Романтики считали, что великое искусство сродни героизму: в обоих случаях речь идет о прорыве, выходе за пределы. Вслед за ними и приверженцы модернизма стали требовать от всякого шедевра экстремальности: предсмертного откровения, пророчества — или того и другого одновременно. Вальтер Беньямин выступил с характерно модернистским суждением, отметив (применительно к творчеству Пруста), что «все великие произведения литературы создают вид или его разрушают» [18]. Скольких бы предшественников ни числило за собой поистине великое произведение, оно должно создавать впечатление разрыва с былым порядком — шага, при всей его благотворности, на самом деле сокрушительного. Такое произведение раздвигает границы искусства, но в то же время осложняет и отягощает практику искусства новыми, сосредоточенными на собственной природе стандартами. Оно одновременно стимулирует воображение и парализует его
В нескольких разделах «Улицы с односторонним движением» даются рецепты для работы: наиболее подходящие условия, время, подручные средства. В гигантской переписке им во многом двигало желание отметить, отчитаться, засвидетельствовать, что он работает. Его никогда не покидал инстинкт собирателя
Сегодня утром, садясь за этот текст, я потянулась под стол за бумагой для машинки и под завалами рукописей рядом с парой других книжек обнаружила его «Новую Реформацию». Хотя я пытаюсь прожить этот год без книг, нескольким все же удается как-то ко мне пробраться. Что ж, есть какая-то закономерность в том, что даже здесь, в этой комнатушке, куда книгам путь заказан, где я пытаюсь яснее расслышать мой собственный голос и отыскать мои истинные мысли и ощущения, нашлась хотя бы одна книга Пола Гудмана — ведь за последние 22 года мне не случалось жить в квартире, где не были бы собраны почти все его книги
воистину одаренные хвалители дают себе возможность дышать, дышать как можно глубже. А для этого необходимо преодолеть ненасытность и шагнуть дальше, слиться с тем, что превыше достижений воли и щедрее урожая власти.
Наивысшее достижение хвалящего со всей серьезностью — это внезапная остановка, которая предоставляет теперь работать той энергии, которую вызвал (и наполнять то пространство, которое открыл) предмет его хвалы.
«Ну что успевает человек за шестьдесят лет? Чем насладиться? Чему научиться? Не дождешься плодов с дерева, которое посадил. Не научишься всему, что человечество узнало до тебя. Не завершишь своего дела, не покажешь примера… Умрешь, будто не жил! <...> Наделим всех людей трехсотлетней жизнью. <…> Пятьдесят лет быть ребенком и школьником. Пятьдесят — самому познавать мир и увидеть все, что в нем есть. Сто лет с пользой трудиться на общее благо. И еще сто, все познав, жить мудро, править, учить, показывать пример. О, как была бы ценна человеческая жизнь, если б она длилась триста лет!»
«Поразительно, до чего в уме ничего не пропадает, — записывает он в один из, видимо, не таких уж редких мгновений эйфории, — и разве одно это — не достаточная причина, чтобы жить очень долго, даже вечно?» Навязчивые образы этого желания почувствовать в себе весь мир, уместить все в одной голове говорят о стремлении Канетти с помощью магической мысли и морального протеста «опровергнуть» смерть.