Похождения бравого солдата Швейка
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Похождения бравого солдата Швейка

Тегін үзінді
Оқу

Ярослав Гашек
Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны

Ярослав Гашек и его роман о Швейке

Как-то раз на одной из выставок графики в Москве можно было увидеть остроумный рисунок, на котором был изображен земной шар и три поддерживающие его фигуры – Дон Кихот, Гамлет и Швейк. Три олицетворения разных сторон человеческого духа – веры, сомнения и юмора. Швейк принадлежит сейчас к числу самых известных образов мировой литературы, ставших общезначимыми символами. Любопытно при этом, что создан этот знаменитый образ автором, который, казалось бы, не отличался особым усердием в литературном творчестве. Писал Гашек, словно довольствуясь импровизацией, не признавал ни набросков, ни черновиков, рукописей практически не правил. Только что написанные странички романа о Швейке он сразу отправлял в издательство, а себе оставлял всего две-три строчки, чтобы не забыть, на чем остановился. Он не склонен был просиживать над листом бумаги дни и ночи, предпочитая проводить время в богемных компаниях, в кабачках и пивных или в странствиях, общаясь с пастухами, бродягами и цыганами. Часть рассказов он откровенно писал для заработка и действительно не придавал им особого значения. Иногда литературные занятия превращались им в шутку. Он мог поспорить в пивной на пари, что в очередную фразу до половины написанного рассказа вставит любое имя, которое предложат его собеседники и при этом не нарушит последовательности повествования. Многие литераторы-современники вначале вообще не принимали Гашека как писателя всерьез. А между тем пройдет два десятилетия с момента появления его первых рассказов и юморесок, и он создаст роман, который получит широчайшую известность во всем мире. Бертольт Брехт запишет в своем дневнике: «Если бы кто-нибудь предложил мне выбрать из художественной литературы нашего века три произведения, которые, на мой взгляд, представляют мировую литературу, то одним из этих произведений были бы «Похождения бравого солдата Швейка» Ярослава Гашека».[1]

Парадокс этот имеет свое объяснение. Силу Гашека-писателя составляло как раз то, что иным казалось его слабостью. «Нужно уметь не писать, а видеть, писать – это уже следствие», – заметил однажды Антуан де Сент-Экзюпери. И надо сказать, мало кто видел столько, сколько довелось видеть Гашеку, и мало кто умел так видеть, как видел он, и так жить увиденным. Гашек был поистине одержим жаждой новых встреч с людьми. Эта страсть уводила его от домашнего очага, вызывала интерес ко всему необычному, пробуждала инстинкт перелетных птиц и звала в дальние страны. В чешской литературе нет другого писателя, который так много общался бы с людьми. Всю свою жизнь он провел на людях. Началось это еще в детстве.

Гашек родился 30 апреля 1883 года в плебейском районе Праги – Жижков, в семье учителя. Отец его не имел специального педагогического образования и получал пониженное жалованье. Позднее он вообще служил мелким чиновником в банке. Семья жила в стесненных условиях, ютилась в полутемных наемных квартирах. С самого детства мальчик был предоставлен самому себе и имел полную возможность познакомиться с жизнью улицы и городских дворов, вдоволь насладиться мальчишескими проказами и похождениями. В тринадцать лет он лишился отца и два года спустя вынужден был оставить гимназию. Мать устроила его помощником в лавку москательных и аптекарских товаров. Служба эта, живо описанная Гашеком впоследствии в одном из его рассказов, состояла в постоянном общении с людьми. Позднее ему все же удалось продолжить образование. В 1902 году он окончил коммерческое училище, от которого у него осталось, в частности, прекрасное знание нескольких иностранных языков – немецкого, русского, французского и венгерского – и каллиграфический почерк (коммерческие бумаги тогда писали от руки, и на выработку почерка обращалось особое внимание). Однако карьера банковского служащего мало привлекала очень живого по натуре юношу. Поначалу он пытался скрасить службу в банке «Славия» всевозможными веселыми затеями и розыгрышами. Но не прошло и полугода, как его неодолимо потянуло из чиновничьего и мещанского мира на вольный простор.

Настроения Гашека тех лет хорошо переданы в воспоминаниях его друга Ладислава Гаека: «Стояла ранняя весна. Был прекрасный лунный вечер. Гашек размечтался, как, наверное, хорошо и красиво сейчас в Словакии. Мы добрались до Староместской площади, по привычке зашли в чайную Короуса и немного с ним поболтали… В довольно веселом настроении мы направились ко мне домой. Но на Тынской улице, где я жил, Гашек неожиданно остановился, посмотрел на небо, на луну и сказал: “А знаешь, я к тебе сегодня не пойду, не хочу, чтобы святой Петр опять грозил нам пальцем (хозяин квартиры, где жил приятель Гашека, был мастером по церковным витражам, и в окне у него было вставлено стекло с изображением святого Петра. – С. Н.). Домой тоже не вернусь. Сегодня я получил за сверхурочные, махну-ка ночью в Словакию”».[2] На следующий день молодого человека не оказалось на службе. Тяга к странствиям, «дух бродяжий» отчасти объяснялись юношеской романтикой, интересом к неизведанному. Но сказывался и внутренний протест против рутины жизни, когда постоянно ощущалось неравноправное положение его народа в империи Габсбургов. Молодого человека все время тянуло то в Африку на помощь бурам в их освободительной войне против англичан, то в Македонию, где в 1903 году вспыхнуло восстание против турок, то просто в путешествия.

В юности Гашек странствовал каждое лето. В обществе таких же, как он, студентов, случайных попутчиков, нищих, бродяг, порой нанимаясь на поденную работу, нередко ночуя в стогах сена, а иногда и в местных полицейских участках, он в течение нескольких лет исходил пешком всю Австро-Венгерскую империю, а отчасти и соседние страны. Побывал в Словакии, Галиции, южной Польше, Румынии, на Буковине, в Венгрии, Болгарии, Хорватии, Сербии, посетил Словению, северную Италию (включая Венецию), Баварию и Швейцарию. Предпринималась даже попытка перейти границу России. Впечатления от этих странствий и от общения с людьми, в том числе оказавшимися на дне жизни, дали материал для многих его ранних рассказов, очерков, юморесок. Ладислав Гаек вспоминал: «Гашек очень любил русских авторов и сам имел так много общего с Максимом Горьким. Мы хотели жить по-русски… Мы хотели познать жизнь и изобразить ее такой, какой мы сами ее познали».[3]

Поначалу в творчестве Гашека преобладала мягко-юмористическая тональность. Он изображал смешных в своей чванливости провинциальных помещиков, прижимистых богатеев, подтрунивал над человеческими слабостями небезгрешных священников, развеивал цыганскую экзотику, снимая с нее романтический флер весьма прозаическими зарисовками и одновременно с юмором изображая всевозможные плутни цыган и проделки молодых цыганок, которые дурачат панских отпрысков. Вместе с тем его привлекали цельные натуры из народа – удалые словацкие парни, знающие себе цену и умеющие постоять за себя девчата, хлебосольные крепкие хозяева, заядлые охотники. Он подмечал находчивость расторопных простолюдинов в их общении с господами и чиновниками, их плутоватую изобретательность в сопротивлении панскому гнету. В то же время социальные трагедии, с которыми он сталкивался, отзывались в его произведениях и щемящими нотами. Но преобладала все же жизнерадостная атмосфера. Молодого человека манили края, где вода в реках «зелена, как поросль кукурузы», где столько неожиданных человеческих типов.

Однако через три-четыре года тон его рассказов меняется. На первый план все больше выступает жесткая сатира, нередко проникнутая духом вызова и эпатажа. Действие перемещается в город. Рассказы строятся теперь на резких социальных контрастах, из них уходят пейзажи, юмористические полутона. Автор усматривает прямую зависимость между благоденствием одних и нищетой и страданиями других. Иногда звучат прозрачные предсказания социальной революции. Нет, наверное, ни одного звена государственно-политической системы Австро-Венгрии, которое не было бы затронуто сатирой Гашека. И все время словно слышится вызывающий и веселый хохот улицы. Передана живая готовность низов насолить властям, посодействовать любой неприятности должностного лица. На пути всех этих «отцов народа», сановных особ, чиновников, карьеристов-депутатов, церковнослужителей, блюстителей порядка, сыщиков то и дело оказывается веселый плебей, который путает им карты и делает их посмешищем в глазах публики.

Социальная острота сатиры Гашека во многом была связана и с его возраставшим интересом к политической жизни, которым отмечено творчество стольких писателей XX века. Еще в 1904 году он сблизился с чешскими анархистами, к которым его привело чувство протеста против социального и национального угнетения. Не случайно на одной из фотографий этих лет мы видим его в сербском головном уборе, который он демонстративно носил в знак симпатии к родственному славянскому народу, противостоявшему австрийскому владычеству и экспансии. Гашек занимался редактированием анархистских газет, распространял брошюры Кропоткина, не раз конфликтовал с полицией и как-то целый месяц провел в заключении. Однако через три года он разочаровался в анархизме, не увидев в то же время перспектив и в деятельности других чешских политических партий, оппозиционность которых казалась ему мелкой и вялой.

Отход от анархизма не означал примирения с окружающей действительностью и политическим гнетом. Часто его обличения принимали форму конкретной, адресной сатиры. Он был автором многих жгучих, как крапива, фельетонов, памфлетов, шаржей, пародийных портретов. Со страниц его «галереи карикатур» встает череда лицемеров, казнокрадов, карьеристов и честолюбцев, героев фразы. Нередко они изображались под собственными именами.

Тем временем жизнь молодого писателя складывалась нелегко. Его преследовали неустроенность и вечные поиски постоянной работы, которые осложнялись и его нежеланием приспосабливаться к обывательскому образу жизни. С 1906 года очень близким человеком стала для него Ярмила Майерова, дочь одного пражского домовладельца, с которой его связывало большое и глубокое чувство. Однако родители противились ее браку с несостоятельным литератором и беспокойным анархистом. Только в 1910 году удалось наконец получить их согласие. Но долго согревавшая Гашека любовь к Ярмиле пришла в конце концов в непримиримое противоречие с его привычкой к свободе, и брак, которого они так долго добивались, распался. После этого Гашек жил один, сотрудничая в разных газетах и журналах и не имея своего угла. Порой он ночевал в редакциях, в которых служил, или поселялся у кого-либо из друзей. Ему знакомы были и моменты трудных психологических состояний, иногда отмеченных печатью трагизма. Вместе с тем с годами к нему все больше приходило ощущение силы и власти смеха, его магического действия на людей. И если в некоторых его произведениях тех лет можно почувствовать подспудную горечь сарказма, то вместе с тем сохраняется и атмосфера заразительно веселого смеха. Он умел так осмеять тех, кого считал достойными обличения, что, казалось, они уже сами наказаны своими пороками и неполноценностью. Это и позволяло ему смеяться не злорадным, а веселым смехом развенчания.

Не меньше, чем литературное творчество, Гашека увлекала устная комика. То и другое сливалось в некое единое целое. Розыгрыш, затеянный где-нибудь в веселой компании, находил затем продолжение в литературном произведении, оказывался темой рассказа, юморески. В свою очередь, литературные юмористические находки получали развитие в устных импровизациях.

Особенно увлекали Гашека всевозможные комические мистификации, в которых он не знал себе равных. Памятна история с редактированием им журнала «Мир животных». Научно-популярное издание было рассчитано на сельских хозяев и любителей всякой живности, державших собак, певчих птиц, черепах и т. п. Печатались сведения о диких и домашних животных, советы по уходу за ними. Заступив на место редактора и соскучившись вскоре по юмору, Гашек начал понемногу предлагать читателям описания выдуманных им животных, а известным представителям земной фауны приписывать неслыханные повадки и свойства. В журнале рассказывалось, например, о гигантских ящерах, якобы обитающих на Островах блаженных. При этом умалчивалось, что Острова блаженных – это те самые мифические острова, которые в античных сказаниях описывались как райская земля вечной весны и обиталище душ праведников (Элизиум, Елисейские поля). Читателям журнала была предоставлена возможность узнать, что мандрилы (те самые обезьяны, у которых шерсть ярко-красного, зеленого и белого цвета, словно они разряжены) имеют склонность «влюбляться в дочерей смотрителей зоопарков», что муравьи любят музыку и их легко приманить мелодиями из «Травиаты». Была опубликована заметка о том, что новый редактор журнала Л. Гаек (уже упоминавшийся друг Гашека) вместо гимнастики проводит каждое утро сеанс борьбы со взрослым бенгальским тигром. А однажды Гашек распространил слух, будто на звероферме владельца журнала Фукса имеются в продаже волкодлаки, то есть волки-оборотни (по поверьям, способные превращаться в людей). Нашлись вроде бы и покупатели, принимавшие, видимо, волкодлаков за экзотическую породу собак. Все подобные сообщения включались в серьезный контекст журнала, и грань между тем и другим стиралась. Читатель рисковал попасть впросак как поверив, так и не поверив занимательной информации, ибо в журнале одновременно печатались и вполне реальные, хотя нередко тоже удивительные, но малоизвестные сведения о животных.

Однако все это меркнет по сравнению с сатирическими акциями Гашека, имевшими политический характер. Особую известность приобрела буффонада 1911 года, когда во время дополнительных выборов в парламент по одному из пражских избирательных округов Гашек, воспользовавшись предвыборной свободой слова и собраний, инсценировал вместе с друзьями создание партии умеренного прогресса в рамках закона. Коллективная пародия затрагивала разные стороны общественной жизни – официальную политику имперских и местных властей, поведение оппозиции, нравы, царящие в партийных кругах и в среде депутатов, и т. д. Надо сказать, что Гашек вообще не без скепсиса относился к надеждам на парламентскую демократию, отмечая, в частности, что непослушные парламенты нередко попросту разгоняются властями. («…У правительства пушки, у депутатов – органы речи»,[4] – писал он.) Шумный политический спектакль длился около двух месяцев. Основные события разворачивались в одной из пражских пивных, где регулярно собиралась публика, среди которой задавали тон Гашек и его друзья. Проводились пародийные собрания и митинги. Гашек играл роль лидера и кандидата в депутаты, выступал с импровизированными пародийными речами, изобиловавшими партийно-пропагандистской лексикой и фразеологией. Был составлен манифест партии, призывавший ограничиваться лишь умеренным прогрессом, сочинен был гимн, в котором воспевалось приспособленчество и осмеивалось корыстолюбие депутатов. О программе партии Гашек заявил, что она у него имеется, но будет держаться в тайне до самых выборов, а возможно, и после них, так как программы часто крадут другие партии. Расклеивались плакаты, на которых можно было прочесть обещания: «В случае избрания нашего кандидата выступим против землетрясения в Мексике», «То, что вы не получите от Вены, получите от нас», «Нам не хватает всего пятнадцати голосов. Денег не жалеем» и «Отдавший голос за нашего кандидата получит в награду малый карманный аквариум».[5]

Буффонада не только получила широкий резонанс в Праге, но и послужила импульсом для создания веселой книги Гашека «Политическая и социальная история партии умеренного прогресса в рамках закона» (1912). Это было самое крупное сочинение Гашека до романа о Швейке. Оно состояло из восьмидесяти с лишним глав-фрагментов, в которых в юмористической форме рассказывалась история создания партии, тесно переплетавшаяся с хроникой веселых похождений неунывающей гашековской компании. Воспроизведен был манифест партии, некоторые речи Гашека. Одновременно книга представляла собой собрание юмористических и эпиграмматических портретов современников и участников «движения». В колких шаржах автор высмеивал мелких хвастунов и позеров, мнивших себя борцами за права народа, ремесленников из мира искусства, псевдопоэтов, худосочных критиков, бездарных журналистов – людей, хотевших казаться совсем не теми, кем они были на самом деле. При этом в книге нет ни одного вымышленного персонажа. Все ее комические герои, а их десятки и десятки, – реальные лица, выведенные под собственными именами. Некоторые из них, прослышав о замысле нового сочинения Гашека, даже якобы обращались к автору с просьбами не писать о том, что касается их лично. Гашек с неподражаемым юмором рассказал об этих просьбах, использовав и этот материал для веселых и озорных характеристик. Колоритен, например, этюд о переводчике с западных языков Адольфе Готвальде, который заявил Гашеку: «Пиши обо мне, что тебе вздумается, но только, прошу тебя, не приписывай мне каких-нибудь глупых высказываний». Гашек ответил в книге: «Я и впрямь не знаю, как мне поступить с Адольфом Готвальдом. Я действительно не помню, чтобы он сказал какую-нибудь глупость, сколько ни напрягаю память, не могу припомнить ничего подобного. Дело в том, что своих-то мыслей у Адольфа Готвальда вообще никогда не было и от собственного имени он никогда ничего не говорил. Все, что он произносил, были цитаты из всемирно известных философов… Смело берусь утверждать, что из уст Адольфа Готвальда исходили только чужие мысли, которых он имел возможность в великом множестве наглотаться из книг, так как зарубежная научная и развлекательная литература – это и есть его хлеб как переводчика. Именно цитатами из переводимых книг он и сыплет во время дебатов во всевозможных питейных заведениях, ибо истинная правда и то, что он любит выпить, о чем он и разрешил мне написать». И в заключение: «И еще два слова, камрад Готвальд. Ты дочитываешь эти строки и радуешься, что наконец-то я оставил тебя в покое. Но ты жестоко ошибаешься. В одной из глав я еще расскажу, как ты ведешь себя в обществе».[6]

Многие образы книги имеют политическую окраску. С первых же страниц перед читателем появляется могучая фигура «борца за права угнетенного народа» Яна Климеша, который рвется на Балканы на помощь восставшим братьям-славянам, но оказывается потом редким трусом. Великолепна характеристика «этических анархистов» Магена и Маха, этих, по определению Гашека, «чешских якобинцев», один из которых однажды признался в своих стихах:

 
Для будущих подвигов силу и волю
Мы черпали больше всего в алкоголе. [7]
 

Книга обещала прозвучать как веселый и шумный вызов и официальным представлениям, и наивным политическим иллюзиям, и мещанскому самолюбию. Однако издатель, взявшийся в 1912 году выпустить ее, в конце концов так и не отважился это сделать и продал рукопись частному лицу. Лишь в середине 1920-х годов, уже после смерти Гашека, была опубликована приблизительно четвертая часть текста, но затем рукопись снова исчезла из поля зрения. Чудом она уцелела во время Второй мировой войны. Частная библиотека, где она хранилась, полностью погибла. По счастью оказалось, что владелец рукописи до этого кому-то отдал ее на время. Только в 1960-е годы, спустя полвека после того, как это сочинение было написано, оно стало доступно читателям. (На русском языке оно опубликовано в полном виде пока что всего один раз – в шеститомном собрании сочинений Гашека.[8])

В предвоенные годы Гашеком были написаны сотни и сотни рассказов, юморесок, комических зарисовок, фельетонов. Тогда же в его рассказах впервые появилось и имя Швейка. Но об этом чуть позже.

Войну Гашек встретил с теми же чувствами, что и большинство его соотечественников, не горевших желанием сражаться за победу Австро-Венгерской империи и предпочитавших сдаваться в плен, особенно на русском фронте, и даже участвовать потом в боях против Австро-Венгрии. Были случаи, когда сдавались целыми полками. Еще перед отправкой на фронт Гашек тоже заявлял, что на передовой, конечно, не упустит возможности заглянуть и на противоположную сторону. Расставаясь с одним из знакомых, он подарил ему книгу своих рассказов с небезопасной и выразительной надписью: «Через несколько минут я уезжаю куда-то далеко. Может быть, вернусь казачьим атаманом. Если же буду повешен, пришлю тебе на память кусок той веревки»[9] (по австрийским законам за переход на сторону врага полагалась смертная казнь через повешение).

Попав на русский фронт, Гашек при первой же возможности сдался в плен. Более пяти лет он находился в России, вначале в лагерях для военнопленных – в Дарнице под Киевом и в Тоцком близ Бузулука. Весной 1916 года в лагерях стало известно о формировании в России чехословацких добровольческих частей. Гашек сразу же записался добровольцем и стал агитировать за это других пленных. С этой целью он посещал даже больничные бараки, но вскоре сам заразился тифом. По мнению врачей, состояние его было безнадежным, но он выжил (и более того – три года спустя, уже в Красной Армии, еще раз перенес тиф).

В июне 1916 года его направили в Киев. Некоторое время он служил писарем при штабе, периодически выезжая на фронт. Возобновилась и его литературная активность. Он сотрудничал с журналом «Чехослован», издававшемся в Киеве на чешском языке, посылая туда корреспонденции с фронта, рассказы, фельетоны, направленные против Австро-Венгерской империи.

Гашек с восторгом встретил Февральскую революцию, увидев в ней предвестие падения Австро-Венгерской монархии. По отношению к большевикам он занимал вначале негативную позицию, считая это движение антипатриотическим. Лишь позднее его захватила идея социальной справедливости, которую провозглашали коммунисты, и весной 1918 года он добрался до Москвы, а затем уехал в Самару, где участвовал в формировании интернациональных отрядов Красной Армии. Что, впрочем, не означало, что у него не оставалось колебаний. Он, например, решительно не одобрял Брестского мира. Возможно, подобные колебания сыграли какую-то роль и в том, что в июне 1918 года он не отошел с частями Красной Армии, отступавшей от Самары, и после взятия города четыре месяца скрывался в Самарской губернии, в тылу чехословацких войск, рискуя каждый день быть схваченным. Только осенью (10 октября, как установил по архивам несколько лет тому назад московский историк Ю. Н. Щербаков) он вновь появился в расположении частей Красной Армии – теперь уже в районе Симбирска. Характерно, что в одном из писем Гашек и сам позднее объяснил эту историю своим тогдашним «непостоянством».

Самым крупным событием в жизни Гашека стало его участие в военном походе Пятой армии длительностью в два года (1918–1920) и протяженностью в пять тысяч километров – от Волги до Байкала. За это время он побывал помощником коменданта города Бугульмы, начальником походной типографии, редактировал армейские газеты и журналы. На его долю выпала огромная организационная и разъяснительная работа с бывшими военнопленными и иностранцами, сотни тысяч которых скопились в зоне действий Пятой армии в Сибири, а также с местными национальными меньшинствами. Известна, например, его инициатива в создании бурятского букваря и первой газеты на бурятском языке. Гашек окончил свою армейскую службу в должности начальника интернационального отделения политотдела армии. Все время не прекращалась и его литературная работа, причем значительную часть фельетонов и статей он писал теперь на русском языке. Тексты, опубликованные Гашеком в России, составили впоследствии целых два тома (из шестнадцати) в собрании его сочинений (причем воспроизведены там далеко не все его сочинения военных лет). Правда, среди его выступлений в печати в 1916–1920 годах немало «проходных» и прямолинейно плакатных публикаций на злобу дня. Но есть и более значительные вещи, в том числе связанные с образом Швейка.

Имя Швейка впервые появилось в творчестве Гашека еще в 1911 году. Решающее значение в возникновении этого образа имели антимилитаристские убеждения писателя и его резко оппозиционное отношение к австрийской монархии. Но сыграло роль и знакомство писателя с молодым пражским ремесленником Йозефом Швейком, у которого он позаимствовал имя и некоторые черты своего героя.[10]

Ирония и юмор, которыми наполнены рассказы Гашека о Швейке, основаны на том, что за естественную и как бы само собой разумеющуюся норму молчаливо принимается нежелание чешских подданных служить в армии Австро-Венгерской империи, а читателю демонстрируется психическая аномалия – идиотское рвение наивного солдата «служить государю-императору до последнего вздоха». При этом его усердие, граничащее с кретинизмом, все время оборачивается медвежьими услугами, смахивающими на провокацию. Попадая в невероятные переделки, удачливый герой каждый раз остается жив и невредим. Он одержим «экзальтацией мученичества», как определил автор. Изображение доведенного до абсурда верноподданнического экстаза (похожего в то же время на притворство) позволило Гашеку создать едкую пародию на официозный идеал солдата.

Имя Швейка мелькнуло затем раз-другой в довоенных юмористических пьесах, которые Гашек сочинял вместе со своими друзьями и ставил в кабаре. Однако нельзя сказать, чтобы пьесы в чем-то дополнили и обогатили этот образ. Новый сдвиг в истории персонажа произошел лишь позднее, после новых встреч Гашека с реальным Йозефом Швейком, которые состоялись уже в России, где Швейк, как и Гашек, оказался во время Первой мировой войны – сначала в плену, а затем в добровольческих чехословацких частях. По воле случая они даже служили некоторое время в одном полку. Новое общение со Швейком и натолкнуло Гашека на мысль вернуться к дальнейшей разработке этого типажа. Так возникла повесть «Бравый солдат Швейк в плену», написанная в начале 1917 года. В ней уже наметились многие образы персонажей, мотивы и звенья сюжета, повторенные и развитые затем в вершинном произведении Гашека – романе «Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны». Образ героя романа вписан в широкую картину военных событий. Книга выросла в целую комическую эпопею, поражающую и мощной стихией смеха, и неподдельной народной атмосферой сатиры, вскрывающей абсурдность происходящего. Произведение насыщено площадным, плебейским, солдатским юмором. В нем господствует смех городской улицы и казармы, грубоватый, соленый юмор низов, видящих мир без косметики, на свой аршин мерящих высокие материи, дела и слова властей и «чистой» публики. Нормы поведения, внушаемые верхами, сталкиваются с представлениями, выворачивающими официальную картину мира наизнанку.

Блестяще найден образ главного героя романа. Швейк – совершенно особый тип, а роман Гашека – особое произведение. В нем не совсем обычная роль отведена и читателю. При чтении этого романа восприятие не ограничивается привычным сопереживанием и соразмышлением. Читатель втянут еще в один увлекательный и интригующий процесс. Он все время гадает и не может до конца угадать, где кончается наивность героя и начинается притворство и плутовство, где усердие (и есть ли оно), а где спектакль. По глупости или по умыслу в день объявления войны Швейк появляется на пражских улицах в инвалидной коляске и с воинственными возгласами потрясает костылями? Случайно или намеренно он переодевается в форму русского военнопленного и попадает в австрийский плен? И так вплоть до мелочей – состроил или не состроил Швейк гримасу, когда военные врачи попросили его показать язык, по недомыслию или нарочно он будит только что уснувшего офицера, чтобы спросить, когда его разбудить, и т. п. Швейк обладает необыкновенной способностью, особенно в общении с начальством, при полном послушании создавать профанирующие комические ситуации, причем остается неясным, возникают они из-за его придурковатости или хитрости, хотя вольная или невольная провокация в его поведении то и дело перевешивает. В образ заложен механизм игры, комической мистификации, направленной отчасти и на читателя, которого Швейк тоже немножко водит за нос. На грани наивности и подвоха часто удерживаются и бесконечные разглагольствования Швейка, его комментарии к происходящему, которые вобрали в себя вульгарный опыт плебса, контрастирующий с приглаженной, официальной картиной мира. Одним из главных источников комизма в романе является столкновение противоположных представлений – предписанных и тех, что подсказывает жизнь.

Поэтика смеховой игры, составляющая подоплеку образа Швейка и романа в целом, дает возможность автору вовлекать читателя в стихию безудержного и веселого развенчания милитаризма, полицейского режима, национального и социального гнета. Писатель вскрыл и покарал смехом абсурдность многих отношений в современном мире, их бесчеловечность и фальшь, выставил на осмеяние целую систему мифов, громких фраз и фетишей, прикрывающих и маскирующих ненормальность этих отношений.

Комическая эпопея Гашека была создана за поразительно короткое время. Он начал работу ранней весной 1921 года, а к концу следующего года было написано уже около сорока авторских листов. Однако роман остался незавершенным. Писатель умер (3 января 1923 года) в разгар работы над книгой в возрасте всего сорока лет. Сказалась бурная, полная драматизма жизнь, годы, проведенные на фронте, дважды перенесенный тиф.

Гашек собирался написать еще довольно много. Дальнейшие события должны были происходить в России. Общий замысел романа зафиксирован в рекламных плакатах, которые автор и его друзья распространяли еще весной 1921 года, когда публиковались первые главы романа, – он печатался сначала по частям, небольшими тетрадями, выпускаемыми по мере продвижения работы. Заглавие романа на плакатах гласило: «Похождения бравого солдата Швейка во время мировой и гражданской войны у нас и в России». В оставшихся ненаписанными частях романа Швейку предстояли тысячи километров пути на восток, которые проделал и его прототип. Гашек намеревался изобразить своего героя не только в чехословацких добровольческих частях, но и в Красной Армии (хотя реальный Швейк служил в чехословацком корпусе). К сожалению, этим планам писателя не суждено было сбыться.

Однако и в незавершенном виде роман Гашека получил широчайшую известность и вызвал восторг читателей не только в Чехии, но и за рубежом. Гашек не дожил до своей всемирной славы каких-нибудь семи-восьми лет. Образ его главного героя оказался настолько выразительным, что имя Швейка сделалось нарицательным (как, впрочем, и имена некоторых других персонажей романа: поручика Дуба, фельдкурата Отто Каца и т. д.). К образу Швейка стали охотно обращаться представители разных видов искусства, создавая все новые и новые его воплощения. Вспомним всевозможные его скульптурные изображения, различные фигурки и статуэтки, театральные постановки и киноэкранизации романа, в том числе кукольные (к последним относится замечательный чешский фильм Иржи Трнки), не говоря уже о многочисленных графических изображениях, начиная с прославленных иллюстраций друга Гашека Йозефа Лады (Гашек, к сожалению, видел лишь отдельные рисунки, основная их масса была создана позднее). Можно назвать и прекрасных русских иллюстраторов – Е. А. Ведерникова и других. К образу Швейка иногда обращаются и другие писатели, создающие новые литературные произведения о нем. Авторы сохраняют основной типаж, но переносят его в иную обстановку и среду, включают в новые сюжеты. Первым был соотечественник Гашека, пражский прозаик Карел Ванек, который попробовал дописать роман Гашека и уже в 1920-е годы осуществил свой замысел. Идея была, конечно, наивной и утопичной, но, может быть, Ванек потому и ухватился за нее, что интуитивно почувствовал в образе Швейка своего рода архетипический потенциал и богатую возможность вариаций. Позднее Бертольт Брехт, восторженный отзыв которого о романе Гашека уже приводился, напишет пьесу о похождениях Швейка во время Второй мировой войны.

Примечательно бытование образа Швейка в Советском Союзе в годы Великой Отечественной войны. Роман Гашека своей сатирической энергией направлен отчасти и против германского милитаризма. Это привлекло советских сатириков и журналистов военных лет, сочинявших новые и новые похождения Швейка, где находчивый и неуязвимый герой Гашека водил за нос гитлеровских фельдфебелей и офицеров или непосредственно сражался с ними. Уже на 16-й день войны в Севастополе, в газете Черноморского флота «Красный черноморец», капитан-лейтенант А. В. Баковиков начал публиковать главы «Новых похождений Швейка». Всего появилось 13 глав. Кстати говоря, в первой же из них автор пророчески предсказал устами Швейка, что Гитлеру придется покончить с собой: «Этот идиот Гитлер объявил Советам войну, – говорит Швейк в начале повести. – Не иначе как он решил покончить самоубийством. Живым он из этой войны не выйдет». Новые рассказы о Швейке, написанные разными авторами, появлялись в газетах Юго-Западного фронта, в обороняющемся Ленинграде и т. д. В течение трех лет, с 1941 по 1944 год включительно, в газете Западного фронта «Красноармейская правда» М. Р. Слободской публиковал главы повести «Новые похождения Швейка» (всего вышло около 90 глав). Неоднократно они перепечатывались и в других армейских газетах, передавались по радио, выходили в виде книжных изданий. Известный кинорежиссер Сергей Юткевич снял о Швейке два фильма.

О популярности имени Гашека в нашей стране свидетельствует читательский спрос на книги чешского чародея юмора и смеха. Известен случай, когда «Похождения бравого солдата Швейка» были выпущены на русском языке тиражом ровно миллион экземпляров, и все равно книга сразу же разошлась. Общий тираж книжных изданий Гашека в СССР еще в 1989 году превысил 16 миллионов экземпляров. Нет сомнений, что Гашек останется одним из любимых авторов и для читателей XXI века.

С. В. Никольский

Подробнее о прототипе и истории образа Швейка см. в примечаниях к роману, а также в книге: С. В. Никольский. История образа Швейка. Новое о Ярославе Гашеке и его герое. – М., 1997.

J. Hasek. Spisy. Sv. 8. – Praha, 1964. S. 68.

Op. cit. S. 12–13.

Op. cit. S. 72.

Op. cit. Sv. 9. – Praha, 1963. S. 289.

Гашек Я. Собр. соч. в 6 томах, т. 5. – М., 1984. С. 5–222.

J. Hasek. Spisy. Sv. 9. S. 41.

Lidsky profil Jaroslava Haška. Correspondence a dokumenty. – Praha. Ceškoslovensky spisovatel. 1979. S. 176.

L. Hajek. Z mych vzpommek na Jaroslava Haska. – Praha, 1925. S. 20.

Brecht В. Gesammelte Werke. 19. Schriften zur Literatur und Kunst 2. – Frankfurt am Main, 1967. S. 550. – Здесь и далее цитаты даются в переводе СВ. Никольского.

Предисловие

Великой эпохе нужны великие люди. На свете существуют непризнанные скромные герои, не завоевавшие себе славы Наполеона. История ничего не говорит о них. Но при внимательном анализе их слава затмила бы даже славу Александра Македонского. В наше время вы можете встретить на пражских улицах бедно одетого человека, который и сам не подозревает, каково его значение в истории новой, великой эпохи. Он скромно идет своей дорогой, ни к кому не пристает, но и к нему не пристают журналисты с просьбой об интервью. Если бы вы спросили, как его фамилия, он ответил бы просто и скромно: «Швейк». И действительно, этот тихий, скромный человек в поношенной одежде – не кто иной, как старый бравый солдат Швейк, отважный герой, имя которого еще во времена Австро-Венгрии не сходило с уст всех граждан Чешского королевства и слава которого не померкнет и в республике.

Я искренне люблю бравого солдата Швейка и, представляя вниманию читателей его похождения во время мировой войны, уверен, что все они будут симпатизировать этому непризнанному герою. Он не поджег храма богини в Эфесе, как это сделал глупец Герострат для того, чтобы попасть в газеты и школьные хрестоматии.

И этого вполне достаточно.

Автор

Часть первая
В тылу

Глава I
Вторжение бравого солдата Швейка в мировую войну

– Убили, значит, Фердинанда-то нашего, – сказала Швейку его служанка.

Швейк несколько лет тому назад, после того как медицинская комиссия признала его идиотом, ушел с военной службы и теперь промышлял продажей собак – безобразных ублюдков, которым он сочинял фальшивые родословные.

Кроме того, он страдал ревматизмом и в настоящий момент растирал себе колени оподельдоком.

– Какого Фердинанда, пани Мюллер? – спросил Швейк, не переставая массировать колени. – Я знаю двух Фердинандов. Один служил у фармацевта Пруши и выпил у него как-то раз по ошибке бутылку жидкости для ращения волос, а еще есть Фердинанд Кокошка, тот, что собирает собачье дерьмо. Обоих ни чуточки не жалко.

– Нет, сударь, эрцгерцога Фердинанда. Того, что жил в Конопище, того толстого, набожного…

– Иисус Мария! – вскричал Швейк. – Вот-те на! А где это с паном эрцгерцогом случилось?

– Укокошили его в Сараеве. Из револьвера. Ехал он там со своей эрцгерцогиней в автомобиле.

– Скажите, пожалуйста, пани Мюллер, в автомобиле! Конечно, такой барин может себе это позволить. А наверно, и не подумал, что эти автомобильные поездки могут плохо кончиться. Да еще в Сараеве! Ведь это Сараево в Боснии, пани Мюллер… А подстроили это, видать, турки. Нечего нам было соваться отнимать у них Боснию и Герцеговину… Так вот какие дела, пани Мюллер. Эрцгерцог, значит, приказал долго жить. Долго мучился?

– Пан эрцгерцог сразу был готов, сударь. Известно – с револьвером шутки плохи. Недавно тут у нас в Нуслях забавлялся револьвером один господин и перестрелял всю семью да еще швейцара, который пошел посмотреть, кто там стреляет с четвертого этажа.

– Из иного револьвера, пани Мюллер, хоть лопни – не выстрелишь. Таких систем – пропасть. Но для пана эрцгерцога, наверно, купили что-нибудь особенное. К тому же я готов биться об заклад, что человек, который стрелял, по такому случаю как следует разоделся. Известное дело, стрелять в эрцгерцога – работа нелегкая. Это не то, что бродяге подстрелить лесника. Все дело в том, как до него добраться. К такому барину в лохмотьях не подойдешь. Нужно обязательно надеть цилиндр, а то того и гляди сцапает полицейский.

– Говорят, сударь, народу там много было.

– Это само собой, пани Мюллер, – подтвердил Швейк, заканчивая массаж колен. – Если бы вы, например, пожелали убить эрцгерцога или государя императора, вы обязательно с кем-нибудь посоветовались бы. Ум хорошо – два лучше. Один присоветует одно, другой – другое, «и путь открыт к успехам», как поется в нашем гимне. Главное дело – разнюхать, когда такой барин поедет мимо. Помните господина Люккени, который проткнул нашу покойную Елизавету напильником? Ведь он с ней прогуливался. Вот и верьте после этого кому-нибудь! С той поры ни одна императрица не ходит гулять. Это случится еще со многими. Вот увидите, пани Мюллер, что они доберутся и до русского царя с царицей, а может быть, не дай Бог, и до нашего государя императора, раз уж начали с его дяди. У него, у старика, много врагов, побольше еще, чем у Фердинанда. Недавно в трактире один господин рассказывал: «Придет время – эти императоры полетят один за другим, и им даже государственная прокуратура не поможет». Потом оказалось, что этому типу нечем расплатиться за пиво, и трактирщику пришлось позвать полицию, а он дал трактирщику оплеуху, а полицейскому – две. Потом его увезли в корзине очухаться… Да, пани Мюллер, дела нынче творятся! Значит, еще одна потеря для Австрии. Когда я был на военной службе, так там один пехотинец застрелил капитана. Зарядил ружье и пошел в канцелярию. Там сказали, что ему в канцелярии делать нечего, а он все свое: должен, мол, говорить с капитаном. Капитан вышел и лишил его отпуска из казармы, а он взял ружье и – бац ему прямо в сердце! Пуля пробила капитана насквозь да еще наделала в канцелярии бед: расколола бутылку с чернилами, и они залили служебные бумаги.

– А что стало с тем солдатом? – спросила минуту спустя пани Мюллер, когда Швейк уже одевался.

– Повесился на помочах, – ответил Швейк, чистя свой котелок. – А помочи-то были не его, он их одолжил у тюремного сторожа. У него, дескать, штаны спадают. Не ждать же ему было, пока его расстреляют? Да ведь понятно, пани Мюллер, в таком положении у кого голова кругом не пойдет! Тюремного сторожа разжаловали и вкатили ему шесть месяцев, но он их не отсидел, удрал в Швейцарию и теперь проповедует там в какой-то церкви. Нынче честных людей мало, пани Мюллер. Думается мне, что эрцгерцог Фердинанд в этом самом Сараеве ошибся в том человеке, который его застрелил. Увидел небось этого господина и подумал: «Должно быть, порядочный человек, раз меня приветствует». А тот возьми да и хлопни. Одну всадил или несколько?

– Газеты, сударь, пишут, что эрцгерцог был как решето. Тот выпустил в него все патроны.

– Это очень быстро делается, пани Мюллер. Страшно быстро. Я бы для такого дела купил себе браунинг: на вид игрушка, а из него можно в две минуты перестрелять двадцать эрцгерцогов, хоть тощих, хоть толстых. Впрочем, между нами говоря, пани Мюллер, в толстого эрцгерцога вернее попадешь, чем в тощего. Может, помните, как в Португалии подстрелили ихнего короля? А он был во какой толстый! Вы и сами ведь понимаете, тощим король не будет… Ну, я пошел в трактир «У чаши». Если придут брать терьера, за которого я взял задаток, то скажите, что я держу его на своей псарне за городом, что недавно подрезал ему уши и, пока уши не заживут, перевозить щенка нельзя, а то их можно застудить. Оставьте ключ у привратницы.

В трактире «У чаши» сидел только один посетитель. Это был агент тайной полиции Бретшнейдер. Трактирщик Паливец мыл посуду, и Бретшнейдер тщетно пытался завязать с ним серьезный разговор.

Паливец был известный грубиян. Каждое второе слово у него было «задница» или «дерьмо». Но при этом он был начитан и всем советовал прочесть, что написал Виктор Гюго о последнем предмете, рассказывая о том, как ответила англичанам Старая наполеоновская гвардия в битве при Ватерлоо.

– Хорошее лето стоит, – завязывал Бретшнейдер серьезный разговор.

– Всему этому цена дерьмо! – ответил Паливец, убирая посуду в шкаф.

– Ну и наделали нам в Сараеве делов! – со слабой надеждой промолвил Бретшнейдер.

– В каком «Сараеве»? – спросил Паливец. – В нусельском трактире, что ли? Там драки каждый день. Известное дело – Нусли!

– В Боснийском Сараеве, пан трактирщик. Застрелили там эрцгерцога Фердинанда. Что вы на это скажете?

– Я в такие дела не вмешиваюсь. Ну их всех в задницу с такими делами! – вежливо ответил пан Паливец, закуривая трубку. – Нынче вмешиваться в такие дела – того и гляди, сломаешь себе шею. Я трактирщик. Кто ко мне приходит, требует пива, я тому и наливаю. А какое-то Сараево, политика или там покойный эрцгерцог – нас это не касается. Не про нас это писано. Это Панкрацем пахнет.

Бретшнейдер умолк и разочарованно оглядел пустой трактир.

– Здесь прежде висел портрет государя императора, – минуту спустя опять заговорил он. – Как раз на том месте, где теперь зеркало.

– Да, правду изволите говорить, – ответил пан Паливец, – висел. Да только гадили на него мухи, так я его убрал на чердак. Знаете, еще позволит себе кто-нибудь на этот счет замечание, и может выйти неприятность. На кой черт мне это надо?

– В Сараеве, должно быть, очень скверно было, пан трактирщик?

На этот прямо поставленный коварный вопрос пан Паливец ответил чрезвычайно осторожно:

– Да, в это время в Боснии и Герцеговине страшно жарко. Когда я там служил, нашему обер-лейтенанту приходилось прикладывать лед к голове.

– В каком полку вы служили, господин трактирщик?

– Я таких мелочей не помню, я никогда не интересовался такой мерзостью, – ответил пан Паливец. – Я на этот счет не любопытен. Излишнее любопытство вредит.

Тайный агент Бретшнейдер окончательно умолк, и его нахмуренное лицо повеселело только с приходом Швейка, который, войдя в трактир, заказал себе черного пива, заметив при этом:

– В Вене сегодня тоже траур.

Глаза Бретшнейдера загорелись надеждой, и он быстро проговорил:

– В Конопище вывешено десять черных флагов.

– Нет, должно быть, двенадцать, – сказал Швейк, отпив из кружки.

– Почему вы думаете, что двенадцать? – спросил Бретшнейдер.

– Для ровного счета – дюжина. Так считать легче, да на дюжину и дешевле выходит, – ответил Швейк.

Воцарилась тишина, которую нарушил сам Швейк, вздохнув:

– Так, значит, приказал долго жить, царство ему небесное! Не дождался, пока будет императором. Когда я служил на военной службе, один генерал упал с лошади и расшибся. Хотели ему помочь, подсадить на коня, посмотрели, а он уже готов – мертвый. А ведь метил в фельдмаршалы. На смотру это с ним случилось. Эти смотры никогда до добра не доводят. В Сараеве небось тоже был какой-нибудь смотр. Помню я, как-то на смотру у меня на мундире не хватило двадцатой пуговицы, и за это меня посадили на четырнадцать дней в одиночку. И два дня я, как Лазарь, лежал связанный «козлом». Ничего не поделаешь – на военной службе должна быть дисциплина. Не будь ее, всем было бы на все наплевать. Наш обер-лейтенант Маковец всегда нам говорил: «Дисциплина, болваны, необходима. Не будь дисциплины, вы бы, как обезьяны, по деревьям лазили. Военная служба из вас, дураки безмозглые, людей сделает!» Ну, разве это не так? Вообразите себе сквер, скажем, на Карловой площади, и на каждом дереве сидит по одному солдату без всякой дисциплины. Это меня ужасно пугает.

– Все это сербы наделали, в Сараеве-то, – старался направить разговор Бретшнейдер.

– Ошибаетесь, – ответил Швейк, – это все турки натворили. Из-за Боснии и Герцеговины.

И Швейк изложил свой взгляд на внешнюю политику Австрии на Балканах: турки проиграли в 1912 году войну с Сербией, Болгарией и Грецией; они хотели, чтобы Австрия им помогала, а когда этот номер у них не прошел, – застрелили Фердинанда.

– Ты турок любишь? – обратился Швейк к трактирщику Паливцу. – Этих нехристей? Ведь нет?

– Посетитель как посетитель, – сказал Паливец, – хоть бы и турок. Нам, трактирщикам, до политики никакого дела нет. Заплати за пиво, сиди себе в трактире и болтай что в голову взбредет – вот мое правило. Кто бы ни прикончил нашего Фердинанда, серб или турок, католик или магометанин, анархист или младочех, – мне все равно.

– Хорошо, пан трактирщик, – промолвил Бретшнейдер, опять начиная терять надежду, что кто-нибудь из двух попадется. – Но сознайтесь, что это большая потеря для Австрии.

Вместо трактирщика ответил Швейк:

– Конечно, потеря, спору нет. Ужасная потеря. Фердинанда не заменишь каким-нибудь болваном. Только надо бы ему быть еще потолще.

– Что вы хотите этим сказать? – оживился Бретшнейдер.

– Что хочу сказать? – с охотой ответил Швейк. – Вот что. Если бы он был толще, то его уж давно бы хватила кондрашка, еще когда он в Конопище гонялся за старухами, которые у него в имении собирали хворост и грибы. Будь он толще, ему не пришлось бы умереть такой позорной смертью. Ведь только подумать – дядя государя императора, а его пристрелили! Это же позор, об этом трубят все газеты! У нас в Будейовицах несколько лет назад на базаре случилась небольшая ссора и проткнули одного торговца скотом, некоего Бржетислава Людвика. А у него был сын Богуслав, – так тот куда, бывало, ни придет продавать поросят, у него никто ничего не покупает. Каждый, бывало, говорил: «Это сын того, которого проткнули на базаре. Тоже небось порядочный жулик!» В конце концов ему ничего не оставалось, как прыгнуть в Крумлове с моста во Влтаву, а потом пришлось его оттуда вытаскивать, пришлось воскрешать, пришлось воду из него выкачивать… и все же ему пришлось скончаться на руках у доктора, после того как тот впрыснул ему что-то.

– Странное, однако, сравнение, – многозначительно произнес Бретшнейдер. – Сначала говорите о Фердинанде, а потом о торговце скотом.

– Вовсе нет, – стал оправдываться Швейк. – Боже сохрани, чтобы я вздумал кого-нибудь с кем-нибудь сравнивать! Пан трактирщик меня знает. Верно ведь, что я никогда никого ни с кем не сравнивал? Я только не хотел бы быть в шкуре вдовы эрцгерцога. Что она теперь будет делать? Дети осиротели, имение в Конопище без хозяина. Выходить за какого-нибудь другого эрцгерцога? Что толку? Поедет опять с ним в Сараево и второй раз овдовеет… Вот, например, в Зливе, близ Глубокого, несколько лет тому назад жил один лесник с этакой безобразной фамилией – Пиндюр. Застрелили его браконьеры, и осталась после него вдова с двумя детьми. Через год она вышла замуж опять за лесника, Пепика Шалловица из Мыловар, ну, и того тоже хлопнули. Вышла в третий раз опять за лесника и говорит: «Бог троицу любит. Если уж теперь не повезет, не знаю, что и делать». Понятно, и этого застрелили, а у нее уже было от этих лесников круглым счетом шестеро детей. Пошла она в канцелярию самого князя, в Глубокое, и плакалась там, какое с этими лесниками приняла мучение. Тогда ей порекомендовали выйти за Яреша, сторожа у пруда, с Ражицкой запруды. И – что бы вы думали? – утопили и его во время рыбной ловли! И от него она тоже прижила двух детей. Потом она вышла замуж за коновала из Воднян, и тот ее раз ночью стукнул топором и добровольно сам о себе заявил. Когда его потом при окружном суде в Писеке вешали, он укусил священнику нос и заявил, что вообще ни о чем не сожалеет, да сказал еще что-то очень скверное про государя императора.

– А не знаете, что он про него сказал? – голосом, полным надежды, спросил Бретшнейдер.

– Этого я вам сказать не могу, этого еще никто не осмелился повторить. Но его слова, говорят, были такие ужасные, что один судейский чиновник, который присутствовал там, спятил с ума, и его еще до сих пор держат в изоляции, чтобы ничего не вышло наружу. Это не было обычное оскорбление государя императора, какие делаются спьяну.

– А какие оскорбления государю императору делаются спьяну? – спросил Бретшнейдер.

– Прошу вас, господа, перемените разговор, – вмешался трактирщик Паливец. – Я, знаете, этого не люблю. Сбрехнут какую-нибудь ерунду, а потом человеку неприятности.

– Какие оскорбления наносятся государю императору спьяну? – переспросил Швейк. – Всякие. Напейтесь, велите сыграть вам австрийский гимн, и вы увидите, что наговорите. Насочините о государе императоре столько, что если бы лишь половина была правда, хватило бы ему позору на всю жизнь. А он, старик, по правде сказать, этого не заслужил. Примите во внимание: сына Рудольфа он потерял во цвете лет, полного сил, жену Елизавету у него проткнули напильником, потом не стало его брата Яна Орта, а брата – мексиканского императора застрелили в какой-то крепости у стенки. Теперь опять, на старости лет, подстрелили у него дядю. Нужно иметь железные нервы. И после всего этого вспомнит о нем какой-нибудь пьяница и начнет его ругать. Если теперь что-нибудь разразится, пойду добровольцем и буду служить государю императору до последней капли крови!

Швейк основательно хлебнул пива и продолжал:

– Вы думаете, что государь император все это так оставит? Плохо вы его знаете. Война с турками непременно должна быть. «Убили моего дядю, так вот вам по морде!» Война неизбежна. Сербия и Россия в этой войне нам помогут. Будет драка!

Швейк в момент своего пророчества был прекрасен. Его добродушное лицо вдохновенно сияло, как полная луна. Все для него было просто и ясно.

– Может статься, – продолжал он рисовать будущее Австрии, – что на нас в случае войны с Турцией нападут немцы. Ведь немцы с турками заодно. Это такие мерзавцы, равных которым в мире не сыщешь. Но мы можем заключить союз с Францией, которая с семьдесят первого года точит зубы на Германию, и все пойдет как по маслу. Война будет, больше я вам ничего не скажу.

Бретшнейдер встал и торжественно произнес:

– Больше вам говорить и не надо. Выйдемте-ка со мною на пару слов в коридор.

Швейк вышел за агентом тайной полиции в сени, где его ждал небольшой сюрприз: собутыльник показал ему «орла» и заявил, что Швейк арестован и он немедленно отведет его в полицию. Швейк пытался объяснить, что, по-видимому, пан ошибается, так как он совершенно невинен и не вымолвил ни одного слова, которое могло бы кого-нибудь оскорбить.

На это Бретшнейдер заявил, что Швейк совершил несколько преступлений, среди которых имела место и государственная измена.

Потом оба вернулись в трактир, и Швейк сказал Паливцу:

– Я выпил пять кружек пива и съел пару сосисок с рогаликом. Дайте мне еще рюмочку сливянки. Мне уже пора идти, так как я арестован.

Бретшнейдер показал Паливцу своего «орла», с минуту глядел на трактирщика и потом спросил:

– Вы женаты?

– Да.

– А может ваша жена вместо вас вести дело во время вашего отсутствия?

– Может.

– Тогда все в порядке, пан трактирщик, – весело сказал Бретшнейдер. – Позовите вашу супругу и передайте ей все дела. Вечером за вами приедем.

– Не тревожься, – утешал Паливца Швейк. – Я арестован всего только за государственную измену.

– Но я-то за что? – заныл Паливец. – Ведь я был так осторожен!

Бретшнейдер усмехнулся и сказал с победоносным видом:

– За то, что вы сказали, будто на государя императора гадили мухи. Вам этого государя императора вышибут из головы.

Швейк покинул трактир «У чаши» в сопровождении агента тайной полиции. Когда они вышли на улицу, Швейк, заглядывая ему в лицо, спросил со своей добродушной улыбкой:

– Мне сойти с тротуара?

– Зачем?

– Я полагаю, раз я арестован, то не имею права ходить по тротуару.

Когда они входили в ворота полицейского управления, Швейк заметил:

– Славно провели время! Часто бываете в трактире «У чаши»?

В то время как Швейка вели в канцелярию полиции, в трактире «У чаши» пан Паливец передавал дела своей плачущей жене, своеобразно утешая ее:

– Не плачь, не реви! Что они могут мне сделать из-за обгаженного портрета государя императора?

Так очаровательно и мило вступил в мировую войну бравый солдат Швейк. Историков заинтересует, как мог он так далеко заглянуть в будущее. Если позднее события развернулись не совсем так, как он излагал «У чаши», то мы должны иметь в виду, что Швейк не получил нужного дипломатического образования.

Глава II
Бравый солдат Швейк в полицейском управлении

Сараевское покушение наполнило полицейское управление многочисленными жертвами. Их приводили одну за другой, и в канцелярии для приема арестованных старик инспектор, встречая их, добродушно говорил:

– Этот Фердинанд вам дорого обойдется!

Когда Швейка заперли в одну из многочисленных камер в первом этаже, он нашел там общество из шести человек. Пятеро из них сидели вокруг стола, а в углу на койке, как бы сторонясь всех, сидел шестой – мужчина средних лет.

Швейк начал расспрашивать одного за другим, за что их посадили. От всех пяти, сидевших за столом, он получил почти один и тот же ответ:

– Из-за Сараева.

– Из-за Фердинанда.

– Из-за убийства эрцгерцога.

– За Фердинанда.

– За то, что в Сараеве прикончили эрцгерцога.

Шестой заявил, что он не желает иметь с этими пятью ничего общего, чтобы на него не пало подозрение: ведь он сидит тут лишь за попытку убийства голицкого мужика с целью грабежа.

Швейк подсел к обществу заговорщиков, которые уже в десятый раз рассказывали друг другу, как сюда попали.

Все, кроме одного, были схвачены либо в трактире, либо в винном погребке, либо в кафе. Исключение составлял необычайно толстый господин в очках с заплаканными глазами, который был арестован дома, у себя на квартире, потому что за два дня до сараевского покушения он заплатил по счету за двух сербских студентов-техников «У Брейшки» и, кроме того, его, пьяного, видел в обществе этих студентов в «Монмартре» на Ржетезовой улице агент Брикси, где, как преступник сам подтвердил в протоколе своей подписью, он тоже платил за них по счету.

На предварительном следствии в полицейском участке на все вопросы он вопил одну и ту же стереотипную фразу:

– У меня писчебумажный магазин!

На что получал такой же стереотипный ответ:

– Это для вас не оправдание.

Другой, небольшого роста господин, с которым та же неприятность произошла в винном погребке, был преподавателем истории и излагал хозяину этого погребка историю разных покушений. Его арестовали в тот момент, когда он заканчивал общий психологический анализ покушения словами:

– Идея покушения проста, как колумбово яйцо.

– Совершенно так же, как то, что вас ждет Панкрац, – дополнил его вывод полицейский комиссар при допросе.

Третий заговорщик был председателем благотворительного кружка в Годковичках «Добролюб». В день, когда было произведено покушение, «Добролюб» устроил в саду гулянье с музыкой. Пришел жандармский вахмистр и потребовал, чтобы участники разошлись, так как Австрия в трауре. На это председатель «Добролюба» добродушно сказал:

– Подождите минуточку, вот только доиграют «Гей, славяне».

Теперь он сидел повесив голову и причитал:

– В августе состоятся перевыборы президиума. Если меня не будет дома, может случиться, что меня не выберут. Меня уже десять раз подряд избирали председателем. Такого позора я не переживу.

Удивительную штуку сыграл покойник Фердинанд с четвертым арестованным, о котором следует сказать, что это был человек открытого характера и безупречной честности. Целых два дня он избегал всяких разговоров о Фердинанде и только вечером в кафе за «марьяжем», побивая трефового короля козырной бубновой семеркой, сказал:

– Семь пулек, как в Сараеве!

У пятого, который, как он сам признался, сидит «из-за этого самого убийства эрцгерцога в Сараеве», еще сегодня от ужаса волосы стояли дыбом и была взъерошена борода, так что его голова напоминала лохматого пинчера. Он был арестован в ресторане, где не промолвил ни единого слова, даже не читал газет об убийстве Фердинанда; он сидел у стола в полном одиночестве, как вдруг к нему подошел какой-то господин, сел напротив и быстро спросил:

– Читали об этом?

– Не читал.

– Знаете про это?

– Не знаю.

– А знаете, в чем дело?

– Не знаю и знать не желаю.

– Все-таки это должно было бы вас интересовать.

– Не знаю, что для меня там интересного. Я выкурю сигару, выпью несколько кружек пива и поужинаю. А газет не читаю. Газеты врут. Зачем себе нервы портить?

– Значит, вас не интересует даже это сараевское убийство?

– Меня вообще никакие убийства не интересуют. Будь то в Праге, в Вене, в Сараеве или в Лондоне. На то есть соответствующие учреждения, суды и полиция. Если кого где убьют, то так ему и надо. Не будь болваном и растяпой и не давай себя убивать.

Это были его последние слова. С этого момента он через каждые пять минут только громко повторял:

– Я не виновен, я не виновен!

Эти слова кричал он в воротах полицейского управления. И эти же слова он будет повторять, когда его повезут в пражский уголовный суд. С этими словами он войдет и в свою тюремную камеру.

Выслушав все эти страшные заговорщицкие истории, Швейк счел уместным разъяснить заключенным всю безнадежность их положения.

– Наше дело дрянь, – начал он слова утешения. – Это неправда, будто вам, всем нам, ничего за это не будет. На что же тогда полиция, как не для того, чтобы наказывать нас за наш длинный язык? Раз наступило такое тревожное время, что стреляют в эрцгерцогов, так нечего удивляться, что тебя ведут в полицию. Все это для шика, чтобы Фердинанду перед похоронами сделать рекламу. Чем больше нас здесь наберется, тем лучше для нас: веселее будет. Когда я служил на военной службе, посадили у нас как-то полроты. А сколько невинных людей осуждено не только на военной службе, но и гражданскими судами! Помню, как-то одну женщину осудили за то, что она удавила своих новорожденных близнецов. Хотя она клялась, что не могла задушить близнецов, потому что у нее родилась только одна девочка, которую ей совсем безболезненно удалось придушить, ее все-таки осудили за убийство двух человек. Или возьмем, к примеру, того невинного цыгана из Забеглиц, что вломился в мелочную лавочку в ночь под Рождество: он клялся, что зашел погреться, но это ему не помогло. Уж коли попал в руки правосудия, дело плохо. Плохо, да ничего не поделаешь. Все-таки надо признать – не все люди такие мерзавцы, как о них можно подумать. Но как нынче отличишь порядочного человека от прохвоста, особенно в такое серьезное время, когда вот даже ухлопали Фердинанда? У нас тоже, когда я был на военной службе в Будейовицах, застрелили раз собаку в лесу за плацем для упражнений. А собака была капитанова. Когда капитан об этом узнал, он вызвал нас всех, выстроил и говорит: «Пусть выйдет вперед каждый десятый». Само собой разумеется, я оказался десятым. Стали по стойке «смирно» и «не моргни». Капитан расхаживает перед нами и орет: «Бродяги! Мошенники! Сволочи! Гиены пятнистые! Всех бы вас за этого пса в карцер укатать! Лапшу из вас сделать! Перестрелять! Наделать из вас отбивных котлет! Я вам спуску не дам, всех на две недели без отпуска!..» Видите, тогда дело шло о собачонке, а теперь о самом эрцгерцоге. Тут надо нагнать страху, чтобы траур был как следует.

– Я не виновен, я не виновен! – повторял взъерошенный человек.

– Иисус Христос был тоже невинен, а его все же распяли. Нигде никогда никто не интересовался судьбой невинного человека. «Maul halten und welter dienen»,[11] как говаривали нам на военной службе. Это самое разлюбезное дело.

Швейк лег на койку и спокойно заснул.

Между тем привели двух новичков. Один из них был босниец. Он ходил по камере, скрежетал зубами и после каждого слова матерно ругался. Его мучила мысль, что в полицейском управлении у него пропадет лоток с товаром. Второй новичок был трактирщик Паливец, который, увидав своего знакомого Швейка, разбудил его и трагическим голосом воскликнул:

– И я уже здесь!

Швейк сердечно пожал ему руку и сказал:

– Очень приятно. Я знал, что тот господин сдержит слово, раз обещал, что за вами придут. Такая точность – вещь хорошая.

Но Паливец заявил, что такой точности цена – дерьмо, и тихо спросил Швейка, не воры ли остальные арестованные: ему как трактирщику это может повредить.

Швейк разъяснил, что все, кроме одного, который посажен за попытку убийства голицкого мужика с целью ограбления, принадлежат к их компании: сидят из-за эрцгерцога.

Паливец обиделся и заявил, что он здесь не из-за какого-то болвана эрцгерцога, а из-за самого государя императора. И так как все остальные заинтересовались этим, он рассказал им о том, как мухи загадили государя императора.

– Замарали мне его, бестии, – закончил он описание своих злоключений, – и под конец довели меня до тюрьмы. Я этого мухам так не спущу! – добавил он угрожающе.

Швейк опять завалился спать, но спал недолго, так как за ним пришли, чтобы отвести на допрос.

Итак, поднимаясь по лестнице в третье отделение на допрос, Швейк безропотно нес свой крест на Голгофу и не замечал своего мученичества. Прочитав надпись «Плевать на лестнице воспрещается», Швейк попросил у сторожа разрешения плюнуть в плевательницу и, сияя своей простотой, вступил в канцелярию со словами:

– Добрый вечер всей честной компании!

Вместо ответа кто-то дал ему под ребра и подтолкнул к столу, за которым сидел господин с холодным чиновничьим лицом, выражающим зверскую свирепость, словно он только что сошел со страницы книги Ломброзо «Типы преступников».

Он кровожадно посмотрел на Швейка и сказал:

– Не прикидывайтесь идиотом.

– Ничего не поделаешь, – серьезно ответил Швейк. – Меня освободили от военной службы за идиотизм. Особой комиссией я официально признан идиотом. Я – официальный идиот.

Господин с лицом преступника заскрежетал зубами.

– Предъявленные вам обвинения и совершенные вами преступления свидетельствуют о том, что вы в полном уме и здравой памяти.

И он тут же перечислил Швейку целый ряд разнообразных преступлений, начиная от государственной измены и кончая оскорблением его величества и членов царствующего дома. Среди этой кучи преступлений выделялось одобрение убийства эрцгерцога Фердинанда, отсюда отходила ветвь к новым преступлениям, между которыми ярко блистало подстрекательство к мятежу, поскольку все это происходило в общественном месте.

– Что вы на это скажете? – победоносно спросил господин со свирепыми чертами лица.

– Этого вполне достаточно, – невинно ответил Швейк. – Излишество вредит.

– Вот видите, сами признаете…

– Я все признаю. Строгость должна быть. Без строгости никто ничего не достиг бы. Вроде того, когда я служил на военной службе…

– Молчать! – крикнул полицейский комиссар на Швейка. – Говорите, только когда вас спрашивают! Понимаете?

– Как не понять, – сказал Швейк. – Осмелюсь доложить, понимаю и во всем, что вы изволите говорить, сумею разобраться.

– С кем состоите в сношениях?

– Со своей служанкой, ваша милость.

– А нет ли у вас каких-либо знакомств в здешних политических кругах?

– Как же, ваша милость. Покупаю вечерний выпуск «Национальной политики», «сучку».

– Вон! – заревел господин со зверским выражением лица.

Когда Швейка выводили из канцелярии, он сказал:

– Спокойной ночи, ваша милость.

Вернувшись в свою камеру, Швейк сообщил арестованным, что это не допрос, а смех один: немножко на вас покричат, а под конец выгонят.

– Раньше, – заметил Швейк, – бывало куда хуже. Читал я в какой-то книге, что обвиняемые, чтобы доказать свою невиновность, должны были ходить босиком по раскаленному железу и пить расплавленный свинец. А кто не хотел сознаться, тому на ноги надевали испанские сапоги и поднимали на дыбу или жгли ему пожарным факелом бока, вроде того, как это сделали со святым Яном Непомуцким. Тот, говорят, орал при этом так, словно его ножом резали, и не перестал реветь до тех пор, пока его в непромокаемом мешке не сбросили с Элишкина моста. Таких случаев пропасть, А потом человека четвертовали или же сажали на кол где-нибудь возле музея. Если же преступника просто бросали в подземелье, на голодную смерть, то такой человек чувствовал себя как бы заново родившимся. Теперь сидеть в тюрьме – одно удовольствие! – похваливал Швейк. – Никаких четвертований, никаких колодок. Койка у нас есть, стол есть, лавки есть, места много, похлебка нам полагается, хлеб дают, жбан воды приносят, отхожее место под самым носом. Во всем виден прогресс. Далековато, правда, ходить на допрос – по трем лестницам подниматься на следующий этаж, но зато на лестницах чисто и оживленно. Одного ведут сюда, другого – туда. Тут молодой, там старик, мужчины и женщины. Радуешься, что ты по крайней мере здесь не один. Каждый спокойно идет своей дорогой, и не приходится бояться, что ему в канцелярии скажут: «Мы посовещались, и завтра вы будете четвертованы или сожжены, по вашему собственному выбору». Это был тяжелый выбор! Я думаю, господа, что на многих из нас в такой момент нашел бы столбняк. Да, теперь условия улучшились в нашу пользу.

Швейк только что кончил защитительную речь в пользу современного тюремного заключения, как надзиратель открыл дверь и крикнул:

– Швейк, оденьтесь и идите на допрос!

– Я оденусь, – ответил Швейк. – Против этого я ничего не имею. Но боюсь, что тут какое-то недоразумение. Меня уже раз выгнали с допроса. И кроме того, я боюсь, как бы остальные господа, которые тут сидят, не рассердились на меня за то, что я иду на допрос уже во второй раз, а они еще ни разу за этот вечер не были. Они могут быть на меня в претензии.

– Вылезти и не трепаться! – последовал ответ на проявленное Швейком джентльменство.

Швейк опять очутился перед господином с лицом преступника, который безо всяких околичностей спросил его твердо и решительно:

– Во всем признаетесь?

Швейк уставил свои добрые голубые глаза на неумолимого человека и мягко сказал:

– Если вы желаете, ваша милость, чтобы я признался, так я признаюсь. Мне это не повредит. Но если вы скажете: «Швейк, ни в чем не сознавайтесь», – я буду выкручиваться до последнего издыхания.

Строгий господин написал что-то на акте и, подавая Швейку перо, сказал ему, чтобы тот подписался.

И Швейк подписал показания Бретшнейдера со следующим дополнением:

«Все вышеуказанные обвинения против меня признаю справедливыми.

Йозеф Швейк».

Подписав бумагу, Швейк обратился к строгому господину:

– Еще что-нибудь подписать? Или мне прийти утром?

– Утром вас отвезут в уголовный суд, – был ответ.

– А в котором часу, ваша милость, чтобы, Боже упаси, как-нибудь не проспать?

– Вон! – раздался во второй раз рев по ту сторону стола.

Возвращаясь к своему новому, огороженному железной решеткой очагу, Швейк сказал сопровождавшему его конвойному:

– Тут все идет как по-писаному.

Как только за Швейком заперли дверь, товарищи по заключению засыпали его разнообразными вопросами, на которые Швейк ясно и четко ответил:

– Я только что сознался, что, может быть, это я убил эрцгерцога Фердинанда.

Шесть человек в ужасе спрятались под вшивые одеяла.

Только босниец сказал:

– Приветствую!

Укладываясь на койку, Швейк заметил:

– Глупо, что у нас нет будильника.

Утром его все-таки разбудили и без будильника и ровно в шесть часов Швейка уже отвезли в тюремной карете в областной уголовный суд.

– Поздняя птичка глаза продирает, а ранняя носок прочищает, – сказал своим спутникам Швейк, когда «зеленый Антон» выезжал из ворот полицейского управления.

Держи язык за зубами и служи (нем.).

Глава III
Швейк перед судебными врачами

Чистые, уютные комнатки областного уголовного суда произвели на Швейка самое благоприятное впечатление: выбеленные стены, черные начищенные решетки и сам толстый пан Демертини – старший надзиратель подследственной тюрьмы с фиолетовыми петлицами и кантом на форменной шапочке. Фиолетовый цвет предписан не только здесь, но и при выполнении церковных обрядов в Великопостную среду и в Страстную пятницу.

Повторилась знаменитая история римского владычества над Иерусалимом. Арестованных выводили и ставили перед судом Пилатов 1914 года внизу, в подвале, а следователи, современные Пилаты, вместо того чтобы честно умывать руки, посылали к Тессигу за жарким под соусом из красного перца и за пльзенским пивом и отправляли новые и новые обвинительные материалы в государственную прокуратуру.

Здесь в большинстве случаев исчезала всякая логика и побеждал параграф, душил параграф, идиотствовал параграф, фыркал параграф, смеялся параграф, угрожал параграф, убивал и не прощал параграф. Это были жонглеры законами, жрецы мертвой буквы закона, пожиратели обвиняемых, тигры австрийских джунглей, рассчитывающие свой прыжок на обвиняемого согласно числу параграфов.

Исключение составляли несколько человек (точно так же, как и в полицейском управлении), которые не принимали закон всерьез. Ибо и между плевелами всегда найдется пшеница.

К одному из таких господ привели на допрос Швейка. Это был пожилой добродушный человек, который, допрашивая когда-то известного убийцу Валеша, постоянно предлагал ему: «Пожалуйста, присаживайтесь, пан Валеш, вот как раз свободный стул».

Когда привели Швейка, судья со свойственной ему любезностью попросил его сесть и сказал:

– Так вы, значит, тот самый пан Швейк?

– Я думаю, что им и должен быть, – ответил Швейк, – раз мой батюшка был Швейк и маменька пани Швейкова. Я не могу их позорить, отрекаясь от своей фамилии.

Любезная улыбка скользнула по лицу судебного следователя:

– Хороших вещей вы тут понаделали! На совести у вас много кое-чего.

– У меня всегда много кое-чего на совести, – сказал Швейк, улыбаясь любезнее, чем сам господин судебный следователь. – У меня на совести, может, еще больше, чем у вас, ваша милость.

– Это видно из протокола, который вы подписали, – не менее любезным тоном продолжал судебный следователь. – Не оказывали ли на вас давления в полиции?

– Да что вы, ваша милость. Я сам их спросил, должен ли это подписывать, и когда мне сказали подписать, я послушался. Не драться же мне с ними из-за моей собственной подписи. Пользы бы мне это безусловно не принесло. Во всем должен быть порядок.

– Чувствуете себя, пан Швейк, вполне здоровым?

– Совершенно здоровым – сказать нельзя, ваша милость, у меня ревматизм, натираюсь оподельдоком.

Старик опять любезно улыбнулся:

– А что бы вы сказали, если бы мы вас направили к судебным врачам?

– Я думаю, мне не так уж плохо, чтобы господа врачи тратили на меня время. Меня уже освидетельствовал один доктор в полицейском управлении, нет ли у меня триппера.

– Знаете что, пан Швейк, мы все-таки попытаемся обратиться к судебным врачам. Подберем хорошую комиссию, посадим вас в предварительное заключение, а вы тем временем как следует отдохнете. Еще один вопрос. Из протокола следует, что вы якобы распространяли слухи о том, будто скоро разразится война?

– Разразится, ваша милость господин советник, очень скоро разразится.

– Не страдаете ли вы падучей?

– Извиняюсь, нет. Правда, один раз я чуть было не упал на Карловой площади, когда меня задел автомобиль. Но это было уже много лет назад.

На этом допрос закончился. Швейк подал судебному следователю руку и, вернувшись в камеру, сказал своим соседям:

– Ну вот, стало быть, меня из-за убийства эрцгерцога Фердинанда осмотрят судебные доктора.

– Меня тоже осматривали судебные врачи, – сказал молодой человек, – когда я за кражу ковров предстал перед присяжными. Признали меня слабоумным. Теперь я пропил паровую молотилку, и мне за это ничего не будет. Вчера мой адвокат сказал, что если уж меня один раз признали слабоумным, то мне это пригодится на всю жизнь.

– Я этим судебным врачам нисколько не доверяю, – заметил господин интеллигентного вида. – Когда я подделывал векселя, то на всякий случай ходил на лекции профессора Гевероха. В конце концов меня поймали, и я симулировал паралитика в точности так, как их описывал нам профессор Геверох: укусил одного судебного врача из комиссии в ногу, выпил чернила из чернильницы и на глазах у всей комиссии, простите, господа, за нескромность, наделал в углу. Но как раз за то, что я укусил одного из членов этой комиссии, меня признали совершенно здоровым, и это меня погубило.

– Я этих осмотров совершенно не боюсь, – заявил Швейк. – Когда я служил на военной службе, так меня осматривал один ветеринар, и кончилось все очень хорошо.

– Судебные доктора – стервы! – отозвался скрюченный человечек. – Недавно как-то случайно выкопали на моем лугу скелет, и судебные врачи заявили, что этот человек скончался от удара каким-то тупым орудием по голове сорок лет тому назад. Мне тридцать восемь лет, а меня посадили, хотя у меня есть свидетельство о крещении, выписка из метрической книги и свидетельство о прописке.

– Я думаю, – сказал Швейк, – что на все надо смотреть беспристрастно. Каждый может ошибиться, а если будет о чем-нибудь очень долго размышлять, ошибется уж наверняка. Ведь и врачи – тоже люди, а людям свойственно ошибаться. Как-то в Нуслях, как раз у моста через Ботич, когда я ночью возвращался от Банзета, ко мне подошел один господин и хватил меня арапником по голове: я, понятно, свалился на землю, а он осветил меня и говорит: «Ошибка, это не он!» – да так эта ошибка его разозлила, что он взял и огрел меня еще раз по спине. Так уж человеку на роду написано – ошибаться до самой смерти. Вот был однажды случай: один человек нашел ночью полузамерзшего бешеного пса, взял его с собой домой и сунул к жене в постель. Пес отогрелся, пришел в себя и перекусал всю семью, а самого маленького в колыбели разорвал и сожрал. Или приведу еще пример, как ошибся один токарь из нашего дома. Отпер ключом подольский костел, думая, что это он домой пришел, разулся в ризнице, так как полагал, что он у себя в кухне, лег на престол, поскольку решил, что он дома в постели, накрылся покровами со священными надписями, а под голову положил Евангелие и еще другие священные книги, чтобы было повыше. Утром нашел его там церковный сторож, а наш токарь, когда опомнился, добродушно заявил ему, что с ним произошла ошибка. «Хороша ошибка! – говорит церковный сторож. – Из-за такой ошибки нам придется снова освящать костел». Потом предстал этот токарь перед судебными врачами, те ему доказали, что он был в полном сознании и трезвый, – дескать, если бы он был пьян, то не попал бы ключом в замочную скважину. Потом этот токарь умер в Панкраце… Приведу вам еще один пример, как в Кладно ошиблась полицейская собака-овчарка знаменитого ротмистра Роттера. Ротмистр Роттер дрессировал собак и тренировал их на бродягах до тех пор, пока все бродяги не стали обходить Кладненский район стороной. Тогда Роттер приказал, чтобы жандармы, хоть тресни, привели какого-нибудь подозрительного человека. Вот к нему привели однажды довольно прилично одетого человека, которого нашли в Ланских лесах. Он там сидел на пне. Роттер тотчас приказал отрезать кусок полы от его пиджака и дал этот кусок понюхать своим ищейкам. Потом того человека отвели на кирпичный завод за городом и пустили по его следам этих самых дрессированных собак, которые его нашли и привели назад. Затем этому человеку велели залезть по лестнице на чердак, прыгнуть через каменный забор, броситься в пруд, а собак спустили за ним. Под конец выяснилось, что этот человек был депутат-радикал, который поехал погулять в Ланские леса, когда ему опротивело сидеть в парламенте. Вот поэтому-то я и говорю, что людям свойственно ошибаться, будь то ученый или дурак необразованный. И министры ошибаются.

Судебная медицинская комиссия, которая должна была установить, должен ли Швейк, имея в виду его психическое состояние, нести ответственность за все те преступления, в которых он обвиняется, или нет, состояла из трех необычайно серьезных господ, причем взгляды одного совершенно расходились со взглядами двух других. Здесь были представлены три разные школы психиатров.

И если в случае со Швейком пришли к полному соглашению три противоположных научных лагеря, то это следует объяснить единственно тем огромным впечатлением, которое произвел Швейк на всю комиссию, когда, войдя в зал, где должно было происходить исследование его психического состояния, и заметив на стене портрет австрийского императора, он громко крикнул: «Господа, да здравствует государь император Франц Иосиф Первый!»

Дело было совершенно ясно. Благодаря сделанному Швейком по собственному почину заявлению целый ряд вопросов отпал и осталось только несколько важнейших. Ответы на них должны были подтвердить первоначальное мнение о Швейке, составленное на основе системы доктора психиатрии Каллерсона, доктора Гевероха и англичанина Вейкинга.

– Радий тяжелее олова?

– Я его, извиняюсь, не вешал, – со своей милой улыбкой ответил Швейк.

– Верите вы в конец света?

– Прежде я должен увидеть этот конец. Но, во всяком случае, завтра его еще не будет, – небрежно бросил Швейк.

– А вы могли бы вычислить диаметр земного шара?

– Извиняюсь, не смог бы, – сказал Швейк. – Однако мне тоже хочется, господа, задать вам одну загадку, – продолжал он. – Стоит четырехэтажный дом, в каждом этаже по восьми окон, на крыше два слуховых окна и две трубы, в каждом этаже по два квартиранта. А теперь скажите, господа, в каком году умерла у швейцара его бабушка?

Судебные врачи многозначительно переглянулись. Тем не менее один из них задал еще такой вопрос:

– Не знаете ли вы, какова наибольшая глубина в Тихом океане?

– Этого, извините, не знаю, – послышался ответ, – но думаю, что там наверняка будет глубже, чем под Вышеградской скалой на Влтаве.

– Достаточно? – лаконически спросил председатель комиссии.

Но один из членов попросил разрешения задать еще следующий вопрос:

– Сколько будет, если умножить двенадцать тысяч восемьсот девяносто семь на тринадцать тысяч восемьсот шестьдесят три?

– Семьсот двадцать девять, – не моргнув глазом, ответил Швейк.

– Я думаю, вполне достаточно, – сказал председатель комиссии. – Можете отвести обвиняемого на прежнее место.

– Благодарю вас, господа, – вежливо сказал Швейк, – с меня тоже вполне достаточно.

После ухода Швейка коллегия трех пришла к единому выводу: Швейк – круглый дурак и идиот согласно всем законам природы, открытым знаменитыми учеными-психиатрами. В заключении, переданном судебному следователю, между прочим, стояло:

«Нижеподписавшиеся судебные врачи сошлись в определении полной психической отупелости и врожденного кретинизма представшего перед вышеуказанной комиссией Швейка Йозефа, кретинизм которого явствует из заявления «Да здравствует император Франц Иосиф Первый», какового вполне достаточно, чтобы определить психическое состояние Йозефа Швейка как явного идиота. Исходя из этого нижеподписавшаяся комиссия предлагает:

1. Судебное следствие по делу Йозефа Швейка прекратить и

2. Направить Йозефа Швейка в психиатрическую клинику на исследование с целью выяснения, в какой мере его психическое состояние является опасным для окружающих».

В то время как состоялось это заключение, Швейк рассказывал своим товарищам по тюрьме:

– На Фердинанда наплевали, а болтали со мной о большой чепухе. Под конец мы сказали друг другу, что достаточно поговорили, и разошлись.

– Никому я не верю, – заметил скрюченный человечек, на лугу которого случайно выкопали скелет, – все это одно жульничество.

– Без жульничества тоже нельзя, – возразил Швейк, укладываясь на соломенный матрац. – Если бы все люди заботились только о благополучии других, то еще скорее передрались бы между собой.

Глава IV
Швейка выгоняют из сумасшедшего дома

Описывая впоследствии свое пребывание в сумасшедшем доме, Швейк отзывался об этом учреждении с необычайной похвалой:

– По правде сказать, не знаю, почему эти сумасшедшие сердятся, что их там держат. Там разрешается ползать нагишом по полу, выть шакалом, беситься и кусаться. Если бы кто-нибудь проделал то же самое на улице, так прохожие диву бы дались. Но там это – самая обычная вещь. Там такая свобода, которая и социалистам не снилась. Человек там может выдавать себя и за Бога, и за Божью Матерь, и за Папу Римского, и за английского короля, и за государя императора, и за святого Вацлава. (Впрочем, тот все время был связан и лежал нагишом в одиночке.) Еще был там такой, который все кричал, что он архиепископ. Этот ничего не делал, только жрал, да еще кое-что, извиняюсь, делал, что рифмуется со словом жрал. Впрочем, там никто этого не стыдится. А один даже выдавал себя за святых Кирилла и Мефодия, чтобы получать двойную порцию. Там даже сидел беременный господин, этот всех приглашал на крестины. Много было там шахматистов, политиков, рыболовов, скаутов, коллекционеров почтовых марок, фотографов-любителей. Один попал туда из-за каких-то старых горшков, которые он называл урнами. Другого все время держали связанным в смирительной рубашке, чтобы он не мог вычислить, когда наступит конец света. Сошелся я там с некоторыми профессорами. Один из них все время ходил за мной по пятам и разъяснял, что прародина цыган была в Крконошах, а другой доказывал, что внутри земного шара имеется другой шар, значительно больше наружного. В сумасшедшем доме каждый мог говорить все, что взбредет ему в голову, словно в парламенте. Как-то раз принялись там рассказывать сказки, да разодрались, когда с какой-то принцессой дело кончилось скверно. Самым буйным был господин, выдававший себя за шестнадцатый том Научного энциклопедического словаря издания Отто и просивший каждого, чтобы его раскрыли и нашли слово «переплетное шило», – иначе он погиб. Успокоился он только после того, как на него надели смирительную рубашку. Тогда он начал хвалиться, что попал в переплет, и просить, чтобы ему сделали модный обрез. Вообще жилось там, как в раю. Можете себе кричать, реветь, петь, плакать, блеять, визжать, прыгать, молиться, кувыркаться, ходить на четвереньках, скакать на одной ноге, бегать кругом, танцевать, мчаться галопом, по целым дням сидеть на корточках или лезть на стену, и никто к вам не подойдет и не скажет: «Послушайте, этого делать нельзя, это неприлично, стыдно, ведь вы культурный человек». Но, по правде сказать, там были только тихие помешанные. Например, сидел там один ученый-изобретатель, который все время ковырял в носу и лишь раз в день произносил: «Я только что открыл электричество». Повторяю, очень хорошо там было, и те несколько дней, что я провел в сумасшедшем доме, были лучшими днями моей жизни.

И правда, даже самый прием, который оказали Швейку в сумасшедшем доме, когда его привезли на испытание из областного уголовного суда, превзошел все его ожидания. Прежде всего Швейка раздели донага, потом дали ему халат и повели купаться, дружески подхватив под мышки, причем один из санитаров развлекал его еврейскими анекдотами, В купальной его погрузили в ванну с теплой водой, затем вытащили оттуда и поставили под холодный душ. Это повторили с ним три раза, потом осведомились, как ему это понравилось. Швейк ответил, что это даже лучше, чем в банях у Карлова моста, и что он страшно любит купаться. «Если вы еще для полного счастья острижете мне ногти и волосы, то о большем и мечтать не приходится», – прибавил он, мило улыбаясь.

Его желание было исполнено. Затем Швейка основательно растерли губкой, завернули в простыню и отнесли в первое отделение в постель. Там его уложили, прикрыли одеялом и попросили заснуть.

Швейк еще и теперь с любовью вспоминает то время:

– Представьте себе, меня несли, несли до самой постели. Я испытывал неземное блаженство.

На постели Швейк заснул блаженным сном. Потом его разбудили и предложили кружку молока и булочку. Булочка была уже разрезана на маленькие кусочки, и в то время как один санитар держал Швейка за обе руки, другой обмакивал кусочки булочки в молоко и кормил его, вроде того как кормят клецками гусей.

Потом Швейка взяли под мышки и отвели в отхожее место, где его попросили удовлетворить большую и малую физиологические потребности.

Об этой чудесной минуте Швейк рассказывает с упоением. Мы не смеем повторить его рассказ о том, что с ним потом делали. Приведем только одну фразу: «Один из них держал меня при этом на руках», – вспоминал Швейк.

Затем его привели назад, уложили в постель и опять попросили уснуть. Через некоторое время его разбудили и отвели в кабинет для освидетельствования, где Швейк, стоя совершенно голый перед двумя врачами, вспомнил славное время рекрутчины, и невольно с его уст сорвалось:

– Tauglich![12]

– Что вы говорите? – спросил один из докторов. – Сделайте пять шагов вперед и пять назад.

Швейк сделал десять.

– Ведь я же вам сказал, – заметил доктор, – чтобы вы сделали пять.

– Мне лишней пары шагов не жалко.

После этого доктора потребовали от Швейка, чтобы он сел на стул, и один из них несколько раз стукнул его по коленке, затем сказал другому, что рефлексы вполне нормальны, на что тот покачал головой и принялся сам стучать Швейку по коленке, в то время как первый открывал Швейку веки и рассматривал его зрачки. Потом они отошли к столу и перебросились несколькими латинскими фразами.

– Послушайте, вы умеете петь? – спросил один из докторов Швейка. – Не могли бы вы нам спеть какую-нибудь песню?

– Сделайте одолжение, – ответил Швейк. – Хотя у меня нет ни голоса, ни музыкального слуха, но для вас попробую спеть, коли вам вздумалось развлечься.

И Швейк хватил:

 
Что, монашек молодой,
Головушку клонишь,
Две горячие слезы
Ты на землю ронишь? [13]
 

– Дальше не знаю, – прервал Швейк. – Если желаете, спою вам:

 
Ох, болит мое сердечко,
Ох, тоска запала в грудь.
Выйду, сяду на крылечко
На дороженьку взглянуть.
Где ж ты, милая зазноба…
 

– Дальше тоже не знаю, – вздохнул Швейк. – Знаю еще первую строфу из «Где родина моя» и потом «Виндишгрец и прочие паны генералы утром спозаранку войну начинали», да еще пару простонародных песенок вроде «Храни нам, Боже, государя», «Шли мы прямо в Яромерь» и «Достойно есть, яко воистину…».

Оба доктора переглянулись, и один из них спросил Швейка:

– Исследовали когда-нибудь раньше ваше психическое состояние?

– На военной службе, – торжественно и гордо ответил Швейк. – Господа военные врачи официально признали меня полным идиотом.

– Мне кажется, что вы симулянт! – крикнул на Швейка другой доктор.

– Совсем не симулянт, господа! – защищался Швейк. – Я самый настоящий идиот. Можете справиться в канцелярии Девяносто первого полка в Чешских Будейовицах или в Управлении запасных в Карлине.

Старший врач безнадежно махнул рукой и, указывая на Швейка, сказал санитарам:

– Верните этому человеку одежду и передайте его в третье отделение в первый коридор. Потом один из вас пусть вернется и отнесет все документы в канцелярию. Да скажите там, чтоб долго не канителились, чтобы он у нас долго на шее не сидел.

Врачи еще раз бросили сердитый взгляд на Швейка, который учтиво пятился к дверям. На замечание одного из санитаров, чего, мол, он тут дурака валяет, Швейк ответил:

– Я ведь не одет, совсем голый, вот я и не хочу показывать панам того, что заставило бы их подумать, будто я невежа или нахал.

С того момента, как санитары получили приказ вернуть Швейку его одежду, они больше нисколько о нем не заботились, велели ему одеться, и один из них отвел его в третье отделение. Там Швейка держали несколько дней, пока канцелярия оформляла его выписку из сумасшедшего дома, и он имел полную возможность и здесь производить свои наблюдения. Обманутые врачи дали о нем такое заключение: «Слабоумный симулянт».

Так как Швейка выписали из лечебницы перед самым обедом, дело не обошлось без небольшого скандала.

Швейк заявил, что если уж его выкидывают из сумасшедшего дома, то не имеют права не давать ему обеда.

Скандал прекратил вызванный привратником полицейский, который отвел Швейка в полицейский комиссариат на Сальмовой улице.

Годен! (нем.)

Здесь и далее по тексту перевод стихов (кроме отмеченных особо) принадлежит Я. Гурьяну.

Глава V
Швейк в полицейском комиссариате на Сальмовой улице

Вслед за прекрасными лучезарными днями в сумасшедшем доме для Швейка наступили часы, полные невзгод и гонений. Полицейский инспектор Браун обставил сцену встречи со Швейком в духе римских наместников времен милейшего императора Нерона. И так же свирепо, как в свое время наместники произносили: «Бросьте этого негодяя христианина львам!» – инспектор Браун сказал:

– За решетку его!

Ни слова больше, ни слова меньше. Только в глазах полицейского инспектора при этом появилось выражение какого-то особого извращенного наслаждения. Швейк поклонился и с достоинством сказал:

– Я готов, господа. Как я понимаю, «за решетку» означает – в одиночку, а это не так уж плохо.

– Не очень-то здесь распространяйся, – сказал полицейский, на что Швейк ответил:

– Я человек скромный и буду благодарен за все, что вы для меня сделаете.

В камере на нарах сидел, задумавшись, какой-то человек. Его лицо выражало апатию. Видно, ему не верилось, что дверь отпирали для того, чтобы выпустить его на свободу.

– Мое почтение, сударь, – сказал Швейк, присаживаясь к нему на нары. – Не знаете ли, который теперь час?

– Мне не до часов, – ответил задумчивый господин.

– Здесь недурно, – попытался завязать разговор Швейк. – Нары из струганого дерева.

Серьезный господин не ответил, встал и быстро зашагал в узком пространстве между дверью и нарами, словно торопясь что-то спасти.

Швейк между тем с интересом рассматривал надписи, нацарапанные на стенах. В одной из надписей какой-то арестант объявлял полиции войну не на живот, а на смерть. Текст гласил: «Вам это даром не пройдет!» Другой арестованный написал: «Ну вас к черту, петухи!» Третий просто констатировал факт: «Сидел здесь 5 июня 1913 года, обходились со мной прилично. Лавочник Йозеф Маречек из Вршовиц». Была и надпись, потрясающая своей глубиной: «Помилуй мя, Господи!»

А под этим: «Поцелуйте меня в ж…»

Буква «ж» все же была перечеркнута, и сбоку написано большими буквами: «ФАЛДУ». Рядом какая-то поэтическая душа написала стихи:

 
У ручья печальный я сижу,
Солнышко за горы уж садится,
На пригорок солнечный гляжу,
Там моя любезная томится…
 

Господин, бегавший между дверью и нарами, словно состязаясь в марафонском беге, наконец, запыхавшись, остановился, сел на прежнее место, положил голову на руки и вдруг завопил:

– Выпустите меня!.. Нет, они меня не выпустят, – через минуту сказал он про себя, – не выпустят. Я здесь уже с шести часов утра.

С ним вдруг ни с того ни с сего начался припадок разговорчивости. Он поднялся со своего места и обратился к Швейку:

– Нет ли у вас случайно при себе ремня, чтобы покончить со всем этим?

– С большим удовольствием могу вам услужить, – ответил Швейк, снимая свой ремень. – Я еще ни разу не видел, как вешаются в одиночке на ремне… Одно только досадно, – заметил он, оглядев камеру, – тут нет ни одного крючка. Оконная ручка вас не выдержит. Разве только повеситесь на нарах, стоя на коленях, как это сделал монах из Эмаузского монастыря, повесившись на распятии из-за молодой еврейки. Мне самоубийцы очень нравятся. Так извольте…

Хмурый господин, которому Швейк сунул ремень в руку, взглянул на этот ремень, швырнул его в угол и заплакал, размазывая грязными руками по лицу слезы и выкрикивая:

– У меня детки, а я здесь за пьянство и за безнравственный образ жизни, Иисус Мария! Бедная моя жена! Что мне скажут на службе! У меня деточки, а я здесь за пьянство и за безнравственный образ жизни! – И так далее, до бесконечности.

Наконец он как будто немного успокоился, подошел к двери и начал колотить в нее руками и ногами. За дверью послышались шаги и голос:

– Чего надо?

– Выпустите меня! – проговорил он таким тоном, словно это были его предсмертные слова.

– Куда? – раздался вопрос с другой стороны двери.

– На службу, – ответил несчастный отец, супруг, чиновник, пьяница и развратник.

Раздался смех, жуткий смех в тиши коридора… и шаги опять стихли.

– Видно, этот господин вас здорово ненавидит, коли так насмехается над вами, – сказал Швейк, в то время как его сосед, потерявший всякую надежду, опять уселся возле него. – Тюремщик, когда разозлится, на многое способен, а когда еще больше разозлится, способен на все. Сидите себе спокойно, если раздумали вешаться, и ждите развития дальнейших событий. Если вы чиновник, женаты и у вас есть дети, то все это действительно ужасно. Вы, если не ошибаюсь, уверены, что вас выгонят со службы?

– Трудно сказать, – вздохнул тот. – Дело в том, что я сам не помню, что я такое натворил. Знаю только, что меня откуда-то выкинули, но я хотел вернуться туда, чтобы закурить сигару. А началось все так хорошо… Видите ли, начальник нашего отдела справлял свои именины и позвал нас в винный погребок, потом мы попали в другой, в третий, в четвертый, в пятый, в шестой, в седьмой, в восьмой, в девятый…

– Не желаете ли, чтобы я вам помог считать? – вызвался Швейк. – Я в этих делах разбираюсь. Я раз за одну ночь побывал в двадцати восьми местах, но, к чести моей будь сказано, нигде больше трех кружек пива не пил.

– Словом, – продолжал несчастный подчиненный того начальника, который так великолепно справлял свои именины, – когда мы обошли с дюжину различных кабачков, то обнаружили, что начальник-то у нас пропал, хотя мы его заранее привязали на веревочку и водили за собой, как собачонку. Тогда мы отправились повсюду его разыскивать и под конец растеряли друг друга. В конце концов я очутился в одном из ночных кафе на Виноградах, в очень приличном заведении, где пил ликер прямо из бутылки. Что я делал потом – не помню… Знаю только, что уже здесь, в комиссариате, когда меня сюда привезли, оба полицейских рапортовали, будто я напился, вел себя непристойно, отколотил одну даму, разрезал перочинным ножом чужую шляпу, которую снял с вешалки, разогнал дамскую капеллу, публично обвинил обер-кельнера в краже двенадцати крон, разбил мраморную доску у столика, за которым сидел, и умышленно плюнул незнакомому господину за соседним столиком в черный кофе. Больше я ничего не делал… по крайней мере не помню, чтобы я еще что-нибудь натворил… Поверьте мне, я порядочный, интеллигентный человек и ни о чем другом не думаю, как только о своей семье. Что вы на это скажете? Ведь я не скандалист какой-нибудь!

– А много вам пришлось потрудиться, пока вы разбили эту мраморную доску, или вы ее раскололи с одного маху? – вместо ответа поинтересовался Швейк.

– Сразу, – ответил интеллигентный господин.

– Тогда вы пропали, – задумчиво произнес Швейк. – Вам докажут, что вы подготовлялись к этому путем долгой тренировки. А кофе этого незнакомого господина, в который вы плюнули, был без рома или с ромом?

И, не ожидая ответа, пояснил:

– Если с ромом, то хуже, потому что дороже. На суде все подсчитывают и подводят итоги, чтобы как-нибудь подогнать под серьезное преступление.

– На суде?.. – малодушно пролепетал почтенный отец семейства и, повесив голову, впал в то неприятное состояние духа, когда человека пожирают упреки совести.[14]

– А дома знают, что вы арестованы, или они узнают только из газет? – спросил Швейк.

– Вы думаете, что это появится… в газетах? – наивно спросила жертва именин своего начальника.

– Вернее верного, – последовал искренний ответ, ибо Швейк никогда не имел привычки скрывать что-нибудь от собеседника. – Читателям газет это очень понравится. Я сам всегда с удовольствием читаю рубрику о пьяных и об их бесчинствах. Вот недавно в трактире «У чаши» один посетитель выкинул такой номер: разбил сам себе голову пивной кружкой. Подбросил ее кверху, а голову подставил. Его увезли, а утром мы уже об этом читали в газетах. Или, например, в «Бендловке» дал я раз одному факельщику из похоронного бюро по роже, а он мне сдачи. Для того чтобы нас помирить, пришлось обоих посадить в каталажку, и сейчас же это появилось в «Вечерке»… Или еще случай: в кафе «У мертвеца» один коллежский советник разбил два блюдечка. Так, думаете, его пощадили? На другой же день попал в газеты… Вам остается только одно: послать из тюрьмы в газету опровержение, что опубликованная заметка вас-де не касается и что с этим однофамильцем вы не находитесь ни в родственных, ни в каких-либо иных отношениях. А домой пошлите записку, попросите это опровержение вырезать и спрятать, чтобы вы могли его прочесть, когда отсидите свой срок… Не холодно ли вам? – участливо спросил Швейк, заметив, что интеллигентный господин трясется. – В этом году конец лета что-то холодноват.

– Погибший я человек! – зарыдал сосед Швейка. – Не видать мне повышения…

– Что и говорить, – с радостью подтвердил Швейк. – Если вас после отсидки обратно на службу не примут, не знаю, скоро ли вы найдете другое место, потому что повсюду, даже если бы вы захотели служить у живодера, от вас потребуют свидетельство о благонравном поведении. Да, это удовольствие вам дорого обойдется… А у вашей супруги с детками есть на что жить, пока вы будете сидеть? Или же ей придется побираться Христа ради, а деток научить разным мошенничествам?

Раздалось рыдание:

– Бедные мои детки! Бедная моя жена!

Кающийся грешник встал и заговорил о своих детях:

– У меня их пятеро, самому старшему двенадцать лет, он в скаутах, пьет только воду и мог бы служить примером своему отцу, с которым, право же, подобный казус случился в первый раз в жизни.

– Он скаут? – воскликнул Швейк. – Люблю слушать про скаутов! Однажды в Мыловарах под Зливой, в районе Глубокой, округ Чешских Будейовиц, как раз когда наш Девяносто первый полк был там на учении, окрестные крестьяне устроили облаву на скаутов, которых очень много развелось в крестьянском лесу. Поймали они трех. И представьте себе, самый маленький из них, когда его взяли, так жалобно визжал и плакал, что мы, бывалые солдаты, не могли без жалости на него смотреть, не выдержали… и отошли в сторону. Пока их связывали, эти три скаута искусали восемь крестьян. Потом у старосты под розгами они признались, что во всей округе нет ни одного луга, которого бы они не измяли, греясь на солнце. И кстати, признались еще и в том, что у Ражиц, перед самой жатвой, совершенно случайно сгорела полоса ржи на корню, когда они во ржи жарили на вертеле серну, к которой с ножом подкрались в крестьянском лесу. Потом в их логовище в лесу нашли больше пятидесяти кило обглоданных костей от всякой домашней птицы и лесных зверей, огромное количество вишневых косточек, пропасть огрызков незрелых яблок и много всякого другого добра.

Но несчастный отец скаута все-таки не мог успокоиться.

– Что я наделал! – причитал он. – Погубил свою репутацию!

– Это уж как пить дать, – подтвердил Швейк со свойственной ему откровенностью, – После того, что случилось, ваша репутация погублена на всю жизнь Ведь если об этой истории будет напечатано в газетах, то кое-что к ней прибавят и ваши знакомые. Это уже в порядке вещей, лучше не обращайте внимания. Людей с подмоченной репутацией на свете, пожалуй, раз в десять больше, чем с незапятнанной. Это сущая ерунда.

В коридоре раздались грузные шаги, послышалось щелканье ключа в замке, дверь отворилась, и полицейский вызвал Швейка.

– Простите, – рыцарски напомнил Швейк, – я здесь только с двенадцати часов дня, а этот господин еще с шести часов утра. Я особенно не тороплюсь.

Вместо ответа сильная рука выволокла его в коридор, и дежурный молча повел Швейка по лестницам на второй этаж.

В комнате за столом сидел толстый полицейский комиссар, человек с бодрым выражением лица. Он обратился к Швейку:

– Так вы, значит, и есть Швейк? Как вы сюда попали?

– Самым простым манером, – ответил Швейк. – Я пришел сюда в сопровождении полицейского, потому что не мог позволить, чтобы меня выкидывали из сумасшедшего дома без обеда. Я им не уличная девка.

– Знаете что, Швейк, – сказал ласково комиссар, – зачем нам здесь, на Сальмовой улице, с вами ссориться? Не лучше ли будет, если мы вас направим в полицейское управление?

– Вы, как говорится, являетесь господином положения, – с удовлетворением ответил Швейк. – А пройтись вечерком в полицейское управление – это будет небольшая, но очень приятная прогулка.

– Очень рад, что мы с вами сошлись во мнениях, – весело заключил полицейский комиссар. – Лучше всего договориться. Не правда ли, Швейк?

– Я тоже всегда очень охотно советуюсь с другими, – ответил Швейк. – Поверьте, господин комиссар, я никогда не забуду вашей доброты.

Учтиво поклонившись, Швейк спустился с полицейским вниз, в караульное помещение, и через четверть часа его уже можно было видеть на углу Ечной улицы и Карловой площади в сопровождении другого полицейского, у которого под мышкой была зажата объемистая книга с немецкой надписью: «Arestantenbuch».[15]

На углу Спаленой улицы Швейк и его конвоир натолкнулись на толпу людей, теснившихся перед наклеенным объявлением.

– Это манифест государя императора об объявлении войны, – сказал Швейку конвоир.

– Я это предсказывал, – сказал Швейк. – А в сумасшедшем доме об этом еще ничего не знают, хотя им-то, собственно, это должно быть известно из первоисточника.

– Что вы хотите этим сказать? – спросил полицейский.

– Ведь там сидит много господ офицеров, – объяснил Швейк.

Когда они подошли к другой кучке, тоже толпившейся перед манифестом, Швейк крикнул:

– Да здравствует император Франц Иосиф! Мы победим!

Кто-то из воодушевленной толпы одним ударом нахлобучил ему котелок на уши, и в таком виде на глазах у сбежавшегося народа бравый солдат Швейк вторично проследовал в ворота полицейского управления.

– Эту войну мы безусловно выиграем, еще раз повторяю, господа! – С этими словами Швейк расстался с провожавшей его толпой.

В далекие-далекие времена в Европу долетело правдивое изречение о том, что завтрашний день разрушит даже планы нынешнего дня.

Некоторые писатели употребляют выражение «грызут упреки совести». Я не считаю это выражение вполне точным. Ведь и тигр человека пожирает, а не грызет. – Примеч. авт.

Книга записи арестованных (нем.).

Глава VI
Прорвав заколдованный круг, Швейк опять очутился дома

От стен полицейского управления веяло духом чуждой народу власти. Эта власть вела слежку за тем, насколько восторженно отнеслось население к объявлению войны. За исключением нескольких человек, не отрекшихся от своего народа, которому предстояло изойти кровью за интересы, абсолютно чуждые ему, за исключением этих нескольких человек полицейское управление представляло собой великолепную кунсткамеру хищников-бюрократов, которые считали, что только всемерное использование тюрьмы и виселицы способно отстоять существование замысловатых параграфов. При этом хищники-бюрократы обращались со своими жертвами с язвительной любезностью, предварительно взвешивая каждое слово.

– Мне очень, очень жаль, – сказал один из этих черно-желтых хищников, когда к нему привели Швейка, – что вы опять попали в наши руки. Мы думали, что вы исправитесь… но увы, мы обманулись.

Швейк молча кивал головой в знак согласия, делая при этом такое невинное лицо, что черно-желтый хищник вопросительно взглянул на него и резко заметил:

– Не корчите из себя дурака!

Однако он тотчас же опять перешел на ласковый тон:

– Нам, право же, очень неприятно держать вас под арестом. По моему мнению, могу вас уверить, ваша вина не так уж велика, ибо, принимая во внимание ваш невысокий умственный уровень, нужно полагать, что вас, без сомнения, подговорили. Скажите мне, пан Швейк, кто, собственно, подстрекал вас на такие глупости?

Швейк откашлялся.

– Я, извиняюсь, ни о каких таких глупостях не знаю.

– Ну, разве это не глупость, пан Швейк, – увещевал хищник искусственно-отеческим тоном, – когда вы, по свидетельству полицейского, который вас сюда привел, собрав толпу перед наклеенным на углу манифестом о войне, возбуждали ее выкриками: «Да здравствует император Франц Иосиф! Мы победим!»

– Я не мог оставаться в бездействии, – объяснил Швейк, уставив свои добрые глаза на инквизитора. – Я пришел в волнение, увидев, что все читают этот манифест о войне и не проявляют никаких признаков радости. Ни победных кликов, ни «ура»… вообще ничего, господин советник. Словно их это вовсе не касается. Тут уж я, старый солдат Девяносто первого полка, не выдержал и прокричал эти слова. Будь вы на моем месте, вы, наверно, поступили бы точно так же. Война так война, ничего не поделаешь – мы должны довести ее до победного конца и должны постоянно провозглашать славу государю императору. Никто меня в этом не разубедит.

Прижатый к стене черно-желтый хищник не вынес взгляда невинного агнца Швейка, опустил глаза в свои бумаги и сказал:

– Вполне понял бы ваше воодушевление, если б оно было проявлено при других обстоятельствах. Вы сами отлично знаете, что вас вел полицейский, так что ваш патриотизм мог и даже должен был скорее рассмешить публику, чем произвести на нее серьезное впечатление.

– Идти под конвоем полицейского – это тяжелый момент в жизни каждого человека. Но если человек даже в этот тяжкий момент не забывает, что ему надлежит делать при объявлении войны, то, думаю, такой человек не так уж плох.

Черно-желтый хищник заворчал и еще раз посмотрел Швейку прямо в глаза. Швейк ответил своим невинным, мягким, скромным, нежным и теплым взглядом.

С минуту они пристально смотрели друг на друга.

– Идите к черту! – пробормотало наконец чиновничье рыло. – Но если вы еще раз сюда попадете, то я вас вообще ни о чем не буду спрашивать, а отправлю прямо в военный суд в Градчаны. Поняли?

Прежде чем он успел что-либо прибавить, Швейк подскочил к нему, поцеловал руку и сказал:

– Да вознаградит вас за это Бог! Если вам когда-нибудь понадобится чистокровная собачка, соблаговолите обратиться ко мне. Я торгую собаками.

Так Швейк опять очутился на свободе.

По дороге домой он размышлял о том, не зайти ли ему сперва в пивную «У чаши», и в конце концов он отворил ту же самую дверь, через которую не так давно вышел в сопровождении агента Бретшнейдера.

В пивной царило гробовое молчание. Там было несколько посетителей, и среди них церковный сторож из церкви Святого Аполлинария. Физиономии у всех были хмурые. За стойкой сидела трактирщица, жена Паливца, и тупо глядела на пивные краны.

– Вот я и вернулся! – весело сказал Швейк. – Дайте-ка мне кружечку пива. А где же наш пан Паливец? Небось уже дома?

Вместо ответа хозяйка залилась слезами и, горестно всхлипывая при каждом слове, простонала;

– Дали ему… десять лет… неделю тому назад…

– Ну, вот видите! – сказал Швейк. – Значит, семь дней уже отсидел.

– Он такой был… осторожный! – рыдала хозяйка. – Он сам это всегда о себе говорил…

Посетители пивной упорно молчали, словно тут до сих пор блуждал дух Паливца и призывал к еще большей осторожности.

– Осторожность – мать мудрости, – сказал Швейк, усаживаясь за стол и пододвигая к себе кружку пива, где в пивной пене образовалось несколько дырочек там, где капнули слезы жены Паливца, когда она несла пиво на стол. – Нынче время такое, что приходится быть осторожным.

– Вчера у нас было двое похорон, – переводил разговор на другое церковный сторож от Святого Аполлинария.

– Видать, помер кто-нибудь! – заметил другой посетитель.

Третий спросил:

– Покойного-то на катафалке везли?

– Интересно бы знать, – сказал Швейк, – как будут происходить военные похороны во время войны?

Посетители поднялись, расплатились и тихо вышли. Швейк остался наедине с трактирщицей.

– Я не представляю себе, – произнес Швейк, – чтобы невинного осудили на десять лет. Правда, однажды невинного приговорили к пяти годам – такое я слышал, но на десять – это уж, пожалуй, многовато!

– Что делать, ведь мой-то признался, – плакала жена Паливца. – Как он здесь говорил об этих мухах и портрете, так и в управлении суда повторил. Вызвали меня свидетельницей, но что я могла им сказать, когда мне заявили, что я имею право отказаться от свидетельских показаний, потому что нахожусь в родственных отношениях со своим мужем… Я так испугалась этих родственных отношений, как бы из этого еще чего-нибудь не вышло, что отказалась давать показания. Старик, бедняга, так на меня посмотрел… до самой смерти не забуду. А потом, после приговора, когда его уводили, взял да и крикнул им там, на лестнице, словно совсем с ума сошел: «Да здравствует Свободная мысль!»

– А пан Бретшнейдер сюда больше не ходит? – спросил Швейк.

– Был здесь несколько раз, – ответила трактирщица. – Выпьет одну-две кружки, спросит меня, кто здесь бывает, и слушает, как посетители рассказывают про футбол. Они всегда, когда пана Бретшнейдера увидят, говорят только про футбол, а его от этого передергивает – того и гляди судороги с ним сделаются и он взбесится. За все это время поймал на удочку только одного, обойщика с Поперечной улицы.

– Это дело навыка, – заметил Швейк. – Обойщик-то был глуповат, что ли?

– Ну, как мой муж, – ответила с плачем хозяйка. – Тот его спросил, стал бы он стрелять в сербов или нет. А обойщик ответил, что не умеет стрелять, что только раз был в тире, прострелил там корону. Тут мы все услышали, что пан Бретшнейдер произнес, вынув свою записную книжку: «Ага! Еще одна хорошенькая государственная измена», – и вышел с этим обойщиком с Поперечной улицы, и тот уже больше не вернулся.

– Много их не возвращается, – сказал Швейк. – Дайте-ка мне рому.

Как раз в тот момент, когда Швейк заказывал себе вторую рюмку рому, в трактир вошел тайный агент Бретшнейдер. Окинув беглым взглядом пустой трактир и заказав себе пива, он подсел к Швейку и стал ждать, не скажет ли тот чего.

Швейк снял с вешалки одну из газет и, просматривая последнюю страницу с объявлениями, отозвался:

– Смотрите-ка, некий Чимпера, село Страшково, дом номер пять, почтовое отделение Рачиневес, продает усадьбу с семью десятинами пашни. Имеется школа, и проходит железная дорога.

Бретшнейдер нервно забарабанил пальцами по столу и обратился к Швейку:

– Удивляюсь, почему вас интересует эта усадьба, пан Швейк?

– Ах, это вы? – воскликнул Швейк, подавая ему руку. – А я вас сразу не узнал. У меня очень плохая память. В последний раз мы расстались, если не ошибаюсь, в приемной канцелярии полицейского управления. Что с тех пор поделываете? Часто заглядываете сюда?

– Сегодня я пришел, чтобы повидать вас, – сказал Бретшнейдер. – В полицейском управлении мне сообщили, что вы торгуете собаками. Мне нужен хороший пинчер, или, скажем, шпиц, или вообще что-нибудь в этом роде…

– Это все мы вам можем предоставить, – ответил Швейк. – Желаете чистокровного или так… с улицы?

– Я думаю остановиться на чистокровной собаке, – ответил Бретшнейдер.

– А почему бы вам не завести себе полицейскую собаку? – спросил Швейк. – Она бы вам сразу все выследила, навела бы вас на след преступления. У одного мясника в Вршовицах есть такой пес; он возит ему тележку. Этот пес, можно сказать, работает не по специальности.

– Мне бы хотелось шпица, – сдержанно повторил Бретшнейдер, – шпица, который бы не кусался.

– Желаете беззубого шпица? – осведомился Швейк. – Есть такой на примете: в Дейвицах, у одного трактирщика.

– Пожалуй, уж лучше пинчера… – нерешительно произнес Бретшнейдер, собаководческие познания которого находились в зачаточном состоянии. Если бы не приказ из полицейского управления, он никогда не приобрел бы о собаках никаких сведений.

Но приказ был точный, ясный и определенный: во что бы то ни стало сойтись со Швейком поближе на почве торговли собаками. С этой целью Бретшнейдер имел право подобрать себе помощников и располагать известными суммами на покупку собак.

– Пинчеры бывают покрупнее и помельче, – сказал Швейк. – Есть у меня на примете два маленьких и три побольше. Всех пятерых можно держать на коленях. Могу их вам горячо рекомендовать.

– Это бы мне подошло, – заявил Бретшнейдер. – А сколько стоит один?

– Смотря по величине, – ответил Швейк, – все зависит от величины. Пинчер не теленок, с пинчерами дело обстоит как раз наоборот: чем меньше, тем дороже.

– Я взял бы покрупнее, дом сторожить, – сказал Бретшнейдер, боясь истощить секретный фонд полиции.

– Отлично! – подхватил Швейк. – Крупных могу вам продать по пятидесяти крон, самых крупных – по сорока пяти. Но мы забыли одну вещь: вам щенят или постарше; и потом – кобельков или сучек?

– Мне все равно, – ответил Бретшнейдер, которому надоели эти неразрешимые проблемы. – Так достаньте их, а я завтра в семь часов вечера к вам зайду. Договорились?

– Договорились, приходите, – неохотно согласился Швейк. – В таком случае я бы попросил у вас задаток – тридцать крон.

– Какие могут быть разговоры! – сказал Бретшнейдер, отсчитывая деньги. – Ну а теперь мы с вами разопьем по четвертинке вина на мой счет…

Когда они выпили, Швейк тоже заказал за свой счет четвертинку вина. Бретшнейдер стал убеждать Швейка не бояться его, заявив, что сегодня он не на службе и потому Швейк может свободно говорить с ним о политике.

Швейк заметил, что в трактире он никогда о политике не говорит, да вообще вся политика – занятие для детей младшего возраста.

Бретшнейдер, напротив, держался самых революционных убеждений. Он провозгласил, что каждое слабое государство обречено на гибель, и спросил Швейка, каков его взгляд на эти вещи.

Швейк на это ответил, что у него с государством никаких дел не было, но однажды у него находился на воспитании хилый щенок сенбернар, которого он подкармливал солдатскими сухарями, и щенок при этом издох.

Когда выпили по пятой, Бретшнейдер объявил себя анархистом и стал добиваться у Швейка совета, в какую организацию ему записаться.

Швейк рассказал, что однажды какой-то анархист купил у него в рассрочку за сто крон леонберга, но до сих пор не отдал последнего взноса.

За шестой четвертинкой Бретшнейдер высказался за революцию и против мобилизации, на что Швейк, наклонясь к нему, шепнул на ухо:

– Только что вошел какой-то посетитель. Как бы он вас не услышал, у вас могут быть неприятности. Видите, трактирщица уже плачет.

Жена Паливца действительно плакала на стуле за стойкой.

– Чего плачете, хозяюшка? – спросил Бретшнейдер. – Через три месяца мы победим, будет амнистия, и ваш муж вернется. Вот тогда закатим у вас пирушку!.. Или вы не думаете, что мы победим? – обратился он к Швейку.

– Зачем пережевывать все время одно и то же? – сказал Швейк. – Должны победить – и баста! Ну, мне пора домой.

Швейк расплатился и вернулся к своей старой служанке, пани Мюллер, которая очень испугалась, увидев, что мужчина, отпирающий ключом входную дверь, не кто иной, как сам Швейк.

– А я, сударь, думала, что вы вернетесь только через несколько лет, – сказала она с присущей ей откровенностью, – и я тут… из жалости… на время… взяла в жильцы одного швейцара из ночного кафе, потому что… у нас тут три раза был обыск, и, после того как ничего не нашли, сказали, что наше дело плохо, по всему видать, что вы опытный преступник.

Швейк быстро убедился, что незнакомец устроился со всеми удобствами: спал на его постели и даже был настолько джентльменом, что удовольствовался лишь одной половиной, а другую предоставил некоему длинноволосому созданию, которое из благодарности спало, обняв его за шею. На полу вокруг постели валялись вперемешку принадлежности мужского и дамского туалета. По всему этому хаосу было ясно, что швейцар из ночного кафе вернулся вчера со своей дамой навеселе.

– Сударь, – сказал Швейк, тряся втершегося квартиранта, – сударь, как бы вам не опоздать к обеду. Мне будет очень неприятно, если вы начнете всем рассказывать, что я вас выставил в такое время, когда уже нигде не достанешь обеда.

Прошло немало времени, пока заспанный швейцар из ночного кафе раскусил наконец, что вернулся домой владелец постели и предъявляет на нее свои права.

По свойственной всем швейцарам ночных кафе привычке господин этот выразился в том духе, что пересчитает ребра каждому, кто осмелится его будить. После этого он вознамерился спать дальше.

Швейк между тем собрал части его туалета, принес их к постели и, энергично встряхнув швейцара, сказал:

– Если вы не оденетесь, то придется вас выкинуть на улицу так, как вы есть. Вам будет гораздо выгоднее вылететь отсюда одетым.

– Я хотел спать до восьми часов вечера, – проговорил озадаченный швейцар, натягивая штаны. – Я плачу хозяйке за постель по две кроны в день и могу водить сюда барышень из кафе… Марженка, вставай!

Надевая воротничок и завязывая галстук, он уже настолько пришел в себя, что стал уверять Швейка, будто ночное кафе «Мимоза» безусловно одно из самых приличных заведений, куда имеют доступ только те дамы, у которых желтый билет в полном порядке, и любезно приглашал Швейка заглянуть туда.

Однако его партнерша осталась весьма недовольна Швейком и пустила в ход несколько веских великосветских выражений, из которых самым приличным было: «Олух царя небесного!»

После ухода непрошеных жильцов Швейк пошел на кухню за пани Мюллер, чтобы вместе с ней навести порядок, но не нашел никаких ее следов, кроме клочка бумаги, на котором карандашом были выведены какие-то каракули. Это пани Мюллер необычайно просто выразила свои мысли, касающиеся несчастного случая со сдачей напрокат швейковской постели швейцару из ночного кафе. На клочке было написано:

«Простите, сударь, я вас больше не увижу, потому что бросаюсь из окна».

– Врет! – сказал Швейк и стал ждать.

Через полчаса в кухню вползла несчастная пани Мюллер, и по удрученному выражению ее лица было видно, что она ждет от Швейка слов утешения.

– Если хотите броситься из окна, – сказал Швейк, – так идите в комнату, окно я открыл. Прыгать из кухонного я бы вам не рекомендовал, потому что вы упадете в сад на розы, поломаете все кусты, и за это вам придется платить. А из того окна вы отлично слетите на тротуар и, если вам повезет, сломаете себе шею. Если же не повезет, то вы переломаете себе только ребра, руки и ноги, и вам придется платить за лечение в больнице.

Пани Мюллер заплакала, тихо пошла в комнату Швейка… закрыла окно и, вернувшись, сказала:

– Дует, а при вашем, сударь, ревматизме это нехорошо.

Затем, постелив постель и с необычайной старательностью приведя все в порядок, она вернулась, все еще заплаканная, в кухню и доложила Швейку:

– Те два щеночка, сударь, что были у вас на дворе, подохли, а сенбернар сбежал во время обыска.

– Черт возьми! – воскликнул Швейк. – Он может влипнуть в историю! Теперь, наверно, его будет выслеживать полиция.

– Он укусил одного из господ полицейских комиссаров, – продолжала пани Мюллер, – когда тот во время обыска вытаскивал его из-под кровати. Один из этих господ сказал, что под кроватью кто-то есть, и сенбернару именем закона приказано было вылезать, но тот и не подумал, и тогда его вытащили. Сенбернар хотел их всех сожрать, а потом вылетел в дверь и больше не вернулся. Мне тоже учинили допрос, спрашивали, кто к нам ходит, не получаем ли денег из-за границы, а потом стали намекать, что я дура, когда я им сказала, что деньги из-за границы поступают только изредка, последний раз от господина управляющего из Брно – помните, шестьдесят крон задатка за ангорскую кошку, вы о ней дали объявление в газету «Национальная политика», а вместо нее послали в Брно в ящике из-под фиников слепого щеночка фокстерьера. Потом заговорили со мной очень ласково и рекомендовали мне в жильцы, чтобы мне одной боязно не было, этого швейцара из ночного кафе, которого вы выбросили.

– Уж и натерпелся я от этой полиции, пани Мюллер! – вздохнул Швейк. – Вот скоро увидите, сколько их сюда придет за собаками.

Не знаю, расшифровали ли те, кто после переворота просматривал полицейский архив, статьи расхода секретного фонда государственной полиции, где значилось: СБ – 40 к.; ФТ – 50 к.; Л – 80 к. и так далее, но они безусловно ошибались, если думали, что СБ, ФТ и Л – это инициалы неких лиц, которые за 40, 50, 80 и т. д. крон продавали чешский народ черно-желтому орлу.

В действительности же СБ означает сенбернара, ФТ – фокстерьера, а Л – леонберга. Всех этих собак Бретшнейдер привел от Швейка в полицейское управление.

Это были гадкие страшилища, не имевшие абсолютно ничего общего ни с одной из чистокровных собак, за которых Швейк выдавал их Бретшнейдеру. Сенбернар был помесь нечистокровного пуделя с дворняжкой; фокстерьер, с ушами таксы, был величиной с волкодава, а ноги у него были выгнуты, словно он болел рахитом; леонберг своей мохнатой мордой напоминал овчарку, у него был обрубленный хвост, рост таксы и голый зад, как у павиана.

Заходил к Швейку купить собаку и сам сыщик Калоус… и вернулся с настоящим уродом, напоминающим пятнистую гиену, хотя у него и была грива шотландской овчарки. А в статье секретного фонда с тех пор прибавилась новая пометка: Д – 90 к.

Этот урод должен был изображать дога.

Но даже Калоусу не удалось ничего выведать у Швейка. Он добился того же, что и Бретшнейдер. Самые тонкие политические разговоры Швейк переводил на лечение собачьей чумы у щенят, а ловкое закидывание искуснейших незримых сетей кончалось тем, что Бретшнейдер увозил с собой от Швейка еще одно чудовище, самого невероятного ублюдка.

И вот наступил конец знаменитого сыщика Бретшнейдера. Когда у него в квартире появилось уже семь подобных страшилищ, он заперся с ними в задней комнате и не давал им ничего жрать до тех пор, пока псы не сожрали его самого. Он был так честен, что избавил казну от расходов по похоронам.

В полицейском управлении в его послужной список, в графу «Повышения по службе», были занесены следующие полные трагизма слова: «Сожран собственными псами».

Узнав позднее об этом трагическом происшествии, Швейк сказал:

– Не могу себе представить, как его соберут, когда ему придется предстать на Страшном Суде.

Глава VII
Швейк идет на войну

В то время, когда галицийские леса, простирающиеся вдоль реки Раб, видели бегущие через эту реку австрийские войска, в то время, когда на юге, в Сербии, австрийским дивизиям, одной за другой, всыпали по первое число (что они уже давно заслужили), – австрийское военное министерство вспомнило и о Швейке, надеясь, что он поможет монархии расхлебывать кашу.

Когда Швейку принесли повестку о том, что он должен через неделю явиться на Стршелецкий остров для медицинского освидетельствования, он как раз лежал в постели: у него опять начался приступ ревматизма. Пани Мюллер варила ему на кухне кофе.

– Пани Мюллер, – послышался из соседней комнаты тихий голос Швейка, – пани Мюллер, подойдите на минуточку.

Служанка подошла к постели, и Швейк тем же тихим голосом произнес:

– Присядьте, пани Мюллер.

Его голос звучал таинственно и торжественно. Когда пани Мюллер села, Швейк, приподнимаясь на постели, провозгласил:

– Я иду на войну.

– Матерь Божья! – воскликнула пани Мюллер. – Что вы там будете делать?

– Сражаться, – гробовым голосом ответил Швейк. – У Австрии дела очень плохи. Сверху лезут на Краков, а снизу – на Венгрию. Всыпали нам и в хвост и в гриву, куда ни погляди. Ввиду всего этого меня призывают на войну. Еще вчера я читал вам в газете, что «дорогую родину заволокли тучи».

– Но ведь вы не можете двигаться!

– Это не важно, пани Мюллер, поеду на войну в коляске. Знаете кондитера за углом? У него есть такая коляска. Он в ней несколько лет тому назад вывозил подышать свежим воздухом своего хромого хрыча-дедушку. Вы, пани Мюллер, отвезете меня в этой коляске на военную службу.

Пани Мюллер заплакала:

– Не сбегать ли мне, сударь, за доктором?

– Никуда не ходите, пани Мюллер. Я вполне пригоден для пушечного мяса, вот только ноги… Но когда с Австрией дело дрянь, каждый калека должен быть на своем посту. Продолжайте спокойно варить кофе.

И в то время как пани Мюллер, заплаканная и растроганная, процеживала кофе, бравый солдат Швейк пел, лежа в кровати:

 
Виндишгрец и прочие паны генералы
Утром спозаранку войну начинали.
Гоп, гоп, гоп!
 
 
Войну начинали, к Господу взывали:
«Помоги, Христос, нам с Матерью Пречистой!»
Гоп, гоп, гоп!
 

Испуганная пани Мюллер под впечатлением жуткой боевой песни забыла про кофе и, трясясь всем телом, прислушивалась, как бравый солдат Швейк продолжал петь на своей кровати:

 
С Матерью Пречистой! Вон – четыре моста.
Выставляй, Пьемонт, посильней форпосты.
Гоп, гоп, гоп!
 
 
Закипел тут славный бой у Сольферино,
Кровь лилась потоком, как из бочки винной.
Гоп, гоп, гоп!
 

Кровь из бочки винной, а мяса – фургоны!

 
Нет, не зря носили ребята погоны
Гоп, гоп, гоп!
 
 
Не робей, ребята! По пятам за вами
Едет целый воз, груженный деньгами.
Гоп, гоп, гоп!
 

– Ради Бога, сударь, прошу вас! – раздался жалобный голос из кухни, но Швейк допел славную боевую песню до конца:

 
Целый воз с деньгами, кухня с пшенной кашей.
Ну, в каком полку веселей, чем в нашем?
Гоп, гоп, гоп! [16]
 

Пани Мюллер бросилась за доктором. Вернулась она через час, когда Швейк уже дремал. Швейк был разбужен толстым господином, который положил ему руку на лоб и сказал:

– Не бойтесь, я – доктор Павек из Виноград. Дайте вашу руку. Этот термометр суньте себе под мышку. Так. Покажите язык. Еще. Высуньте язык. Отчего умерли ваши родители?

Итак, в то время как Вена боролась за то, чтобы все народы Австро-Венгрии проявили максимум верности и преданности, доктор Павек прописал Швейку против его патриотического энтузиазма бром и рекомендовал мужественному и честному солдату не думать о войне.

– Лежите смирно и избегайте волнений. Завтра зайду еще раз.

На другой день доктор пришел опять и осведомился на кухне у пани Мюллер, как себя чувствует пациент.

– Хуже ему, пан доктор, – с искренней грустью ответила пани Мюллер. – Ночью, когда скрутил его ревматизм, он пел, с позволения сказать, австрийский гимн.

Доктор Павек счел необходимым реагировать на это новое проявление лояльности пациента повышенной дозой брома. На третий день пани Мюллер доложила доктору, что Швейку еще хуже.

– После обеда, пан доктор, он послал за картой военных действий, а ночью бредил, что Австрия победит.

– А порошки принимает точно по предписанию?

– За ними еще и не посылал, пан доктор.

Излив на Швейка целый поток упреков и заверив его, что никогда больше не придет лечить человека, который отвергает его лечение бромом, доктор Павек ушел.

Оставалось еще два дня до срока, когда Швейк должен был предстать перед призывной комиссией. За это время Швейк сделал надлежащие приготовления: послал пани Мюллер, во-первых, купить форменную фуражку, а во-вторых, одолжить у кондитера за углом коляску, в которой тот когда-то вывозил подышать свежим воздухом своего хромого хрыча-дедушку. Потом Швейк вспомнил, что ему необходимы костыли. К счастью, кондитер сохранял как семейную реликвию и костыли. Швейку недоставало еще только букетика цветов, какие носят все рекруты. Но и букет раздобыла ему пани Мюллер, которая сильно похудела за эти дни и, где только ни появлялась, всюду плакала.

Итак, в тот памятный день пражские улицы были свидетелями трогательного примера истинного патриотизма. Старуха толкала перед собой коляску, в которой сидел мужчина в форменной фуражке с блестящей кокардой, размахивая костылями. На его пиджаке красовался пестрый рекрутский букетик цветов.

Человек этот, продолжая размахивать костылями, кричал на всю улицу: «На Белград! На Белград!»

За ним шла толпа, которая образовалась из небольшой кучки людей, собравшихся перед домом, откуда Швейк выехал на войну. Швейк констатировал, что некоторые полицейские, стоящие на перекрестках, отдавали ему честь. На Вацлавской площади толпа вокруг коляски со Швейком выросла в несколько сот человек, а на углу Краковской улицы был избит какой-то бурш в корпорантской шапочке, закричавший Швейку:

– Heil! Nieder mit den Serben![17]

На углу Водичковой улицы подоспевшая конная полиция разогнала толпу. Когда Швейк доказал приставу, что должен сегодня явиться в призывную комиссию, тот был несколько разочарован и во избежание скандала приказал двум конным полицейским проводить коляску со Швейком на Стршелецкий остров.

Обо всем происшедшем в «Пражской официальной газете» была помещена следующая статья:

ПАТРИОТИЗМ КАЛЕКИ

Вчера днем на главных улицах Праги прохожие стали очевидцами сцены, красноречиво свидетельствующей о том, что в этот великий и серьезный момент сыны нашего народа также способны дать блестящие примеры верности и преданности трону нашего престарелого монарха. Казалось, что вернулись славные времена греков и римлян, когда Муций Сцевола шел в бой, невзирая на свою сожженную руку. Калека на костылях, которого везла в коляске для больных его старая мать, вчера продемонстрировал святое чувство патриотизма. Этот сын чешского народа, несмотря на свой недуг, добровольно отправился на войну, чтобы все свои силы и даже жизнь отдать за своего императора. И то, что его призыв «На Белград!» встретил такой живой отклик на пражских улицах, свидетельствует, что жители Праги являют высокие образцы любви к Отечеству и к царствующему дому.

В том же духе писала и «Прагер тагеблатт», где статья заканчивалась такими словами: «Калеку-добровольца провожала толпа немцев, своим телом охранявших его от самосуда чешских агентов Антанты».

«Богемия», тоже напечатавшая это сообщение, потребовала, чтобы калека-патриот был награжден, и объявила, что в редакции принимаются подарки от немецких граждан в пользу неизвестного героя.

Итак, эти три газеты считали, что чешская страна не могла дать более благородного гражданина. Однако господа в призывной комиссии не разделяли их взгляда. Особенно старший военный врач Баутце. Это был неумолимый человек, видевший во всем жульнические попытки уклониться от военной службы – от фронта, от пуль и шрапнели. Известно его выражение: «Das ganze tschechische Volk ist eine Simulantenbande».[18] За десять недель своей деятельности он из 11 000 граждан 10 999 признал симулянтами и поймал бы на удочку одиннадцатитысячного, если бы этого счастливца не хватил удар в тот самый момент, когда доктор на него заорал: «Kehrt euch!»[19]

– Уберите этого симулянта, – сказал Баутце, когда удостоверился, что тот умер.

И вот перед Баутце в этот памятный день предстал Швейк, совершенно голый, как и все остальные, стыдливо прикрывая свою наготу костылями, на которые опирался.

– Das ist wirklich ein besonderes Feigenblatt,[20] – сказал Баутце, – таких фиговых листков в раю не было.

– Освобожден по идиотизму, – огласил фельдфебель, просматривая его документы.

– А еще какие у вас болезни? – спросил Баутце.

– Осмелюсь доложить, у меня ревматизм. Но служить буду государю императору до последней капли крови, – скромно сказал Швейк. – У меня отекли колени.

Баутце бросил на бравого солдата Швейка страшный взгляд и заорал:

– Sie sind ein Simulant![21]

И, обращаясь к фельдфебелю, с ледяным спокойствием сказал:

– Den Kerl sogleich einsperren.[22]

Два солдата с примкнутыми штыками повели Швейка в гарнизонную тюрьму. Швейк шел на костылях и с ужасом чувствовал, что его ревматизм проходит. Когда пани Мюллер, с коляской ожидавшая Швейка у моста, увидела его между двумя штыками, она заплакала и тихо отошла от коляски, чтобы никогда уже к ней не возвращаться…

А бравый солдат Швейк скромно шел в сопровождении вооруженных защитников государства. Штыки сверкали на солнце, и на Малой Стране, перед памятником Радецкому, Швейк крикнул провожавшей его толпе:

– На Белград!

А маршал Радецкий задумчиво смотрел со своего постамента вслед удалявшемуся бравому солдату Швейку, ковылявшему на старых костылях с рекрутским букетиком на пиджаке.

Какой-то солидный господин объяснил окружавшей его толпе, что ведут дезертира.

Перевод Д. Горбова.

Хайль! Долой сербов! (нем.)

Весь чешский народ – банда симулянтов (нем.).

Кругом! (нем.)

Это действительно необычный фиговый листок (нем.).

Вы симулянт! (нем.)

Немедленно арестовать этого типа (нем.).

Глава VIII
Швейк – симулянт

В эту великую эпоху врачи из кожи вон лезли, чтобы изгнать из симулянтов беса саботажа и вернуть их в лоно армии. Была установлена целая лестница мучений для симулянтов и для людей, подозреваемых в том, что они симулируют, а именно – чахоточных, ревматиков, страдающих грыжей, воспалением почек, тифом, сахарной болезнью, воспалением легких и прочими болезнями.

Пытки, которым подвергались симулянты, были систематизированы, и градации этих пыток были следующими:

1. Строгая диета: утром и вечером по чашке чая в течение трех дней; кроме того, всем независимо от того, на что они жалуются, давали аспирин, чтобы симулянты пропотели.

2. Хинин в порошке в лошадиных дозах, чтобы не думали, будто военная служба – мед. Это называлось: «Лизнуть хины».

3. Промывание желудка литром теплой воды два раза в день.

4. Клистир из мыльной воды и глицерина.

5. Обертывание в мокрую холодную простыню.

Были герои, которые стойко перенесли все пять ступеней пыток и добились того, что их отвезли в простых гробах на военное кладбище. Но попадались и малодушные, которые, лишь только дело доходило до клистира, заявляли, что они уже выздоровели и ни о чем другом не мечтают, как с ближайшим маршевым батальоном отправиться в окопы.

Швейка поместили в больничный барак при гарнизонной тюрьме именно среди таких малодушных симулянтов.

– Больше не выдержу, – сказал его сосед по койке, которого только что привели из амбулатории, где ему уже во второй раз промывали желудок. Человек этот симулировал близорукость.

– Завтра же еду в полк, – заявил ему сосед слева, которому только что ставили клистир. Этот больной симулировал, что он глух, как тетерев.

На койке у двери умирал чахоточный, обернутый в мокрую холодную простыню.

– Этот уже третий на этой неделе, – заметил сосед справа.

– А ты чем болен? – спросили Швейка.

– У меня ревматизм, – ответил Швейк, и сразу же раздался взрыв откровенного смеха. Смеялся даже умирающий чахоточный, «симулирующий» туберкулез.

– С ревматизмом сюда лучше не лезть, – серьезно предупредил Швейка толстый господин. – С ревматизмом здесь считаются так же, как с мозолями. У меня малокровие, недостает половины желудка и пяти ребер, и никто этому не верит. А недавно был здесь один глухонемой. Четырнадцать дней его обертывали каждые полчаса в мокрую холодную простыню. Каждый день ему ставили клистир и выкачивали желудок.

Даже санитары думали, что дело его в шляпе и что его отпустят домой, а доктор возьми да пропиши ему рвотное. Эта штука вывернула бы его наизнанку – и тут он смалодушничал. «Не могу, говорит, больше притворяться глухонемым. Вернулись ко мне и речь и слух». Все больные его уговаривали, чтобы он не губил себя, а он стоял на своем: он, мол, все слышит и говорит, как всякий другой. Так и доложил об этом утром при обходе.

– Да, долго держался, – заметил один, симулирующий, будто у него одна нога короче другой на целых десять сантиметров. – Не чета тому, с параличом. Тому достаточно было только трех порошков хинина, одного клистира и денька без жратвы. Признался еще даже до выкачивания желудка. Весь паралич как рукой сняло.

– Дольше всех держался тут искусанный бешеной собакой. Кусался, выл, действительно все замечательно проделывал. Но никак он не мог добиться пены у рта. Помогали мы ему, как могли, сколько, бывало, щекотали его перед обходом, иногда по целому часу доводили его до судорог, до синевы – и все-таки пена у рта не выступала: нет, да и только. Это было ужасно! И когда он во время утреннего обхода сдался, уж как нам его было жалко! Стал возле койки во фронт, как свечка, отдал честь и говорит: «Осмелюсь доложить, господин старший врач, пес, который меня укусил, оказался не бешеным». Старший врач окинул его таким взглядом, что искусанный затрясся всем телом и тут же прибавил: «Осмелюсь доложить, господин старший врач, меня вообще никакая собака не кусала. Я сам себя укусил в руку». После этого признания его обвинили в членовредительстве: дескать, хотел прокусить себе руку, чтобы не попасть на фронт.

– Все болезни, при которых требуется пена у рта, очень трудно симулировать, – сказал толстый симулянт, – вот, к примеру, падучая. Был тут один эпилептик. Тот всегда нам говорил, что лишний припадок устроить ничего не стоит. Падал он этак раз десять в день, извивался в корчах, сжимал кулаки, выкатывал глаза под самый лоб, бился о землю, высовывал язык. Короче говоря, это была прекрасная эпилепсия, эпилепсия – первый сорт, самая что ни на есть настоящая. Но неожиданно вскочили у него два чирья на шее и два на спине, и тут пришел конец его корчам и битью об пол. Головы даже не мог повернуть. Ни сесть, ни лечь. Напала на него лихорадка, и во время обхода врача в бреду он сознался во всем. Да и нам всем от этих чирьев солоно пришлось. Из-за них он пролежал с нами еще три дня, и ему была назначена другая диета: утром кофе с булочкой, к обеду – суп, кнедлик с соусом, вечером – каша или суп, и нам, с голодными выкачанными желудками да на строгой диете, пришлось глядеть, как этот парень жрет, чавкает и, пережравши, отдувается и рыгает. Этим он подвел трех других с пороком сердца. Те тоже признались.

– Легче всего, – сказал один из симулянтов, – симулировать сумасшествие. Рядом в палате номер два есть двое учителей. Один без устали кричит днем и ночью: «Костер Джордано Бруно еще дымится! Возобновите процесс Галилея!» А другой лает: сначала три раза медленно «гав, гав, гав», потом пять раз быстро «гав-гав-гав-гав-гав», а потом опять медленно, – и так без передышки. Оба уже выдержали больше трех недель… Я сначала тоже хотел разыграть сумасшедшего, помешанного на религиозной почве, и проповедовать о непогрешимости Папы. Но в конце концов у одного парикмахера на Малой Стране приобрел себе за пятнадцать крон рак желудка.

– Я знаю одного трубочиста из Бржевнова, – заметил другой больной, – он вам за десять крон сделает такую горячку, что из окна выскочите.

– Это все пустяки, – сказал третий. – В Вршовицах есть одна повивальная бабка, которая за двадцать крон вывихнет вам ногу так ловко, что останетесь калекой на всю жизнь.

– Мне вывихнули ногу за пятерку, – раздался голос с постели у окна. – За пять крон наличными и за три кружки пива в придачу.

– Мне моя болезнь стоит уже больше двухсот крон, – заявил его сосед, высохший, как жердь. – Назовите мне такой яд, которого бы я не испробовал, – не найдете. Я живой склад всяких ядов. Я пил сулему, вдыхал ртутные пары, грыз мышьяк, курил опиум, пил настойку опия, посыпал хлеб морфием, глотал стрихнин, пил раствор фосфора в сероуглероде и пикриновую кислоту. Я испортил себе печень, легкие, почки, желчный пузырь, мозг, сердце и кишки. Никто не может понять, чем я болен.

– Лучше всего, – заметил кто-то около дверей, – впрыснуть себе под кожу в руку керосин. Моему двоюродному брату повезло: ему отрезали руку по локоть, и теперь ему никакая военная служба не страшна.

– Вот видите, – сказал Швейк, – все это каждый должен претерпеть ради государя императора. И выкачивание желудка, и клистир. Когда несколько лет тому назад я отбывал военную службу, в нашем полку случалось еще хуже. Больного связывали «козлом» и бросали в каталажку, чтобы он вылечился. Там не было коек с матрацем, как здесь, или плевательниц. Одни голые нары, и на них больные. Раз лежал там один с самым настоящим сыпным тифом, а другой рядом с ним в черной оспе. Оба были связаны «в козлы», а полковой врач пинал их ногой в брюхо за то, что, дескать, симулируют. Но когда оба солдата померли, дело дошло до парламента, и все это попало в газеты. Тут нам сразу запретили читать эти газеты и даже обыскали наши сундучки, нет ли у кого газет. А мне ведь никогда не везет. В целом полку ни у кого не нашли, только у меня. Ну, повели к командиру полка. А наш полковник был такой осел – царствие ему небесное! Заорал на меня, чтобы я стоял смирно и сказал, кто писал в газеты, не то он мне всю морду разворотит и сгноит меня в тюрьме. Потом пришел полковой врач, тыкал мне в нос кулаком и кричал: «Sie verfluchter Hund, Sie schäbiges Wesen, Sie unglückliches Mistvieh![23] Социалистическая тварь!» А я смотрю им прямо в глаза, глазом не моргну и молчу. Правую руку под козырек, а левую – по шву! Бегали они вокруг меня, как собаки, лаяли на меня, а я ни гугу, молчу и все тут, отдаю им честь, а левая рука по шву. Бегали они этак с полчасика. Потом полковник подбежал ко мне и как заревет: «Идиот ты или не идиот?» – «Точно так, господин полковник, – идиот». – «На двадцать один день под строгий арест за идиотизм! По два постных дня в неделю, месяц без отпуска, на сорок восемь часов «в козлы»! Запереть немедленно и не давать ему жрать! Связать его! Показать ему, что государству идиотов не нужно. Мы тебе, сукину сыну, выбьем из башки газеты!» На этом господин полковник закончил свои разглагольствования. А пока я сидел под арестом, в казарме творились прямо-таки чудеса. Наш полковник вообще запретил солдатам читать, будь то хоть «Пражская официальная газета». В солдатской лавке запрещено было даже завертывать в газеты сосиски и сыр. И вот с этого-то времени солдаты принялись читать. Наш полк сразу стал самым начитанным. Мы читали все газеты, и в каждой роте сочинялись стишки и песенки про полковника. А когда что-нибудь случалось в полку, всегда находился какой-нибудь благожелатель, который пускал в газету статейку под заголовком «Истязание солдат». Мало того: писали депутатам в Вену, чтобы они заступились за нас, и те начали подавать в парламент запрос за запросом, известно ли, мол, правительству, что наш полковник – зверь, и тому подобное. Министр послал к нам комиссию, чтобы расследовать это, и в результате некий Франта Генчль из Глубокой был посажен на два года, это как раз он обратился в Вену к депутатам парламента, жалуясь, что во время занятий на учебном плацу получил оплеуху от полковника. Когда комиссия уехала, полковник всех нас выстроил, весь полк, и заявил, что солдат есть солдат, должен держать язык за зубами и служить, а если кому-нибудь не нравится, то это нарушение дисциплины. «А вы, мерзавцы, думали, что вам эта комиссия поможет? – сказал полковник. – Ни хрена она вам не помогла! Ну а теперь пусть каждая рота промарширует передо мною и пусть громогласно повторит то, что я сказал». И мы, рота за ротой, шагали, равнение направо, на полковника, рука на ремне ружья, и орали что есть силы: «Мы, мерзавцы, думали, что нам эта комиссия поможет. Ни хрена она нам не помогла!» Господин полковник хохотал до упаду, прямо живот надорвал. Но вот начала дефилировать одиннадцатая рота. Марширует, отбивая шаг, но подходит к полковнику и ни гугу! Молчит, ни звука. Полковник покраснел как вареный рак и вернул ее назад, чтобы повторила все сначала. Одиннадцатая опять шагает и… молчит. Проходит строй за строем, и все дерзко глядят в глаза полковнику. «Ruht!»[24] – командует полковник, а сам мечется по двору, хлещет себя хлыстом по сапогу, плюется, а потом вдруг остановился да как заорет: «Abtreten!»

...