Потоп
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Потоп

«Памятники исторической литературы» — новая серия электронных книг Мультимедийного Издательства Стрельбицкого.

В эту серию вошли произведения самых различных жанров: исторические романы и повести, научные труды по истории, научно-популярные очерки и эссе, летописи, биографии, мемуары, и даже сочинения русских царей.

Объединяет их то, что практически каждая книга стала вехой, событием или неотъемлемой частью самой истории.

Это серия для тех, кто склонен не переписывать историю, а осмысливать ее, пользуясь первоисточниками без купюр и трактовок.

Генрик Сенкевич (1846–1916) — автор замечательных исторических романов, выдающийся польский писатель, удостоившийся Нобелевской премии по литературе.

«Потоп» — книга, включенная Сенкевичем в состав удивительной исторической трилогии, повествующей о судьбе польских земель, наравне с романами «Огнем и мечом» и «Пан Володыевский». Произведение рассказывает о «Кровавом Потопе» — масштабном и жестоком вторжении шведской армии на территорию Речи Посполитой, о яростной борьбе поляков с завоевателями, о военных хитростях, доблести и предательстве.

«Потоп» считается одним из наиболее популярных романов в польской литературе. Он вдохновил классика польского кино Ежи Гофмана на создание превосходной экранизации, получившей премию «Оскар».


Генрик Сенкевич

Потоп

ОТ ИЗДАТЕЛЯ

«Памятники исторической литературы» — новая серия электронных книг Мультимедийного Издательства Стрельбицкого.

В эту серию вошли произведения самых различных жанров: исторические романы и повести, научные труды по истории, научно-популярные очерки и эссе, летописи, биографии, мемуары, и даже сочинения русских царей.

Объединяет их то, что практически каждая книга стала вехой, событием или неотъемлемой частью самой истории.

Это серия для тех, кто склонен не переписывать историю, а осмысливать ее, пользуясь первоисточниками без купюр и трактовок.

Пробудить живой интерес к истории, научить соотносить события прошлого и настоящего, открыть забытые имена, расширить исторический кругозор у читателей — вот миссия, которую несет читателям книжная серия «Памятники исторической литературы».

Читатели «Памятников исторической литературы» смогут прочесть произведения таких выдающихся российских и зарубежных историков и литераторов, как К. Биркин, К. Валишевский, Н. Гейнце, Н. Карамзин, Карл фон Клаузевиц, В. Ключевский, Д. Мережковский, Г. Сенкевич, С. Соловьев, Ф. Шиллер и др.

Книги этой серии будут полезны и интересны не только историкам, но и тем, кто любит читать исторические произведения, желает заполнить пробелы в знаниях или только собирается углубиться в изучение истории.

Вступление

Был на Жмуди влиятельный род Биллевичей, происходивший от Миндовга, породнившийся со знатью и чтимый во всем Россиенском повете. Высоких чинов Биллевичи никогда не достигали — самое большее, занимали должности в повете, но на поле брани они оказывали стране огромные услуги, за которые в разные времена их щедро награждали. Их родовое гнездо, существующее до сегодняшнего дня, тоже называлось Биллевичи, но кроме него они обладали еще многими другими поместьями не только в окрестностях Россией, но и дальше к Кракинову по берегам Ляуды, Шои и Невяжи, туда — за Поневеж. Потом они распались на несколько родов, члены которых потеряли друг друга из виду. Они съезжались только тогда, когда в Россиенах, на «Равнине Сословий», происходили смотры жмудского посполитого рушения[1]. Порой они встречались под знаменами литовских войск и на сеймиках, а так как они были богаты и влиятельны, то с ними должны были считаться даже всемогущие на Литве и Жмуди Радзивиллы.

 

В царствование Яна Казимира патриархом всех Биллевичей был Гераклий Биллевич, полковник легкой кавалерии, подкоморий упицкий. Он не жил в родном гнезде, так как им в то время владел Томаш, мечник россиенский; Гераклию принадлежали Водокты, Любич и Митруны, расположенные вблизи Ляуды и окруженные со всех сторон, точно морем, землями мелкопоместной шляхты.

 

Кроме Биллевичей во всей округе было лишь несколько знатных домов: Соллогубы, Монтвиллы, Шиллинги, Корызны, Сицинские (хотя и мелкой шляхты с этими фамилиями было немало). Впрочем, на всем протяжении берега Ляуды были усеяны так называемыми «околицами» или «застенками» — поселками, в которых жила славная в истории Жмуди ляуданская шляхта.

 

В других местностях род получал название от «застенка» или «застенок» от рода, как бывало, например, на Полесье, но там, на берегах Ляуды, было иначе. В Морезах жили Стакьяны, которых поселил там Баторий в награду за мужество, выказанное под Псковом. В Волмонтовичах, на прекрасной земле Бутрымы, самые рослые во всей Ляуде, славившиеся неразговорчивостью и тяжеловесностью руки, которые во время сеймиков и войн шли вперед стеной, молча. Земли в Дрожейканах и Мозгах обрабатывали многочисленные Домашевичи, знаменитые охотники. Эти в Зеленой пуще хаживали за медведями до самого Вилкомира. Гаштофты жили в Пацунелях. Их девушки славились красотой, так что под конец всех хорошеньких девушек из окрестностей Кракинова, Поневежа и Упиты стали звать пацунельками. У маленьких Соллогубов были огромные стада лошадей и скота; Госцевичи же из Гошун гнали в лесах смолу и были прозваны «Черными» или «Дымными».

 

Было еще много «застенков», много родов. Многие из них существуют и поныне, но большинство «застенков» расположены не там, где раньше, и люди в них называются другими именами. Приходили войны, несчастья и пожары, и они отстраивались, но не всегда на прежних местах, — словом, многое изменилось. Но в былые годы старая Ляуда процветала в своем исконном быту и ляуданская шляхта пользовалась известностью, ибо недавно еще под начальством Януша Радзивилла прославилась в войне с восставшим казачеством.

 

Все ляуданцы служили под знаменем Гераклия Биллевича: богатые — в качестве «панцирных товарищей», бедные — в свитских.

 

Вообще эта шляхта была воинственна и любила военное дело; зато в вопросах, которые обсуждались на сеймиках, она была менее сведуща. Знала, что в Варшаве есть король, Радзивилл, и пан Глебович — староста на Жмуди, а Биллевич — в Водоктах на Ляуде. Этого с них было довольно — и на сеймикахони голосовали так, как их учил Биллевич, в полной уверенности, что он хочет того же, что и пан Глебович, а Глебович не пойдет против Радзивилла; Радзивилл — правая рука короля на Литве и Жмуди, а король — супруг Речи Посполитой и отец шляхты.

 

Пан Биллевич был скорее приятелем, чем «клиентом» могущественных олигархов в Биржах, и они ценили его особенно потому, что по первому его зову он располагал тысячами голосов и тысячами ляуданских сабель, а сабли в руках Стакьянов, Бутрымов, Домашевичей или Гаштофтов по тем временам были делом не шуточным. Только потом все изменилось, особенно когда не стало пана Гераклия Биллевича.

 

Не стало же его, отца и благодетеля ляуданской шляхты, в 1654 году. В то время разгорелась страшная война в восточной части Речи Посполитой. Пан Биллевич вследствие старости и глухоты уже не пошел на нее, но ляуданская шляхта пошла. И вот когда пришло известие, что Радзивилл разбит под Шкловом, а ляуданский полк после атаки почти весь вырезан наемной французской пехотой, со старым полковником сделался удар, и он отдал богу душу.

 

Известие это привез некий пан Михал Володыевский, молодой, но славный воин, который в отсутствие пана Гераклия, по распоряжению Радзивилла, командовал ляуданским полком. Остатки этого полка, разбитые, голодные и искалеченные, вернулись вместе с ним в родные селения, сетуя на великого гетмана[2] за то, что тот, слишком веря в страх своего имени, в свою славу победителя, решился идти с ничтожным отрядом против неприятеля, который был в десять раз сильнее его, и благодаря этому подверг опасности и войско, и всю страну.

 

Но среди общих нареканий ни один голос не поднялся против молодого полковника пана Юрия-Михала Володыевского. Напротив, те, что уцелели от погрома, превозносили его до небес и рассказывали чудеса об его боевом опыте и подвигах, и единственным утешением уцелевших ляуданцев были воспоминания о победах, одержанных ими под предводительством Володыевского: как они пробились сквозь дым и ряды неприятельского войска, как потом, напавши на французских наемников, они разбили их в пух и прах, причем пан Володыевский собственноручно убил их начальника; как, наконец, окруженные с четырех сторон, они отчаянно отстреливались, покрывая своими трупами поле, и наконец сломили неприятеля.

 

С грустью, но вместе с тем с гордостью слушали эти рассказы те из ляуданцев, которые, не служа в литовском войске, обязаны были принимать участие в посполитом рушении. Многие надеялись, что посполитое рушение, последняя защита государства, должно было быть вскоре созвано. Заранее было решено, что в таком случае пан Володыевский будет выбран ротмистром, несмотря на то что не принадлежит к местной шляхте, ибо не было никого ему равного. Рассказывали также, что он спас от окончательной гибели и самого гетмана. Поэтому вся Ляуда почти носила его на руках и нарасхват приглашала его к себе гостить. Из-за этого ссорились Бутрымы, Гаштофты и Домашевичи. А он так полюбил эту воинственную шляхту, что, когда остатки радзивилловских войск собрались в Биржах, он туда не поехал, а ездил из «застенка» в «застенок» и наконец поселился у пана Пакоша Гаштофта, который был первым в Пацунелях.

 

Правду говоря, пан Володыевский и не мог бы никак ехать в Биржи, так как серьезно заболел горячкой, а потом, вследствие контузии, полученной под Цыбиховом, у него отнялась правая рука. Три дочери Гаштофта, славившиеся своей красотой, взяли его под свою нежную опеку и поклялись во что бы то ни стало поправить здоровье столь славного кавалера; вся же шляхта занялась похоронами своего прежнего вождя, пана Гераклия Биллевича.

 

После похорон вскрыли завещание покойного, и оказалось, что старый полковник делал наследницей всего своего состояния, исключая Любича, внучку свою Александру Биллевич, дочь ловчего упицкого, а опеку над ней до ее замужества поручает всей ляуданской шляхте.

 

«…ибо была она доброжелательна ко мне, — говорилось в завещании, — и платила любовью за любовь, пусть же такой будет она и в отношении к сироте моей, — в эти времена испорченности и извращенности, когда никто не может считать себя в безопасности, — и пусть охраняет ее от всех превратностей судьбы.

 

Она должна следить за тем, чтобы внучка моя могла безо всякого посягательства со стороны других пользоваться всем своим имуществом, — за исключением Любича, который я дарю молодому оршанскому хорунжему пану Кмицицу. Если же кто станет удивляться такому расположению моему к пану Андрею Кмицицу и будет видеть в этом обиду внучке моей Александре, то он должен знать, что с молодых лет и до самой смерти я пользовался со стороны отца его дружбою и братнею любовью. Что во время войн он не раз спасал мне жизнь, а когда паны Сицинские из ненависти хотели оттягать у меня состояние, он и в этом мне помог. Потому я, Гераклий Биллевич, подкоморий упицкий и вместе с тем грешник негодный, стоящий перед страшным судом Божьим, четыре года тому назад отправился к Кмицицу-отцу, мечнику россиенскому, чтобы выразить ему чувства дружбы и благодарности. Там, с обоюдного согласия, решили мы, по старому шляхетскому и христианскому обычаю, что дети наши, а именно: сын его, Андрей, и внучка моя, Александра, должны вступить в брак и воспитать свое потомство во славу Божью и на пользу отчизны. Такова моя воля, и от исполнения ее внучку мою Александру освобождаю только в том случае, если — храни Бог! — Кмициц обесславит себя каким-нибудь неблагородным поступком. Если же он, вследствие какого-нибудь несчастья, лишится даже своего состояния, то это не должно служить помехой.

 

Но если внучка моя пожелает вступить в монастырь, то в этом дается ей полная свобода, ибо слава Божья первее всех почестей и благ земных».

 

Так распорядился состоянием и судьбой своей внучки Гераклий Биллевич, чему, впрочем, никто и не удивлялся. Сама она давно уже знала, что ее ждет, а шляхте также хорошо была известна дружба Биллевича с Кмицицем; кроме того, в то время, среди несчастий, выпавших на долю отчизне, все были поглощены другими мыслями, и о завещании вскоре перестали и говорить.

 

Только в Водоктах говорили о Кмицицах, или, вернее, о молодом Кмицице, ибо старика тоже не было в живых. А молодой сначала сражался под Шкловом со своими волонтерами, а потом скрылся неизвестно куда, хотя никто не мог допустить мысли, что он погиб, ибо смерть такого славного рыцаря не могла бы пройти незамеченной. Кмицицы были в родстве со всеми влиятельными домами повета и обладали довольно значительными поместьями, но поместья эти были разорены во время последних войн. Целые поветы превратились тогда в глухие пустыни, а люди гибли один за другим. После разгрома радзивилловских войск не оставалось никого, кто мог бы дать отпор неприятелю. У гетмана Госевского было мало войска; коронные гетманы сражались с остатками войск на Украине и не могли прийти к нему на помощь, так же как и Речь Посполитая, обессиленная постоянными войнами с казаками. Волны неприятелей заливали страну все более и более, кое-где лишь ударяясь о стены, но и эти стены падали одни за другими, как пал Смоленск. Жители Смоленского воеводства, где находились поместья Кмицица, считали его погибшим. Во время этого всеобщего хаоса и ужаса люди рассеялись, как листья, гонимые вихрем, и никто не знал, куда исчез молодой оршанский хорунжий.

 

Но так как до староства Жмудского война еще не дошла, то шляхта понемногу успокоилась после Шкловского поражения и стала съезжаться для обсуждения как общественных, так и частных вопросов. Бутрымы говорили, что нужно ехать в Россиены на сбор всеобщего ополчения, потом к Госевскому, чтобы отомстить за шкловское поражение; Домашевичи пробирались через Роговскую пущу к неприятельскому лагерю и привозили оттуда разные известия; Госцевичи коптили мясо для предстоящего похода, — но прежде всего решили выбрать опытных людей и отправить их на розыски Андрея Кмицица.

 

Все эти совещания происходили под главенством двух местных патриархов: Пакоша Гаштофта и Касьяна Бутрыма; вся же шляхта, польщенная доверием покойного Биллевича, поклялась окружить его внучку отеческой заботливостью и попечением. В то время, когда в других местностях творились разные бесчинства и грабежи, на Ляуде было спокойно. Никто не врывался во владения молодой помещицы, не трогал ее амбаров, не вырубал лесов, не загонял скота на ее пастбища. Наоборот, каждый «застенок» старался услужить, чем мог, и без того состоятельной землевладелице: Стакьяны присылали ей соленую рыбу, Бутрымы — крупу и муку, Домашевичи — дичь, а Госцевичи — смолу и деготь. В «застенках» называли ее не иначе как «наша панна», а красивые пацунельки ожидали Кмицица чуть ли не с таким же нетерпением, как и она сама.

 

Между тем пришли тревожные вести, призывавшие шляхту к оружию, и Ляуда заволновалась. Все, от мала до велика, садились на коней и отправлялись к Гродне, куда прибыл король и где был назначен сбор войск. Первыми, молча, двинулись Бутрымы. Из других местностей шляхта явилась лишь в небольшом количестве, но богобоязненная Ляуда была вся налицо.

 

Володыевский не мог еще владеть рукой и потому остался с женщинами. Околицы опустели, и по вечерам у каминов сидели только старики, дети да женщины. В Поневеже и в Упите было тихо; всюду ожидали новостей.

 

Панна Александра также заперлась в Водоктах и никого, кроме своих опекунов и слуг, не видала.

2

Гетман — командующий войском.


1

Всеобщее ополчение.


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Наступил новый, 1652 год. Январь был морозный, но сухой; суровая зима покрыла всю Жмудь толстым, в аршин, белым саваном; ветви деревьев гнулись и ломались под тяжестью снега, — днем, на солнце, он слепил глаза, ночью, при луне, его поверхность, стянутая морозом, сверкала призрачными искрами; звери подходили к человеческому жилью, а жалкие серые птицы стучались клювами в заиндевевшие стекла окон.

Однажды вечером панна Александра сидела в людской вместе с дворовыми девушками. Это был старинный обычай Биллевичей — когда гостей не было, проводить вечера с челядью, петь божественные песни и просвещать темный люд. Так делала и панна Александра, и делала тем охотнее, что среди ее дворовых девушек были почти одни шляхтянки, из бедных сирот. Они исполняли всякую, даже черную, работу и прислуживали панне, но зато учились манерам и были на другом положении, чем простые девки. Были среди дворовых девушек и крестьянки, которые отличались, главным образом, своей речью: многие из них даже не говорили по-польски.

Панна Александра вместе с родственницей своей, панной Кульвец, сидела посредине, а девушки по сторонам, на скамьях; все они пряли. В огромном камине, под покатым навесом, горели толстые сосновые бревна, то угасая, то вспыхивая большим ярким пламенем и искрами, когда подросток, стоявший у камина, подбрасывал в огонь мелкого березняку и лучин. Когда пламя вспыхивало ярче — оно освещало темные деревянные стены огромной горницы с очень низким бревенчатым потолком. У балок висели на нитках разноцветные звездочки, сделанные из облаток, и дрожали в нагретом воздухе, из-за балок выглядывали мотки чесаного льна и свешивались по сторонам, как турецкие бунчуки. Почти весь потолок был ими завален. На темных стенах сверкала, как звезды, оловянная посуда, расставленная на длинных дубовых полках.

В глубине, у дверей, лохматый жмудин с шумом ворочал жерновами и бормотал под нос какую-то монотонную песню, панна Александра молча перебирала четки, девушки пряли, не разговаривая друг с дружкой.

Свет огня падал на их молодые румяные лица, сами же они, подняв руки к прялкам, левыми пощипывали мягкий лен, а правыми вертели веретена и пряли усердно, точно вперегонки, под суровыми взглядами панны Кульвец. Порой они поглядывали украдкой то друг на друга, то на панну Александру, точно выжидая, скоро ли она велит жмудину бросить жернова и начнет петь божественные песни; но они не переставали работать и все пряли; нитки вились, веретена жужжали, спицы мелькали в руках панны Кульвец, а лохматый жмудин ворочал с шумом жернова.

Порой он прерывал свою работу — видно, что-то портилось в жерновах, — и раздавалось его гневное восклицание:

— Падлас![3]

Панна Александра поднимала голову, точно разбуженная тишиной, наступавшей после восклицаний жмудина; тогда пламя освещало ее лицо и глубокие голубые глаза, смотрящие из-под черных бровей.

Это была красивая панна, со светлыми волосами, бледной кожей и нежными чертами лица. В красоте ее было что-то, напоминавшее красоту цветка. Траурное платье придавало ей строгую серьезность. Она сидела у камина, как бы во сне, погруженная в глубокие думы, — быть может, она думала о своей судьбе, которая должна была скоро решиться.

По завещанию, она должна была стать женой человека, с которым не виделась уже лет десять, а так как ей не было и двадцати, то у нее осталось лишь смутное детское воспоминание о каком-то мальчике-сорванце, который во время своего пребывания с отцом в Водоктах больше бегал по болотам с самопалом, чем смотрел на нее.

«Где он и каков он теперь?» — вот вопросы, которые теснились в голове задумчивой панны.

Она знала его еще по рассказам покойного подкомория, который за четыре года до своей смерти предпринял далекое путешествие в Оршу. Судя по этим рассказам, это был «кавалер, способный на великие подвиги, да только больно горячий». После условия, заключенного между старым Биллевичем и Кмицицем-отцом относительно женитьбы их детей, молодой человек должен был приехать в Водокты, чтобы представиться невесте; в это самое время разгорелась война, и кавалер, вместо того чтобы навестить невесту, отправился на поле брани. Там он был ранен и лечился дома; потом ухаживал за больным отцом, потом опять вспыхнула война — и так прошло четыре года. Теперь со смерти полковника прошло немало времени, а о Кмицице не было и слуху.

Значит, было о чем призадуматься панне Александре; а может, она и тосковала по нему, еще его не зная. Ее чистое сердце жаждало любви именно потому, что еще любви не знало. Нужна была только искра, чтобы в нем загорелось пламя, спокойное, но ясное, ровное и неугасимое.

Ее охватывало беспокойство, порою приятное, порою мучительное, в душе рождались вопросы, на которые ответа еще не было: он должен был прийти из далеких полей. Первый вопрос ее был: добровольно ли он идет на брак с нею и ответит ли готовностью на ее готовность? В те времена соглашения между родителями о браке детей были делом обыкновенным, а дети, даже после смерти родителей, связанные их благословением, не могли нарушить договора. В самом сватовстве своем она не видела ничего странного, но она знала, что желания не всегда идут рука об руку с долгом, и русую головку панны беспокоила мысль: будет ли он любить ее? Как стая птиц кружит над деревом, одиноко стоящим в поле, так вопросы кружились в ее голове один за другим.

Кто ты? Каков теперь? Жив ли еще или тебя убили где-нибудь? Далеко ли ты или близко? Сердце панны, открытое навстречу милому гостю, невольно рвалось к далеким странам, лесам, снежным полям и кричало: «Приди, милый, потому что нет на свете ничего тяжелее ожидания».

Вдруг, точно в ответ на ее призыв, снаружи, из этой снежной ночной дали донесся звук колокольчика.

Девушка вздрогнула, но, очнувшись, вспомнила, что это, верно, из Пацунелей прислали за лекарством для молодого полковника, как присылали почти каждый вечер; мысль эту подтвердила и панна Кульвец, говоря:

— Это, верно, приехали от Гаштофтов за лекарством.

Неровный звук колокольчика, привязанного к дышлу, доносился все яснее и яснее; наконец, он вдруг умолк, — сани, очевидно, остановились перед домом.

— Посмотри, кто приехал, — сказала панна Кульвец жмудину.

Тот вышел из людской, но через минуту вернулся и, принимаясь опять за жернова, произнес флегматично:

— Панас Кмитас!

— Сбылось! — воскликнула панна Кульвец.

Девушки вскочили, прялки и веретена попадали на пол.

Панна Александра тоже встала. Сердце ее билось, как молот, на лице выступил румянец, но она нарочно отвернулась от камина, чтобы никто не видел ее волнения.

Вдруг в дверях показалась какая-то высокая фигура в шубе и меховой шапке. Молодой человек вошел в избу и, заметив, что он в людской, спросил звучным голосом, не снимая шапки:

— Гей, а где же ваша панна?

— Я здесь! — ответила довольно твердым голосом панна Биллевич. Услышав ее ответ, гость сорвал шапку с головы, бросил ее на пол и, поклонившись, сказал:

— Я — Андрей Кмициц.

Глаза панны Александры на мгновенье остановились на лице гостя и опустились. Золотистые, как рожь, волосы, выстриженные в кружок, серые глаза с пристальным взглядом, темные усы и молодое, смуглое лицо с орлиным носом, веселое и удалое.

А он, подбоченившись левой рукой, правой провел по усам и сказал:

— Я еще не был в Любиче, а несся птицей сюда, чтобы поклониться панне ловчанке. Ветер принес меня прямо из лагеря.

— Вы знали о смерти дедушки-подкомория? — спросила панна.

— Нет, не знал, но я оплакал моего благодетеля горькими слезами, когда узнал это от шляхты, присланной отсюда ко мне. Это был искренний друг моего покойного отца, почти что брат. Ваць-панне известно, что он четыре года тому назад был у нас в Орше. Тогда-то он и обещал отдать мне панну и показал ваш портрет, над которым я вздыхал по ночам. Я бы раньше сюда приехал, но война — не мать: людей только со смертью венчает.

Панна смутилась его смелой речью и, чтобы переменить разговор, спросила:

— Значит, вы еще не видели своего Любича?

— Будет время! Здесь у меня самое важное дело — здесь у меня самое драгоценное наследство, которое я прежде всего хотел бы получить. Только вы так отворачиваетесь от меня, что я до сих пор не мог заглянуть вам в глаза. Вот так! Повернитесь-ка, а я у камина стану… Вот так!

С этими словами он схватил не ожидавшую такой смелости панну Александру за обе руки и быстро повернул ее к огню.

Она смутилась еще больше и, опустив длинные ресницы, стояла, точно стыдясь собственной красоты и света. Наконец Кмициц выпустил ее руки и хлопнул себя по бедрам:

— Как Бог свят, редкость! Я прикажу отслужить сто заупокойных обеден за душу моего благодетеля. Когда же свадьба?

— Еще не скоро, я еще не ваша, — ответила панна Александра.

— Но будешь моею, хоть бы мне пришлось для этого сжечь этот дом! Я думал, что на портрете тебя прикрасили, но теперь вижу, что художник высоко метил, да промахнулся; всыпать бы ему сто плетей и печки велеть красить, а не такую красоту писать, от которой я сейчас глаз не могу оторвать. Счастливец тот, кому такое наследство достается!

— Правду говорил дедушка покойный, что вы горячи не в меру!

— У нас в Смоленске все таковы, не то что ваши жмудины! Раз, два — и должно быть так, как мы хотим, а не то смерть!

Панна Александра улыбнулась и, взглянув на молодого человека, сказала уже спокойнее:

— Верно, там у вас татары живут.

— Это все равно! А вы все-таки моя, и по воле родителей, и по сердцу.

— По сердцу ли, этого я еще не знаю.

— А коли не по сердцу, так я руки на себя наложу!

— Шутки шутите, ваць-пане! Но что же мы до сих пор в людской стоим — прошу в комнаты! С дороги, верно, и поужинать хорошо… Прошу!

И она обратилась к панне Кульвец:

— Тетя, вы пойдете с нами?

Молодой хорунжий быстро спросил:

— Тетя? Чья тетя?

— Моя тетя, панна Кульвец.

— Значит, и моя! — ответил он, целуя ее руки. — Да! У меня есть товарищ в полку по фамилии Кульвец-Гиппоцентавр, — не родственник ли он вам?

— Да, это из нашего рода! — ответила, приседая, старая дева.

— Славный парень, только такой же ветрогон, как и я, — прибавил Кмициц.

Между тем появился казачок со свечою в руке, и они перешли в сени, где Кмициц снял шубу, а затем в комнаты.

По уходе господ девушки собрались в кружок и начали друг другу высказывать свои замечания. Стройный юноша очень им понравился, и они не жалели слов, расхваливая его изо всех сил.

— Так и горит весь! — говорила одна. — Когда он вошел, я думала, что это королевич какой!

— А глаза как у рыси — так и пронизывают! — ответила другая. — Такому противиться нельзя!

— Хуже всего противиться, — ответила третья.

— Нашу панну повернул, как веретено. Видно по всему, что она ему по нраву, да и кому же она может не нравиться?

— Ну и он не хуже, что и говорить. Если бы тебе такой достался, то ты бы пошла за ним и в Оршу, хотя это, говорят, на краю света.

— Счастливая наша панна.

— Богатым всегда лучше на свете. Золото, а не рыцарь!

— Пацунельки говорили, что и тот ротмистр, который гостит у старого Пакоша, тоже красавец!

— Я его видела, но далеко ему до пана Кмицица!

— Такого, верно, на свете больше нет.

— Падлас! — воскликнул вдруг жмудин, у которого что-то не ладилось с жерновами.

— Да уйди ты наконец, лохмач, со своими жерновами! Перестань шуметь, ничего не слышно. Да, да, трудно сыскать на целом свете такого, как пан Кмициц! Верно, и в Кейданах такого нет.

— Такого-то и во сне будешь видеть.

— Ах, вот если б он мне приснился!

Так разговаривали между собой шляхтянки в людской. А между тем в столовой накрывали на стол, в гостиной панна Александра осталась с Кмицицем наедине, так как тетушка пошла распоряжаться насчет ужина.

Гость не отрывал горящих глаз от девушки и наконец сказал:

— Есть люди, которым милее всего богатство, другие гоняются за славою, иные любят лошадей, а я не променял бы ваць-панну ни на какие сокровища. Ей-богу, чем больше смотрю на вас, тем больше мне хочется жениться — хоть завтра! А уж брови: вы, верно, подводите жженой пробкой?

— Я слышала, что иные так делают, но я не такая.

— А глаза как у ангела. Я так смущен, что у меня слов не хватает!

— Не видно что-то, чтоб вы были смущены. Я, глядя на вас, даже диву даюсь вашей смелости!

— Таков наш смоленский обычай: к женщине и в огонь надо идти смело! Ты, королева, должна к этому привыкнуть, потому что всегда так будет!

— Вы должны от этого отвыкнуть, потому что так быть не может!

— Пожалуй, и уступлю. Верьте не верьте, ваць-панна, для вас я на все готов! Ради вас, моя царица, я готов изменить свой обычай. Я знаю, что я простой солдат и чаще бывал в лагере, чем в дворцовых покоях…

— Это ничего, мой дедушка тоже был солдат, а за доброе желание спасибо, — ответила Оленька и при этом так нежно взглянула на пана Андрея, что он совсем растаял и ответил:

— Вы будете меня на ниточке водить!

— Вы что-то непохожи на тех, которых на ниточке водят. Трудно иметь дело с такими непостоянными!

Кмициц улыбнулся и показал белые, как у волка, зубы.

— Как, — ответил он, — разве мало на мне изломали розог родители и учителя в школе, для того чтобы я остепенился и запомнил все их прекрасные нравоучения и ими руководствовался в жизни!

— А какое же из них вы лучше всего запомнили?

— «Если любишь, падай к ногам» — вот так!

С этими словами пан Андрей стал на колени, а девушка вскрикнула и спрятала ноги под скамейку.

— Ради бога! Этому уж, верно, вас в школе не учили… Встаньте сейчас, или я рассержусь… и тетя сию минуту войдет!

А он, стоя на коленях, поднял вверх голову и смотрел ей в глаза.

— Пусть приходит хоть целый полк теток — для меня это все равно.

— Встаньте же, говорю вам!

— Встаю.

— Садитесь.

— Сижу.

— Вы предатель, вы Иуда.

— А вот и неправда, уж если я целую, так от всего сердца. Хотите убедиться?

— И думать не смейте!

Панна Александра все же смеялась, а он весь сиял счастьем и весельем. Ноздри у него раздувались, как у молодого жеребца благородной крови.

— Ай, — говорил он, — какие глазки, какое личико! Спасите меня, святые угодники, я не выдержу!

— Зачем призывать святых? Целых четыре года вы сюда и не заглянули, так и сидите теперь!

— Да ведь я видел только портрет. Я прикажу этого художника выкупать в смоле, а потом обвалять в перьях и гонять его по всей Упите. Помилуешь меня или казнишь, а скажу тебе всю правду. Смотрел я на твой портрет и думал: хороша, что и говорить, но хорошеньких немало на свете — будет еще время. Женитьба от меня не уйдет — ведь девушки на войну не ходят. Бог свидетель, что я не противился воле отца, но прежде хотел испытать на себе, что такое война, что я и сделал. Только теперь я вижу, что был глуп и не понимал, какое наслаждение меня здесь ожидает; ведь на поле сражения я мог отправиться, и будучи женатым. Слава богу, что меня там не убили! Позвольте ручку поцеловать.

— Нет, не позволю.

— Тогда я и спрашивать не буду. У нас в Оршанском говорят: проси, а не дают, бери сам.

Он схватил руку девушки и стал ее горячо целовать, чему она не очень противилась.

В эту минуту вошла тетушка и, увидев, что здесь творится, остановилась в изумлении. Это ей не понравилось, но она не сделала замечания и пригласила их ужинать.

Оба тотчас же встали и под руку пошли в столовую, где стол был уже накрыт, а на нем стояло множество различных блюд, особенно ветчины в разных видах, и бутылка превосходного старого вина. Им было хорошо друг с другом. Ужинал только Кмициц, а девушка села подле него и радовалась, глядя, с каким он аппетитом уничтожал все, что ему предлагали; когда он утолил голод, она опять стала его расспрашивать:

— Вы сейчас не из Орши приехали?

— Почем я знаю откуда? Я побывал во многих местах, подбирался к неприятелю, как волк к овцам, и что где можно было сорвать, то и рвал.

— Как же у вас хватило смелости идти против такой силы, перед которой сам гетман должен был уступить?

— Как хватило? Я на все готов, такая уж у меня натура.

— Это говорил и покойный дедушка… Счастье, что вас не убили.

— Эх, ловили они меня, как птицу в гнезде, но чуть подходили ко мне, я уходил у них из-под носа и кусал их в другом месте. Надоел я им так, что они оценили мою голову. Превосходное вино!

— Во имя Отца и Сына, — воскликнула с непритворным испугом молодая девушка, глядя с восторгом на этого храбреца, который мог говорить о цене за свою голову и о вине в одно и то же время.

— У вас, верно, было много войска?

— Были у меня драгуны, правда, очень дельные и храбрые, но через месяц они все пали. Ходил я потом с волонтерами, которых собирал, где мог, без разбора. Хороши они на войне, но, в сущности, мошенник на мошеннике. Те, что не погибли еще, рано или поздно пойдут воронью на жаркое.

При этих словах Кмициц рассмеялся, выпил залпом бокал вина и прибавил:

— Таких плутов вы еще не видели, черт их возьми! Офицеры — все шляхта, достойные люди, именитые, но за каждым из них уголовщина в прошлом. Сидят теперь в Любиче, что же мне с ними осталось делать?

— Так вы со своим отрядом к нам приехали?

— Да, неприятель от холода заперся в городах. Мои люди обтрепались, как метлы от продолжительного употребления, поэтому князь-воевода назначил мне стоянку в Поневеже. Ей-богу, этого отдыха я вполне заслужил.

— Кушайте, пожалуйста!

— Для вас я готов и яд съесть. Часть своих оборванцев я оставил в Поневеже, часть в Упите, а самых достойных пригласил в Любич. Они скоро придут к вам с поклоном.

— А где же вас нашли ляуданцы?

— Я их встретил по дороге в Поневеж, но пришел бы сюда и без них.

— Выпейте еще вина!

— Для вас я готов и яду выпить.

— Но о смерти дедушки и о завещании вы узнали только от ляуданцев?

— Об его смерти? Да, от них, упокой, Господи, его душу! Значит, вы послали за мной этих людей?

— И не думайте! Все мои мысли о покойном дедушке и о молитве, больше ни о чем.

— Они мне то же самое сказали. Гордые какие эти сермяжники! Я хотел им заплатить за труды, а они окрысились за это на меня, сказали, что, может быть, это оршанская шляхта все делает за деньги, но не ляуданская. Вообще, немало наговорили они мне дерзостей. Выслушав все это, я подумал: не хотите денег, так я прикажу вам всыпать по сотне розог.

При этих словах панна Александра схватилась за голову:

— Господи помилуй, и вы это сделали? Кмициц удивленно посмотрел на нее:

— Не беспокойтесь, я этого не сделал, но меня всегда возмущает, когда всякая мелюзга претендует на равенство с нами. Я думал, что они расскажут об этом вам, и вы будете меня считать каким-то варваром.

— Какое счастье, — воскликнула панна Александра, — если бы это случилось, вы не должны были бы мне и на глаза показываться.

— Почему?

— Это — мелкая шляхта, но старинная и славная. Покойный дедушка очень любил ее и на войну с ней ходил. Всю жизнь они вместе служили, а в мирное время все были приняты у нас в доме. Это старинные друзья нашего дома, которых вы должны уважать. Я надеюсь, что вы поймете это и не захотите нарушить наших добрых отношений.

— Я об этом ничего не знал, но сознаюсь, что дружба с такой босоногой шляхтой как-то не укладывается у меня в голове. У нас кто мужик, так уж мужик, а шляхта вся более или менее состоятельна и не садится вдвоем на одну лошадь. Я не понимаю, что может быть общего между Кмицицами или Биллевичами и этой мелкой шляхтой. Одно дело щука, а другое пескарь!

— Дедушка находил, что состояние не имеет значения, важно лишь происхождение и честность, а они все в высшей степени честные люди, иначе дедушка не назначил бы их моими опекунами.

Кмициц остолбенел и широко открыл глаза.

— Он их назначил вашими опекунами? Всю ляуданскую шляхту?

— Да. Вам нечего морщиться, воля покойного свята. Меня удивляет, что они об этом ничего вам не сказали.

— Я бы их… Впрочем, этого не может быть. Здесь их много, неужели у них у всех в отношении вас какие-то права, может быть, им захочется и мной распоряжаться, может быть, я им почему-либо не понравлюсь и… Перестаньте шутить, потому что это, наконец, начинает меня бесить.

— Я и не шучу, пан Андрей, это святая истина. Они не станут и вмешиваться в ваши дела; если же вы их не оттолкнете своей заносчивостью и гордостью, то не только они, но и я буду вам всю жизнь благодарна.

Она говорила взволнованным, дрожащим голосом, а он не переставал хмуриться. Правда, он не разразился гневом, но минутами глаза его метали искры, и он проговорил надменно и гордо:

— Этого уж я никак не ожидал. Я уважаю волю вашего покойного дедушки, но думаю, что пан подкоморий мог бы этой мелюзге поручить опеку над вами только до моего приезда, а с минуты, как я здесь, никто, кроме меня, вашим опекуном не будет. Не только эта шляхта, но и сами Радзивиллы не имеют теперь никаких прав над вами.

Панна Александра с минуту молчала, наконец ответила спокойным голосом:

— Вы напрасно увлеклись гордостью. Вы должны или вполне подчиниться воле дедушки, или отказаться от нее совсем. Они не станут вам ни надоедать, ни навязываться, этого вы не думайте. Если бы произошли какие-нибудь недоразумения, то они, конечно, не будут молчать, но надеюсь, что все будет мирно и спокойно, а в таком случае их опека не проявится ни в чем.

Несколько минут длилось молчание, наконец он махнул рукой и сказал:

— Со свадьбой все это кончится. Тут нам не о чем спорить, пусть только они сидят спокойно и не трогают меня, не то я не ручаюсь за себя. Согласитесь только как можно скорее повенчаться, это будет лучше всего.

— Не годится говорить об этом во время траура.

— А долго мне придется ждать?

— В завещании сказано: не дольше, как через полгода.

— Но ведь до тех пор я высохну, как щепка. Но не будем ссориться. Вы уж и так смотрите на меня, как на какого-нибудь преступника. Королева моя, чем же я виноват, что у меня натура такая! Когда я рассержусь на кого-нибудь, то готов его разорвать, а когда гнев пройдет, то готов его сшить снова.

— Страшно жить с таким, — ответила уже веселее панна Александра.

— Ваше здоровье! Превосходное вино, а для меня сабля и вино — самое главное в жизни. Не думайте, что со мной страшно жить. Своими глазами вы сделаете из меня покорного раба, хотя я не признавал до сих пор над собой ничьей власти. Вот и теперь я предпочитал за собственный страх ходить на неприятеля с ничтожным отрядом, чем кланяться панам гетманам. Золотая моя, королева моя, если я что-нибудь делаю не так, прости, ибо приличиям я учился у пушек, а не в салонах. У нас теперь всюду неспокойно, так что саблю нельзя ни на минуту выпускать из рук. И вот, если за кем и есть какие-нибудь провинности, на это не обращают внимания, лишь бы человек на войне был храбр. Например, мои товарищи: в другом месте они давно бы сидели в тюрьме… но у них есть и хорошие стороны. У нас даже женщины ходят в сапогах и с саблями и командуют небольшими отрядами, как это делала двоюродная сестра моего поручика, пани Кокосинская, которую недавно убили, а племянник ее под моим начальством мстил за ее смерть, хотя при жизни и не любил ее. Где нам учиться светскому обхождению? Мы одно знаем: во время войны становиться в ряды и жертвовать жизнью, на сеймах шуметь и отстаивать права, а если слова не действуют, то браться и за сабли. Вот каков я, таким меня знал и покойный ваш дедушка и такого вам выбрал.

— Я всегда охотно исполняла дедушкину волю, — ответила, опуская глаза, панна.

— Дай мне еще раз поцеловать твои ручки, мое сокровище. От любви к тебе я совсем потерял голову и не знаю, попаду ли в Любич, которого еще до сих пор не видел.

— Я вам дам проводника.

— Это совсем напрасно. Я уже привык шататься по ночам. У меня слуга из Поневежа, он, верно, знает дорогу. А там меня ждет Кокосинский с компанией. Кокосинские из старинного рода. Того, о ком идет речь, обвиняют в том, что он у Орпишевского сжег дом и увез панну, а людей перебил. Хороший товарищ! Дай же еще ручку. Однако, пора ехать…

В это время на больших часах пробило двенадцать.

— Пора и честь знать. Скажи мне, моя дорогая, любишь ли ты меня хоть капельку?

— Скажу в другой раз. Ведь вы будете меня навещать?

— Каждый день, разве сквозь землю провалюсь.

С этими словами Кмициц встал и с панной Александрой вышел в сени. Сани стояли у крыльца, поэтому он надел шубу, стал прощаться и убедительно просил ее вернуться в комнаты, так как она может здесь простудиться.

— Покойной ночи, королева моя, спи спокойно; а что до меня, то я и глаз не сомкну, все буду думать о тебе.

— Только не думайте ничего дурного. Я вам лучше проводника с фонарем дам, потому что в Волмонтовичах много волков.

— Разве я коза, чтобы мне волков бояться? Волк солдату друг, так как часто благодаря ему солдат находит себе пищу, притом я захватил пистолеты. Покойной ночи, дорогая моя, покойной ночи!

— С Богом!

С этими словами девушка скрылась, а Кмициц направился было к крыльцу, но по дороге заметил в дверях людской несколько пар девичьих глаз. Девушки не ложились, чтобы еще раз взглянуть на него. Он, по обычаю военных, послал им воздушный поцелуй и вышел. Через минуту зазвенел колокольчик, сначала громко, потом слабее и, наконец, совершенно затих.

Тишина, наступившая в Водоктах, удивила даже панну Александру; в ушах ее еще раздавались слова молодого человека; она слышала еще его искренний, веселый смех; перед глазами стояла его стройная фигура, и теперь, после этой бури слов и смеха, настало такое странное молчание. Она внимательно прислушивалась, не раздастся ли еще хоть звук колокольчика, но тщетно. Он звенел уже где-то около Волмонтовичей. Тоска овладела молодой девушкой, она никогда еще не чувствовала себя такой одинокой.

Она взяла свечу, медленно направилась в спальню и стала молиться. Пять раз начинала она молитву, прежде чем смогла до конца прочесть ее. Но потом мысли ее опять понеслись, как на крыльях, к этим саням и к сидящему в них молодому человеку. С обеих сторон лес, а посредине широкая дорога, и он едет… В эту минуту ей показалось, будто она ясно видит его светлые волосы, серые глаза и улыбающиеся губы, из-за которых сияют белые, блестящие зубы. Она должна была сознаться, что ей очень понравился этот веселый молодой человек. Сначала он ее несколько напугал и встревожил, а затем привлек, главным образом, свободой обращения и искренностью. Ей даже понравилась его гордость, когда, узнав об опекунах, он надменно поднял голову, как турецкий жеребец, и сказал: «Даже сами Радзивиллы не имеют над вами никаких прав». «Это настоящий мужчина, — говорила она про себя. — Он, именно, такой, каких дедушка больше всего любил. Да и стоит их любить».

Так думала молодая девушка, и ею овладевало то чувство невыразимого блаженства, то тревога, но и в этой тревоге была какая-то прелесть. Потом она стала раздеваться, вдруг дверь скрипнула, и вошла тетка со свечой в руках.

— Как вы долго сидели, — сказала она. — Я не хотела вам мешать, чтобы вы могли вдоволь наговориться. Кажется, очень обходительный кавалер. А тебе как он понравился?

Панна Александра сначала ничего не ответила и только подбежала к тетке, обняла ее и, припав своей русой головой к ее груди, сказала ласковым голосом:

— Ах, тетя, тетя!

— Ого, — пробормотала старая дева, поднимая вверх свечу и глаза.

3

Подлый! (литов.).


II

В любичском господском доме, когда к нему подъехал Кмициц, окна были освещены, и шумный говор был слышен даже на дворе. Прислуга, услыхав звонок, бросилась в сени встречать своего пана, так как знали, что он должен приехать. Все робко подходили к нему и целовали руки, а старый слуга Жникис стоял с хлебом-солью и низко кланялся, со страхом и любопытством разглядывая своего будущего хозяина. А он, бросив на поднос кошелек с деньгами, стал спрашивать о товарищах, удивляясь, что ни один из них не вышел к нему навстречу.

Но они не могли выйти, так как уже три часа сидели за столом, опустошая бокал за бокалом, и, по всей вероятности, не слышали даже и звона колокольчиков за окном. Когда он вошел в комнату, со всех сторон раздался громкий крик: «Хозяин приехал!» — и все, быстро вскочив, стали подходить к нему с бокалами в руках. Он стоял, подбоченившись, видя, что они сумели распорядиться, даже кутнуть до его приезда. Больше всего его потешало то, что, стараясь казаться трезвыми и идти прямо, они спотыкались и опрокидывали скамейки. Впереди шел громадный Яромир Кокосинский, известный кутила и забияка, с огромным шрамом на лбу и на щеке, с одним усом короче, а другим длиннее, поручик и приятель Кмицица, обвиняемый в насилии, убийстве и поджоге. Теперь его охраняла война и протекция Кмицица, с которым он был ровесник и сосед по имению. Шел он, держа в обеих руках кувшин, наполненный вином. За ним следовал Раницкий, герба Сухие Комнаты, родом из Мстиславского воеводства, из которого должен был бежать вследствие убийства двух землевладельцев. Одного он убил в поединке, а другого — просто застрелил. Состояния у него не было, хотя после родителей он унаследовал имение мачехи. Война охраняла и его от наказания. Третьим был Рекуц Лелива, который пролил разве только неприятельскую кровь. Состояние свое он проиграл в кости и прокутил и года три уже жил на средства Кмицица. С ним шел Углик, тоже смолянин, приговоренный к казни за скандал, учиненный в суде. Кмициц его держал при себе за то, что он хорошо играл на чекане. Кроме них был еще Кульвец-Гиппоцентавр, такой же рослый, как Кокосинский, но еще сильнее, и Зенд, обладавший способностью подражать голосам птиц и животных, человек сомнительного происхождения, хотя он именовал себя курляндским дворянином; не имея никаких средств, он объезжал у Кмицица лошадей, за что получал жалованье.

Все они окружили смеявшегося Кмицица и запели заздравную песню, причем Кокосинский передал Кмицицу кувшин с вином, а Зенд подал ему бокал.

Выпей же с нами, наш хозяин милый, Дай Бог, чтоб с нами пил ты до могилы!..

Кмициц поднял вверх кувшин и воскликнул:

— За здоровье моей возлюбленной!

Товарищи ответили ему на это таким громким «виват», что стекла задрожали в свинцовых рамах.

— Виват! Пройдет время траура, будет свадьба. При этом посыпались со всех сторон вопросы:

— Какова она? Ендрек, очень она хороша? Такая ли, как ты себе представлял? Найдется ли другая такая же в Орше?

— В Орше, — воскликнул Кмициц, — наши девушки годятся только для того, чтобы ими трубы затыкать. Черт побери! Нет другой такой на свете.

— Такой мы тебе и желаем! — ответил Раницкий. — Когда же свадьба?

— Когда окончится траур.

— Глупости все это — какой там траур. Дети ведь не черными рождаются, а белыми.

— Если будет свадьба, то не будет траура! Правда, Ендрек?

— Верно, Ендрек! — закричали все.

— Верно, ваши будущие дети с нетерпением ждут своего появления на земле, — воскликнул Кокосинский.

— Не заставляй их томиться, несчастных!

— Панове, — пропищал Рекуц Лелива, — выпьем на свадьбе на славу!

— Милые мои овечки, — ответил Кмициц, — оставьте меня в покое, или, проще говоря, убирайтесь к черту, дайте мне осмотреться в моем новом доме!

— Успеешь, — ответил Углик, — завтра сделаешь это, а теперь садись скорее за стол, — там остались еще два полных ковша.

— Мы уже без тебя все здесь осмотрели. Твой Любич — золотое дно, — прибавил Раницкий.

— Лошади на конюшне прекрасные: есть пара гусарских, пара жмудских, пара калмыцких, — словом, всего по паре, как глаз во лбу. Остальных мы увидим завтра.

При этом Зенд заржал по-лошадиному, и все удивлялись его способности и смеялись.

— Значит, здесь все в порядке? — спросил обрадованный Кмициц.

— И погреб не дурен, — пропищал Рекуц, — бочонки и заплесневелые бутылки стоят рядами, точно солдаты.

— Ну слава богу! Панове, садитесь за стол.

— За стол, за стол!

Но едва они уселись и наполнили бокалы, как Раницкий опять вскочил:

— Здоровье подкомория Биллевича!

— Болван! — возразил Кмициц. — Кто же пьет за здоровье покойника?

— Болван, — повторили другие, — здоровье хозяина.

— Ваше здоровье!

— Дай Бог, чтобы нам жилось хорошо в этом доме.

Кмициц окинул глазами столовую и на почерневшей от старости стене увидел ряд устремленных на него суровых глаз. Глаза эти смотрели со старых портретов, висевших всего на два аршина от пола, да и сама комната была очень низка. Над портретами висел целый ряд оленьих, лосьих и зубровых голов, украшенных могучими рогами. Некоторые уже почернели, по-видимому, от старости, другие сверкали белизной. Ими были украшены все четыре стены.

— Охота, верно, здесь превосходная, в звере нет недостатка, — заметил Кмициц.

— Завтра или послезавтра поедем. Нужно только познакомиться с окрестностями, — ответил Кокосинский. — Счастлив ты, Ендрек, что у тебя такое пристанище.

— Не то что мы, — сказал со вздохом Раницкий.

— Выпьем-ка с горя, — сказал Рекуц.

— Нет, не с горя, — возразил Кульвец-Гиппоцентавр, — а за здоровье Ендрека, нашего милого ротмистра. Он, друзья мои, приютил нас в Любиче, нас, несчастных, бездомных.

— Верно говорит, — воскликнуло сразу несколько голосов. — Не так глуп Кульвец, как кажется.

— Тяжела наша доля, — пищал Рекуц. — На тебя одного вся наша надежда, что ты нас, несчастных сирот, за ворота не выгонишь!

— Будет вам, — ответил Кмициц, — что мое, то и ваше.

При этих словах все вскочили со своих мест и бросились его обнимать. По этим суровым и пьяным лицам текли слезы.

— На тебя, Ендрек, вся наша надежда. Хоть в сарае позволь ночевать, только не гони.

— Перестаньте вздор болтать, — ответил Кмициц.

— Не гони, и так нас выгнали, нас, шляхту, — причитывал Углик.

— Кто ж вас гонит? Ешьте, пейте. Какого черта еще вам нужно?

— Не спорь, Ендрек, — говорил Раницкий, на лице которого выступили пятна, как на шкуре рыси, — не спорь: пропали мы пропадом!

Вдруг он замолчал и, приставив палец ко лбу, что-то соображал; наконец, окинув всех своими бараньими глазами, произнес:

— Разве что в нашей жизни произойдут какие-нибудь перемены. На это все ответили хором:

— Почему бы им и не произойти?

— Мы вернем все!

— И состояние вернем!

— И честь!

— Бог поможет невинным!

— Ваше здоровье! — воскликнул Кмициц.

— Святая правда в твоих словах, Ендрек, — ответил Кокосинский, подставляя ему для поцелуя свои одутловатые щеки. — Пошли нам, Господи, всего хорошего!

Заздравные чаши следовали одна за другой, в головах шумело. Все говорили зараз, не слушая друг друга, исключая Рекуца, который опустил голову и дремал. Спустя немного Кокосинский начал петь, а Углик вынул из-за пазухи свой инструмент и стал ему аккомпанировать; Раницкий же, искусный фехтовальщик, фехтовал пустыми руками с невидимым противником, повторяя вполголоса:

— Ты так, я так, ты режешь, я мах, раз, два, три, — трах.

Кульвец-Гиппоцентавр вытаращил глаза и несколько минут пристально смотрел на Раницкого, наконец махнул рукой и сказал:

— Дурак! Как ни махай, а все ж тебе не справиться с Кмицицем.

— Потому что с ним никто не справится… Ну-ка, попробуй ты сам.

— А на пистолетах ты и со мной проиграешь.

— Давай об заклад, каждый выстрел по золотому.

— Давай, но где мы будем стрелять?

Раницкий огляделся по сторонам и наконец крикнул, указывая на оленьи и лосьи головы:

— За каждый выстрел между рогов — золотой.

— Куда? — спросил Кмициц.

— Между рогов, два золотых, три, давайте пистолеты.

— Согласен, — воскликнул Кмициц. — Пусть будет три. Зенд, неси пистолеты.

Все начали кричать и спорить. Между тем Зенд вышел в сени и через несколько минут вернулся с пистолетами, пулями и порохом. Раницкий схватил пистолет.

— Заряжен? — спросил он.

— Заряжен.

— Три, четыре, пять золотых, — кричал пьяный Кмициц.

— Тише, промахнешься, промахнешься.

— Не промахнусь. Смотрите… вот в эту голову между рогов… раз, два… Все подняли глаза на огромную лосиную голову, висевшую как раз против Раницкого; он стал прицеливаться. Пистолет прыгал в его руке.

— Три, — крикнул Кмициц.

Раздался выстрел, комната наполнилась дымом.

— Промахнулся, промахнулся, вот где дыра, — кричал Кмициц, указывая на почерневшую стену, от которой пуля оторвала кусок дерева.

— До двух раз.

— Нет, давай мне, — кричал Кульвец.

В эту минуту вбежала испуганная выстрелами дворня.

— Прочь, прочь, — заорал Кмициц. — Раз, два, три! Снова раздался выстрел, и посыпались осколки костей.

— Давайте и нам пистолеты, — закричали остальные.

И, вскочив со своих мест, они начали бить кулаками в спину дворовых, чтобы те поскорее исполнили их приказание. Не прошло и четверти часа, как весь дом гремел от выстрелов. Дым заслонял свет свечей и лица стреляющих. К звуку выстрелов присоединялся голос Зенда, который то каркал вороной, то кричал соколом, то выл волком или рычал туром. Время от времени слышался свист пуль, со стен падали осколки рогов, куски рам от портретов, ибо пьяные, увлекшись спортом, стреляли уже в Биллевичей, а Раницкий начал с ожесточением рубить их саблей.

Удивленная и перепуганная дворня стояла, как полоумная, и смотрела, вытаращив глаза, на эту забаву, похожую на татарский погром. Весь дом был на ногах. Собаки подняли страшный вой, девушки бежали к окнам и, прижимая свои лица к стеклам, смотрели на то, что творилось в доме.

Увидев их, Зенд свистнул так пронзительно, что в ушах зазвенело, и крикнул:

— Панове, сикорки под окнами, сикорки!

— Сикорки, сикорки!

— Давайте плясать! — кричали пьяные голоса.

И вся пьяная компания выбежала на крыльцо. Мороз не отрезвил их. Девушки с отчаянным визгом разбежались во все стороны, они их догнали и потащили в комнаты. Через несколько минут началась пляска среди дыма, обломков, щепок вокруг стола, на котором пролитое вино образовало целые озера.

Так забавлялся в Любиче Кмициц и его дикая компания.

III

В течение нескольких следующих дней Кмициц ежедневно навещал свою невесту и каждый раз возвращался все более влюбленным. Он до небес превозносил свою милую перед товарищами, а в один прекрасный день сказал им:

— Мои милые овечки, сегодня я вас представлю своей возлюбленной, а оттуда мы с нею уговорились ехать вместе с вами в Митруны, чтобы осмотреть и это имение. Она примет нас очень любезно, но смотрите, ведите себя прилично, а если кто-нибудь подведет меня, я из него котлету сделаю.

Все стали торопливо собираться, и вскоре четверо саней везли веселую молодежь в Водокты. Кмициц ехал в первых, очень красивых санях, сделанных наподобие серебристого медведя. Запряжены они были тройкой калмыцких лошадей, украшенных пестрою упряжью, лентами и павлиньими перьями, по смоленскому обычаю, который смоляне переняли от своих далеких соседей. Кучер помещался в медвежьей шее. Кмициц был одет в зеленый бархатный на соболях кафтан, с золотыми застежками, и в соболью шапку. Он был очень весел и обратился к сидевшему с ним Кокосинскому со следующими словами:

— Слушай, Кокошка! Мы чересчур уж шалили в эти два вечера, особенно в день моего приезда, когда и портретам досталось. Но хуже всего история с девушками. Всегда этот дьявол Зенд подобьет, а потом кто отвечает? Я боюсь, как бы люди не разболтали, ведь тут замешана моя репутация.

— Повесься же на своей репутации, она ни на что более не пригодна, так же как и наша.

— А кто в этом виноват, как не вы? Тебе ведь известно, что и в Оршанском меня считали благодаря вам каким-то мятежным духом и точили об меня языки, как бритвы об оселке.

— А кто пана Тумграта гнал привязанным к лошади по морозу? Кто зарубил того поляка, что спрашивал, ходят ли в Оршанском на двух ногах или на четырех? Кто истязал Вызинских — отца и сына? Кто разогнал последний сеймик?

— Сеймик я разогнал в Оршанах, а не где-нибудь в другом месте, — значит, это дело семейное. Тумграт простил меня, умирая; а что касается остального, то не упрекай меня в этом, так как и самый скромный человек может убить на поединке.

— Я всего и не пересчитал, я, например, умолчал о военных инквизициях, которые тебя ожидают в лагере.

— Не меня, а вас. Я виноват только в том, что разрешил вам грабить обывателей. Но не в этом дело. Держи язык за зубами, Кокошка, и не рассказывай панне Александре ни о чем, особенно о стрельбе в портреты и о девушках. Если же это откроется, то всю вину я свалю на вас. Дворню и девушек я уже предупредил, что если они обмолвятся хоть одним словом, то им несдобровать.

— Прикажи себя подковать, Ендрек, если ты так боишься девушки. Не таким ты был в Оршанском. Заранее тебе предсказываю, что ты будешь под башмаком, а это уж ни на что не похоже. Какой-то древний философ сказал: «Если не ты Касю, то Кася тебя». Поймала она тебя в ловушку.

— Дурак ты, Кокошка. А что до панны Александры, то будешь и ты прыгать перед ней, когда ее увидишь: другую такую обходительную и умную девушку трудно встретить. Заметит что-нибудь хорошее — похвалит, а дурное — тоже не промолчит и оценит по достоинству. Обо всем она рассуждает правильно и благородно, — так уж ее воспитал покойный подкоморий. Захочешь перед ней похвастать своей удалью и скажешь, что нарушил закон, она и ответит, что это стыдно, что порядочный человек не должен так поступать, ибо этим он бесчестит свое отечество. Она только скажет, а тебе кажется, будто кто-нибудь тебе пощечину дал, и сам удивляешься, что до сих пор этого не понимал. Стыд, срам! Там мы безобразничали, а теперь стыдно ей в глаза смотреть. Хуже всего — девушки…

— Они вовсе не дурны. Я слышал, что здешние шляхтянки — просто кровь с молоком и не очень недоступны…

— Кто тебе говорил? — спросил с живостью Кмициц.

— Кто говорил? Все тот же Зенд. Объезжая вчера жеребца, он доехал до Волмонтовичей и по дороге встретил девушек, возвращавшихся с вечерни. Я думал, говорит, что упаду с лошади, так все они хороши. Стоило ему на которую-нибудь посмотреть, как та уж скалила зубы. И не странно: вся ихняя молодежь ушла в Россиены, а им одним скучно.

Кмициц толкнул локтем в бок своего товарища:

— Поедем, Кокошка, когда-нибудь вечером, будто случайно… А?

— А твоя репутация?

— К черту ее! Замолчи. Поезжайте одни в таком случае или лучше оставьте их в покое. Без ксендза не обойдешься, а со здешней шляхтой я должен жить в мире, так как покойный подкоморий назначил ее опекунами Оленьки.

— Ты уже говорил мне об этом, но мне не хотелось верить. Откуда такая дружба с этими сермяжниками?

— Он с ними на войну ходил. Да и сам я в Орше от него слыхал, что это все очень честные и благородные люди, ляуданцы. Правду говоря, и мне сначала казалось странным то, что он сделал их как будто моими сторожами.

— Ты должен им представиться и низко поклониться.

— Этого-то они не дождутся. Но лучше замолчи, я и без того зол. Они мне будут кланяться и служить. Коли нужно, это всегда готовый к услугам отряд.

— У них есть другой ротмистр. Зенд мне говорил, что у них гостит какой-то полковник, — забыл его фамилию, кажется, Володыевский. Он командовал ими под Шкловом. Говорят, что храбро сражались, но многие погибли.

— Слышал я о каком-то славном воине Володыевском. Но вот уж видны Водокты.

— Хорошо в этой Жмуди людям живется. Везде образцовый порядок. Старик, должно быть, был прекрасным хозяином. И дом, кажется, не дурен. Здесь их редко жжет неприятель, потому они могут и строиться как следует.

— Думаю, что о наших проделках в Любиче она ничего еще не знает! — пробормотал как бы про себя Кмициц.

Потом обратился к товарищу:

— Милый Кокошка, я прошу тебя еще раз, скажи им, чтобы они держали себя прилично; если кто-нибудь из вас провинится, то, клянусь, изрублю его на куски.

— Ну и оседлали же тебя.

— Оседлали или не оседлали — не твое дело.

— В самом деле, что об этом говорить, — ответил флегматично Кокосинский.

— Щелкни-ка кнутом, — крикнул кучеру Кмициц.

Кучер, стоящий в шее медведя, щелкнул, другие последовали его примеру, и все шумно подъехали к крыльцу.

Выйдя из саней, они прежде всего вошли в огромные, как амбар, небеленые сени, а оттуда Кмициц ввел их в столовую, украшенную, как и в Любиче, головами убитых на охоте зверей. Здесь они остановились и с любопытством поглядывали на дверь, ведущую в соседнюю комнату, откуда должна была выйти панна Александра. Помня предостережение Кмицица, они разговаривали между собой так тихо, как в церкви.

— Ты мастер говорить, — шептал Углик Кокосинскому, — и должен от нашего имени сказать ей приветственное слово.

— Я всю дорогу придумывал, — ответил Кокосинский, — но не знаю, как это выйдет, так как Ендрек не давал мне возможности сосредоточиться.

— Только не робей, и все пойдет хорошо. Она уже идет.

И действительно, вошла панна Александра и остановилась на пороге, точно удивляясь такому многочисленному обществу; Кмициц же, положительно, остолбенел. Он видел ее только по вечерам, днем она показалась ему еще лучше. Глаза василькового цвета, над ними на белом, точно мраморном лбу резко выделялись черные брови, а золотистые волосы сверкали так, как корона на голове королевы. Она смотрела смело, не опуская глаз, как госпожа, принимающая у себя гостей, с ясным, приветливым лицом. На ней было черное, опушенное горностаем платье, и это усиливало белизну ее лица. Такой светской и представительной девушки эта молодежь, проведшая почти всю жизнь на поле брани, еще не встречала; они привыкли к другого рода женщинам, и потому все вытянулись в струнку, как на смотру, а потом стали шаркать ногами, отвешивая низкие поклоны. Кмициц выступил вперед и, поцеловав несколько раз ее руку, сказал;

— Я привез к тебе, мое сокровище, своих товарищей, с которыми ходил на последнюю войну.

— Я считаю высокой для себя честью принимать в своем доме столь достойных кавалеров, о доблестях и обходительности которых я уже много слышала от пана хорунжего.

Сказав это, она чуть-чуть приподняла свое платье и отвесила глубокий поклон. Кмициц закусил губы, но вместе с тем и покраснел, услышав смелую речь своей невесты.

Доблестные кавалеры, не переставая шаркать ногами, подталкивали Кокосинского:

— Ну, начинай.

Кокосинский выступил вперед, откашлялся и начал так:

— Ясновельможная панна подкоможанка.

— Ловчанка, — поправил Кмициц.

— Ясновельможная панна ловчанка и наша милостивая благодетельница, — повторил сконфуженный Яромир, — простите, что я ошибся в вашем титуле.

— Это пустячная ошибка, — ответила панна Александра, — и она нисколько не умаляет вашего красноречия.

— Ясновельможная панна ловчанка и наша милостивая благодетельница. Не знаю, что мне от имени всех оршанцев прославлять более — вашу ли несравненную красоту или счастье нашего ротмистра и товарища, пана Кмицица. Если бы я поднялся к самым облакам, если бы я достиг облаков… самых облаков, говорю…

— Да спустись ты наконец с этих облаков, — крикнул нетерпеливо Кмициц. Услышав это, все разразились громким смехом, но, вспомнив предостережение Кмицица, вдруг замолкли и стали покручивать усы.

Кокосинский окончательно растерялся и, покраснев, сказал:

— Говорите сами, черти, если меня конфузите. Панна опять взялась кончиками пальцев за платье.

— Я не могу соперничать с вами в красноречии, но знаю, что недостойна тех похвал, коими вы польстили мне от имени всех оршанцев.

И снова сделала глубокий реверанс. Оршанские забияки чувствовали себя неловко в присутствии этой светской девушки. Они старались показать себя людьми воспитанными, но им это как-то не удавалось, и они стали покручивать усы, бормотать что-то невнятное, хвататься за сабли, пока Кмициц не сказал:

— Мы приехали, чтобы, по вчерашнему уговору, взять вас и прокатиться вместе в Митруны. Дорога прекрасная, да и морозец изрядный.

— Я уже отправила тетю в Митруны, чтобы она позаботилась о закуске. А теперь попрошу вас обождать несколько минут, пока я оденусь.

С этими словами она повернулась и вышла, а Кмициц подбежал к товарищам.

— Ну что, мои овечки, не княжна?.. А, что, Кокошка? Ты все смеялся, что она меня оседлала, а почему сам стоял перед ней, как школьник? Скажи мне по правде, видел ли ты такую?

— А зачем вы меня сконфузили? Хоть должен сознаться, что не рассчитывал говорить с такой особой.

— Покойный Биллевич всегда бывал с нею при дворе князя-воеводы или у Глебовичей, где она и переняла эти панские манеры. А красота какая? Вы и до сих пор не в состоянии промолвить слова.

— Нечего говорить, недурное мнение она себе о нас составила, — сказал со злостью Раницкий. — Но самым большим дураком должен был показаться ей Кокосинский.

— Ах ты, Иуда! Зачем же ты меня все подталкивал? Нужно было самому выступить с речью, послушали бы мы, что бы ты сказал своим суконным языком.

— Помиритесь, панове, — сказал Кмициц. — Я разрешаю вам восхищаться ее красотой и умом, но не ссориться.

— Я за нее готов в огонь, — воскликнул Рекуц. — Хоть убей меня, а я не откажусь от своих слов.

Но Кмициц не думал на это сердиться, напротив, он самодовольно покручивал усы и победоносно смотрел на своих товарищей. Между тем вошла панна Александра, одетая в шубку и кунью шапочку. Все вышли на крыльцо.

— Мы в этих санях поедем? — спросила молодая девушка, указывая на серебристого медведя. — Я еще в жизни своей не видела таких красивых и диковинных саней.

— Кто прежде в них ездил, я не знаю, но теперь будем ездить мы. Они подходят мне тем более, что в моем гербе тоже есть девушка, сидящая на медведе. Есть еще другие Кмицицы, у тех в гербе знамя, но они происходят от Филона Кмиты Чернобыльского, и мы не принадлежим к их дому.

— А где же вы приобрели этого медвежонка?

— Недавно, во время последней войны. Мы, изгнанники, потерявшие все состояние, имеем только то, что нам дает война, а так как я этой пани служил верой и правдой, то она меня и наградила.

— Послал бы Господь более счастливую войну, ибо эта одного наградила, а всю нашу дорогую отчизну сделала несчастной.

— С Божьей и гетманской помощью все изменится к лучшему.

Говоря это, Кмициц закутывал молодую девушку белой суконной, подбитой белыми волками полостью, потом сел сам, крикнул кучеру: «Трогай» — и лошади понеслись.

Холодный воздух пахнул им в лицо, они замолчали, и слышен был только скрип мерзлого снега под полозьями, фырканье лошадей, звук колокольчиков и крики кучера.

Наконец Кмициц нагнулся к Оленьке и спросил ее:

— Хорошо тебе?

— Хорошо, — ответила она, закрывая лицо муфтой.

Сани мчались, как вихрь. День был ясный, морозный. Снег сверкал и искрился, с белых крыш подымался вверх розоватый дым. Стаи ворон летели впереди саней, среди голых деревьев, с громким карканьем. Отъехав версты две от Водокт, они выехали на широкую дорогу, в темный, безмолвный лес, что спал еще под толстым покровом снега. Деревья мелькали перед глазами и точно убегали куда-то за сани, а они неслись все быстрее и быстрее, точно на крыльях. От такой езды кружилась голова, и было в ней какое-то упоение… Откинувшись назад, панна Александра закрыла глаза и вдруг почувствовала приятную томность: ей казалось, что оршанский боярин схватил ее и мчится, как вихрь, а она не в силах ни сопротивляться, ни кричать. Они летят все быстрее и быстрее… Она чувствует, что ее обнимают чьи-то руки… чувствует на щеках что-то жгучее… но не может открыть глаз, точно во сне. Они мчатся и мчатся… Вдруг ее разбудил чей-то голос, который спрашивал:

— Любишь ли ты меня?

— Как собственную душу.

— А я — на жизнь и на смерть.

И снова соболья шапка Кмицица наклонилась к куньей шапке Оленьки. Она сама теперь не знала, что доставляет ей больше наслаждения: поцелуи или эта бешеная езда?

Они мчались все дальше, все через лес. Деревья перед ними убегали, снег скрипел, лошади фыркали, и они были счастливы.

— Я хотел бы так ехать до скончания веков, — воскликнул Кмициц.

— Да ведь то, что мы делаем, грешно, — прошептала Оленька.

— Какой грех. Позволь еще грешить.

— Нельзя, Митруны близко.

— Близко, далеко, не все ли равно.

И Кмициц встал, вытянул вверх руки и стал кричать, точно выплескивая из груди избыток счастья:

— Гей, га, гей!

— Гей, гоп, гоп! — отозвались товарищи.

— Чего вы так кричите? — спросила девушка.

— Так, от радости! Крикните и вы.

— Гей! — раздался тонкий мелодичный голосок.

— Королева ты моя! Я готов сейчас упасть к твоим ногам.

И ими овладело какое-то безумное веселье. Кмициц стал петь, а молодая девушка долго слушала его со вниманием и наконец спросила:

— Кто вас выучил таким прекрасным песням?

— Война, Оленька. Мы так пели от скуки.

Дальнейший разговор прервали товарищи, кричавшие изо всех сил: «Стой, стой».

Кмициц повернулся к ним, разозлившись и удивившись тому, что они осмелились его останавливать; вдруг на расстоянии нескольких десятков шагов он увидел мчавшегося к нему во весь опор верхового.

— Да ведь это мой вахмистр Сорока, — должно быть, что-нибудь случилось! — воскликнул Кмициц.

В это время вахмистр подъехал и с такой силой осадил коня, что тот присел на задние ноги; затем он проговорил, задыхаясь:

— Пане ротмистр!

— Что случилось, Сорока?

— Упита горит; дерутся!

— Иезус, Мария! — воскликнула Оленька.

— Не бойся, дорогая. Кто дерется?

— Солдаты с мещанами. На рынке пожар. Мещане послали за помощью в Поневеж, а я примчался к вашей милости. Все еще отдышаться не могу.

Во время этого разговора подъехали задние сани, и Кокосинский, Раницкий, Кульвец, Углик, Рекуц и Зенд, выскочив на снег, окружили разговаривающих.

— Из-за чего это произошло? — спросил Кмициц.

— Мещане не хотели давать без денег припасов ни людям, ни лошадям. Мы окружили бургомистра и всех, кто заперся в рынке; потом подожгли два дома; поднялась страшная суматоха, стали бить в колокол.

Глаза Кмицица метали искры гнева.

— Значит, и нам нужно идти на помощь! — крикнул Кокосинский.

— Лапотники войску сопротивляются! — кричал Раницкий, и все его лицо покрылось белыми и багровыми пятнами. — Шах, шах, Панове!

Зенд засмеялся так громко, что лошади испугались, а Рекуц закатил глаза и пищал:

— Бей, кто в Бога верует! Поджечь этих лапотников!

— Молчать, — крикнул Кмициц так, что лес дрогнул, а стоявший ближе других Зенд покачнулся, как пьяный. — Вы там не нужны. Садитесь все в сани и поезжайте в Любич, а третьи оставьте мне. Там и ждите моих распоряжений.

— Как же так? — возразил Раницкий.

Но Кмициц положил ему руку на плечо, и глаза его еще больше засверкали.

— Ни слова! — сказал он грозно.

Все замолчали; его, видно, боялись, хотя обыкновенно обращались с ним очень фамильярно.

— Возвращайся, Оленька, в Водокты, — сказал Кмициц, — или поезжай за теткой в Митруны. Не удалось нам катание. Я знал, что они там не усидят спокойно. Но сейчас все успокоится, только несколько голов слетит. Будь здорова и покойна, я постараюсь вернуться как можно скорее.

Сказав это, он поцеловал ей руку, окутал полостью, потом сел в другие сани и крикнул кучеру:

— В Упиту!

IV

Прошло несколько дней, а Кмициц не возвращался, но зато в Водокты приехало трое из ляуданской шляхты, чтобы что-нибудь разузнать у своей панны о Кмицице. Приехал Пакош Гаштофт из Пацунелей, тот, у которого гостил пан Володыевский, — славившийся своим богатством и шестью дочерьми, из которых три были замужем за тремя Бутрымами, и каждая получила в приданое по сто чеканных талеров кроме недвижимости. Другой был Касьян Бутрым, самый старший из ляуданцев, прекрасно помнивший Батория, а с ним Юзва Бутрым, зять Пакоша. Он хотя и был полон сил, так как ему было не более пятидесяти лет, но не пошел в Россиены, ибо во время войн с казачеством ему пулей оторвало ступню, почему его и прозвали Юзвой Безногим.

Это был шляхтич необыкновенной силы и ума, но резкий и суровый. Его побаивались даже в столицах, ибо он не спускал ни себе, ни другим. В пьяном виде он был даже страшен, но это случалось с ним очень редко.

Молодая девушка приняла их очень радушно и сразу догадалась о причине их приезда.

— Мы хотели к нему ехать, но говорят, он еще не вернулся из Упиты, — говорил Пакош, — мы и приехали к тебе узнать, когда он будет.

— Думаю, что он вернется очень скоро, — ответила девушка. — Он вам будет очень рад, так как слышал о вас много хорошего как от дедушки, так и от меня.

— Лишь бы только он не принял нас так, как Домашевичей, когда они приехали к нему с известием о смерти полковника, — проворчал Юзва.

— Не упрекайте его в этом. Может быть, он и недостаточно любезно их принял, в чем и сознался предо мной, но нужно помнить, что он возвращался с войны, где ему пришлось испытать немало трудов и огорчений. Не нужно удивляться, если воин и прикрикнет на кого-нибудь: у них обращение такое же острое, как и их сабли.

Пакош Гаштофт, который желал бы с целым миром жить в дружбе, махнул рукой и сказал:

— Мы и не удивились. Зверь на зверя огрызается, если увидит его вдруг, почему бы и человеку этого не сделать. Мы поедем в старый Любич поклониться пану Кмицицу и просить, чтобы он жил с нами и ходил на войну так же, как и покойный подкоморий.

— Скажи только нам, дорогая, понравился ли он тебе? — спросил Касьян Бутрым. — Ведь мы обязаны знать об этом.

— Да наградит вас Бог за ваши заботы обо мне. Он очень достойный кавалер, пан Кмициц, но хотя бы я и заметила в нем какие-нибудь недостатки, то не стала бы о них говорить.

— Но ты их не заметила, сокровище наше?

— Нет. Впрочем, никто здесь не имеет права судить его, а уж тем более выказывать недоверие. Нам следует Бога благодарить.

— Зачем раньше времени благодарить? Когда будет за что, то и поблагодарим, а пока не за что, — ответил угрюмый Юзва, который, как истый жмудин, был очень осторожен и проницателен.

— А о свадьбе говорили вы? — спросил опять Касьян. Панна опустила глаза.

— Пан Кмициц хочет как можно скорей.

— Вот как, еще бы ему не хотеть, — пробормотал Юзва. — Ведь не дурак он. Какой медведь от меду откажется! Но зачем спешить, лучше сначала узнать, что он за человек. Отец Касьян, скажи, что надо. Что ты дремлешь, как заяц в полдень?

— Я не дремлю. Я думаю, как бы это сказать, — ответил старичок. — Иисус Христос сказал: как Яков Богу, так и Бог Якову. Мы тоже пану Кмицицу дурного не желаем, пусть же и он к нам будет добр.

— Только бы он жил с нами в согласии, — прибавил Юзва.

Молодая девушка насупила свои соболиные брови и сказала с некоторой надменностью:

— Попомните, панове, что мы не слугу принимаем. Он здесь будет хозяин, и мы должны подчиняться его воле, а не он нашей. Ему вы должны уступить и опеку надо мной.

— Это значит, что мы не должны ни во что вмешиваться? — спросил Юзва.

— Это значит, что вы должны быть его друзьями так же, как он хочет быть вам другом. Ведь он здесь оберегает свою собственность, которой каждый волен распоряжаться, как ему угодно. Не так ли, отец? — обратилась она к Пакошу.

— Это — святая истина, — ответил миролюбивый старичок. А Юзва снова обратился к старому Бутрыму:

— Да проснись же ты, Касьян!

— Я не сплю, я думаю.

— Ну так скажи, что ты думаешь.

— Вот что я думаю: пан Кмициц — настоящий пан, а мы — лапотники; притом он знаменитый воин, он один решился идти против неприятеля тогда, когда все уже руки опустили. Дай Бог таких побольше. Но товарищей он выбрал себе плохих. Ведь ты сам слышал, сосед, от Домашевичей, что все они негодяи, каиновы дети, и у каждого на душе немало преступлений. Они жгли, грабили, насильничали. Если бы они только кого-нибудь зарубили или переехали, это бы еще туда-сюда, это со всяким может случиться, но они только и занимаются грабежом, и давно бы им сгнить в тюрьме, если бы не протекция пана Кмицица. Он их взял под свою защиту, а они пристали к нему, как овода к лошади. А теперь приехали сюда, и уже всем ведомо, кто они такие! В первый же день своего приезда в Любич они в портреты покойных Биллевичей из пистолетов стреляли! Пан Кмициц не должен был этого допускать, так как Биллевичи его благодетели.

Оленька закрыла лицо руками.

— Этого быть не может, — сказала Оленька, заткнув уши.

— Может, потому что было. В своих благодетелей и будущих родственников он стрелять позволил. А потом натащили в дом девок и развратничали. Тьфу, такого безобразия еще у нас не бывало! И все это в первый же день приезда.

При этом старый Касьян до того рассердился, что начал стучать палкой об пол; на лице Оленьки выступили красные пятна, а Юзва прибавил:

— А войско пана Кмицица, оставшееся в Упите, разве лучше? Каковы офицеры, таковы и солдаты. У Соллогуба они увели скот; мейзагольских крестьян, везших смолу, избили. Соллогуб поехал к пану Глебовичу искать защиты, а теперь в Упите все вверх дном. У нас до сих пор все было спокойно, а теперь держи ружье наготове. А почему? Потому что пан Кмициц со своей компанией пожаловал.

— Не говорите так, отец Юзва, не говорите!

— Как же не говорить? Если пан Кмициц не виноват, то зачем же он держит таких людей и зачем с ними живет? Вы должны ему сказать, чтобы он их прогнал, иначе нам покоя не будет. Слыханная ли это вещь — позволить стрелять в портреты и на глазах у людей развратничать? Ведь об этом говорят во всем околотке.

— Что же мне делать? — спросила Оленька. — Может быть, они и дурные люди, но ведь он с ними ходил на войну, и ради меня он их не прогонит.

— А если не прогонит, значит, и сам не лучше, — проворчал Юзва.

— Впрочем, пусть будет по-вашему! — сказала девушка, в которой все сильнее накипала злоба против этих развратников и забияк. — Он должен их выгнать. Пусть выбирает меня или их. Если правда все, что вы говорите, то я им не прошу. Я сирота и беззащитна, но не побоюсь этой вооруженной шайки.

— Мы тебе поможем, — промолвил Юзва.

— Пусть они делают что хотят, но не здесь, не в Любиче, — воскликнула Оленька, волнуясь все более. — За свои поступки они сами и будут отвечать, но пусть не подстрекают к разврату пана Кмицица… Ведь это стыд, позор… Я думала, что они только невоспитанны, но оказывается, что это негодяи, позорящие и себя, и его. Спасибо вам, отцы, что вы мне открыли глаза. Теперь я знаю, как мне поступить.

— Вот это я понимаю, — ответил старый Касьян. — Сама добродетель говорит твоими устами, и мы тебе поможем.

Гнев все больше накипал в сердце Оленьки против товарищей Кмицица. Они заставили страдать ее самолюбие, они оскорбили ее святое чистое чувство. Ей стыдно было и за него, и за себя, и она искала виновных, на ком бы можно было выместить свой гнев.

Шляхта, наоборот, радовалась, видя свою барышню такой грозной и готовой дать решительный отпор этим оршанским буянам.

Она продолжала со сверкающими глазами:

— Они должны убраться не только из Любича, но и из его окрестностей.

— Мы и не виним пана Кмицица, сокровище наше, — говорил старый Касьян. — Мы знаем, что это они его подзадоривают. И нет у нас никакой злобы к нему, а недовольны мы тем, что он держит у себя таких негодяев. Он еще молод, ну и… глуп. И староста Глебович был смолоду глуп, а теперь нас еще наставляет.

— Вот, к примеру, собака, — сказал взволнованным голосом миролюбивый пацунельский старичок, — пойдешь с молодой в поле, она, глупая, вместо того чтобы зверя гонять, вертится около твоих ног да за полы дергает.

Оленька хотела что-то сказать, но вдруг разрыдалась.

— Не плачь, — сказала Юзва Бутрым.

— Не плачь, не плачь, — повторяли оба старика.

Они употребляли все усилия, чтобы утешить ее, но безуспешно. После их отъезда ею овладела тревога и невыразимая тоска, но больше всего страдала эта гордая девушка оттого, что принуждена была защищать и оправдывать Кмицица перед своими опекунами.

А эта компания? И маленькие ручки молодой девушки сжались при одном воспоминании о ней. Перед ее глазами встали, как живые, лица Кокосинского, Углика, Зенда, Кульвеца и других; и вдруг она поняла и увидела то, чего не видела прежде. Разврат и преступление наложили на них свою печать. Чуждое ей до сих пор чувство ненависти начало овладевать ею все более и более.

Но вместе с этим чувством возрастала и обида против Кмицица.

— Стыд, позор, — шептала девушка побелевшими губами. — Каждый вечер он возвращался от меня к дворовым девкам.

И она почувствовала себя оскорбленной. Невыносимая тяжесть сдавливала ей грудь.

На дворе уже стемнело, а панна Александра все ходила, волнуясь, по комнате, и в душе у нее бушевала целая буря. Она не принадлежала к тем натурам, которые могут только страдать, а защищаться не могут. В этой девушке текла рыцарская кровь. Она хоть сейчас же готова была вступить в борьбу с этими злыми духами. Но что ей остается? Только слезы и просьбы, чтобы Кмициц разогнал их на все четыре стороны? А если он не согласится?

Если не согласится…

И она не смела даже думать об этом.

Мысли ее были прерваны появлением казачка, который внес охапку еловых поленьев и, положив их у камина, стал выгребать из-под пепла еще не погасшие уголья. В эту минуту у нее мелькнула вдруг новая мысль.

— Константин, — окликнула она его, — поезжай сейчас же верхом в Любич. Если пан вернулся, то попроси его сейчас же ехать ко мне, а если его еще нет, то пусть вместе с тобою едет старый Жникис, только живо.

Казачок бросил на угли смоляных щепок и можжевельника и скрылся за дверью.

В камине загорелось яркое пламя. На душе у Оленьки стало как-то спокойнее.

— Может быть, Бог еще все переменит к лучшему, а может, это и не так было, как говорили опекуны.

И через несколько минут она пошла в людскую, чтобы, по давнему обычаю, следить за работавшими там девушками и петь божественные песни. Спустя два часа вернулся продрогший казачок.

— Жникис ждет в сенях, — сказал он. — Пана нет в Любиче.

Девушка быстро вскочила. Старый слуга поклонился ей до земли.

— Все ли в добром здоровье, благодетельница вы наша?

Они перешли в столовую; Жникис остановился у дверей.

— Что слышно? — спросила девушка.

Мужик махнул только рукой и промолвил:

— Пана нет дома.

— Я знаю, что он в Упите. Но дома что?

— Эх…

— Слушай, Жникис, говори смело, тебе ничего за это не будет. Говорят, что пан добрый, только товарищи его повесы.

— Если бы только повесы…

— Говори всю правду.

— Мне нельзя говорить… Не велено, да и боюсь.

— Кто не велел?

— Пан.

— Верно? — спросила молодая девушка.

Наступила минута молчания. Она быстрыми шагами ходила по комнате, а он следил за нею глазами. Вдруг она остановилась.

— Чей ты?

— Биллевичей, но из Водокт, а не из Любича.

— Ты больше не вернешься в Любич, ты останешься здесь. Теперь приказываю тебе говорить все, что ты знаешь.

Мужик бросился перед нею на колени.

— Панна, драгоценная, я не хочу туда возвращаться, там светопреставление. Это настоящие разбойники, там ни минуты нельзя быть спокойным.

Девушка покачнулась, как бы пораженная стрелою, побледнела, но спросила спокойно:

— Правда ли, что они стреляли в портреты?

— И стреляли, и девок таскали в комнаты, да и до сих пор там то же самое. В деревне — плач, в доме — содом. Волов и баранов без счету режут. Людей истязают. Вчера избили конюха.

— Конюха избили?

— Да, а хуже всего девкам. Им уже мало дворовых, они по деревне за ними гоняются.

Снова наступило молчание. Щеки девушки покрылись ярким румянцем.

— Когда ожидают пана?

— Они и сами не знают, да слышал я вчера, что они все завтра собираются в Упиту. Уж и лошадей велели приготовить. Верно, заедут и к вашей милости просить пороху и людей.

— Они заедут ко мне?.. Прекрасно. Ступай на кухню. Больше ты не вернешься в Любич.

— Пошли тебе Господи счастья и здоровья! Панна Александра решила, как ей нужно поступить.

На другой день было воскресенье. Утром, прежде чем дамы из Водокт успели уехать в костел, явились паны: Кокосинский, Углик, Кульвец, Раницкий, Рекуц и Зенд, а за ними вооруженная любичская дворня, ибо вся компания собиралась идти на помощь Кмицицу в Упиту.

Панна вышла к ним навстречу спокойная и гордая, совсем непохожая на ту, которая встречала их несколько дней тому назад; она едва кивнула головою в ответ на их низкие поклоны. Они подумали, что это с ее стороны осторожность, вызванная отсутствием Кмицица.

Первым выступил Кокосинский, но на этот раз он был уже смелее и проговорил:

— Ясновельможная панна ловчанка. Мы заехали сюда по дороге в Упиту выразить вам свое почтение и попросить пороху и оружия. Прикажите ехать с нами и вашим людям. Мы возьмем штурмом Упиту, а всем этим лапотникам слегка пустим кровь.

— Дивлюсь я, — ответила молодая девушка, — что вы едете в Упиту. Я сама слышала, как пан Кмициц велел вам сидеть в Любиче, и думаю, что вы, как подчиненные, должны исполнять его приказания.

Услышав эти слова, молодые люди переглянулись в изумлении. Зенд вытянул губы, точно собираясь свистнуть по-птичьи, а Кокосинский стал почесывать затылок.

— Право, можно подумать, что вы говорите с крепостными пана Кмицица. Правда, мы должны были сидеть дома, но вот уже четвертый день, как Ендрек уехал, и мы решили, что там что-то происходит, и наши сабли могут пригодиться.

— Пан Кмициц поехал не на войну, а усмирить и наказать солдат, что могло бы случиться и с вами, если бы вы его ослушались. Кроме того, с вашим появлением там прибавилось бы еще больше бесчинств и кровопролития.

— Трудно с вами спорить. Не откажите снабдить нас порохом и людьми.

— Ни людей, ни пороху я вам не дам, слышите?

— Так ли я понял? — ответил Кокосинский. — Неужто вы пожалеете таких пустяков даже ради спасения Кмицица, Ендрека? Неужто вы предпочитаете, чтобы с ним случилось какое-нибудь несчастье?

— Самое плохое, что может с ним случиться, — это быть в вашей компании!

При этих словах глаза молодой девушки метнули искры, и, гордо подняв голову, она направилась к буянам, а те с изумлением попятились назад.

— Бездельники, — сказала она, — это вы, как злые духи, подстрекаете его ко всему дурному. Я знаю вас, вашу развращенность и ваши бесчестные поступки. Закон преследует вас, люди от вас отворачиваются, а на кого это ложится пятном? Все на него.

— Вы слышите, товарищи? Слышите? Что это такое? Не сон ли это? — крикнул Кокосинский.

Девушка подошла еще ближе к ним и, указывая рукой на дверь, сказала:

— Вон отсюда!

Все побледнели, но не ответили ни слова. Лишь зубы их заскрежетали, руки схватились за сабли, а глаза метали молнии. Но через минуту ими овладел страх. Ведь этот дом под опекой могущественного Кмицица, а эта надменная девушка его невеста. И они побороли свой гнев, а она стояла с блестящими глазами и указывала на дверь.

Наконец Кокосинский заговорил прерывающимся от сдерживаемого бешенства голосом:

— После такого радушного приема… нам ничего не остается… как поклониться любезной хозяйке и… и… поблагодарить за гостеприимство…

Сказав это, он с преувеличенной почтительностью поклонился до земли, а за ним поклонились остальные и все поочередно вышли из комнаты. Когда дверь затворилась за последним, Оленька в изнеможении упала в кресло.

А они собрались у крыльца, чтобы посоветоваться, как им быть, но никто не решался заговорить первым.

Наконец Кокосинский сказал:

— Ну что же, милые барашки?

— А что?

— Как вы себя чувствуете?

— А ты?

— Эх, если бы не Кмициц, — сказал Раницкий, — мы бы расправились по-своему с панной.

— Попробуй тронь только Кмицица, — запищал Рекуц. Лицо Раницкого все покрылось багровыми пятнами.

— Не боюсь я Кмицица, а тебя тем более. Становись хоть сейчас!

— Прекрасно, — ответил Рекуц.

Оба схватились за сабли, но в эту минуту между ними очутился Кульвец-Гиппоцентавр.

— Видели вы это? — сказал он, потрясая огромным кулачищем. — Видели? Первому, кто поднимет саблю, я размозжу голову.

Сказав это, он посмотрел сначала на одного, потом на другого, точно спрашивая, кто из них первый захочет отведать, но они сейчас же успокоились.

— Кульвец прав, — заметил Кокосинский. — Теперь, больше чем когда-либо, нам нужно согласие. Я советовал бы вам как можно скорее ехать к Кмицицу, чтобы она не успела вооружить его против нас. Хорошо, что мы сдержали себя, хотя, сознаюсь, у меня и язык, и руки чесались. Едемте к Кмицицу. Она будет на нас жаловаться, так мы тоже зевать не будем. Сохрани Бог, если он нас оставит. На нас сейчас же сделают облаву, как на волков.

— Пустяки, — сказал Раницкий. — Ничего с нами не сделают. Теперь война: мало ли таких же бесприютных, как мы, шатается по свету. Наберем себе товарищей, и тогда пусть нас ищут. Дай руку, Рекуц, я тебя прощаю.

— Я бы тебе уши обрезал, — пропищал Рекуц, — но так и быть, помиримся. Общая у нас обида!

— Указать на дверь таким кавалерам, как мы! — воскликнул Кокосинский.

— И мне, в чьих жилах течет сенаторская кровь! — прибавил Раницкий.

— Нам, доблестным людям и шляхте!

— Заслуженным солдатам!

— Беднякам!

— Невинным сиротам!

— Хоть я еще и не совсем без подметок, а ноги у меня начинают мерзнуть, — сказал Кульвец. — Что мы здесь будем стоять, как нищие? Нам пива не поднесут. Мы здесь не нужны. Сядемте и поедем, а людей лучше всего отправить назад, — без оружия и пороху они для нас бесполезны.

— В Упиту?

— К Ендреку, нашему дорогому приятелю. Ему мы пожалуемся.

— Как бы только с ним не разъехаться.

— На коней, Панове, трогайте.

Все сели на лошадей и отправились в путь, сдерживая свой гнев и стыд. За воротами Раницкий повернулся и погрозил кулаком по направлению к дому.

— Эх, крови мне, крови!..

— Если только мы когда-нибудь поссоримся с Кмицицем, мы еще вернемся сюда и расправимся как надо.

— Это возможно.

— Бог нам поможет, — прибавил Углик.

— Иродова дочь, тетерька проклятая!

Осыпая такими проклятиями молодую девушку, а порою браня и друг друга, они доехали до леса. Только миновали они несколько деревьев, как огромная стая ворон закружилась над их головами. Зенд начал пронзительно каркать, и тысячи голосов ответили ему сверху. Стая спустилась так низко, что лошади начали пугаться шума крыльев.

— Замолчи ты, — крикнул на Зенда Раницкий. — Еще накличешь какую-нибудь беду. Каркает над нами это воронье, точно над падалью.

Но другие смеялись: Зенд не переставал каркать. Вороны опускались все ниже, и шум их крыльев смешивался с пронзительным карканьем. Глупые, они не поняли этого дурного предзнаменования.

Проехав лес, они увидели Волмонтовичи и прибавили шагу; был сильный мороз, и они очень озябли; до Упиты было еще далеко. Но по деревне им пришлось ехать медленнее, так как вся дорога была запружена людьми, возвращавшимися из церкви. Шляхта поглядывала на незнакомцев, отчасти догадываясь, кто они и откуда. Молодые девушки, слышавшие обо всем, что творилось в Любиче, и о том, каких грешников привез с собой Кмициц, присматривались к ним с еще большим любопытством. А они ехали, гордо подняв головы, приняв воинственные позы, в бархатных кафтанах, в рысьих шапках и на прекрасных лошадях. Видно было, что это действительно храбрые солдаты. Они ехали в ряд, никому не уступая дороги, и лишь по временам покрикивая: «Прочь с дороги!» Некоторые из Бутрымов посматривали на них исподлобья, но уступали; а они говорили между собой о шляхте.

— Обратите внимание, Панове, — говорил Кокосинский, — какие здесь все рослые мужики — настоящие зубры, и каждый волком смотрит.

— Если бы не рост и не эти громадные сабли, их можно было бы принять за мужиков, — сказал Углик.

— А сабли-то какие, — заметил Раницкий. — Хотелось бы мне с кем-нибудь из них помериться.

И он начал размахивать руками.

— Он бы так, а я так! Он так, а я так — и шах.

— Тебе нетрудно доставить себе это удовольствие: с ними немного хлопот.

— А я предпочел бы иметь дело вот с этими девушками, — сказал Зенд.

— Елки, а не девушки! — воскликнул Рекуц.

— Не елки, а сосны. А щеки как расписные.

— Трудно усидеть на лошади, видя таких красавиц.

Выехав из «застенка», они опять пустились рысью. Через полчаса подъехали к корчме, называемой «Долы», стоявшей на полдороге между Волмонтовичами и Митрунами. Бутрымы и их жены и дочери обычно останавливались здесь, чтобы отдохнуть и согреться во время морозов. Поэтому перед постоялым двором молодые люди увидели несколько саней и несколько верховых лошадей.

— Выпьем-ка водки, а то холодно, — предложил Кокосинский.

— Не мешает, — ответили все хором.

Они сошли с лошадей и привязали их к столбам, а сами вошли в громадную темную корчму. В ней они застали множество людей. Шляхта, сидя на скамьях или стоя кучками у стойки, потягивала пиво или крупник, приготовленный из масла, меду, водки и кореньев. Здесь собрались почти одни мрачные, неразговорчивые Бутрымы, и в избе не было почти никакого шума. Все они были одеты в кафтаны из серого домашнего сукна на бараньем меху, в кожаные пояса с саблями в черных железных ножнах. Этот однообразный костюм делал их похожими на какое-то войско. По большей части это были старики лет шестидесяти или юноши, так как остальные отправились в Россиены.

Увидев оршанских кавалеров, все отошли от стойки и с любопытством стали к ним присматриваться. Их выправка и молодецкий вид понравились воинственной шляхте; временами слышались вопросы: «Это из Любича?» — «Да, это товарищи Кмицица». — «Так это они?» — «Как же».

Молодые люди принялись за водку, но вдруг Кокосинский почувствовал заманчивый запах крупника и приказал подать себе. Когда на столе появился дымящийся котелок, они уселись и стали попивать, поглядывая прищуренными глазами на шляхту, так как в избе было почти совсем темно. Окна были занесены снегом, а большое отверстие в печи, где горел огонь, закрывали какие-то повернувшиеся спиной к присутствующим фигуры.

Когда крупник стал расходиться по жилам молодых людей, разливая приятную теплоту, к ним вернулось веселое настроение, испорченное приемом в Водоктах, и Зенд начал каркать по-вороньему так искусно и неподражаемо, что все лица повернулись к нему.

Товарищи смеялись, а развеселившаяся шляхта, особенно подростки, стали подходить ближе. Сидевшие у печки фигуры повернулись лицом к избе, и Рекуц первый заметил, что это были женщины.

А Зенд закрыл глаза и продолжал каркать; вдруг он замолчал, и через минуту все услышали голос травленного собаками зайца; заяц пищал, как в агонии, все тише, все слабее, наконец, умолк навеки.

Бутрымы стояли в изумлении и все еще прислушивались, хотя заяц умолк уже; в это время раздался пискливый голос Рекуца:

— У печи сидят девки.

— Правда, — ответил Кокосинский, прикрывая глаза рукой.

— Верно, — повторил Углик, — но в избе так темно, что их нельзя рассмотреть.

— Любопытно, что они здесь делают?

— Может, для танцев пришли.

— Погодите, я сейчас спрошу, — сказал Кокосинский. — Что вы там делаете около печи, милые?

— Ноги греем, — ответили тонкие голоса.

Тогда молодые люди встали и подоши к огню. На длинной скамье сидело несколько молодых женщин, вытянувших ноги на лежавшее у огня бревно, а с другой стороны сушились их промокшие сапоги.

— Значит, ноги греете? — спросил Кокосинский.

— Да, озябли.

— Хорошенькие ножки, — запищал Рекуц, нагибаясь над бревном.

— Оставьте нас, ваць-пане! — ответила одна из шляхтянок.

— Я бы охотнее пристал, чем отстал, тем более что я знаю лучшее средство согреть озябшие ножки, чем огонь; вам надо потанцевать, и вы мигом согреетесь.

— Потанцевать так потанцевать, — сказал Углик. — Нам не нужно ни скрипки, ни контрабаса, я вам сыграю на чекане.

И, вынув из кожаного футляра свой неразлучный инструмент, он стал играть; молодые люди начали подходить к девушкам и стаскивать их со скамьи. Они будто и сопротивлялись, но более криком, чем руками, так как на самом деле они и сами были не прочь от этого. Может быть, и мужчины пустились бы в пляс, ведь ничего нельзя было иметь против танцев в воскресенье после обедни, особенно во время Масленицы, но репутация этой компании была слишком известна в Волмонтовичах, и потому старший, Юзва Бутрым, тот, у которого не было ступни, встал со скамьи и, подойдя к Кульвецу-Гиппоцентавру, схватил его за грудь и сказал:

— Если вы хотите танцевать, так не угодно ли со мной?

Кульвец прищурил глаза и стал усиленно шевелить усами.

— Я предпочитаю с девушкой, а с вами уж потом.

В это время подбежал Раницкий с лицом, покрытым пятнами, так как уже чуял скандал.

— Ты кто такой? — спросил он, хватаясь за саблю.

Углик перестал играть, а Кокосинский крикнул:

— Эй, товарищи, сюда, сюда!

Но на помощь Юзве бросились все Бутрымы, старики и подростки; они подходили ворча, как медведи.

— Что вам нужно? Хотите отведать наших кулаков? — спросил Кокосинский.

— Да что тут с вами разговаривать, пошли прочь! — ответил флегматично Юзва.

Раницкий, больше всего беспокоившийся, как бы не обошлось без драки, толкнул Юзву в грудь рукояткой сабли, так что эхо разнеслось по всей корчме, и крикнул:

— Бей!

Заблестели, зазвенели сабли, раздался крик женщин, шум и замешательство. Вдруг Юзва вскочил, схватил стоявшую около стола огромную скамью и, подняв ее, как щепку, крикнул:

— Рум, рум!

С полу поднялась страшная пыль, так что не видно было сражающихся, и лишь порою слышались стоны.