автордың кітабын онлайн тегін оқу Городок
Надежда Александровна Тэффи (Лохвицкая)
Собрание сочинений в пяти томах
Том 3. Все о любви. Городок. Рысь
Городок
Городок (Хроника)
[текст отсутствует]
Маркита
Душно пахло шоколадом, теплым шелком платьев и табаком. Раскрасневшиеся дамы пудрили носы, томно и гордо оглядывали публику — знаю, мол, разницу между мною и вами, но снисхожу. И вдруг, забыв о своей гордой томности, нагибались над тарелкой и жевали пирожное, торопливо, искренно и жадно. Услужающие девицы, все губернаторские дочки (думали ли мы когда-нибудь, что у наших губернаторов окажется столько дочек), поджимая животы, протискивались между столами, растерянно повторяя:
— Один шоколад, один пирожное и один молоко…
Кафе было русское, поэтому — с музыкой и «выступлениями». Выступил добродушный голубоглазый верзила из выгнанных семинаристов и, выпятя кадык, изобразил танец апаша. Он свирепо швырял свою худенькую партнершу с макаронными разъезжавшимися ножками, но лицо у него было доброе и сконфуженное. «Ничего не попишешь, каждому есть надо», — говорило лицо.
За ним вышла «цыганская певица Раиса Цветковая» — Раичка Блюм. Завернула верхнюю губу, как зевающая лошадь, и пустила через ноздри:
Пращвай, пращвай, подругва дарагавая!
Пращвай, пращвай — цэганская сэмэа!..
Но что поделаешь! Раичка думала, что цыганки именно так поют.
Следующий номер была — Сашенька. Вышла, как всегда, испуганная. Незаметно перекрестилась и, оглянувшись, погрозила пальцем своем) большеголовому Котьке, чтоб смирно сидел. Котька был очень мал. Круглый нос его торчал над столом и сопел на блюдечко с пирожным. Котька сидел смирно, Сашенька подбоченилась, гордо подняла свой круглый, как у Котьки, нос, повела бровями по-испански и запела «Маркиту». Голосок у нее был чистый, и слова она выговаривала просто и убедительно. Публике понравилось. Сашенька порозовела и, вернувшись на свое место, поцеловала Котьку еще дрожащими губами.
— Ну вот, посидел смирно, теперь можешь получить сладенького.
Сидевшая за тем же столиком Раичка шепнула:
— Бросьте уж его. На вас хозяин смотрит. Около двери. С ним татарин. Черный нос. Богатый. Так улыбнитесь же, когда на вас смотрят. На нее смотрят, а она даже не понимает улыбнуться!
Когда они уходили из кафе, продавщица, многозначительно взглянув на Сашеньку, подала Котьке коробку конфет.
— Приказано передать молодому кавалеру.
Продавщица тоже была из губернаторских дочек.
— От кого?
— А это нас не касается.
Раичка взяла Сашеньку под руку и зашептала:
— Это все, конечно, к вам относится. И потом, я вам еще посоветую — не таскайте вы с собой ребенка. Уверяю вас, что это очень мужчин расхолаживает. Верьте мне, я все знаю. Ну, ребенок, ну, конфетка, ну, мама — вот и все! Женщина должна быть загадочным цветком (ей-богу!), а не показывать свою домашнюю обстановку. Домашняя обстановка у каждого мужчины у самого есть, так он от нее бежит. Или вы хотите до старости в этой чайной романсы петь? Так если вы не лопнете, так эта чайная сама лопнет.
Сашенька слушала со страхом и уважением.
— Куда же я Котьку дену?
— Ну, пусть с ним тетя посидит.
— Какая тетя? У меня тети нету.
— Удивительно, как это в русских семьях всегда так устраиваются, что у них тетей нет!
Сашенька чувствовала себя очень виноватой.
— И потом, надо быть повеселее. На прошлой неделе Шнутрель два раза для вас приходил, да, да, и аплодировал, и к столику подсел. А вы ему, наверное, стали рассказывать, что вас муж бросил.
— Ничего подобного, — перебила Сашенька, но густо и виновато покраснела.
— Очень ему нужно про мужа слушать. Женщина должна быть Кармен. Жестокая, огненная. Вот у нас в Николаеве… Тут пошли обычные Раичкины чудеса про Николаев, роскошный город, Вавилон страстей, где Раичка, едва окончив прогимназию, сумела сочетать в себе Кармен, Клеопатру, Мадонну и шляпную мастерицу.
На другой день черноносый татарин говорил хозяину чайной:
— Ты мэнэ, Григорий, познакомь с этим дэвушкой. Она мэнэ сердце взяла. Она своего малшика поцеловала — в ней душа есть. Я человек дикий, а она мэнэ теперь как родственник, она мэнэ как племянник. Ты познакомь.
Маленькие яркие глазки татарина заморгали, и нос от умиления распух.
— Да ладно. Чего ж ты так расстраиваешься. Я познакомлю. Она действительно, кажется, милый человек, хотя кто их разберет.
Хозяин подвел татарина к Сашеньке.
— Вот друг мой — Асаев, желает с вами, Александра Петровна, познакомиться.
Асаев потоптался на месте, улыбнулся растерянно. Сашенька стояла красная и испуганная.
— Можно пообедать, — вдруг сказал Асаев.
— У нас… у нас здесь обедов нет. У нас только чай, файф-о-клок до половины седьмого.
— Нэт… я говорю, что мы с вами поедем обедать. Хотите?
Сашенька совсем перепугалась.
— Мерси… в другой раз… я спешу… мой мальчик дома.
— Малшик? Так я завтра приду.
Он криво поклонился, раз-два, точно поздравлял, и отошел. Раичка схватила Сашеньку за руку.
— Возмутительно. Это же прямо идиотство. В нее влюбился богатейший человек, а она его мальчиком тычет. Слушайте, я завтра дам вам мою черную шляпу и купите себе новые туфли. Это очень важно.
— Я не хочу идти на содержание, — сказала Сашенька и всхлипнула.
— На содержание? — удивилась Раичка. — Кто же вас заставляет? А что, вам помешает, если богатый мужчина за вами сохнуть станет? Вам помешает, что вам будут подносить цветы? Конечно, если вы будете все время вздыхать и нянчить детей, то он с вами недолго останется. Он человек восточный и любит женщин с огнем. Уж верьте мне — я все знаю.
— Он, кажется, очень… милый! — улыбнулась Сашенька.
— А если сумеете завлечь, так и женится. Зайдите вечером за шляпой. Духи у вас есть?
Сашенька плохо спала. Вспоминала татарина, умилялась, что такой некрасивый. «Бедненький он какой-то. Любить его надо бы ласково, а нельзя. Нужно быть гордой и жгучей, и вообще Кармен. Куплю завтра лакированные туфли. Нос у него в каких-то дырочках и сопит. Жалко. Верно, одинокий, непригретый». Вспоминала мужа, красивого, нехорошего: «Котьку не пожалел. Танцует по дансингам. Видели в собственном автомобиле с желтой англичанкой». Всплакнула.
Утром купила туфли. Туфли сразу наладили дело на карменный лад.
— Тра-ля-ля-ля!
А тут еще подвезло: соседка-жиличка начала новый флюс — это значит дня на три, на четыре — дома. Обещала присмотреть за Котькой. В Раичкиной шляпе, с розой у пояса, Сашенька почувствовала себя совсем демонической женщиной.
— Вы думаете, я такая простенькая? — говорила она Раичке. — Хо! Вы меня еще не знаете. Я всякого вокруг пальца обведу. И неужели вы думаете, что я придаю значение этому армяшке? Да я захочу, так у меня их сотни будут.
Раичка смотрела недоверчиво и посоветовала ярче подмазать губы.
Татарин пришел поздно и сразу к Сашеньке:
— Едем. Обэдыть.
И пока она собиралась, топтался близко, носом задевал. На улице ждал его собственный автомобиль. Сашенька этого даже и вообразить не могла. Немножко растерялась, но лакированные туфли сами подбежали, прыгнули — словно им это дело бывалое… На то, вероятно, их и сладили.
В автомобиле татарин взял ее за руку и сказал:
— Ты мэнэ родной, ты мэнэ как племянник. Я тэбэ что-то говорить буду. Ты подожди.
Приехали в дорогой русский ресторан. Татарин назаказывал каких-то шашлыков рассеянно. Все смотрел на Сашеньку и улыбался. Сашенька выпила залпом рюмку портвейна, думала, что для демонизма выйдет хорошо. Татарин закачался, и лампа поехала вбок. Видно, не надо было так много.
— Я дикий, — говорил татарин и заглядывал ей в глаза. — Я такой дикий, что даже скучаю. Совсэм один. И ты один? Сашенька хотела было начать про мужа, да вспомнила Раичку.
— Один! — повторила она машинально.
— Один да один будет два! — вдруг засмеялся татарин и взял ее за руку.
Сашенька не поняла, что значит «будет два», но не показала, а, закинув голову, стала задорно смеяться. Татарин удивился и выпустил руку. «Надо быть Кармен», — вспомнила Сашенька.
— Вы способны на безумие? — спросила она, томно прищурив глаза.
— Нэ знаю, нэ приходилось. Я жил в провинции.
Не зная, что говорить дальше, Сашенька отколола свою розу и, вертя ею около щеки, стала напевать: «Маркита! Маркита! Красотка моя!..» Татарин смотрел грустно.
— Скучно тэбэ, что ты петь должен? Тяжело тэбэ?
— Ха-ха! — Я обожаю песни, танцы, вино, разгул. Хо! Вы меня еще не знаете!
Розовые лампочки, мягкий диван, цветы на столах, томное завывание джаз-банда, вино в серебряном ведре. Сашенька чувствовала себя красавицей-испанкой. Ей казалось, что у нее огромные, черные глаза и властные брови. Красотка Маркита…
— У тебя хороший малшик, — тихо сказал татарин.
Сашенька сдвинула «властные» брови.
— Ах, оставьте! Неужели мы здесь сейчас будем говорить о детях, пеленках и манной каше. Под дивные звуки этого танго, когда в бокалах искрится вино, надо говорить о красоте, о яркости жизни, а не о прозе… Я люблю красоту, безумие, блеск, я по натуре Кармен. Я — Маркита… Этот ребенок… я даже не могу считать его своим — до такой степени мое прошлое стало мне теперь чуждым.
Она вакхически закинула голову и прижала к губам бокал. И вдруг душа тихо заплакала! «Отреклась! Отреклась от Котьки! От худенького, от голубенького, от бедного…»
Татарин молча высосал два бокала один за другим и спустил нос. Сашенька как-то сбилась с толку и тоже молчала. Татарин спросил счет и встал. По дороге в автомобиле ехали молча. Сашенька не знала, как наладить опять яркий разговор. Татарин все сидел, опустя нос, будто дремал. «Он слишком много выпил, — решила она. — И слишком волновался. Милое в нем что-то. Я думаю, что я его ужасно полюблю». Расставаясь, она многозначительно стиснула его руку.
— До завтра… да?
Хотела прибавить что-нибудь карменное, да так ничего и не придумала.
Дома встретила ее жиличка с флюсом.
— Ваш мальчишка хнычет и злится. Сладу нет. Я больше никогда с ним не останусь.
В полутемной комнате, под лампой, обернутой в газетную бумагу, на огромной парижской «национальной» кровати сидел крошечный Котька и дрожал. Увидя мать, он затрясся еще больше и завизжал:
— Где ты плопадала, дулища?
Сашенька схватила его на руки, злого, визжащего, и шлепнула, но прежде чем он успел зареветь, сама заплакала и крепко прижала его к себе.
— Ничего… потерпи, батюшка милый. Немножко еще потерпи. И нас с тобой полюбят, и нас отогреют. Теперь уж недолго…
На другое утро хозяин Сашенькиного кафе встретил на улице Асаева. Татарин плелся уныло, щеки синие, небритые, глаз подпух.
— Чего такой кислый? Придешь к нам сегодня?
Татарин тупо смотрел вбок.
— Нэт. Кончена.
— Да ты чего такой? Неужто Сашенька отшила?
Татарин махнул рукой.
— Она… ты не знаешь… Она — дэмон. Ашибка вышла. Нэт. Нэ приду. Кончена!
17
Славянская душа (фр.)
18
Извините, мадам, извините, я свинья (фр.)
19
Малышка (фр.)
20
Твой талант (фр.)
21
Елисейские поля (от фр. «Champs Elysees») — проспект в Париже.
22
бульвар Капуцинок (искаж.)
23
Улица Пер Рояль.
24
До свидания! (искаж. фр. au revoir)
25
Ажан — полицейский.
26
Вернись, Колинетта, и будем счастливы! (фр.)
27
Не беспокойтесь! (фр.)
28
В качестве шубы это весьма практично (фр.)
29
И это очень выгодно (фр.)
30
Нет, спасибо, это слишком тяжело (фр.)
31
домработнице (фр.)
32
Foir de Paris — парижская ярмарка (фр.), главная ярмарка французской столицы.
33
Поиграем мы в белот:
Вдруг кому — то повезёт!
La belote — белот, популярная во Франции карточная игра.
34
Lions de mer — морские львы (фр.)
35
Повсюду я ищу Титин (фр.)
L'âme slave[17]
П.А. Тикстону
I
Обед подходил к концу.
Небритые гарсоны прибирали мокрые корки с залитых вином скатертей и разносили сыр и пахнущий жареной тряпкой кофе.
Егоровы поели не очень плотно: Андрей Сергеич — шукрут, Ольга Ивановна, не успевшая отнести работу в увруар, почувствовала склонность к вегетарьянству и спросила жареного картофеля.
Они собирались уже уходить, как вдруг послышался тихий струнный говорок, и вошли двое с гитарами. Один постарше — лысый, обрюзгший, другой — помоложе, с наглыми глазами и фальшивым бриллиантом на грязном мизинце с обломанным ногтем. Оба были оливково-смуглы и громко переговаривались на ломаном французско-испанском языке.
Сели недалеко от Егоровых, подстроили гитары и, резко дергая металлические струны, заиграли песню.
Играли оба, но толстый старик, кроме того, и пел какие-то слова, из которых более или менее понятно выделялся только припев:
— Pardon, madame, pardon, je suis cochon[18].
Кроме того, он, отбрасывая гитару, вскакивал, мотал головой так, что толстые губы его болтались, как резиновые, свистел, кудахтал и лаял по-собачьи.
Тот, что помоложе, смеялся и подмигивал всем на старика.
Публика была в восторге. Женщины визжали и лезли на стулья, чтобы лучше видеть. Гарсоны останавливались на бегу и стояли, распяля рот и не замечая, как шлепают на пол объедки с грязных тарелок.
Андрей Сергеич, страдальчески сдвинув брови, долго смотрел на старика, вздохнул и сказал:
— Тяжелое зрелище!
— Что? — спросила жена.
— Человек-то ведь уже немолодой, детный, ради куска хлеба по-собачьи лает. Дома ребятишки, жена больная… У таких всегда больные жены. Он, конечно, скрывает от них свое ремесло. Они убеждены, что он просто и почтенно играет на гитаре. А если бы они случайно зашли сюда и увидели! Господи!
Ольга Ивановна полезла в сумочку за носовым платком.
— Ну что поделаешь, Андрюша, всем тяжело.
Андрей Сергеич рассердился.
— «Всем»! Сравнила тоже! Думаешь, я не понял твоего намека? Отлично понял. Нас, нажравшихся людей, — вон я даже свой стакан пива не допил! — и сравнила с этим несчастным, который в угоду нам лает по-собачьи, топчет в грязь свое человеческое достоинство, пока мы ку-ша-ем! Он и поет-то так скверно оттого, что ему, может быть, от голода горло сводит.
— Но знаешь, Андрюша, он, по-моему, все-таки довольной полный. То есть я хотела сказать — не очень истощенный.
— Какое грубое замечание! Господи, какая у тебя грубая душа! Разве в том дело, что человек на вид как будто и плотный. Питается он нерегулярно и уж, конечно, не жареные легюмы ест, да-с, а какие-нибудь объедки, ну вот и пухнет. Наверное, и сердце больное, от постоянных унижений. Господи! А что я могу сделать? Если бы я даже отвалил ему, ну скажем, два, даже три франка, так ведь я бы этим не спас его ни от голода, ни от позора. Я бы только наиподлейшим образом успокоил в себе угрызения совести, так сказать, позаботился бы о собственном душевном комфорте. Господи! Низость какая! Как подумаешь…
— Да ты успокойся, Андрюша, вон даже губы дрожат…
— Ах, оставьте меня с вашими замечаниями! Сидим, как Нероны на пиршестве, а перед глазами тигры христиан терзают. Да, да, конечно, это то же самое, в глубине-то, в сущности-то… именно, как Нероны. А ты хочешь, чтобы еще и губы не дрожали… Уйдем лучше. Я совсем расстроился. Мне нехорошо…
Пробираясь к выходу, он вдруг круто повернулся и, схватив за руку кудахтавшего старика, крепко, с тоской и мукой, пожал эту руку и вышел.
Старик, которого это пожатие сбило с темпа, скорчил рожу, скосил к носу глаза и, повернувшись, залаял вслед. Публика визжала от удовольствия.
Отставшая от мужа Ольга Ивановна порылась в своем рваном кошелечке, нашла франк и пятьдесят сантимов, взяла пятьдесят сантимов, подумала, положила назад, взяла франк, еще подумала, схватила обе монеты и, смущенно прошептав «пардон», сунула их под тарелку около старика.
* * *
Когда ресторан опустел, старик отпустил своего товарища, плотно поужинал, поболтал с хозяйкой и пошел в кафе, где его ждала стриженая «la petite»[19] с рыже-крашеными щеками и пестрым платочком на шее. «La petite» встретила друга восторженно и раболепно, лепетала про «ton talent»[20]. Старик пил кофе, подмигивал дамам и, заглушая музыку, громко кудахтал и лаял, уже не для заработка, а исключительно из честолюбия, чтобы присутствующие поняли, что среди них находится не заурядный обыватель, а тонкий артист.
II
Супруги Угаровы встретили Вязикова в метро и очень ему обрадовались. Столько ведь было пережито вместе! И голодали, и холодали, и вещи теряли, и о визе хлопотали, и какой гадости только не было, пока добирались в трюме до Константинополя.
Там расстались. Вязиков застрял надолго, а Угаровы направились в Париж.
В Париже устроились кое-как — «и шатко и валко». Он работал на заводе, она брала работу из магазина белья. Была у них заветная тысяча франков. Но ее не трогали. Берегли на случай болезни или какой иной беды. А пока что работали.
Вязиков отнесся к Угаровым как-то покровительственно и свысока, несмотря на то, что был грязен и ободран до последней степени.
Спросил вскользь — как они поживают, а когда те начали честно рассказывать, он даже не дослушал. Покачал головой и усмехнулся.
— Не долог и не нов рассказ, как сказал один поэт. Этак вы двадцать лет просидите, если, конечно, раньше не умрете от такой жизни. Удивительно, как у вас у всех мало инициативы! Ткнула вас судьба носом в какую-то ерунду, вы и сидите и шелохнуться боитесь, точно гуси, которым через клюв мелом черту провели.
— А что же делать-то? — робко спросил Угаров.
— Что делать? Вот посмотрите я. Я всего четыре дня в Париже, а у меня в портфеле уже четырнадцать предложений. Нужно только детально ознакомиться с ними и выбрать. И заметьте, это все без оборотного капитала, а будь у меня хоть несколько сот франков…
— А у нас есть тысяча, — сказала Угарова, — да мы трогать боимся.
Вязиков оживился.
— Да? У вас тысяча? Послушайте, да ведь это же безумие держать деньги под замком, когда вы можете, начав с этими пустяками, через год быть обеспеченными людьми. Постойте, я к вам завтра же зайду, и мы потолкуем. Ей-Богу, мне вас жалко! Вы когда дома-то бываете — наверное, только к обеду? Ну вот, я к обеду и зайду.
— Он хороший, — говорил в тот же вечер Угаров своей жене. — Он сказал: «Мне вас жалко».
На другой день Вязиков пришел прямо к обеду. Угарова поделилась с ним супом и макаронами, которые сама варила на спиртовке. Он поел и тотчас же ушел, обещав зайти завтра, чтобы окончательно столковаться.
— Видно, что хороший человек, — сказал про него Угаров.
— И дельный, — прибавила жена.
Хороший и дельный стал ходить каждый день обедать. Иногда сидел весь вечер.
— Предложить бы ему ночевать у нас. Человек деликатный, сам сказать стесняется.
— И то правда. Ходит-то ведь он сюда из-за нас же. Проекты-то для нас вырабатывает.
Вязиков ночевать, слава Богу, согласился.
— А где же вы храните вашу знаменитую тысячу? — спросил он как-то вскользь.
— Да здесь, в комоде. Мы и не запираем никогда. Прямо в коробке из-под папирос лежит. По-моему, запирать все на замок как-то оскорбляет прислугу. Точно уже все кругом воры! Отельчик наш хотя и скверный, но прислуга честная, никогда ничего не пропадало.
На другой день, когда супруги уходили на работу, Вязиков сказал, что останется дома — «кое-что разработать».
Вернувшись, его не застали, и к обеду он не пришел.
Забеспокоились.
— Не случилось ли чего?
Не пришел и на другой день.
Доставая мужу носовой платок, Угарова удивилась, что в комоде все перерыто. Стала прибирать, заглянула в папиросную коробочку — пятисот франков не хватало.
— Неужели ты можешь думать, что это он? — испугался Угаров.
— А если даже и он. Значит, временно понадобилось. Очевидно, завтра все и объяснится.
— Ну конечно! Если бы это какой-нибудь вор украл, он бы все взял. Ясно, что это Вязиков и что нужно было именно пятьсот на какой-нибудь спешный задаток.
— Для нас же человек старается.
Вязиков не приходил.
— А знаешь что? — додумался Угаров. — Пожалуй, что это он и не для дела взял, а по нужде. Понимаешь? Чтобы при первой же возможности так же незаметно вернуть, как незаметно взял.
— Ну конечно! Не стал прямо у нас просить. Он из деликатности так и сделал. А теперь, пока не раздобудет этих денег, из деликатности и приходить не будет.
— Господи, Господи! Может быть, без обеда сидит.
Долго горевали. Наконец решили — если придет, делать вид, что ничего не замечали, и всячески давать ему возможность подсунуть деньги обратно.
— Человек ведь деликатный. Человек стесняется.
Уходя, оставили прислуге ключ, чтобы непременно дала его Вязикову и не мешала ему сидеть в комнате и заниматься сколько захочет.
— Только вряд ли он днем придет. Он ведь знает, что нас днем не бывает.
— Ах, только бы не догадался, что мы заметили. При его деликатности это было бы ужасно!
Вернувшись вечером, с радостью узнали, что Вязиков приходил.
— Ага! Я говорил!
— Нет, это я говорила!
Вязиков приходил, но пробыл всего несколько минут, причем двери запер.
Супруги перемигнулись.
— Ага! Ну кто был прав? Знаю я людей или нет?
— Ну теперь посмотрим короб… да где же она?
Коробки в комоде не было.
Пошарили еще. Шарили долго.
Нашли ее уже утром, под комодом, пустую.
Вязиков больше не приходил.
Угаровы никогда между собой не говорили о нем. Только раз Угаров задумчиво сказал:
— А все-таки подло с нашей стороны, что мы его подозреваем.
Но тут же сконфузился и смолк.
Григорий Петрович
Его так зовут: Григорий Петрович.
Был он когда-то капитаном русской армии. Теперь он беженец.
В Париж попал не совсем уж бедняком. У него было две тысячи франков.
Но как человек практический, а главное, насмотревшийся на русское беженское горе, решил деньги эти поберечь про черный день (точно чернее нашей жизни теперешней что-нибудь может быть!) и стал искать поскорее заработков.
Пущены были в ход самые высокие связи — русский трубочист и бывший полицмейстер. Судьба улыбнулась. Место нашли в русском гастрономическом магазине. Быть приказчиком.
Григорий Петрович раздул ноздри и сказал хозяину:
— Постараюсь, как честный человек, честно выполнить принимаемую на себя обязанность.
Хозяин посмотрел на него внимательно и задумался.
Григорий Петрович надел белый передник, зачесал волосы ершом и принялся изучать товар. Целый день тыкался носом по кадкам и ящикам и повторял:
— В этой кадке огурцы, в этой кадке чернослив, в этом мешке репа. В той коробке абрикос, в той коробке мармелад, на тарелке грузди. Справа в ящике халва, слева в кадочке икра, в центре макароны…
Хозяин долго слушал, наконец робко спросил:
— Для чего, собственно говоря, вы это делаете?
Григорий Петрович очень удивился:
— То есть как это так «для чего»? Должен же я знать, где что находится.
— Да ведь товар-то весь на виду — взглянете, все и увидите.
Григорий Петрович еще больше удивился:
— А ведь вы, пожалуй, правы. И ваша система значительно упрощает вопрос. Действительно, если посмотреть, так и увидишь. Весьма все это любопытно.
Через недельку обжился, пригляделся и пошел торговать.
— Вам, сударыня, чего прикажете? Творогу? Немножко, по правде говоря, подкис, однако если не прихотливы, то есть сможете. Конечно, радости в нем большой нет. Лучше бы вам купить в другом месте свеженького.
— Да разве это можно? — удивляется покупательница. — Мне ваша хозяйка говорила, что вы специально на какой-то ферме творог заказываете.
— И ничего подобного.
— Она говорила, что, кроме вашего магазина, во всем Париже творогу не достать. Я вот с того конца света к вам ехала. Три пересадки.
— И совершенно напрасно. Пошли бы на центральный рынок, там сколько угодно этого добра-то. Хоть задавись.
— Да быть не может!
— Ну как так не может: мы-то где берем? Я сам через день на рынок езжу и покупаю. Я лгать не стану. Я русский офицер, а не мошенник.
Дама уступила с трудом и обещала, что сама поедет на рынок.
— Вот так-то лучше будет, — напутствовал ее Григорий Петрович.
— А вам, сударь, чего угодно? — оттирая плечом хозяина, двинулся он к новому покупателю.
— Мне — десяточек огурцов.
— Десяток? Не многовато ли будет — десяток-то? Вам, виноват, на сколько же человек?
— На восемь.
— Так вам четыре огурца надо, а не десяток. Огурец ведь здесь не русский, здесь крупный огурец; его пополам разрезать — на двоих вполне хватит. А уж если пять возьмете, так уж это от силы. Я русский офицер, я врать не могу. А вам, сударыня, чего?
— Мне кулебяки на двадцать пять франков.
— Позвольте — да вам на сколько же человек?
— На десять.
— Позвольте — кроме кулебяки ведь еще что-нибудь подадите?
— Ну, разумеется. Суп будет, курица.
— Да вам если и без курицы, так и то на двенадцать франков за глаза хватит, а тут еще и курица. Больше чем на десять и думать нечего.
— А мне ваша хозяйка говорила, что надо на двадцать пять.
— А вы ее больше слушайте, она вам еще и не того наскажет. Я русский офицер, я врать не могу.
* * *
Когда Григория Петровича выгнали (а произошло это приблизительно через два дня после начала его торговли), пошел он наниматься на автомобильный завод.
Раздул ноздри и сказал:
— Я человек честный, скажу прямо — делать ничего не умею и особых способностей не чувствую.
На заводе удивились, однако на службу приняли и поставили к станку обтачивать гайку. Точил Григорий Петрович четыре дня, обточил себе начисто три пальца, на пятый день пригласили его в кассу:
— Можете получить заработанные деньги. Григорий Петрович ужасно обрадовался:
— Уже? Знаете, у вас дело чудесно поставлено!
— Да, у нас это все очень строго.
— Подумать только — на других заводах не раньше как через пятнадцать дней, а тут вдруг на пятый.
— У нас тоже ведь не всем так платят, — объяснила кассирша.
— Не всем?
Григорий Петрович даже покраснел от удовольствия:
— Вот уж никак не думал… Я даже считал, что мало способен… Так, значит, не всем?
— Да, не всем, — любезно ответила кассирша. — Это только тем, кого выгоняют…
* * *
В поисках занятия и службы познакомился Григорий Петрович с двумя неграми. Негры жили в Париже уже давно, и оба происходили с острова Мартиника.
Узнав, что у Григория Петровича есть две тысячи, негры страшно взволновались и тут же придумали издавать журнал специально для Мартиники. Они знают потребности этого острова. В дело внесут свой труд, Григорий Петрович — деньги, барыши поровну.
Григорий Петрович согласился с восторгом, только очень мучился, что негры на него трудиться будут. Во сне видел хижину дяди Тома. На другой день при свидании стал убеждать негров, чтобы они взяли каждый по две части прибылей, а ему дали одну. Но негры ничего не поняли и даже стали смотреть подозрительно. Однако за дело принялись ревностно. Решили так: каждый напишет по статье. Один об оливковом масле — это теперь, сказал он, в большой моде. Другой — про гуттаперчевые мешки. Потом картинки. Потом оба переведут какой-нибудь иностранный рассказ и попросят одного знакомого испанского генерала написать стихи, которые они тоже переведут. Все это составит чудесный первый номер, который весь целиком будет послан на Мартинику и раскуплен там, конечно, в первый же день по баснословной цене. Потом, поделив барыши, можно выпустить второй номер.
Дело только задержал немножко испанский генерал, который долго кобенился и уверял, что стихов отродясь не писал; наконец уломали. Негры перевели.
— Это что же, — робко спросил Григорий Петрович, — верно, что-нибудь патриотическое, боевое, военное? Я ведь в стихах пас.
— Нет, — говорят, — наоборот: про ландыши.
Напечатали пробный номер. На это ушли все деньги Григория Петровича; негры уверяли, что еще своих прикинули. Потом живо уехали в Марсель грузить журнал.
Григорий Петрович никогда больше не встречался с ними.
Мучился долго — не прогорели ли негры на этом деле, и чувствовал себя мошенником.
Доктор Коробка
Доктор Коробка?
— Это я-с. Войдите, пожалуйста. Это кто?
— Это мой сын. Я, собственно говоря…
— Простите, я вас перебью. Садитесь. Пусть и сын сядет. Прежде всего, кто вам меня рекомендовал?
— Консьержка рекомендовала. Здесь, говорит, доктор живет, только вы, говорит, к нему не ходите. Ну а где нам по дождю болтаться из-за пустяков, потому что…
— Простите, я вас перебью. Консьержка дура. Занозила палец в двенадцать часов ночи. Я ей промыл палец, да только не тот. Она бы еще в два часа пришла. Да и не в том дело. Я, собственно говоря, практикой уже лет двадцать не занимаюсь. Я помещик и страстный охотник. Какие у меня собаки были! Евстигнеев говорил: «Продайте». Я говорю: «Дудки-с». До женитьбы действительно практиковал. По части акушерства. Дрянное дело. Это по две ночи не спи, давай мужу валерьянки, теще брому и подбодряй всех веселыми анекдотами, а дура орет, и черт ее знает, что еще там у нее родится. Дудки, слуга покорный. Женился и сел помещиком. Ну а теперь придется тряхнуть стариной. Положение беженское, да и хочется быть полезным. Итак, сударыня, чем вы страдаете?
— Это вот у сына горло болит.
— Ах, у сына. Ну ладно — у сына так у сына. Сколько вам лет, молодой человек?
— Двенадцать.
— Двенадцать? Стало быть, так и запишем… две… над… цать лет. Во… лит гор… ло. Тэк-с. И что же, сильно болит?
— Немножко глотать больно.
— Извините, я вас перебью. От какой болезни умерли ваши родители?
— Да ведь это мой сын, доктор, я жива.
— А отец?
— На войне убит.
— Извините, я вас перебью. Не страдает ли чем-нибудь бабушка пациента, как-то: запоем, хирагрой, наследственной язвой желудка? На что ваша бабушка жалуется? Пациент, я вас спрашиваю!
— Ба… бабушка все жалуется, что денег нет.
— Извините, я вас перебью. Нужно систематически. Какими болезнями страдали вы в детстве? Не наблюдалось ли запоя, хирагры, наследственной язвы желудка? Вы что на меня смотрите? Это у меня всегда так борода прямо из-под глаз росла. Итак, значит, родители и даже предки буквально ничем не страдают. Так и запишем. Двенадцать лет, болит горло, родители и предки здоровы. Не было ли у вас в семье случая чахотки?
— Нет, Бог миловал.
— Вспомните хорошенько.
— Мамочка, у тети Вариной гувернантки чахотка была.
— Ага! Вот видите! Наследственность-то не того. Так и запишем. Туберкулез — единичный случай. Детей у вас не было? Я спрашиваю, детей у вас не было?
— Это вы ко мне обращаетесь?
— Я спрашиваю у пациента. Впрочем, виноват… В таком случае — когда у вас… виноват… да вы на что жалуетесь-то? Ах да, у меня записано: «Двенадцать лет, болит горло». Чего же вы так запустили-то? Двенадцать лет!
— Да нет, доктор, у него только вчера к вечеру заболело.
— Гм… странно… Почему же запись говорит другое?.. Ваш дед, прадед на горло не жаловались? Нет? Не слыхали? Не помните? Ну-с, теперь разрешите взглянуть. Скажите «а». Еще «а-а-а»! Тэк-с. Здорово коньяк хлещете, молодой человек, вот что. Нельзя так. Все горло себе ободрали.
— Позвольте, доктор, да ведь он…
— Извините, я перебью. Так нельзя. Конечно — отчего же не выпить! Я это вполне понимаю. Ну выпейте рюмку, другую. Словом — рюмками пейте, а не дуйте стаканами. Какое же горло может выдержать! Это крокодилова кожа не выдержит, не то, что слизистая оболочка.
— Да что вы, доктор, опомнитесь! Да какой там коньяк! Я ему даже слабого вина никогда не даю. Ведь он еще ребенок! Я не понимаю.
— Извините, я перебью. Я, конечно, не спорю, может быть, он и не пьет, хотя… я в диагнозе редко ошибаюсь. В таком случае, он пьет слишком горячие напитки. Это абсолютно недопустимо. Ах, господа, ну как это так не понимать, какое это имеет значение! Почему, скажите, животное, собака понимает, а человек понять не может. Да собака вам ни за какие деньги горячего есть не станет. Вот положите перед ней на стол десять тысяч — не станет. А человек даром всю глотку сожжет, а потом к докторам лезет — лечи его, подлеца, идиота.
— Позвольте, доктор…
— Извините, я перебью. Какая температура была у больного вчера?
— Да вчера у него совсем никакой температуры не было. Сегодня мы тоже ме…
— Извините, я перебью. Вы рассказываете невероятные вещи. Все на свете имеет свою температуру, не только люди, но и предметы.
— Да я говорю, что жару не было.
— А я вас перебиваю, что если даже у вашего сына было пятьдесят градусов ниже нуля, так и то это называется темпе-ра-ту-ра, а не собачий хвост. Удивительные люди! Идут к врачу — температуры не знают, болезни своей не понимают, собственных родственников не помнят и еще спорят, слова сказать не дадут. И вот лечи их тут! «Консьержка к вам послала»! Да она вас к черту пошлет, так вы к черту пойдете? Куда же вы? Эй! Полощите борной кислотой эту вашу ерунду. Да не надо мне ваших денег, я с русских не беру, а с болванов в особенности. И не пойте на морозе! Эй! Вы там! Не свалитесь с лестницы! Куда вы лупите-то! Я ведь вас не бью!
Итак, запишем: второй пациент… пациент номер второй. Необъяснимая болезнь гортани… Эге! Практика-то развивается. Если так пойдет…
Разговор
[текст отсутствует]
Гедда Габлер
[текст отсутствует]
Сладкие воспоминания
Рассказ нянюшки
Не наше здесь Рождество. Басурманское. На наше даже и не похоже.
У нас-то, бывало, морозище загнет — дышать трудно; того гляди — нос отвалится. Снегу наметет — свету Божьего не видно. С трех часов темно. Господа ругаются, зачем керосину много жжем, — а не в жмурки же играть. Эх, хорошо было!
Здесь вон барышни в чулочках бегают, хихикают. Нет, ты вот пойди там похихикай, как снегу выше пояса, да ворона на лету мерзнет. Вот где похихикай.
Смотрю я на здешних детей, так ажио жалко! Не понимают они нашей русской елочки. Хороша была! Особливо ежели в деревне.
Помню, жила я у помещиков, у Еремеевых. Барин там особенный был. Образованный, сердитый. И любил, чтобы непременно самому к елке картонажи клеить. Бывало, еще месяца за полтора с барыней ссориться начинает. Та говорит: выпишем из Москвы — и хлопот никаких. И — и ни за что! И слушать не хочет. Накупит золотых бумажек, проволоки, все барынины картонки раздерет, запрется в кабинете и давай клей варить. Вониша от этого клея самая гнилая. У барыни мигрень, у сестрицы евоной под сердце подкатывает. Кота и того мутило. А он знай варит да варит. Да так без малого неделю. Злющий делается, что пес на цепи. Ни тебе вовремя не поест, ни спать не ляжет. Выскочит, облает кого ни попались и — опять к себе клеить. С лица весь черный, бородища в клею, руки в золоте. И главное, требовал, чтобы дети ничего не знали: хотел, чтобы сюрприз был. Ну, а дети, конечно, помнят, что на Рождество елка бывает, ну и, конечно, спрашивают. Скажешь «нет» — ревут. Скажешь «да» — барин выскочит, и тогда уж прямо святых выноси.
А раз пошел барин в спальню из бороды фольгу выгребать, а я-то и недосмотрела, как дети — шмыг в кабинет, да все и увидели. Слышу визг, крики.
— Негодяи! — кричит. — Запорю всех на конюшне!
Хорошо, что евоная сестрина, в обморок падаючи, лампу разбила — так он на нее перекинулся.
Барыня его потом успокоила.
— Дети, говорит, может, и не поняли, к чему это. Я им, говорит, так объясняю, что ты с ума сошел и бумажки стрижешь.
Ну, миновала беда.
А потом начали из школ старшие детки съезжаться. То-то радости! Первым делом, значит, смотреть, у кого какие отметки. Ну, конечно, какие же у мальчишек могут быть отметки? Известно — единицы да нули. Ну, конечно, барыня на три дня в мигренях; шум, крик, сам разбушуется.
— Свиней пасти будете! К сапожнику отдам…
Известно, отцовское сердце, детей своих жалеет — кого за волосы, кому подзатыльник.
А старшая барышня с курсов приехала и — что такое? Смотрим, брови намазаны. Ну — и показал он ей эти брови!
— Ты, говорит, сегодня брови намазала, а завтра пойдешь да и дом подожжешь.
Барышня в истерике, все ревут, у барина у самого в носу жила лопнула.
Ну, значит, повеселились, а там смотришь — и Рождество подошло.
Послали кучера елочку срубить.
Ну кучер, конечно, напился да вместо елки и привороти осину. Спрятал в амбар, никто и не видел.
Только скотница говорит в людской: «Странную, мол, елку господа в этом году задумали».
— А что? — спрашивают.
— А, — говорит, — осину.
И такое тут пошло! Барин-то не разобрал толком, кто да что, взял да садовника и выгнал. А садовник пошел кучера бить. Тот, хоть и дюже пьян был, однако сустав ему вывернул. А повар, Иван Егорыч был, смотрел, смотрел да взял да заливное, всё как есть, в помойное ведро вывалил. Все равно, говорит, последние времена наступили.
Н-да. весело у нас на Рождестве бывало.
А начнут гости съезжаться — тут-то веселье! Пригласят шесть человек, а напрет — одиннадцать. Оно, конечно, не беда, на всех хватит, только барин у нас любил, чтобы все в аккурате было. Он, бывало, каждому подарочек склеит, какой-нибудь такой обидный. Если, скажем, человек пьющий, так ему рюмочку, а на ней надпись: «Пятнадцатая». Ну, тому и совестно.
Детям — либо розгу, либо какую другую неприятность. Ревут, конечно, ну да нельзя же без этого.
Барыне банку горчицы золотом обклеил и надписал: «От преждевременных морщин». А сестрице своей лист мушиного клею «для ловли женихов».
Ну, сестрина, конечно, в обморок, барыня в мигрень.
Ну, в общем-то, ничего, весело. Гостям тоже всякие штучки. Ну, те, конечно, виду не показывают. У иного всю рожу на сторону сведет, а он ничего, ногой шаркает, веселится.
Ну, и нам, прислугам, тоже подарки раздавали. Иной раз и ничего себе, хорошие, а все-таки осудить приятно. Как, бывало, свободная минутка выберется, так и бежим в людскую либо в девичью — господ ругать. Все больше материю на платье дарили. Ну, так вот, материю и разбираем. И жиденькая, мол, и цвет не цвет, И узкая, и мало, и так, бывало, себя расстроим, что аж в ушах зазвенит.
— Скареды!
— Сквалыги!
— Работай на них, как собака, ни дня, ни ночи. Благодарности не дождешься.
Очень любили мы господ поругать.
А они, как гости разъедутся, тоже вкруг стола сядут и гостей ругают. И не так сели, и не так ели, и не так глядели. Весело! Иной раз так разговорятся, что и спать не идут.
Ну, я, как все время в комнатах, тоже какое словечко вверну. Иногда и привру маленько для приятности.
А утром, в самое Рождество, в церкву ездили. Ну, кучер, конечно, пьян, а как садовника выгнали, так и запрячь некому. Либо пастуха зови, либо с садовником мирись. Потому что он, хотя и выгнан, а все равно на кухне сидел и ужинал, и утром поел, и все как следует, только что ругался все время. А до церкви все-таки семь верст, пешком не сбегаешь. Крик, шум, дети ревут. Барин с сердцов принялся елку ломать, да яблоко сверху сорвалось, по лбу его треснуло, рог набило, он и успокоился. Оттянуло, значит.
За весельем да забавой время скоро бежит. Две недельки, как один денек, а там опять старшеньких в школу везти. За каникулы-то разъедятся, разленятся, в школу им не хочется. Помню, Мишенька нарочно себе в глаза чернила напустил, чтобы разболеться. Крик, шум, растерялись. Не знают, что прежде — пороть его аль за доктором гнать. Чуть ведь не окривел. А Федю с Васенькой в конюшне поймали — хотели лошадей порохом накормить, чтобы их разорвало и не на чем было бы в город ехать. Ведь вот какие!
Вот и кончилось Рождество, пройдут празднички и вспомнить приятно. Засядешь в сугробах-то да и вспоминаешь, новых поджидаешь. Хорошо!
Два
В метро передо мною дама с ребенком.
Ребенку, должно быть, год с небольшим. Он круглый, толстый, одет в мохнатую шубку, теплые гетры. Совсем катыш.
В правой руке у него замусленный сухарь, который не сразу попадает в рот — рука-то короткая, рукав толстый, не согнешь. Тычется сухарь, мажет по носу, щекам, словно сам по себе, а катыш кряхтит и ловит его ртом.
Но главное дело катыша — не сухарь. Главное дело — подняться на ноги. Он сопит, кряхтит и молча борется с рукою матери, которая, не глядя, удерживает катыша на месте. Но эта-то рука и сослужила ему службу. Он уцепился за нее повыше, засопел, закряхтел и вдруг поднялся на своих толстых гетрах. Ухватился за спинку скамьи и устоял.
Сидевшая на другой стороне дама увидела около своего плеча его руку, крошечную, с ямками, с очень розовыми пальцами с ноготками тонкими, точно слюдяными. Посмотрела да вдруг и чмокнула.
Катыш рассвирепел. Весь задрожав от негодования, с грозным ревом поднял он по-звериному свою мягкую лапу и неизвестно, что было бы с несчастной дамой, если бы катыш не потерял равновесия. Но он закачался и шлепнулся на сиденье.
Посидел, успокоился и призадумался, глаза заморгали, нос засопел — ясно, что человек думает. Потом уставился в одну точку, точно запечалился. Лизнул было свой сухарь. Нет, не то. Нет и от сухаря радости. Испорчено настроение, и баста. И вдруг чуть-чуть покраснел, мордочка стала виноватая и добрая. Закряхтел, уцепился. полез, встал, смотрит на даму, а сам двигает к ней руку поближе. Дама вытянула губы, поцеловала. А он засопел и другую руку, что с сухарем, тоже тянет.
— Господи, неужто угощать собрался?
Так и есть, тычет ей замусленный свой сухарь — лучшее свое сокровище — прямо в щеку, а лицо уже совсем виноватое, совсем доброе. И все на этом лице: понял, что обидел, пожалел, и жить с этой жалостью не мог, и пошел, и все свое отдал, и счастлив.
Где-то видела я уже вот этот самый момент… Где?
* * *
В маленьком садике при скверном ресторанчике маленького и скверного Туапсе завтракали мы в тугие, голодные времена — предбеженские. Ели с грязных тарелок бараньи ошметки, хлеб черствый, кислый и пыльный.
Тощий ресторанный пес бродил между столиками, стучал хвостом по голым ребрам и «ни от какой работы не отказывался» — ел даже огрызки от соленых огурцов. Совсем, видно, пропадать приходится.
И вдруг в другом углу садика появился другой пес. Видно, только что прошмыгнул в калитку.
Остановился у столика, за которым старик пилил ножом какую-то жареную кожу, остановился и присел, не совсем присел, не до земли, а чуть-чуть поджался исключительно из унижения и чтобы подчеркнуть свое бедственное положение. И по всей позе видно было, что он сам сознает, как дело его незаконно.
Старик взглянул на него и бросил ему через голову кость.
Не успел пес лязгнуть зубами, как в один прыжок тот, другой, ресторанный и законный, был уже на нем. Пыль, визг, вихрь, шерсть, хвосты, зубы. Через секунду уже на другой стороне улицы тихое повизгивание, и уныло поджатый хвост медленно скрывается в воротах.
Победитель вернулся, полизал себе бок, разыскал незаконную кость, погрыз, задумался, опять погрыз вяло, без жизни, без темперамента. А ведь это все-таки была ко-о-о-сть. Ведь не огуречный огрызок, а ко-о-о-ость. Да еще, поди, с мясцом, потому что старик-то. владетель ее и жертвователь, беззубый сидел и обгрызть ее, как прочие посетители, не мог.
Задумался чего-то пес. Морду отвернул, заскучал.
Неужто жалеет того, что прогнал? Чего жалеть-то? Лезут тут всякие, когда самому концы с концами не свести.
Отряхнулся, подошел к столу, минутку постоял да и отошел. И работа, значит, на ум не идет. Лег у стены. Печальный, совсем расстроился.
Вдруг фыркнул носом, вскочил и деловито, трусцой побежал через улицу.
— Смотрите, — сказал мне сосед, — никак мириться побежал.
Через минуту пес, уже спокойный, совсем другой походкой вернулся в ресторан. Морда у него была слегка смущенная, но очень добрая и даже веселая. На почтительном расстоянии следовал за ним тот — нарушитель прав, злодеи и преступник. Злодей уже не боялся и не приседал, но явно старался держать себя скромно. Разыскал историческую кость и, хотя она была уже совсем объеденная и заваленная, забился с нею скромно под забор, явно подчеркивая, что к клиентам соваться не будет.
Победитель рыскал без толку между столиками и так вилял хвостом, с такою силою, что даже весь набок поворачивался. Получил раза два здорового тумака, но даже не визгнул, так был счастлив.
Вот вспомнила. И теперь знаю, что эти два — эта маленькая розовая мордочка ребенка и звериная морда голодного пса — единым для меня связаны и в памяти моей, в душе, в жизни будут всегда рядом. Вспомнится одна — потянет за собой другую. На одном стержне они. На одной золотой нити.
Единым связаны.
Анна Степановна
— Принесла вашу блюзочку, принесла. Хотела вам предложить на желудке рюшечку, да думаю, что вы не залюбите. Думала ли я когда-нибудь, что в портнихи угожу? Жизнь-то моя протекала совсем в других смыслах. Акушерские курсы, потом в госпитале. Н-да, немало медицины лизнула. Да ведь куда она здесь, медицина-то моя? Кому нужна? Смотришь, так профессора и те в цыганские хоры поступили. А иголкой я всегда себя пропитаю. Вот вчера сдала платьице — пальчики оближешь. Пуговица аккурат на аппендиците, на левой почке кант и вся брюшина в сборку. Очень мило. Да смотрите — и ваша блюзочка, как говорится, совсем фантази. Вырез небольшой — только верхушки легких затронуты. Купите себе шляпочку маленькую, так, чтобы как раз только серое вещество мозга закрывала. Очень модно. Сходите в галилею. там все есть, к Лафаету.
Разрешите присесть? Устала как пес. По железе ехала… что? По щитовидной? Ой, что вы путаете, по Шан, по Шан железе[21], а там до бульвара Капустин[22] пешком. А на Рояле[23] в автобус села, смотрю, этот… Как его… Ну такой еще полный… да вы, впрочем, все равно не знаете. — «Здравствуйте, — говорит, — Анна Степановна, — как поживаете?». Ведь эдакий, ей-Богу! Как, говорит, поживаете. Обхохочешься с ним! Вечно что-нибудь эдакое! Ну, одно можно сказать — талантливая шельма! Какие стихи шикарные пишет! Как это… вот, лай Бог памяти… да «Россия, ты Россия»… нет, не так. «Родина моя Россия»… нет… «Россия, родина моя»… вот так как-то очень у него складно выходит, мне так не сказать. Вообще, способный малый. Из хлебного мякиша сковырял утку и в умывальник пустил. Дует на нее, а она плывет. Ведь эдакий черт! Уж такой не пропадет. Уж если заставить женщину страдать, так стоит того… Поясок широк вышел? А тут я две пуговицы пришила, на какую сторону хотите, на ту и застегнете — хотите на печенку, хотите на селезенку — одинаково модно…
Была вчера в кинематографе — смерть люблю! Все какие-то ихние бега показывают. На груди номера нашиты, коленки голые, и бегут. И чего бегут, и сами не знают. Умора! Ей-Богу. обхохочешься. Завтра опять пойду. Кавалер один флегматичку прислал, что мол, зайдет. Очень кулитурный тип. Я, говорит, вашего языка боюсь, он, говорит, у вас как шило, что захочет, то и пришило. Он бывший этот… как его… бывший черт его знает кто. Очень кулитурный. А уж аккуратный! Все у него по правилу. Спать, говорит, нужно ровно восемь часов. Если какие часы за неделю недоспал, все подсчитает и потом в субботу доспит. Все, значит, сразу. Но только меня этими пустяками не возьмешь. Не на таковскую напал. И не таких отшивала!
Был у нас в лазарете фершал. Тоже Иван Петровичем звали. Этого-то, кажется, Евгением зовут, ну да все равно, похоже. Так этот фершал вдруг говорит: «Что это вы, Светоносова, как вяленая муха ползаете». А я ему в ответ: «Вяленая, да не с тобой». Так он даже удивился. Ну, говорит, и отбрила! Другая, говорит, три года думать будет, такого не надумает! А мне хоть бы что — повернулась, да и пошла.
Ох, Боже мой, да я и забыла, заслушалась вас… Просила вам передать эта самая… Как ее… ну, эта, знаете, у которой муж-то… ну, как его… у них еще в этом было… как раз напротив… как это называется-то, — ну вот еще где… Как оно… ну как же вы не помните — еще напротив такой полный был — жилец, что ли, али свояк… на кумовой своячнице вторым браком, что ли… Ну как так не помните? А? Что передать-то? Да вот, дай Бог памяти… не то кто-то приехал, не то вы куда-то… или что-то написать… как-то вроде этого что-то. Не могу точно вспомнить. Ну, да вы потом разберетесь. Фамилию? Ну где же ее вспомнить-то? Так сразу ведь не вспомнишь. А вот когда не надо, так она тут как туг. Вот намедни весь день повторяла: «Анна Степановна да Анна Степановна». Привязалась ко мне, а что такое за «Анна Степановна», и сама не знаю. Уж к вечеру только догадалась, что это я свое собственное имя весь день талдычу.
Ну до свиданья, заслушаешься вас. так и уйти не соберешься. А резервуар![24]
Майский жук
В сторону Нотр-Дам пейзаж был сизо-голубой. По другую сторону моста, туда, к закату, — дымно-розовый.
Костя подумал:
«Хорошо розовое, чудесно голубое. Милый Костенька, выбирай любое. Можно сигануть и туда, и сюда. Жил серенько, а умер весь в розовом. Шик. А на этом мосту, между прочим, всегда нищие. Вот бы и мне встать тут и заныть. Подайте молодому инвалиду, контуженному на полях Врангеля… А вот сегодня есть уже и не хочется. Третьего дня хотелось, а теперь, значит, организм приспособился и сам себя жрет. Ну и жри».
Последние слова он неожиданно произнес громко, совсем во весь голос, так что стоящий неподалеку ажан[25] повернулся и стал медленно и как бы вопросительно подходить. Костя приподнял шляпу.
— Вы не знаете — здесь глубоко?
Ажан подошел еще ближе и тогда ответил:
— На вас хватит.
Костя подумал мгновенье, что надо как-то отшутиться, но ничего не придумал, снова приподнял шляпу и через мост.
«Это был глупый разговор. Ну какое мне, в сущности, дело — глубоко здесь или нет. Я должен думать об одном. Об Жуконокуло, номер семь по набережной Орфевр, и говорить с ним я должен просто и спокойно. Он семью нашу знал — значит, знает, что я не жулик. Меня, конечно, не помнит. Когда он был репетитором у братьев, мне было лет восемь. Мама его завтракать оставляла. Хряпал салат… А теперь я хочу есть. Хвачу его за бороду, он меня и накормит. Нехорошо, однако, что я заранее настраиваю себя враждебно к нему. Может быть, он чудесный малый, узнает, кто я, прослезится, засуетится, потащит в кафе, вспомнит старину. И тут неожиданно выяснится, что он был когда-то — вот когда репетитором был — влюблен в маму. Безумно и безнадежно. И у него, значит, сохраняется, как святыня, ее портрет. Портрет в медальоне. Он раскроет медальон дрожащей рукой, взглянет на меня и затрепещет.»
— Боже! Какое сходство! Ее глаза! Простите мне, молодой человек, это так, минутная слабость…
И он вытрет слезы.
Я расскажу ему, как мама умирала от сыпняка и не знала, что папа и Володя уже убиты, а Гриша…
Костя остановился.
«Что такое мучает меня сегодня? Что-то было отвратительное, и не могу вспомнить что. Особенно трагического в моем положении ничего нет. То есть более трагического, чем, скажем, вчера или третьего дня. В крайнем случае продам сафроновский револьвер, а там видно будет. Пока нужно думать только о нем, о Жуконокуло. Если он окажется жмотом, скажу, что деньги на дорогу нужны, что мне, мол, обещано место в Болгарии или в Чехии. На дорогу все охотнее дают, чем просто на хлеб. На дорогу — значит, раз дал, и к черту, больше беспокоить не будет. Скажу — в Чехию, очень определенно, все, мол, уже налажено, и там меня встретят… Что меня мучает? Что меня мучает?»
На набережной Орфевр собрался кучкой народ. Плотный щетинистый старик в смешном детском берете на круглой голове играл на скрипке и пел сиплым голосом:
Reviens, Colinette, et soyons heureux![26]
Костя улыбнулся и вздохнул глубоким, дрожащим, блаженным вздохом, как после плача вздыхают дети.
«Чего это я обрадовался?»
Пищала скрипка, и хрипел старик, но пищали и хрипели они о любви. Любовные весенние слова уводили от Жуконокуло, и зацветали от них цветы на выложенном резиной асфальте, и пронесшийся мимо автомобиль пропел пастушеской свирелью, поднял золотую полевую пыль, прогремел весенней грозой, и некрасивая девушка с картонкой улыбнулась алым маком губ.
«Отчего вдруг такое счастье? Ах, это молодость моя задрожала во мне. Молодость! Забыл я о ней!»
И, все еще улыбаясь и дивясь на себя, спросил он у консьержа о Жуконокуло.
— Третий этаж направо.
Кто-то впереди, шумно дыша, поднимался. И дверь третьего этажа направо хлопнула.
«Это, верно, он сам либо кто-нибудь к нему. Только бы не помешали».
Костя позвонил.
Дверь сразу открыли, но тот, кто открыл, сейчас же метнулся куда-то вбок, в другую комнату.
Что-то вспомнилось, вот то тяжелое, что мучило весь день, забрезжило и, неосознанное, угасло. Что же это?
— Мосье Жуконокуло?
— Если ко мне, то входите сюда, — ответил кто-то — очевидно, тот, кто сейчас метнулся.
Костя пошел на голос.
— Вы что же не закрыли двери?
И мимо, почти толкнув его, пронесся коротконогий коренастый человек с огромной головой. На нем была коричневая разлетайка, странная для Парижа, русская, помещичья.
«Майский жук!»
Костю так качнуло, что он ухватился за косяк двери.
«Майский жук!»
Вот что мучило! Вот этот самый поганый сон.
Бывают сны страшные, зловещие, мучительные по своему сюжету, но, отлетев, они не оставляют следа ни в памяти, ни в настроении. Но порою приснившаяся самая простая вещь — коробка из-под папирос, утенок, раскрытое настежь окно — охватит всю душу таким черным, таким неизбывным ужасом, что долгие дни замутятся тоской и тревогой.
Косте приснился майский жук. Сон, связанный с воспоминанием детства, когда жили на юге в деревне и весь сад гудел весной этими жуками, круглыми, жадными, пьяными от солнца, объедавшими молодые листья, прятавшимися в волосах и платьях, с разбегу налетавшими и щелкавшими прямо в лоб. Хрущи — называли их там.
И вот раз садовник набрал их полный передник и понес в свиную закуту.
— Кабан зъест, тай еще спасибо скажет.
Костя, маленький, пошел за ним и видел, как он высыпал жуков перед хлевом, и как они закопошились, наползая друг на друга (они в это время уже не летали), и над ними зачавкало тупоносое рыло розовой бесшерстой свиньи, ткнулось и захрупало. Костю замутило от этого хруста, и видел он еще, как садовник подталкивал ногой расползавшихся жуков и одного из них с хрустом раздавил сапогом. Что-то мягкое, белое, отвратительное, с вдавившимися коричневыми крыльями, осталось вместо жука.
Костя, громко плача, побежал домой.
И вот теперь приснилось ему, что этот раздавленный жук летел за ним, настигал, гудел все ближе и ближе. Костя бежал, задыхался и знал, что все равно не уйдет, что жук нагонит и ударит его в висок. И тогда он погибнет.
— Чего же вам надо? Ну?
Человек с широким коричневым лицом, с выпуклыми сердитыми глазами, ждал ответа.
— Простите, я… на минуту. Я — Коноплев.
— Ну?
— Вы когда-то занимались у нас… то есть… вообще педагогической деятельностью.
Сердце Кости отчаянно колотилось. «Это просто от лестницы», — подумал он. Он смотрел на Жуконокуло. «Раньше он худой был. Не надо думать про сон».
— Я вас спрашиваю, чего вам от меня надо? — с бешенством повторил Жуконокуло.
— Ввиду старинного знакомства, то есть вашего и моих родителей, — задыхаясь, бормотал Костя, — я уезжаю в Чехию… Там меня встретит покойный брат…
— Ничего не понимаю! — развел руками Жуконокуло, и разлетайка его взметнулась, как крылья. — Ввиду моего знакомства, вы едете в Чехию. Это, извините меня, черт знает что такое.
— Я спутался.
Костя хотел улыбнуться, да не вышло.
— Я один на свете. Я контужен два раза. Работал здесь на заводе, но рука плохо действует…
— Все это прекрасно, но я-то здесь при чем?
— Как раз правая рука, — тупо повторял Костя, точно если правая рука, так уж тут Жуконокуло не отвертится.
— Я вас в последний раз спрашиваю, чего вам от меня надо, — растягивая слова, повторил Жуконокуло и покраснел.
— Может быть, вы могли бы, не отказали бы… немножко денег… заимообразно, на проезд.
Жуконокуло покраснел еще больше, обвел выпученными глазами стены комнаты, точно просил у них объяснения.
— Вы желаете, чтобы я свои деньги отдавал вам? Простите, но это уже верх наглости. Вламывается к совершенно посторонним людям и заявляет, что они обязаны отдать ему свои деньги. Да ведь этому названия нет. Да какое мне до вас дело!
Костя почувствовал, что надо извиниться и уйти, но страшная слабость одеревенила его всего, и, как в кошмаре, мучаясь и не умея поступить иначе, он все стоял на том же месте у дверей и тихо говорил:
— Я бы отдал… У меня есть вот… могу оставить в залог… у меня вот…
Он вынул из кармана револьвер и сделал шаг вперед, чтобы положить его на стол перед Жуконокуло, но тот вдруг так громко и неожиданно взвизгнул, что Костя даже отпрыгнул назад.
— Вон! — завизжал Жуконокуло. — Вон отсюда или я позову полицию!
Он метался от окна к двери, разлетайка надулась выпуклыми твердыми крыльями, надулась и жужжала.
Костя смотрел, завороженный ужасом, и вдруг Жуконокуло подбежал и толкнул его в плечо. Костя вскрикнул от страшного отвращения, такого, как было во сне, и выбежал из квартиры. Остановился он только у моста. Колени дрожали, и билось сердце, неровно и сильно, отбрасывая кровь к вискам.
«Что же это, ужас какой. Он не обязан. Нет, жук, ты обязан. Ты обязан! Когда ты вывозил из России свою поганую поклажу, разлетайку свою вывозил и деньги, мы тебя, жук, своей грудью прикрывали, отдавали жизнь, пока ты грузился на пароходы. Когда я твою разлетайку отстаивал, меня вот искалечили, контузили. Ты тогда, жук, лебезил передо мной, льстил мне и сочинял про меня стихи, что я — герой. А теперь тебе до меня дела нет. Как же это так, а? Запоганил ты меня, жук, — теперь, конечно, крышка. Слабый я и больной, и напрасно ты так раскуражился, и кричал, и пугал — с меня и половины того довольно было бы. Нехорошо, жук, нехорошо. Видишь, вот я и не могу больше. Зачем ты меня тогда обманул? Я служил тебе, жук…»
Мимо прошел толстый француз и внимательно посмотрел Косте в глаза.
«Смотрят… Надо успокоиться. Ну-с, Костенька, обдумаем все. Работы нет, денег нет, надежд нет. Значит, так. Почему-то казалось, что нужно все это проделывать вечером и непременно за городом. Обычай, что ли, требует. Подумаешь, модник какой. Ладно и так будет. А вот как быть с револьвером? Он ведь чужой. Записку, что ли, написать, чтобы отдали Сафронову? Карандаша нет, и скучно все это. Вот странно, чтобы у такого небытового обстоятельства и столько мелких бытовых забот».
Он подошел к перилам, оперся левым локтем, посмотрел на воду и вынул правой рукой револьвер.
Что-то задрожало в груди мелкой дрожью, будто заплакало.
«Ах, это она, молодость моя, плачет. Ну что же, плачь, плачь. Мне-то что! Нам да жуку до тебя дела нет».
Он поднял голову.
С середины моста медленно подходил к нему ажан.
— Ne vous derangez pas![27] Я живо! — крикнул ему Костя, усмехнулся и с гримасой невыразимого отвращения, неловко и торопливо, приставил револьвер к виску.
Осколки
Забывается быт нашей провалившейся Атлантиды, нашей милой старой жизни. Главное помнится, детали уж еле видны. Порою, словно море, — неожиданно выкинет какой-нибудь осколок, обрывок, обломок из затонувшего, навеки погибшего мира, и начинаешь рассматривать его с грустью и умилением и вспоминаешь, какой он был когда-то, какое целое составлял, как входил в жизнь, служил, учил или только забавлял и радовал.
И всегда такой осколок зацепит душу и поведет в далекое.
* * *
В магазине маленькая, кругленькая, похожая на вишню продавщица набросила мне на плечи скунсовый мех. Я опустила голову и вдохнула острый терпкий звериный запах. О-о-о, какой знакомый… Да ведь это воротник моей шубки!
И началось…
Звякает колокольчик резко, нагло. На все стороны кричит: «Едем, едем, едем»!
Скрипит сизый вечерний снег. Солнца уже нет — снег светит. Справа толпой белые ели, слева — карлики-пни. Кружатся, поворачиваются. Ели могучие, тихие и зловещие. Пни суетливые колдуют, обманывают, меняют облики. Вот монашек в клобуке, вот зверь, вот старуха. А у самых саней сбоку следы, нехорошие — печатал их зверь, по одной нитке тянул, лапа в лапу, след в след. Волк! И зачем только колокольчик-то наш так храбро кричит. По такой бы дороге, вдоль таких следов, мимо карлов-оборотней, лучше бы крадучись да потише.
— Барышня! А намедни, говорят, около Лычевки нищенку вовки зъели…
— Волки?
— Commc fourrure c'est tres pratique[28].
Я смотрю, не понимаю. Что за круглая вишня говорит со мной.
— Et c'est ires avantegeux[29].
Ax, да! Я в Париже, в магазине.
Вишня! Не видала ты сизого снега, не слыхала медного лесного крика — как колокольчик кричит, звериного страха не понимаешь. Наверное, думаешь, что этот самый фурюр на фабрике приготовляют. Ничего ты не знаешь!
— Non, merci c'est trop lourd[30].
Сегодня утром вспомнилась мне самая простая штука. Календарь. Стенной отрывной календарь.
Проснешься, бывало, протянешь руку и оторвешь листок.
На лицевой его стороне только серьезное, как полагается: месяц, год, число, день. Пониже — святые. Сбоку какие-то ярмарки — конная в Воронеже. Киевские контракты. Серьезно и деловито. А на обратной стороне — все. Обратная сторона удовлетворяет всем потребностям души.
Без всяких предисловий, разделений и объяснений валяет прямо подряд. Объяснять незачем. Эта страница знает, что человеку нужно. То и дает.
Вот так:
Понедельник. 30 ноября.
Меню: щи кислые или лапша. Судак на пару. Кисель миндальный.
Я вас любил, любовь еще, быть может,
В груди моей угасла не совсем.
Но пусть она вас больше не тревожит,
Я не хочу печалить вас ничем.
Дичин сыр из бычьей печени
Купить бычью печень, приготовить из нее сыр на манер дичьего, остудить, огарнировать, подавать как закуску.
Практические советы
Что делать, если к вам вечером неожиданно съедутся гости, а в доме ничего нет.
Тогда надо взять окорок ветчины, остудить, огарнировать, подавать как птицу.
Взять шесть штук маринованных судаков, остудить, огарнировать, подавать с желтками.
Взять телячью грудинку, выдержать сутки в красном вине, нафаршировать специями, огарнировать языками, подавать как дичь.
Свертеть пломбир, огарнировать фруктами.
Русские загадки
Шатовило-мотовило по-немецки говорило.
(Часы.)
Научные новости
Наука неудержимо шагает вперед. Недавно один ученый открыл микроб желтой горячки, который отличается от белой не только по цвету, но и по свирепости. Свирепствует он, главным образом, на чернокожих и неграх и с успехом излечивается местными травами.
Открытие этого микроба является драгоценным вкладом в науку.
Анекдоты из жизни великих людей
I
Однажды король Фридрих Второй, проделав свою обычную утреннюю прогулку в королевском парке, сел на скамейку и стал стругать палочку.
— Что вы делаете, ваше величество? — спросила короля проходившая мимо королева-мать.
— Я стругаю палочку, — отвечал находчивый король.
II
Однажды Генрих V, король Дессен-Браунский, долго блуждая по лесу с ружьем, изрядно притомился и попросил встречного крестьянина подвезти его к дворцу.
Доверчивый поселянин тотчас согласился и быстро довез своего неожиданного пассажира.
— Знаешь ли ты, кого ты вез? — спросил король, подъехав к дворцу.
— Нет, я не знаю, — отвечал простодушный поселянин.
— Ты вез короля, — сказал Генрих V и удалился, не причинив никому вреда.
Домашняя гигиена
I
Как уберечь себя от простуды?
Чтобы уберечь себя от простуды, нужно взять так называемую миску, наполнить ее холодной водой и, намочившись голым телом в этой воде, обойти вокруг себя полотенцем.
II
Молодость и красота ценились еще древними греками.
Знаменитые греческие куртизанки для сохранения вечной юности никогда не подвергали лицо губительному действию воздуха. Днем они обмазывали его густой массой толченых фиг, а после заката солнца тотчас же обкладывали его свежим бараньим мясом и сохраняли так вплоть до утра. И так ежедневно до глубокой старости, которая подкрадывалась неслышными шагами.
Ужин
Нарезать вчерашней курицы. Подавать с огурцами.
* * *
Милый календарь!
Вот получишь утром такой заряд и на весь лень спокоен, и доволен, и научен, и порадован. И гости неожиданные не смутят тебя, и красоту греческую сохранишь, и сможешь блеснуть в обществе научным образованием.
Обо всем подумано, все предусмотрено.
А ведь забудем мы его, милого, заботливого…
Неблагодарные мы! Забудем.
День
Как это могло случиться? Как могло случиться, что богатый, сытый американец, занимающий апартаменты в одном из лучших отелей Парижа, и оборванка Наталья Петровна в мышиной норке грязного бийанкурского отельчика прожили coвершенно одинаковый день по тому жизнеощущению, которое они получили, ничего общего друг с другом не имея. Мало того — ни одно событие этого дня не было для них общим и не было похожим. Один жил богато, красиво, праздно. Другая — бедная портнишка, серенькая, озабоченная, усталая, поскрипывала, как расшатанный стул.
Словом — ничего не было похожего ни в них самих, ни в жизни того дня, о котором идет речь. А между тем жизнеощущение получили они совершенно одинаковое.
В это утро пробуждение у мистера Боу было неприятное. Неприятное потому, что еще сквозь сон почувствовал он тревогу, самую из всех унижающую: получит ли он сегодня из Америки те деньги, которые ему нужны. Его компаньон, человек очень достойный и честный, имел крупный недостаток для деловых отношений. Он был неаккуратен. А у мистера Боу как раз были срочные платежи. И это уже не в первый раз, что он его подводит. Но ничего не поделаешь, надо ждать. Чтобы рассеять дурное настроение, лучше всего пойти завтракать к Прюнье.
В это утро пробуждение у Натальи Петровны было неприятное, потому что еще сквозь сон почувствовала она тревогу, самую из всех унижающую: получит ли она сегодня деньги, которые обещала заказчица заплатить за переделку юбки еще на прошлой неделе. Заказчица — женщина приличная, но имела крупный недостаток — очень была неаккуратна. А у Натальи Петровны как раз навернулись срочные платежи. За комнату плати, да в лавчонку давно надо хоть что-нибудь всунуть, да за приклад в мерсери не заплачено. В этих тревожных мыслях просуетилась Наталья Петровна все утро, потом, чтобы отвлечься и успокоиться, решила сварить к завтраку тыквенную кашу. Тыквенная каша теплая, сытная, вкусная. И недорого. И к вечеру останется, так что и с ужином хлопотать не придется. А о делах лучше не думать. Уж не в первый раз ее эта заказчица подводила. Что поделаешь? Сварила кашу.
Мистер Боу любил покушать. Если бы не высокое давление и не запрет докторов, он бы понесся вскачь вдоль по меню, почтительно представленному ему лакеем. Конечно, нужно быть воздержанным. Но ведь гораздо вреднее пребывать в таком дурном настроении. Дурное настроение именно хуже всего действует на артерии. Как будто даже кто-то из профессоров что-то в этом роде говорил. Поэтому закажем омара по-американски и сивэ из зайца. Меню идиотское. Все с перцем, все жжет, и ни один гурман два таких блюда не закажет. Но раз это может доставить удовольствие и, успокоив нервы, понизить давление, то, значит, и колебаться нечего. Пить он будет тепленький шамбертен. Хорошее вино не может причинить вреда, потому что вообще от хорошего никогда не бывает дурного. В противном случае самое понятие добра и зла до того бы перепуталось, что всем философам пришлось бы подавать в отставку. Мистер Боу ел, пил и раздирался двумя чувствами: удовольствием от вкусной еды и недовольством на совершаемую глупость.
— Если бы Анни была здесь, она бы не позволила. Но добрая старая Анни уехала в Лондон. И хорошо, что ее нет и он может полечить свое давление на свой лад. Хорошо-то хорошо, но чувство досады мешало этому хорошему. — Как-то будет потом?
Сварила Наталья Петровна тыквенную кашу круто, пополам с пшеном. Подмаслила и стала есть. Ела и раздиралась двумя мыслями. Одна мысль — «надо бы оставить к вечеру». Другая «а ну его к черту. Уж и поесть вволю не смей, все вперед загадывай». Она доела кашу с большим удовольствием, но с удовольствием, сильно испорченным досадой на неблагоразумный поступок. Как-то будет потом?
После завтрака мистер Боу решил пройтись пешком. Ему казалось, что моцион компенсирует неблагоразумное обжорство. Дойдя до набережной, он остановился и, сняв шляпу, подставил легкому ветерку свое разгоряченное лицо.
— Как хорошо!
Легкий душистый ветерок откуда-то с далеких полей, с широких морей нес дивное веяние, давно забытое, веяние свободы и счастья.
— Боже, как хорошо!
Мистер Боу закрыл глаза и с закрытыми глазами увидел себя весело озабоченным мальчишкой, мчащимся с горы на велосипеде. У пояса брякает жестянка для сбора растений. В ней два толстых бутерброда. За спиной торчит сетка для бабочек. Впереди целый день свободы и счастья. Ветер свистит в ушах. Сердце поет. В горле пищит от радости. А-ах!
После завтрака Наталья Петровна сняла со стола скатерку и, высунувшись в окно, стряхнула крошки. Вид из окна, из шестого этажа, широкий. Вдали сизые горы, синие леса. Несет от них душистым ветерком, сильным, но ласковым. Зажмурилась Наталья Петровна, и кажется ей, будто она там, в Тамбовской своей губернии, такая, как прежде, легкая, быстрая, бежит с горки к реке купаться. Горушка обросла соснами, ноги скользят по иголкам, дух захватывает, ветер волосы чешет. А сверху кричит голос: «Наташка, беги, догоню. Наташка, беги, догоню!» Сердце поет! В горле пищит. От свободы, от счастья!
Вернувшись в отель, мистер Боу узнал, что его дважды вызывал к телефону некий деловой человек. Это было очень неприятно. Это был плохой знак. Если не удалось продать пакет этих идиотских акций, положение получится довольно серьезное. Очень даже серьезное. Во всяком случае, тогда уже никуда не удастся двинуться. Придется сидеть в Париже и выжидать. А он обещал Анни везти ее через две недели в Испанию. Да и самому ему хочется проехаться. Отправить Анни одну? Не поедет. И, между прочим, вот уже два дня, что она не звонит ему из Лондона. Это плохой знак.
Наталья Петровна, вытряхнув скатерку, прибралась и решила, что пора идти к заказчице. «А где же мой кошелек? Куда же я его сунула?» Стала искать кошелек. «Ведь не вытряхнула же его в окно?» В кошельке, однако, не шутка, восемь франков с мелочью! Ведь что же это такое? Теперь как же она к заказчице попадет — заказчица у Гар дю Нор. Значит, через весь Париж при пешком. Да что же это за напасть! А в воскресенье обещала Нюточке поехать с ней в Со Робинзон. Вот тебе и поехали. А если еще и заказчица не заплатит, тогда что тут заведешь. Как все неладно пошло. А тут еще и кот пропал. Два дня домой не приходит. Кот старый, паршивый, никто на него не позарится. Да и надоел — ходи тут за ним. А все-таки чего же он не приходит? Это плохой знак.
Деловой человек позвонил снова. Нет. Напрасные тревоги. Все благополучно. Пакет продан. Анни — старая дура. Сидит у сестры и играет в бридж. Ну и пусть сидит. Тем лучше. Сегодня вечером можно будет немножко встряхнуться. Ничто так не старит человека, как старая жена.
Кошелек нашелся. Завалился под стол. Ну вот, значит, не так уж все скверно. И куда же это кот девался? Да пропади он пропадом. На что он ей задался. У других вон всякие собачки хорошенькие, это еще можно понять. Такую собачку просто любить. Шерстка у нее шелковистая, душа преданная. А что от кота, какая радость? Поел да заснул. Ну его совсем. Пошла к заказчице. Сказала, что так, мол, и так, заказана ей блузочка из ее материала, очень выгодный заказ и срочный, а денег на покупку нет, так вот и решилась побеспокоить. Очень все гладко вышло. Заказчица поверила, заплатила и даже извинилась. Домой шла Наталья Петровна в очень приятном настроении. Шла, улыбалась. Почти у самого дома встретился какой-то прохожий, заглянул ей в лицо да как заорет по-русски: — Эх ты, масленица моя курносая! — Фу! Даже испугал. И чего? Добро бы она была молоденькая, а то… Ох уж эти парижане! Правду про них говорят, что старуху и ту не пропустят.
К обеду мистер Боу спустился вниз. За соседним столиком сидела молодая дама. Дама очень ласково на него поглядывала. Мистер Боу усмехнулся и шепотом спросил у лакея, кто эта дама. Лакей не знал. Было занятно. А Анни не звонит. Анни не пишет. Ну что же. Тем лучше. Вечером, когда он только что созвонился с одним старым, но беспутным приятелем, чтобы вместе ехать в «буатку», дверь без стука отворилась, и вошло в комнату небольшое толстенькое существо в клетчатой пелерине и, пахнув знакомым Герленом, встало на цыпочки и обхватило его обеими руками за шею.
— Анни! Вы старая негодяйка! Вы не звоните и не пишете! Зачем вы явились?
Бледно-голубые глаза Анни смотрят виновато и счастливо.
— Не браните меня. Я играла в бридж, это правда. Но я даже не осталась отыгрываться, потому что мне вдруг стало так грустно без вас, так ужасно грустно!
Он смотрит в эти знакомые глаза, чувствует тепло и запах этих знакомых рук. От нежной умиленности он чувствует слезы на своих глазах. Он отворачивается и старается говорить равнодушно:
— Ничего, ничего, Анни. I'm very glad!
Вечером вернулся кот. Грязный, какой-то мокрый, бок облезлый.
— Здравствуйте! — сердито крикнула Наталья Петровна. — Дорогой гость! Что же теперь, прикажете вам за молоком бежать! У, свинья паршивая. И ни один живодер на тебя не польстится.
Кот прыгнул к ней на колени, ткнул ее мокрым носом прямо в щеку и, поджав коготки, толкнул ее лапой два раза в грудь. Точно постучался в сердце. Она стянула с плеч вязаный платок, укрыла кота, приголубила. Знакомый теплый звериный запах. От нежной умиленности она чувствует слезы на своих глазах.
— Ну, ладно уж, ладно, — притворно ворчит она. — Уж лежи. Чего там!
