли подходят мне.
— Разрешите мне сегодня надеть старый костюм, бабушка.
— Вот еще чепуха какая! Да я вчера разрезала его на тряпки.
Бабушка так превозносила свое творение, что я почти успокоился. Однако не успел я выйти из ее комнаты, как Мэрдок сразил меня наповал. Повстречав меня на лестнице, он с наигранным ужасом прикрыл глаза рукой и застыл на месте, а потом откинулся на перила и ну хохотать.
— Наконец-то! Наконец-то она себя показала!
Несколько странное молчание, каким встретила мое появление на кухне мама, равно как и подчеркнутая заботливость, с какой она протянула мне тарелку, полную каши, отнюдь не могли способствовать моему успокоению.
Сам не свой вышел я на улицу, где серело холодное утро, с таким чувством, что на всем окружающем меня бесцветном зимнем шотландском пейзаже единственное яркое весеннее пятнышко — это я. Люди оборачивались и смотрели мне вслед. Врожденная робость и стыд побудили меня держаться подальше от Главной улицы, и я избрал дорогу через городской сад — более спокойную, но и более длинную, так что я опоздал в школу.
Поплутав по коридорам, я не без труда нашел наконец второй класс, куда я был зачислен по рекомендации Кейт. Когда я вошел, стеклянная перегородка, разделявшая комнату, была раздвинута, и я предстал сразу перед двумя классами; мистер Далглейш, восседавший на кафедре, уже закончил первый урок. Я хотел незаметно проскользнуть на свободное место, но не успел дойти и до середины класса, как учитель остановил меня. Он не был прирожденным тираном, как я это установил впоследствии, — даже бывал иногда на редкость приветлив и одарял нас сокровищами интереснейших познаний, но порой на него находили приступы мрачной ярости, когда в него словно вселялся злой дух. Вот и сейчас я с ужасом заметил — по тому, как он покусывал кончик своего уса, — что настроен он далеко не благоприятно. Я ожидал, что он сделает мне выговор за опоздание. Но он и не подумал на меня кричать. Вместо этого он спустился с кафедры и, слегка склонив голову набок, неторопливо обошел вокруг меня. Класс замер от испуга и волнения.
— Так! — произнес он наконец. — Мы, значит, и есть новый ученик. И у нас, как видно, новый костюм. Нет, век чудес еще не кончился.
Вокруг захихикали, предвкушая интересное развитие событий. Я молчал.
— Да ну же, сэр, не дуйтесь на нас, пожалуйста. Где это вы купили такое чудо? У Миллера на Главной улице или в Кооперативном магазине?
Побелевшими губами я прошептал:
— Мне его моя прабабушка сшила, сэр.
По классу прокатился громовой хохот. Мистер Далглейш без малейшей улыбки в холодных, с красными прожилками глазах продолжал расхаживать вокруг меня.
— Замечательный цвет. И самый подходящий. Насколько мы понимаем, вы из ирландцев?
Класс снова захохотал. Во всем этом полукружье смеющихся лиц — от смущения и робости мне казалось, что их несметное множество, хотя я отчетливо видел каждое в отдельности — не смеялись лишь двое. Гэвин Блейр, сидевший на первой парте и с холодным презрением смотревший на учителя, и Алисон Кэйс, которая не отрываясь, взволнованно глядела на меня поверх учебника своими карими глазами.
— Отвечайте на мой вопрос, сэр! Вы принадлежите к числу последователей святого Патрика — да или нет?
— Я не знаю.
— Он не знает! — Произнесено это было с нарочитой медлительностью и наигранным удивлением; ученики катались по партам от хохота. — Он явился к нам в гирлянде из трилистника, живое олицетворение душещипательной баллады «В венке из зелени», и ему, видите ли, стыдно признаться, что на его челе еще не высохли следы святой воды...
И он продолжал в том же духе, потом вдруг повернулся и, ледяным взглядом утихомирив развеселившихся учеников, обратился ко мне своим обычным тоном:
— Тебе, возможно, интересно будет услышать, что я учил твою мать. А сейчас вот смотрю на тебя, и похоже, что я даром потратил тогда время. Садись сюда.
Дрожащий, вконец оробевший, я, спотыкаясь, прошел к своему месту.
Я надеялся, что на этом и кончатся мои страдания. Увы, это было только начало. В перерыве меня окружила глумящаяся насмешливая толпа. Меня и так уже выделили из общей массы учеников, а теперь я и вовсе доказал, что я в самом деле выродок.
Злейшими моими мучителями оказались Берти Джемисон и Хэмиш Боаг.
— Эй, ирлашка — зеленая рубашка! А голубые все равно главней! [4] — издевались они надо мной, следуя тону, заданному мистером Далглейшем, только гораздо резче. Какую, оказывается, расовую и религиозную ненависть могла вызвать к жизни злосчастная нижняя юбка старой женщины. Когда настал час завтрака, я заперся в уборной; на коленях у меня в бумажке лежал кусок хлеба, намазанный вареньем из ревеня, но я не притрагивался к нему. Вскоре меня, однако, обнаружили и вытащили на улицу.
В тот день у нас были занятия по гимнастике, которые проводил в школьном зале привратник, бывший сержант из добровольцев. Не успел я, по примеру остальных, снять с себя курточку, как Берти Джемисон и Хэмиш Боаг с угрожающим видом подошли ко мне. Берти был грубый мальчишка с шишковатым лбом; он вечно куролесил и дрался с девочками. Он сказал:
— Мы тебе еще зададим.
— Но за что? — заикаясь, спросил я.
— За то, что ты грязный папист.
Весь последующий час, дрожа от страха перед грядущим, я делал упражнения на «поднимание рук» и «сгибание колен». Как только урок кончился и привратник ушел, меня окружили и вытолкали в раздевалку. Там уже собрались почти все старшие мальчики; пинками и ударами меня загнали в угол, а Джемисон схватил мою руку и стал заламывать ее мне за спину. Я попытался вырваться, но поскользнулся и упал. В одно мгновение Хэмиш Боаг завладел моими ногами, а Джемисон уселся мне на грудь и принялся колотить меня головой об пол.
— Дай ему как следует, Берти! — закричало несколько голосов. — Вытряси из него душу.
Тут Джемисону пришла в голову новая мысль. Он выпустил меня из рук и оглядел стоявших вокруг мальчишек.
— У кого-нибудь есть нож? Давайте-ка посмотрим, такой ли он зеленый внутри, как снаружи?
— Не надо, Берти, не надо! — взмолился я. Сердце у меня так колотилось от испуга, что я едва это выговорил. Тут зазвонил колокол, и мои мучители вынуждены были отступить. Когда я добрался до коридора, где мы строились, чтобы войти в класс, мой растерзанный вид и пыльная одежда привлекли внимание мистера Далглейша, который стоял у колокола, все еще держась за веревку.
— Что это значит? — спросил он.
За меня ответил хор льстивых голосов:
— Ничего, сэр.
Затем маленький Хови, шустрый, как белка, крикнул откуда-то сзади:
— Мы просто отдали дань восхищения новому зеленому костюму Шеннона, сэр!
Мистер Далглейш кисло усмехнулся.
Всю эту неделю на меня сыпались беды. Всяким издевательствам не было конца. Напротив церкви Святых ангелов, находившейся рядом со школой, после занятий обычно собиралась разбойничья банда. Никогда прежде я не входил под своды этого храма, а теперь меня грубо вталкивали туда и заставляли молиться об отпущении грехов, выуживать монеты из кружки для бедных, целовать большой палец на ноге Христа и прочие части Его тела. Мои мучители были безжалостны, и, если, доведенный до отчаяния, я пытался противостоять им, они неизменно брали надо мной верх, хотя бы уже потому, что их всегда была целая орава.
Чтобы избежать встреч с ними, я все время был начеку, готовый в любую минуту пуститься наутек, ходил кружным путем, где было меньше народу; чаще всего я выбирал дорогу через городской сад, а затем мимо Котельного завода, но даже и здесь не был в безопасности: на плечах моих ведь по-прежнему был этот ужасный костюм, и молодые инженеры и слесари с завода частенько кричали мне вслед: «Эй! Зеленые Штаны! А мать твоя знает, что ты разгуливаешь по улице?» Шутки их были добродушными, но я был слишком запуган и уже не мог отличить юмора от оскорбления. Все глубже и глубже погружался я в бездну отчаяния: домашнюю работу выполнял из рук вон плохо, в классе все заливал чернилами и вообще вел себя как слабоумный ребенок. Как-то раз мистер Далглейш велел мне встать и прочесть стихи, которые нам задали выучить наизусть; я так долго молчал, что он крикнул:
— Да чего же ты ждешь?
И я ответил рассеянно, с отсутствующим видом:
— Моего зеленого костюма, сэр.
Гробовое молчание. Потом — взрыв хохота.
Больше терпеть я не мог. В тот вечер я бросился в комнату к дедушке. И как только спертый воздух, такой знакомый и родной, ударил мне в лицо, из глаз моих брызнули слезы. С тех пор как бабушка занялась моим воспитанием, мы с дедушкой стали совсем чужими, и хотя я пытался как-то раз перед ним извиниться, он прошел мимо меня, высоко держа голову, а выслушав с холодной, отчужденной, презрительной улыбкой объяснения, которые я, заикаясь, пролепетал, небрежно бросил:
— Можешь спать с кем хочешь, мальчик.
Теперь же он сидел с задумчивым и несколько апатичным видом и смотрел куда-то в пространство.
— Дедушка! — воскликнул я.
Он медленно обернулся. Показалось мне это или глаза его в самом деле загорелись при виде меня? Молчание.
— Я знал, что ты вернешься, — просто сказал он. И, не в силах подавить свою ужасную любовь к назиданиям, добавил: — Старые-то друзья ведь лучше новых.
[3] Аллюзия на эпизод из народной сказки о гамельнском крысолове, который звуками волшебной флейты спас город от нашествия крыс.
[4] Зеленый цвет — национальный цвет Ирландии, голубой — приверженцев Англии.
[3] Аллюзия на эпизод из народной сказки о гамельнском крысолове, который звуками волшебной флейты спас город от нашествия крыс.
[4] Зеленый цвет — национальный цвет Ирландии, голубой — приверженцев Англии.
Глава 6
Наконец я успокоился и, усевшись на коленях у дедушки — радостное обстоятельство, подтверждавшее наше примирение, — излил ему душу. Он молча выслушал меня. Затем твердой рукой взял с подставки набитую трубку.
— Выход только один, — сказал он своим самым спокойным тоном (и каким же благом была для меня спокойная логика его суждений после стольких смутных дней!). — Весь вопрос в том, можешь ли ты это сделать.
— Могу! — с жаром выкрикнул я. — И сделаю, сделаю, сделаю!
Он раскурил трубку и несколько раз неторопливо затянулся.
— Кто у вас в классе самый сильный... самый крепкий... самый упорный?
Длительных раздумий для этого не требовалось: ответ мог быть только один. И я без заминки сказал:
— Гэвин Блейр.
— Сын мэра?
Я кивнул.
— В таком случае... — Дедушка вынул трубку изо рта. — Тебе придется драться с Гэвином Блейром.
Потрясенный, я молча уставился на него. Гэвин вовсе не принадлежал к числу моих мучителей. Он презирал всю эту омерзительную возню и держался в стороне. Вообще в школе он лишь два раза обратился ко мне. Этот мальчик был во всех отношениях на голову выше остальных: умный и в то же время очень собранный, он был первым учеником в классе и любимцем даже Далглейша. В любой игре он был самым искусным, и все знали, что он одной рукой может уложить Берти Джемисона. Я попытался объяснить все это дедушке.
— Ты что, боишься? — спросил он.
Я потупился: перед моим мысленным взором возникло крепкое, мускулистое тело Гэвина, его небольшой, но упрямый подбородок, ясные серые глаза. Я вовсе не принадлежал к числу героев-мальчишек, о которых пишут в книжках, и порядком струхнул.
— Я не умею драться.
— А я научу тебя. Научу за неделю. Главное ведь не в росте противника, а в состоянии его духа. — Он повел плечами. — Мы, конечно, можем, если хочешь, написать письмо Далглейшу и попросить его поговорить с мальчиками. Но потом они будут еще больше насмехаться над тобой. Тут дело принципа: надо вздуть самого сильного из них. Так как же, берешься ты это сделать или нет?
Я весь дрожал и все-таки, как ни странно, сумел прийти к определенному решению, — должно быть, вот так же самоубийцы приходят к решению выброситься из окна высокого здания. И я буркнул еле слышно:
— Да.
Обучение началось в тот же вечер, после того как я помог маме вытереть посуду. Бабушку решено было не посвящать в наши планы. Дедушка заставил меня принять ряд положений, настолько неудобных, что у меня все тело сводило от напряжения: я стоял, выставив вперед кулаки и так низко нагнув голову, что видел лишь носки своих сапог. А дедушка в точно такой же позе стал напротив меня; не успел он скомандовать «левой начинай», как я с такой стремительностью саданул его в живот, что он, согнувшись и задыхаясь, полетел в кресло.
— Ой, дедушка! — в ужасе воскликнул я. — Я не хотел тебе сделать больно.
Дедушка ужасно рассердился. И не потому, что я сделал ему больно, а просто потому, что поступил не как джентльмен, ударив его «ниже пояса». Переводя дух, он сурово отчитал меня, рассказал о недопустимых в боксе приемах, а затем велел пробежаться до конца улицы и обратно, чтобы размять ноги.
Все последующие дни он упорно трудился, наставляя меня в благородном искусстве самозащиты. Он рассказал мне о кровавых и вдохновляющих подвигах Джема Кувалды, Джима Джентльмена и Билли Мясника, который дрался восемьдесят два раунда подряд с перебитой челюстью и оторванным ухом. Он велел мне не пить воды или пить как можно меньше, чтобы кожа моя приобрела большую упругость. Он даже жертвовал в мою пользу сыр, который ему давали к обеду, — единственное его лакомство — и заставлял меня медленно съедать кусочек за кусочком у него на глазах, а у самого слюнки так и текли по усам.
— Ничто так не укрепляет мышцы, как данлопский сыр, мой мальчик.
Я не сомневался, что это так, но уж больно я страдал от изжоги.
В субботу к вечеру дедушка отправился со мной на кладбище и там показал мои достижения своим друзьям. Я принимал различные позиции бокса, а он тем временем с весьма таинственным видом объяснял зрителям причину предстоящей драки. Я услышал, как ехидно рассмеялся Сэдлер.
— А как же твои великие идеи, Гау? Ты тут все толковал, что надо так жить, чтоб другим не мешать, и вдруг нате — затеваешь драку.
— Видишь ли, Сэдлер, — сухо отвечал ему дедушка, — иной раз приходится драться, чтоб можно было жить.
Мистер Боаг после этого уже не посмел раскрыть рта, но мне ясно было, что он весьма невысокого мнения о моих шансах на успех.
Наконец наступил роковой день. Когда я вышел на площадку лестницы, дедушка позвал меня к себе в комнату и торжественно пожал мне руку.
— Помни, — сказал он, глядя мне в глаза, — все, что угодно, но только не бойся.
Я чуть не разревелся — дедушкиному сыру, видно, не удалось уничтожить влияние тех полных мягкой нежности лет, которые я провел под крылышком моей бедной мамочки. Самым скверным было то, что, хотя гонение против меня и продолжалось с неослабевающим рвением, Гэвин последнее время стал склоняться на мою сторону: он смазал разок Берти Джемисона за то, что тот грубо сбросил меня во время игры в чехарду, а потом как-то раз, в классе, увидев, что мне нужна резинка, молча передал мне свою. Но я дал слово дедушке, и теперь ничто не должно меня остановить. Наставник мой решил, что битва должна произойти в четыре часа, сразу после занятий. Весь этот день я дрожал как в лихорадке и не спускал глаз со спокойного, умного, сосредоточенного лица Гэвина, сидевшего на противоположном конце класса. Он был красивый мальчик: глубоко посаженные глаза с темными ресницами, короткая, горделиво вздернутая верхняя губа, типичное лицо уроженца Северной Шотландии — отец его ведь был родом из Перта, а покойная мать принадлежала к инверэрийским Кэмпбелам. Сегодня, возможно, потому, что он собирался вечером в гости со своей старшей сестрой, на нем была шотландская юбочка, темный плед цветов, какие носили Блейры, простая кожаная сумка и черные башмаки. Раза два глаза его встретились с моими глазами, в которых, наверно, отражалась непонятная ему мольба. На сердце у меня было тяжело. Я почти любил Гэвина. И все-таки я должен с ним драться.
На высокой серой башне школы старинные часы пробили четыре... Последняя надежда на то, что мистер Далглейш задержит меня, испарилась. Я был отпущен вместе со всеми. И вот я уже иду по площадке для игр, а Гэвин шествует впереди меня, небрежно перекинув на спину ранец. Скорее, скорее надо что-то предпринять, если я не хочу предстать перед дедушкой жалким трусом. Я потерял голову и, ринувшись вперед, изо всех сил толкнул Гэвина. Он круто обернулся и увидел меня: я шагнул к нему, сжав кулаки и поставив их один на другой, точно держал свечку во время крестного хода.
— А ну-ка, сбей! — выдавил из себя я; угроза эта, если не повсюду, то уж в Ливенфорде во всяком случае означает призыв к драке.
И тотчас удивленные мальчишки с вожделением закричали вокруг: «Драка! Шеннон против Гэвина. Драка! Драка!»
Гэвин вспыхнул — он был блондин и потому легко краснел — и с досадой посмотрел на мальчишек, уже окруживших нас. Что поделаешь, придется принять вызов, даже такой жалкий. И он ударом ладони сбил мои кулаки. В одно мгновение я снова поставил кулак на кулак, только на этот раз так, чтоб они не приходились против моей груди.
— А ну, плюнь!
Гэвин плюнул со знанием дела.
Но на этом ритуал не кончался. Носком ботинка, который, казалось, существовал отдельно от моих дрожащих ног, я провел волнистую черту по гравию площадки.
— А ну, посмей переступить!
Гэвин, как я не без ужаса заметил, начал злиться. Он быстро шагнул за черту.
У меня душа ушла в пятки. Оставалось сделать последнее. Мальчишки вокруг замерли. Еле шевеля пересохшими губами, я прошептал:
— А ну, ударь меня, трус!
Он без промедления саданул меня в грудь. Как глухо отозвался этот удар, точно кости у меня были из картона! А как я побелел! Но отступления быть не могло. Я сжал стучавшие зубы и ринулся на моего любимого Гэвина.
Я забыл все, чему учил меня дедушка, абсолютно все. Тощие руки мои отчаянно замелькали в воздухе. Я не раз попадал в Гэвина, но неизменно в самые твердые и наименее уязвимые места, вроде локтей, челюсти и особенно квадратных металлических пуговиц на его юбочке. И до чего же вредные эти ужасные пуговицы, просто обидно! От каждого удара, нанесенного Гэвину, я сам страдал куда больше, чем он. Зато он, наоборот, попадал в самые мои уязвимые и болезненные места.
Дважды он валил меня на землю под дружный одобрительный рев зрителей. До сих пор я считал, что не способен прийти в ярость. Но этот гнусный одобрительный рев пробудил ее во мне. Да, все-таки нет ничего низменнее человеческих существ, которые, отойдя подальше, черпают наслаждение в кулачной драке и в муках своих товарищей! Откуда-то из самой глубины души во мне поднялась ярость против моих подлинных врагов, их расплывавшиеся перед моими глазами ухмыляющиеся лица понуждали меня показать им, каков я есть на самом деле. И, поднявшись с гравия, я снова ринулся на Гэвина.
Он рухнул у моих ног. Воцарилась мертвая тишина. Но вот Гэвин приподнялся, и маленький Хови, по прозвищу Белка, крикнул:
— Ты же только поскользнулся, Гэвин! Дай ему как следует! Дай ему!
Теперь Гэвин действовал осторожнее. Он долго кружил возле меня — наскоки мои были ему явно не по душе. Мы оба порядком устали — дыхание со свистом вырывалось у нас из груди, точно пар из котла. Мне было жарко, я раскраснелся — холодного липкого пота как не бывало. С немалым изумлением я вдруг заметил, что один глаз у Гэвина побагровел и почти закрылся. Неужели это я так разукрасил его, такого героя? И тут до слуха моего сквозь шум, гам и смятение донесся чей-то голос, — я возликовал. Голос этот принадлежал одному из «старших»: группа старшеклассников остановилась возле нас по дороге в гимназию.
— Да вы только посмотрите, ребята, как лихо дерутся Зеленые Штаны!
О радость, о восторг! Я не опозорил дедушку. А ведь я так боялся, что окажусь трусом. И я снова ринулся на моего обожаемого Гэвина, словно хотел заключить его в объятия. Мы сцепились, и тут он вдруг поднял голову — без всякого злого умысла.
Я получил такой удар по носу, что искры посыпались у меня из глаз.
Хлынула кровь. Я почувствовал, как что-то теплое и соленое потекло мне в рот, заструилось ручьем из ноздрей, закапало на рубашку. Вот уж никогда бы не подумал, что в моем тщедушном теле столько крови. Но мой боевой дух от этого ничуть не пострадал. Больше того, голова у меня даже лучше стала соображать, только вот ноги почему-то снова не слушались. Преодолевая головокружение, я ударил Гэвина и снова угодил костяшками прямо по его пуговицам. Завертелись слепящие огни... Крики, фейерверк... Может, это комета Галлея промелькнула в небе? Я продолжал размахивать руками, но тут кто-то сзади схватил меня. А другой из «старших» точно так же схватил за шиворот Гэвина.
— Будет, сопляки, на сегодня будет. Пожмите друг другу руки. Молодцы, хорошо дрались. Ну-ка, пусть кто-нибудь сбегает за ключом от вестибюля. Из этого недоноска кровь хлещет, как из недорезанной свиньи.
Я лежал на спине на школьной площадке, к затылку мне приложили огромный холодный ключ, а подле меня с перепачканным, озабоченным лицом стоял на коленях Гэвин. Одежда моя промокла насквозь, и старшие мальчики уже начали тревожиться, что никак не удается остановить кровь. Наконец они заткнули мне ноздри обрывками платка, смоченного в соленой воде, и добились желаемого результата.
— Полежи спокойно минут двадцать, малыш, и все будет в полном порядке.
И они ушли. Мало-помалу разошлись и все мои одноклассники — все, кроме Гэвина. Мы остались одни на непривычно пустой площадке, которая еще совсем недавно служила для нас ареной боя и была закапана кровью, истоптана и взрыхлена нашими ногами. С трудом соображая, я сделал слабую попытку улыбнуться Гэвину, но пробки в носу и кровяная корка, образовавшаяся на лице, помешали мне.
— Не шевелись, — участливо сказал он. — Я не хотел ударить тебя головой. Как-то нечестно это получилось.
Я так решительно дернулся в знак протеста, что у меня чуть снова кровь не пошла из носа. С большим трудом мне все-таки удалось улыбнуться.
— А мне очень жаль, что я подбил тебе глаз.
Гэвин осторожно обследовал закрывшийся глаз и улыбнулся; его теплая, дружеская улыбка, словно солнечный луч, согрела меня.
Когда с кончиков носового платка, хвостиками торчавших из моих ноздрей, перестало капать, Гэвин осторожно вытащил их. Затем он помог мне встать, и мы вместе молча двинулись в путь по Драмбакской дороге.
Комета Галлея по-прежнему сияла на небе. У дома Гэвина мы остановились.
— Тебе нельзя в таком виде показываться своим. Зайди ко мне и вымойся.
Я неуверенно прошел вслед за Гэвином в ворота, украшенные по бокам двумя фонарями, указывавшими на то, что это резиденция мэра — недаром на стекле их был изображен городской герб, — а затем по тщательно подметенной дорожке, обсаженной кустами, направились к дому. Сад был большой и содержался в образцовом порядке — в отдалении у тачки возился садовник. Мы обогнули виллу и подошли к большой конюшне, возле которой была водопроводная колонка. Только мы начали смывать следы нашей потасовки, как из окна нас заметила взволнованная горничная в черной форме с аккуратным белым передничком, а через минуту из дома к нам уже спешила дама в коричневом платье.
— Дорогие мои мальчики, да что же с вами такое случилось? — Это была Джулия Блейр, старшая сестра Гэвина, которая после смерти матери вела у них хозяйство. Достаточно ей было окинуть нас испытующим взглядом, чтобы понять все. Она повела меня наверх, в комнату Гэвина — чудесную комнату, где он жил один и где была уйма фотографий, удочек, рыболовных снастей и глиняных и деревянных фигурок, которые он сам мастерил. Тут она велела мне снять перепачканную одежду и отдала ее горничной, которая не без брезгливости взяла мои вещи, чтобы завернуть их в плотную бумагу; сама же мисс Блейр заставила меня надеть чудесный серый шерстяной костюм Гэвина.
— Я хорошо знала твою маму, Роберт, — с материнским участием сказала она. — Почему бы тебе не зайти к Гэвину, когда... — и она оглянулась, ища брата, но он задержался на кухне, где ему врачевали глаз, — когда вы оба поправитесь. — Внизу, у входной двери, вручая мне пакет с моими вещами, она вдруг смутилась, и краска залила спокойное лицо этой уже вполне зрелой молодой женщины. — Только, пожалуйста, не вздумай возвращать нам костюм Гэвина, Роберт. Он уже вырос из него. — Она долго еще стояла на ступеньках и смотрела мне вслед, пока сгущающиеся сумерки не поглотили меня.
Я медленно побрел по дороге к «Ломонд Вью». Только сейчас я почувствовал, как безумно устал. Все тело у меня болело, голова кружилась, и я с трудом передвигал ноги. Сник я не только физически, но и духовно. Огромный дом Гэвина гнетуще подействовал на меня. Своеобразное уныние, в которое впоследствии суждено мне было надолго впасть и которое не позволило мне в полной мере насладиться даже теми бесспорными удачами, что выпадали мне в жизни, овладело сейчас мной. Вспоминая о том, что произошло, я испытывал все возрастающее недовольство собой. В конце концов, если бы старшие мальчики не остановили нас...
Так я добрался до калитки своего дома и тут увидел дедушку, поджидавшего меня в полном одиночестве.
Мы долго молчали. Он сразу охватил взглядом мое бледное вытянутое лицо.
— Ты победил? — тихо спросил он.
— Нет, дедушка, — запинаясь, пробормотал я. — По-моему, проиграл.
Без единого слова он повел меня к себе в комнату и усадил в свое кресло. И я сказал:
— Я не боялся... когда мы сцепились, я уже больше не боялся...
Постепенно он вытянул из меня подробный рассказ о драке. Его возбуждение было мне непонятно. Когда я кончил свой рассказ, он в волнении схватил мою руку и принялся ее трясти. Потом встал и, взяв пакет из толстой бумаги, в котором заключалась причина всех моих несчастий, бросил его в огонь. Мой зеленый костюм горел страшно долго и надымил до ужаса. Наконец его не стало.
— Вот как мы с ним разделались, — сказал дедушка.
